XXX
ВЕЧЕР У ТАЛЬМА
Двадцать пятого октября того же года в Пале-Рояле, в театре Варьете, куда Монвель пригласил лучших наших актеров, слегка напуганных началом Революции, отмечался двойной праздник.
Во-первых, любовница Верньо Амели Жюли Кандей играла премьеру своей собственной пьесы "Прекрасная фермерша", где сама же исполняла главную роль, а во-вторых, на представление обещал прибыть герой Вальми — Дюмурье.
После спектакля актеры и актрисы, сочинители и политики намеревались отправиться к Тальма, в его новоприобретенный маленький домик на улице Шантерен, на один из тех вечеров, где танцуют, как на балу, и декламируют стихи, как в изысканном салоне.
Дюмурье прибыл в Париж четыре дня назад вместе с Жаком Мере, в чьем лице нашел человека, бесценного во всех отношениях.
Правда, прямой и проницательный взгляд, который доктор порой устремлял на Дюмурье, словно сомневаясь в его преданности Республике, немного тревожил генерала, однако смутить Дюмурье было не так-то просто; вдобавок факты говорили сами за себя и развеивали любые сомнения.
Дюмурье обвиняли в том, что он обошелся чересчур снисходительно с отступающими пруссаками, однако Жак Мере знал, чей приказ исполнял Дюмурье: ведь приказ этот он сам же ему и передал.
Дюмурье прибыл в Париж якобы для того, чтобы представить министру свой давно взлелеянный план захвата Бельгии, а на самом деле для того, чтобы собственными глазами увидеть положение в столице и оценить его. Уничтожение королевской власти и провозглашение Республики расстроили заветную мечту Дюмурье — возвести на французский престол герцога Шартрского; однако генерал знал, что Франция, в сущности весьма простосердечная, легко впадает в ярость, но так же легко переходит от ненависти к любви.
Потому он полагал, что еще не все потеряно и следует положиться на время.
При первой встрече с г-жой Ролан Дюмурье, еще не успевший сменить красные версальские каблуки на вальмийские сапоги, чересчур легкомысленно обошелся с суровой матроной, которая говорила сама о себе: "Никто не знает о сладострастии меньше меня". Госпожу Ролан, фактически руководившую министерством мужа, чувствовавшую свое превосходство над ним и больше всего боявшуюся, как бы он не навлек на себя насмешек, бесцеремонное обращение Дюмурье разгневало больше, нежели отставка г-на Ролана с поста министра. Впрочем, жирондистское министерство обходилось с Дюмурье отменно ласково. По мере сил оно поддерживало его материально, а по мере своей популярности — морально. Теперь дело было за Дюмурье: возвратившись в Париж победителем, генерал был обязан воздать должное своим честным противникам, признать их вклад в его победу и, если возможно, споспешествовать сближению Горы и Жиронды. Задачу эту было решить тем легче, что сближение между Дюмурье и Дантоном уже произошло.
Премьера "Прекрасной фермерши" призвана была скрепить этот союз.
Приехав в Париж, Дюмурье представился министру внутренних дел, а затем, перейдя из кабинета министра в салон г-жи Ролан, вручил ей нарочно припасенный на этот случай великолепный букет. Госпожа Ролан с улыбкой приняла этот дар — символ ценностей эфемерных и мимолетных — и на вопрос Дюмурье: "Итак, какого вы мнения обо мне?" — отвечала: "На мой взгляд, вы грешите роялизмом".
Затем, поскольку голова ее была занята политикой, она заговорила о планах своего мужа и его коллег; она почитала Дюмурье человеком большого ума, однако, чем умнее человек, тем осмотрительнее следует себя с ним держать.
— Чем большими талантами вы блистаете, — сказала генералу г-жа Ролан, — тем большими опасностями грозите нам, так что впредь Республика остережется подчинять вам других генералов.
Дюмурье пожал плечами.
— Недоверчивость — порок республик; недоверчивость убивает гений, недоверчивость рождает эти вечные страхи, эти беспричинные обвинения в предательстве, которые отнимают у человека, служащего вам, последние нравственные силы и оставляют его беспомощным и безоружным в борьбе с врагом. Не будь другие генералы подчинены мне, я не смог бы присоединить к своей армии отряд Бернонвиля, не смог бы приказать Келлерману перебраться из Меца в Вальми, вследствие чего пруссаки находились бы теперь уже в Париже, а я томился бы у них в плену, в Берлине.
Простившись с г-жой Ролан, Дюмурье направился в Конвент, где его уже ждали.
Правительство сменилось, поэтому генерал обязан был принести новую клятву верности.
Но, представ перед высоким собранием и выслушав комплименты Петиона, Дюмурье сказал:
— Я не стану приносить новой клятвы. Я делом докажу свое право командовать сынами свободы и охранять законы, которые народ, обретший верховную власть, провозгласит вашими устами.
Вечером Дюмурье побывал у якобинцев. В свой предыдущий визит к ним генерал покорился необходимости и надел красный колпак; на сей раз, однако, он не пожелал расстаться со свей генеральской шляпой, и, хотя это была та самая шляпа, в какой он одержал победу при Вальми, якобинцы встретили его весьма сдержанно.
Комедиант Колло д’Эрбуа поднялся на трибуну, поблагодарил генерала за выдающуюся услугу, оказанную им отечеству, а затем упрекнул его в чересчур учтивом обращении с прусским королем.
Первого оратора сменил на трибуне Дантон; объяснив причины учтивости Дюмурье, он сказал:
— Надеюсь, генерал, что твои победы над австрийцами утешат нас и смягчат горечь, которую мы испытываем из-за того, что прусский деспот ускользнул из наших рук.
Как мы видим, демократическая неблагодарность уже начала подмешивать свою каплю желчи в ту праздничную чашу, которую Дюмурье надеялся осушить по случаю своей победы.
Двум величайшим полководцам Революции, двум героям, которым Республика обязана своими первыми и самыми прекрасными победами, суждено было одному за другим испить эту горькую чашу: следом за Дюмурье та же участь ждала Пишегрю.
Как бы там ни было, вечер у Тальма был призван сгладить все противоречия между партиями, а безобидное творение мадемуазель Кандей — послужить фоном для скрепляющего мир поцелуя.
Ролан предоставил в распоряжение Дюмурье свою ложу.
Госпожа Ролан обещала прибыть к началу представления, а сам Ролан — присоединиться к прославленному гостю и своей супруге позже, по окончании государственных занятий.
Соседнюю ложу нанял для себя, своей жены и своей матери Дантон.
По недоразумению или нарочно, но он вместе с Дюмурье и своей супругой вошел в ложу Ролана и уселся там. Госпожа Ролан и госпожа Дантон никогда не видели друг друга. Первая славилась глубоким умом, а вторая — добрым сердцем. Женщины могли бы подружиться, а дружба жен способствует сближению мужей.
Вдобавок, какое поучительное зрелище для публики — Дюмурье и г-жа Ролан, Дантон и Верньо (ибо и он также обещал прийти) в одной ложе!
Увы, этот превосходный план сорвался. Из-за чего? Из-за бестолковости капельдинерши.
Когда г-жа Ролан, сопутствуемая Верньо, направилась в свою ложу, капельдинерша остановила ее.
— Простите, сударыня, — сказала она, — но эта ложа занята.
Госпожа Ролан пожелала узнать, кто посмел занять ложу, за которую заплатил ее муж.
— Как бы там ни было, откройте мне дверь, — потребовала она.
Капельдинерша повиновалась.
Госпожа Ролан быстрым взором окинула ложу, узнала Дюмурье и увидела, что на ее законном месте сидит Дантон с какой-то женщиной.
Она слышала, что Дантона мало заботит репутация женщин, с которыми он показывается в обществе, и приняла г-жу Дантон за одну из таких особ, с которыми ей, г-же Ролан, не пристало сидеть рядом.
— Ну что ж! — проронила она.
И отпустила дверь, которая тотчас захлопнулась сама собой.
Дантон бросился за г-жой Ролан, но, выбежав в фойе, увидел, что она уже спускается по лестнице.
Меж тем отказ этой дамы находиться в одной ложе с его супругой оскорбил Дантона, обожавшего жену. Вдобавок, у г-жи Дантон, до сих пор не оправившейся после сентябрьской трагедии, из-за происшествия в театре снова началось сильное сердцебиение, и она лишилась чувств. Болезнь, сведшая ее в могилу, анемия, с каждым днем все больше подтачивала ее здоровье. Казалось, 2 сентября пролилась и ее кровь.
У миротворцев оставалась последняя надежда — надежда на то, что Ролан приедет к Тальма; что же до г-жи Ролан, то на ее присутствие рассчитывать уже не приходилось.
Дантон провел вечер в одной ложе с Дюмурье, которого публика приветствовала рукоплесканиями, впрочем куда более жидкими, чем если бы он предстал перед нею в обществе г-жи Ролан и Верньо.
Один Бог знает, скольких человеческих жизней стоила та горячность, с какою г-жа Ролан захлопнула дверь своей ложи.
Хотя пьеса мадемуазель Кандей была вяла и бесцветна, как вся словесность того времени, она имела шумный успех и осталась в репертуаре. Сорок лет спустя я видел дебютировавшую в ней мадемуазель Мант.
Представление окончилось; публика, аплодируя, громко вызывала сочинительницу, а Дантон меж тем безуспешно искал глазами Жака Мере, желая вверить попечениям друга свою жену, состояние здоровья которой начинало его всерьез беспокоить; увы, Жак Мере, обещавший Дантону прийти на представление, в театре так и не появился.
Дантон и Дюмурье отвезли г-жу Дантон домой, в Торговый проезд, а затем отправились на улицу Шантерен, к Тальма.
Блистательный вечер был в разгаре. В ту пору Тальма находился в зените своей славы. Взгляды роднили его с якобинцами, задушевная близость — с Давидом, другом Марата, преданность же искусству и литературе сближала его с Жирондой, партией светских людей. По этой причине в его салоне собирались государственные мужи, поэты, актеры, художники, полководцы, исповедовавшие самые разные взгляды и принадлежавшие к самым разным партиям.
Когда Дюмурье и Дантон вошли в гостиную, мадемуазель Кандей, успевшая переменить платье, как раз принимала поздравления своих собратьев по сцене.
Поздравления эти были тем более искренни, что поэтический талант мадемуазель Кандей ни в ком не мог возбудить зависти.
Вновь прибывшие гости присоединили свой голос к хору похвал; в ответ мадемуазель Кандей, только что получившая от поклонников своего искусства лавровый венок, преподнесла его Дюмурье.
Тот принял венок и в свой черед надел его на стоявший в углу бюст Тальма, так и оставшийся увенчанным до конца вечера.
Тальма представил генералу своих гостей — людей знаменитых или тех, кому предстояло стать знаменитыми. Дюмурье, образованнейший из полководцев, знал их всех по именам, однако, удаленный в силу своего ремесла от парижского общества, не был знаком лично ни с кем из носителей этих славных имен.
Тут были Легуве, Шенье, Арно, Лемерсье, Дюси, Давид, Жироде, Прюдон, Летьер, Гро, Луве де Кувре, Пиго-Лебрен, Камилл Демулен и его жена Люсиль, мадемуазель де Керальо, мадемуазель Кабаррюс, Кабанис, Кондорсе, Верны), Гюаде, Жансонне, Тара, мадемуазель Рокур, Руже де Лиль, Меюль, двое Батистов, Дазенкур, Флери, Арман Дюгазон, Сен-При, Ларив, Монвель — словом, весь цвет искусства и политики того времени.
Все собравшиеся восхищались подвигами Дюмурье, и генерал наконец-то почувствовал себя подлинным триумфатором, чей триумф не омрачают происки рабов.
Во всяком случае Дюмурье казалось, что дело обстоит именно так.
Внезапно в толпе гостей послышался глухой ропот; всеми присутствующими овладело некое смутное беспокойство, и имя Марата, переходя из уст в уста, обожгло гостей великого артиста подобно если не языкам огня, то каплям кипящего масла.
— Марат! — воскликнул Тальма. — Что ему здесь нужно? Я сейчас позову слуг и прикажу им выставить его за дверь!
Однако Давид не согласился с хозяином дома.
— Позволь мне узнать, зачем он пришел, — сказал Давид, — а там посмотрим.
Тальма кивнул.
Давид вышел в прихожую.
— Что тебе угодно? — спросил он у Марата.
— Мне угодно поговорить с гражданином Дюмурье, — отвечал Марат.
— Неужели ты не мог выбрать другое время и не тревожить его во время праздника?
— С какой стати устраивать праздники в честь предателя?
— Предателя, который только что спас родину.
— Нет, предателя, предателя, предателя! Повторяю тебе: Дюмурье — предатель.
— Но, в конце концов, чего же ты хочешь?
— Я хочу его головы.
— И скольких еще голов в придачу? — спросил Дантон, появившийся на пороге рядом с Давидом.
— И еще твоей, а также всех, кто пошел на сговор с прусским королем, — отвечал Марат. — Да, — добавил он, грозя кулаком, — нам известно, что каждый из вас получил за это по два миллиона.
— Дайте этому безумцу войти, я пущу ему кровь! — сказал Кабанис. — У него красная горячка!
Марат вошел в гостиную.
Однако к этому времени многие из гостей успели исчезнуть или удалиться в соседние комнаты.
Дюгазон меж тем раскалял в огне каминные щипцы.
Марат явился к Тальма в сопровождении двух долговязых и тощих якобинцев; каждый из них был на голову длиннее его.
Прежде всего Маратом двигало желание отомстить Дюмурье за изгнание из армии шалонских волонтеров-головорезов.
Газетный писака, полный желчи и яда, рассчитывал с такой же легкостью запугать победоносного генерала, с какою он запугивал парижских ротозеев.
Дюмурье ждал Марата, невозмутимо опираясь на эфес своей сабли.
— Кто вы такой? — спросил он.
— Я Марат, — отвечал тот, кривя брызжущий слюною рот.
— С вами и вам подобными я дела не имею, — произнес Дюмурье и с глубочайшим презрением повернулся спиной к непрошеному гостю.
Все, кто окружал генерала, и в первую очередь военные, расхохотались.
— Ну что ж! — вскричал Марат. — Сегодня вы надо мной смеетесь, завтра я вас заставлю плакать!
И он удалился, грозя кулаком.
Как только он вышел, Дюгазон вытащил щипцы из камина, взял горсть сахарной пудры и молча посыпал все места, где ступала нога Марата, жженым сахаром.
Шутовство Дюгазона вновь развеселило погрустневших было гостей Тальма.
Однако добиться примирения Горы и Жиронды не удалось не только в ложе театра Варьете, но и в салоне на улице Шантерен.
Вернувшись домой, Дантон застал у себя Жака Мере, ожидавшего его с нетерпением.
Доктор подошел к Дантону и, не дав тому даже времени задать вопрос, заговорил сам:
— Друг, я не хотел требовать отпуск всего через несколько дней после моего появления в Конвенте, но обстоятельства чрезвычайной важности заставляют меня просить, чтобы ты придумал мне поручение, которое позволило бы мне посвятить недели две моим собственным делам.
— Черт подери! — воскликнул Дантон. — К кому же мне обратиться с таким делом? С Серваном и Клавьером я на ножах, от Ролана был далек и прежде, а сегодняшние события отнюдь не способствовали нашему сближению. Мадемуазель Манон Флипон, — добавил он презрительно, — уж наверное постаралась описать ему нынешний вечер на свой лад. Остается Тара, министр юстиции…
— А в каких ты отношениях с ним?
— О, в превосходных. Он мне ни в чем не отказывает.
— Ведь это Тара девятого октября предложил принять закон, согласно которому все эмигранты, выступающие с оружием в руках против Франции, приговариваются к смертной казни, причем приговор приводится в исполнение немедленно?
— Именно он.
— Превосходно, вот пусть он и поручит мне установление личности сеньора де Шазле, схваченного в Майнце двадцать первого октября и расстрелянного двадцать второго. Разумеется, все расходы оплачиваю я из собственного кошелька.
— Это в самом деле так важно для тебя?
— От этого зависит мое счастье.
— Завтра ты получишь необходимую бумагу.
Жака лишила покоя заметка, прочитанная в "Монитёре":
"Главарь небольшой банды эмигрантов, сражавшийся вместе со своими людьми в Шампани, но убедившийся, что в этих краях им ничего не добиться, в первых числах октября укрылся в городе Майнце.
Однако 21 октября Майнц капитулировал; поскольку губернатор города не оговорил никаких условий, смягчающих участь эмигрантов, господин де Шазле, схваченный с оружием в руках, был, согласно закону от 9 октября, через сутки расстрелян.
Говорят, что он владел обширными землями в департаменте Крёз, неподалеку от города Аржантона.
Таким образом, Республика получит еще одно богатое наследство!"
На следующий день Жак Мере получил бумагу за подписью Тара, удостоверяющую, что на ее подателя возложено поручение, исполнению которых он мог посвятить дни с 26 октября по 10 ноября включительно.
Заручившись рекомендательным письмом от генерала Дюмурье к генералу Кюстину, Жак, не теряя ни минуты, отправился в Майнц.
Накануне его отъезда по предложению Гарнье (из Сента) Конвент принял декрет, согласно которому эмигранты приговаривались к пожизненному изгнанию; те же из них, кто дерзнул бы ступить на французскую землю, — к смертной казни вне зависимости от пола и возраста.