Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 27. Таинственный доктор. Дочь марикза
Назад: XVIII ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ
Дальше: XX ГОСПОЖА ЖОРЖ ДАНТОН И ГОСПОЖА КАМИЛЛ ДЕМУЛЕН

XIX
КАЗНЬ НА ПЛОЩАДИ КАРУСЕЛЬ

В субботу 26 августа 1792 года депутат Конвента гражданин Жак Мере вышел из дилижанса на улице Булуа.
Париж был погружен в глубокую печаль. Жители столицы больше не сомневались в правдивости той страшной вести, которой не хотели верить целых три дня: по вине предателей крепость Лонгви сдалась врагу; вследствие этого Национальное собрание только что приняло декрет о том, что всякий житель осажденного города, который в присутствии свидетелей, способных это подтвердить, заговорит о сдаче крепости, должен быть без дальнейшего разбирательства казнен.
Войска коалиции овладели Лонгви 24 августа; действовали они именем короля Франции.
Члены Парижской коммуны, в чьих сердцах жила любовь к Республике, потребовали от Собрания, чтобы оно учредило Чрезвычайный трибунал и, несмотря на протест Шудье, сказавшего: "Вам нужна инквизиция — вы ее получите только ценою моей смерти!"; несмотря на возражения Тюрио, воскликнувшего: "Мы ответственны за Революцию не только перед Францией, но и перед человечеством!", — большинством голосов решение о создании Чрезвычайного трибунала было принято.
Нужно сказать, что за те несколько дней, что прошли после сдачи Лонгви, положение лишь ухудшилось. Тучи, затмившие небо над Францией, сгущались все сильнее. Пруссаки покинули Кобленц еще 30 июля, а с ними выступила в поход вся эмигрантская кавалерия (господа аристократы были слишком хорошо воспитаны, чтобы служить в пехоте, они желали спасать короля исключительно верхом!). Кавалерия эта состояла из девяти десятков эскадронов. 18 августа она соединилась с австрийской армией. Именно эти соединенные войска осадили и взяли Лонгви.
Теперь враг шел на Верден.
Лафайет, республиканец в Америке, поборник конституции во Франции; Лафайет, ни на шаг не отступивший от своих убеждений с 1783 года, то есть со времен американской Войны за независимость, и до 10 августа, то есть до падения французской монархии; Лафайет, оставшийся и в 1830 году таким же, каким был в 1792 году, — Лафайет призвал свою армию пойти на Париж и защитить короля, но армия не тронулась с места, и Лафайету пришлось бежать, как позже пришлось бежать изменнику Дюмурье, которому Лафайет уподобился бы, не схвати его австрийцы и не заключи в крепость, что дало повод Беранже сочинить известный стих:
Ольмюца след навек мы побороли.
Национальное собрание признало Лафайета виновным. Дюмурье принял вместо него командование Восточной армией, а Келлерман сменил Люкнера на посту командующего Северной армией.
В то же самое время разразилось восстание в Вандее.
На востоке шла война явная, война с чужестранцами.
На западе — война тайная, война между соотечественниками.
День за днем обе эти войны набирали силу, словно соперничая, а Париж, находившийся между двух огней, страдал.
Ведь ему грозили еще два страшных врага: священник и женщина.
Священник, неприступный в той мрачной дубовой крепости, что зовется исповедальней.
Женщина, подученная священником и владеющая таким могучим средством, как ночные слезы и вздохи.
— Что с тобой? — спрашивает муж.
— Нашего бедного короля заперли в Тампле! Нашего бедного кюре заставляют приносить присягу! Пресвятая Дева не может этого видеть; младенец Иисус плачет горючими слезами.
Так на супружеском ложе и в исповедальне куется одно и то же оружие.
Тем временем — о радость! — трогается в путь северный арьергард — тридцатитысячный русский корпус.
Члены Парижской коммуны, лучше знавшие истинное положение дел, нежели члены Собрания, ощущали, как распространяется по столице контрреволюционный заговор, как вползает он из дворца в мансарды, с перекрестков в тюрьмы.
Коммуна негодовала.
Собрание сознавало, что ему не по силам перейти в решительное наступление и отразить атаки внешнего, а главное, внутреннего врага.
Собрание робело.
Ограничиваясь полумерами, оно надумало заменить решительное наступление, о котором мечтала Коммуна, символическим жестом.
— Чего еще нужно от нас республиканцам? — со слезами на глазах вопрошали сторонники конституционной монархии. — Швейцарцы убиты, Тюильрийский дворец разгромлен, трон пуст, король в Тампле, роялисты в тюрьме. Завтра — день поминовения жертв 10 августа, и завтра же перед Тюильрийским дворцом казнят верного слугу короля, добряка Лапорта, явившегося в Национальное собрание, дабы от имени своего сбежавшего повелителя известить депутатов, что сей повелитель присягнул на верность конституции против воли и, следственно, не желая стать клятвопреступником, предпочел покинуть Францию.
Что правда, то правда! Швейцарские гвардейцы были перебиты, но многочисленные роялисты, вооруженные до зубов, здравствовали и были готовы перейти в наступление. Да, король лишился Тюильрийского дворца, лишился трона и свободы; но, потеряв Тюильри, трон и свободу, он не потерял Европу; порвав с Францией, он мог рассчитывать на помощь всех королей и поддержку всех священников. Да, парижане собирались почтить память жертв, погибших 10 августа, но вечером того дня, когда стало известно о капитуляции Лонгви, группки роялистов бродили вокруг Тампля, обмениваясь с королем какими-то знаками. Да, Лапорта собирались казнить, но, карая безвинного слугу, стражи порядка предоставляли его преступному хозяину плести интриги как ни в чем не бывало.
"История, — говорит Мишле, — не знает другого народа, так близко подошедшего к гибели. Когда голландцы поняли, что единственный способ помешать Людовику XIV захватить их земли — открыть шлюзы и затопить самих себя, они подвергались меньшей опасности, ибо на их стороне была Европа; когда Ксеркс наблюдал с вершины Саламинской скалы за ходом сражения персов с греками и афиняне, отступив в море, пустились вплавь и, казалось, вовсе утратили власть над сушей, — они подвергались меньшей опасности: ведомые могучим Фемистоклом, они все до одного находились на бортах своих надежных кораблей и в их рядах не свила себе гнезда измена; во Франции же царили хаос и предательство, вероломство и корысть".
Именно в этот момент, а точнее сказать, после полудня 26 августа, Жак Мере прибыл в Париж и поселился в гостинице "Нант" — шестиэтажном доме на площади Карусель.
Для начала доктор Мере привел в порядок свое платье, которому одна ночь и два дня, проведенные в дилижансе, явно не пошли на пользу. Доктор намеревался безотлагательно повидать двух своих друзей: Дантона и Камилла Демулена. Именно Дантон в бытность свою адвокатом королевского суда выхлопотал для Базиля ту пожизненную пенсию, что привела в изумление аржантонских обывателей.
Однако, когда доктор, завершив свой туалет, машинально подошел к окну, он увидел, что в пятнадцати шагах от гостиницы остановилась выкрашенная в красный цвет телега, привезшая некий механизм того же цвета.
На переднем сиденье Жак Мере разглядел двух мужчин в красных колпаках и куртках-карманьолах.
Следом подъехал кабриолет, откуда вышел человек в черном.
Революция не внесла перемен в его наряд: на нем были белый галстук, шелковые чулки и пудреный парик. Лет ему было, пожалуй, шестьдесят пять-шестьдесят шесть.
Человек этот звался господин Парижский, а проще сказать — палач.
Люди в карманьолах и красных колпаках были его помощники.
Кабриолет уехал. Господин Парижский принялся устанавливать гильотину.
Жак Мере застыл у окна. Он много слышал о недавнем изобретении г-на Гильотена и даже участвовал вместе с прославленным Кабанисом в дискуссии о том, сколь болезненно рассечение позвонков и сколь долго теплится жизнь в обезглавленном теле.
Жак Мере был решительно не согласен с г-ном Гильотеном; тот утверждал, что люди, подвергаемые действию его машины, ощутят самое большее легкий холодок в области шеи, и опасался, как бы казнь посредством гильотины не прослыла вовсе безболезненной и не увеличила числа самоубийств; г-н Гильотен боялся, что уставшие жить старики примутся осаждать его, ибо все как один пожелают уйти из опостылевшей жизни с помощью нового изобретения.
Жак Мере не мог спуститься, чтобы получше рассмотреть роковое орудие, на его глазах обретавшее свой окончательный облик, но он мог пригласить господина Парижского к себе и получить из первых рук сведения о филантропической новинке, которая, не умея даровать французам равенство в жизни, жаловала их, по крайней мере, равенством перед лицом смерти.
Тем временем — очень кстати для Жака Мере — начал накрапывать дождик, и у доктора появилось веское основание окликнуть человека в черном.
— Сударь, — сказал доктор палачу, — вам вовсе незачем мокнуть под дождем, наблюдая за сборкой вашей машины; поднимитесь ко мне, отсюда вы увидите все так же хорошо, как и с площади, но зато укроетесь от дождя. Вдобавок, поскольку вы, как мне известно, человек образованный и даже отчасти врач, мы сможем обсудить некоторые вопросы нашего общего ремесла, ибо я тоже врач.
Поняв по виду и тону Жака Мере, что перед ним человек серьезный и благовоспитанный, господин Парижский поблагодарил за приглашение и, отдав последние распоряжения своим помощникам, поднялся по боковой лестнице в комнату Жака Мере.
Тот, нарочно приоткрыв дверь, ждал человека в черном на пороге.
Палач вошел в комнату.
Всем известно, что заплечных дел мастер г-н Сансон был человек весьма почтенный.
Поэтому Жак Мере принял его с величайшей обходительностью.
После того как хозяин и гость обменялись приветствиями, доктор спросил у палача:
— Сударь, я знавал одного весьма сведущего врача, который задумал прежде господина Гильотена ту машину, что принесла славу этому последнему.
— Вы, должно быть, имеете в виду королевского врача доктора Луи? — спросил Сансон.
— Совершенно верно, — подтвердил Жак. — Я его ученик.
— Так вот, сударь, — продолжал Сансон, — что касается доктора Луи и его изысканий, я могу вполне удовлетворить ваше любопытство. Однажды он вызвал нас в четыре утра во двор тюрьмы Бисетр. Там было уже воздвигнуто орудие, подобное тому, что высится сейчас у вас под окнами, и три трупа дожидались начала опыта. В тот раз я впервые увидел, как действует лезвие, и сам орудовал им, ведь обычно, сударь, все делают мои помощники, а я только снимаю кольцо с гвоздя, чтобы нож мог скользнуть по желобу, в чем вы, впрочем, очень скоро убедитесь, ибо вы прибыли как нельзя кстати и сможете присутствовать при казни бедняги Лапорта.
— Да, сударь, я не премину это сделать, — отвечал Жак Мере, — причем исключительно ради науки, ибо, прошу вас поверить, от природы я ничуть не кровожаден. Но вернемся к машине доктора Луи, которую, насколько я помню, называли одно время "крошкой Луизеттой". Я полагаю, что опыт, о котором вы упомянули, ему не удался.
— Видите ли, сударь, две первые операции прошли превосходно. Головы отделились от трупов точь-в-точь как при настоящей казни, но с третьим вышла осечка.
— Что-то случилось с машиной или все дело было в изъяне конструкции? — осведомился доктор Мере.
— Именно что в изъяне конструкции, но не машины, сударь, а лезвия. Оно падало плашмя; этого никак не удавалось избежать, даже добавляя к весу лезвия вес свинца, как делают теперь.
— А, понятно! — воскликнул Жак Мере, — значит, доктор Гильотен позаботился о скошенном лезвии и тем самым сделался новым Америго Веспуччи при новом Колумбе.
— Нет, сударь, нет, дело обстояло не совсем так; король — прошу прощения, сударь, это вырвалось у меня по привычке, я хотел сказать "гражданин Капет" — интересуется механикой; он захотел не только увидеть, но и понять, как действует машина доктора Луи, внимательно изучил представленный ему чертеж и вдруг, воскликнув: "Вот где изъян!" — схватил перо и начертил на бумаге линию, превратившую нож из прямоугольного в треугольный. Доктор Гильотен принес рисунок короля — прошу прощения, гражданина Капета — доктору Луи, а поскольку доктору Луи досадно было, что его изобретение называют "крошка Луизетта", да и вообще ему не было нужды в подобной славе, то он поручил своему коллеге Гильотену внести в прежнее устройство все необходимые изменения и даже позволил назвать машину его, Гильотена, именем. Вот так доктор Гильотен и сделался творцом этого орудия казни, которое низводит нашу работу до презреннейшего механического ремесла, ибо теперь палачу только и нужно, что снять кольцо с гвоздя, а силы и ловкости, которые так ценились в прежние времена, когда нам приходилось отрубать головы мечом, нынче не требуется вовсе.
— И вы сожалеете об этих временах? — спросил Жак Мере.
— Да, сударь; в те времена с мечом в руках мы вершили правосудие; теперь, дергая за веревку, мы просто исполняем чужие приказания. Вы молоды, вы смотрите вперед, а я стар и жалею об ушедшем; мне помогает сын, ему сорок два года, и он тотчас привык к новой машине, а внук, которому теперь двенадцать, будет уверен, что она существовала всегда.
— Простите мою нескромность, — сказал Жак Мере, — но мне кажется, что вы следите за приготовлениями к казни с грустью.
— Вы правы, сударь. Простите меня за то, что я не зову вас гражданином и не обращаюсь к вам на "ты", но, как вы сами видите и как я только что сказал, я немолод и мне трудно расстаться со старыми привычками. Да, эта казнь несказанно огорчает меня; вы, сударь, кажется, философ, и я могу вам признаться, что мы, Сансоны, испокон веков были верными слугами королевской власти; в моем возрасте нелегко менять хозяина и становиться слугой народа.
— Отчего же в таком случае вы не поручите эту казнь сыну?
— Хотя господин Лапорт не отличается древностью рода, да и вообще не принадлежит к дворянскому сословию, он человек достойный, он верно служил королю; я изменил бы своему долгу, если бы отказался самолично присутствовать при его последних минутах; а вдруг он захочет вверить мне какую-нибудь страшную тайну, дать мне какое-нибудь важное поручение? Ему будет недоставать меня на эшафоте, и, хотя я чувствую себя так скверно, что опасаюсь, как бы эта казнь не кончилась для меня так же печально, как и для осужденного, я почел своей обязанностью явиться нынче на площадь. Сорок четыре года назад, когда я беззаботно плясал на собственной свадьбе, несколько молодых дворян, возвращаясь с веселой прогулки, увидели во втором этаже мои ярко освещенные окна, вошли в дом и пожелали говорить с хозяином.
Я почтительно поклонился им и осведомился о цели их визита.
"Сударь, — сказал тот из них, которому товарищи, судя по всему, поручили говорить от их лица, — мы, как видите, придворные, нам не хочется возвращаться домой в такой ранний час; у вас, кажется, праздник — крестины или свадьба? Мы обещаем вам, что не сглазим ни новорожденного, ни новобрачную".
"Сударь, — отвечал я, — мне было бы весьма лестно принять вас у себя, но я сомневаюсь, что вы сами этого захотите, когда узнаете, кто я такой".
"Кто же вы такой?" — спросил молодой дворянин.
"Я господин Парижский".
"Как! — воскликнул один из них, прежде молчавший. — Как, сударь, вы тот самый человек, который отрубает головы, вешает, колесует, ломает руки и ноги?"
"Не будем преувеличивать, сударь, всем этим занимаются мои помощники — они имеют дело с чернью, с заурядными преступниками; вот если, по воле случая, смертный приговор выносят человеку знатному, такому, как вы, господа, тогда я почитаю за честь самому исполнять свои обязанности".
Двадцать лет спустя мы встретились с этим юношей на эшафоте; я сдержал слово и казнил его собственноручно, постаравшись доставить ему как можно меньше страданий. То был барон де Лалли-Толландаль.
Жак Мере поклонился; он восхищался чувством долга, преисполнявшим Сансона, тем более искренно, что палач в самом деле был не рад предстоящей казни: он побелел как полотно, а при виде первых солдат, показавшихся на площади Карусель, едва не лишился чувств.
Жак Мере предложил ему стакан вина.
— Охотно, сударь, — отвечал палач, — если вы окажете мне честь выпить вместе со мной.
— С радостью, — согласился доктор, — но при условии, что тост произнесу я.
— Ничего не имею против, сударь, тем более что вы окажете мне большую честь.
Жак Мере позвонил и велел явившемуся слуге принести бутылку мадеры и два стакана.
Наполнив оба до половины, он поднес один из них Сансону и, чокнувшись с палачом, произнес:
— За отмену смертной казни!
— О, с превеликим удовольствием, сударь, — отвечал Сансон. — В этом случае Господь избавил бы меня от многих скорбей, которые я предвижу в недалеком будущем.
Оба наши героя еще раз чокнулись и залпом опорожнили стаканы.
— А теперь, — сказал палач, — позвольте мне в свой черед задать вам вопрос, который вы, надеюсь, не сочтете нескромным: я хотел бы знать имя человека, не погнушавшегося выпить с господином Парижским.
— Меня зовут Жак Мере, сударь; я депутат Конвента.
— О сударь, в таком случае позвольте поцеловать вашу руку: ведь, судя по вашим речам, вы не станете осуждать на смерть нашего бедного короля.
— Нет, не стану, ибо убежден, что ни один человек не имеет права отнимать у другого то, что даровано не им, а именно жизнь! Однако я стану требовать для него наказания, которое по степени тяжести следует сразу за смертной казнью, ибо тот самый барон де Лалли, о котором вы только что рассказывали и которого вы лишили жизни, был по сравнению с человеком, желающим предать Францию в руки чужеземцев, безупречным праведником. Ступайте, сударь, исполните ваш страшный долг и впредь, когда будете проходить по этой площади, помните, что во втором этаже гостиницы "Нант" живет философ, который благодарен вам за вашу жалость к тем, кого вы казните, за то, что вы называете Людовика XVI "королем", а не "Капетом", за то, что вы говорите "сударь", а не "гражданин", и знайте, что философ этот готов пожать вашу руку всякий раз, когда вы ему ее протянете.
Сансон поклонился с достоинством человека, возвысившегося в собственных глазах, и вышел.
Тем временем войска, призванные на площадь по случаю казни, уже заполнили ее и выстроились в каре вокруг эшафота, благодаря чему толпа горожан подалась назад и освободила подступы к роковой машине, которая все еще вызывала у парижан живой интерес, ибо власти прибегали к ней всего в пятый или шестой раз; сегодняшней же казни сообщало дополнительный интерес присутствие старины Сансона, который должен был привести приговор в исполнение собственноручно.
Когда войска окружили эшафот, Сансон еще раз проверил, все ли готово к казни: устойчивы ли ступеньки, прочны ли доски помоста, не затрудняет ли что-либо движение лезвия и хорошо ли смазан желоб, по которому оно ходит.
Так перед началом представления знаменитой пьесы, незадолго до поднятия занавеса, рабочий сцены проверяет готовность декораций.
Казнь была назначена на девять часов вечера; для вящей назидательности ее решено было провести при свете факелов.
Без четверти девять послышался барабанный бой, намеренно приглушенный, как во время похоронных процессий.
Вскоре подле заставы Карусель, со стороны Сены, показались первые огни. Осужденного везли из тюрьмы Консьержери, чтобы казнить перед тем самым дворцом, где он четыре десятка лет служил верой и правдой повелителю, за которого ему предстояло умереть.
Повозку, на которой привезли Лапорта, сопровождал кавалерийский эскадрон; открывали процессию шесть десятков санкюлотов с факелами в руках.
Каре разомкнулось, чтобы пропустить повозку с осужденным.
Рядом с несчастным не было ни единой живой души: от услуг присягнувшего священника он отказался, а из неприсягнувших никто не решился рискнуть жизнью и проводить осужденного к месту казни. На Лапорте была сорочка, короткие штаны и черные шелковые чулки; воротник сорочки был обрезан до плеч, а волосы на затылке коротко острижены.
С грустью, но без страха он оглядел эшафот.
— Пора? — спросил он громко.
— Мы вам поможем вылезти! — крикнул один из помощников палача.
— Не стоит труда, — отвечал осужденный, — придвиньте подножку, а уж спущусь я сам.
Затем, с улыбкой обведя взором двойной ряд пехотинцев и кавалеристов, окруживших эшафот, он сказал:
— Вы не боитесь, что я убегу, не правда ли?
Помощники палача отодвинули доску, служившую повозке задней стенкой, и подставили туда подножку. Лапорт сам, без посторонней помощи, спустился на землю, обошел повозку кругом и приблизился к ступеням эшафота, на верху которого его ожидал папаша Сансон, чтобы помочь подняться на помост; подле ступеней стоял судебный пристав, из чьих уст несчастный выслушал приговор, осуждающий его на смерть "за измену народу".
— Вы не могли бы добавить: "и верность королю"? — спросил Лапорт.
— Что написано, то написано, — возразил пристав. — Желаете ли вы сделать какие-либо важные признания?
— Нет, — отвечал Лапорт, — за исключением одного-единственного; надеюсь, что три четверти французов виновны в том же преступлении, что и я, и на моем месте повели бы себя точно так же.
Пристав отошел и освободил осужденному путь на эшафот.
Сансон спустился вниз и протянул Лапорту руку, но тот, желая показать, что не утратил самообладания даже перед лицом смерти, отверг помощь палача.
Сансон что-то сказал ему вполголоса, и этих слов оказалось довольно для того, чтобы осужденный смирился и оперся на протянутую ему руку.
Он поднимался на эшафот медленно, однако было заметно, что это палач нарочно замедляет шаг, негромко ведя с осужденным какой-то разговор — вероятно выслушивая его последнюю волю.
На эшафоте они еще несколько мгновений продолжали свою беседу, а затем Сансон осведомился:
— Вы готовы?
— Могу я прочесть молитву?
Сансон утвердительно кивнул головой.
Осужденный преклонил колени и дал понять, что не может молиться со связанными за спиной руками.
Сансон развязал веревку с условием, что, когда молитва будет закончена, он снова завяжет узел.
Лапорт молитвенно сложил руки и в наступившей тишине прочел вслух следующую молитву:
— Господи, прости мне мои прегрешения, каковые я надеюсь искупить мучительной смертью, принятой за верность своему королю. Пусть узнает его величество, что в час кончины душа моя принадлежала Господу, а сердце — ему, королю.
Затем он добавил по-латыни:
— In manus tuus, Domine, commendo spiritum meum.
— Amen! — громко ответил палач.
Толпа недовольно зашумела, но, когда осужденный поднялся с колен, перекрестился, обернувшись в сторону Тюильри, и безропотно позволил вновь связать себе руки, его смирение тронуло парижан и они умолкли.
Последующее заняло не больше мгновения.
Осужденный положил голову между столбами, палач снял кольцо с гвоздя, освобожденное лезвие упало вниз.
— Голову! Голову! — завопила толпа.
Палач твердым шагом подошел к корзине, поднял за седые волосы окровавленную голову и показал ее рукоплещущему народу.
Однако в ту же самую секунду он покачнулся, разжал пальцы, выронил голову, которая скатилась с эшафота на землю, и бездыханным рухнул на помост.
— Врача! Врача! — закричали его помощники.
— Я здесь! — отозвался Жак Мере и, перебравшись через перила балкона, спрыгнул прямо на площадь.
Не только горожане, но и гвардейцы тотчас расступились перед ним. Он стремительно прошел по образовавшемуся проходу и с криком "Расстегните на нем кафтан!" взбежал на эшафот.
Опустившись на колени перед недвижимым телом, доктор приподнял его, разорвал рукав сорочки пациента, быстро нащупал вену и вонзил в нее ланцет.
Однако, хотя между падением палача и попыткой доктора вернуть его к жизни прошло от силы десять секунд, кровь из вены не брызнула.
Палач, верный своему долгу, умер подле своей жертвы, верной своему королю.
Назад: XVIII ЧЕЛОВЕК ПРЕДПОЛАГАЕТ
Дальше: XX ГОСПОЖА ЖОРЖ ДАНТОН И ГОСПОЖА КАМИЛЛ ДЕМУЛЕН