XLI
ПРИЛИВ
Королева была права, взирая на будущее с иной точки зрения, нежели окружавшие ее люди.
Во-первых, началась борьба между Национальным собранием и двором. Собрание победило.
Во-вторых, завязалась схватка конституционалистов с аристократами. Конституционалисты победили.
Теперь предстояла борьба между конституционалистами и республиканцами.
Правда, республиканцы только начали себя проявлять, но уже в своих первых поисках они сформулировали грозный принцип: "Долой монархию!"
Мы помним, что для допроса Людовика XVI Национальное собрание назначило трех комиссаров.
Эти комиссары от имени семи комитетов заявили, что нет оснований судить Людовика XVI или отстранять его от власти. Собрание согласилось с их выводами, однако Якобинский клуб отказался санкционировать решение Собрания. Следовательно, над Национальным собранием оказывалась некая высшая инстанция, способная своим вето отменить его решение.
Чтобы понять ситуацию и последующие события, необходимо сказать, что настал один из тех моментов высшего напряжения, когда требуется, чтобы положение проявилось и прояснилось.
Тогда существовали три занимающие четкие позиции партии; они стояли друг против друга, готовые схватиться врукопашную.
Роялисты хотели абсолютного монарха, то есть без конституции. Конституционалисты желали короля с конституцией; республиканцам был не нужен ни король, ни конституция, они жаждали республики.
Национальное собрание проголосовало за то, что нет оснований привлекать Людовика XVI к суду. Но, делая уступку общественному мнению, оно приняло две меры: превентивную и репрессивную.
Превентивная мера сводилась к следующему:
"Если король думает отречься от своей клятвы, если он собирается критиковать свой народ или не защищать его, то тем самым он отказывается от престола и снова становится простым гражданином, которого можно будет обвинить в преступлениях, совершенных после его задержания".
Репрессивная мера сводилась к следующему:
"Будут возбуждены преследования против Буйе как главного виновника, против слуг, офицеров, курьеров, причастных к похищению короля".
Эта была одна из тех мер, что обычно принимаются собраниями, утрачивающими свою силу и чувствующими свой близкий конец. Несчастье этих собраний (политическим разумом и социальной силой они являются лишь в тот момент, когда получают свой мандат) состоит в том, что они не учитывают движения, произошедшего в умах после их избрания, а следовательно, тащатся в хвосте общественного мнения, будучи призваны вести его за собой. Уже несколько дней, точнее, несколько вечеров заседания Якобинского клуба проходили бурно.
Во время заседания, когда отпустили истинного виновника, то есть короля, ради того чтобы арестовать и наказать виновников второстепенных, то есть де Буйе, Ферзена, телохранителей, г-жу де Турзель, Робеспьер тщетно требовал, чтобы опубликовали доклад и отложили дискуссию.
Все заранее знали, что заседание Якобинского клуба будет шумным и на него придет Робеспьер, обвиненный в Национальном собрании в республиканизме (заметьте, что 13 июля 1791 года Робеспьер еще не осмеливался объявить себя республиканцем).
В тот вечер мы все были в Якобинском клубе: метр Дюпле и я в верхнем зале, а трое женщин и Фелисьен — в нижних залах, где собиралась публика, именовавшаяся Обществом обоих полов.
За время моего отсутствия в Париже Робеспьер завоевал большую популярность. Его появление вызвало сенсацию; он сразу прошел к трибуне, медленно поднялся на нее, ухватился, как обычно, обеими руками за бортик, и чуть более выразительным и чуть менее визгливым голосом, чем на последнем заседании, когда я его слышал (он сделал явные успехи в дикции, но по-прежнему грешил бессвязным изложением множества фактов), начал длинную речь и утверждал в ней, что в республиканизме его обвиняют несправедливо, что "республика" и "монархия" представляют собой лишенные смысла слова, что свободным можно быть при короле, а рабом — при президенте или протекторе; он привел имена Суллы и Кромвеля, однако забыл или не посмел упомянуть Вашингтона.
Когда он заканчивал речь, послышался громкий шум: это Клуб кордельеров в лице Дантона и Лежандра вторгся в Якобинский клуб.
Эти оба говорили ясно и четко. Дантон в своей речи — она напоминала раскат грома, в котором звучали ноты сарказма, — задал присутствующим вопрос, почему Национальное собрание смеет брать на себя ответственность и выносить суждения, что заведомо не будут приняты нацией. Лежандр открыто обвинял короля, призывая образумить комитеты, тайная работа которых подрывает решения Национального собрания, и закончил восклицанием:
— Все, о чем я тут сказал, говорилось ради спасения самого Собрания!
Последняя фраза, увенчивавшая ораторский период словно рукоятка — кинжал, прозвучала почти угрожающе. Равнодушно выслушав долгую речь Робеспьера, г-н де Лакло, доверенное лицо герцога Орлеанского, неистово аплодировал Дантону и Лежандру. Конституционалисты из Национального собрания испугались и ушли.
Несколько минут Дантон и Лакло о чем-то шептались; потом кто-то громко крикнул:
— Впустите депутации народа!
Двери раскрылись, и появились депутация Братского общества рынков и даже депутация Общества обоих полов, заседавшего в нижнем зале Якобинского клуба. Они принесли обращения против Национального собрания, или, вернее, против монархии.
Не спуская глаз с Дантона и Лежандра, я несколько отвлекся от того, что происходило на трибуне. Некий молодой врач прочел письмо, направленное им в Пале-Рояль от имени трехсот человек; какой-то епископ заключил его в объятия, заявив, что он тоже представитель народа, и поклялся бороться с депутатами Национального собрания. Собравшиеся в клубе много обнимались, кое-кто даже всплакнул. Робеспьер взирал на все это, иронически улыбаясь, Дантон, Лежандр и Лакло — презрительно усмехаясь.
Робеспьер не понимал, что происходит на другом конце 21-105 Парижа; но Дантон, вероятно, знал и тихо рассказывал об этом Лакло, слушавшему его внимательно.
А там находился Клуб францисканцев, филиал Клуба кордельеров; в этом братском обществе, казалось, забыли 0 своем молодом, совсем неприметном секретаре, обеспечивавшем его единство. В свое время этот молодой человек выйдет из безвестности, чтобы, подобно молнии, разить всех подряд в разгар грозы, потом он опять погрузится в полумрак посредственности. Звали его Тальен.
Чем же занимался он в братском обществе францисканцев? Почти ничем. Он составлял обращение против Национального собрания за подписью "Народ"; с равным успехом его можно было бы подписать "Лев".
Позавчера — но как же я забыл упомянуть об этом?! — 12 июля, в Париже начался большой переполох и все умы охватил экстаз.
В воскресенье 10 июля должны были переносить в Пантеон останки Вольтера; но 10 июля шел дождь, а в Париже праздников под дождем не бывает. 14 июля 1790 года потребовалось могучая вера, чтобы вопреки ливню состоялся праздник Федерации. Вступление Вольтера в Пантеон было отложено на следующий день.
Триумфальная колесница, влекомая предоставленными королевой лошадьми, въехала через Шарантонскую заставу и в окружении огромной толпы проследовала через весь Париж, сделав остановку перед домом, где умер автор "Философского словаря". Здесь исполнялись кантаты во славу Вольтера. Семья Каласа, ведомая г-жой де Виллет, возложила на саркофаг венки; все это происходило перед павильоном Флоры — он был закрыт, безмолвен и мрачен под предлогом отсутствия г-жи де Ламбаль, — а тем временем в Национальном собрании зачитывались донесения, где сообщалось, что в отдельных провинциях на юге и на западе священники поют "Miserere", обращенное к королю.
Двенадцатого июля останки Вольтера перенесли в Пантеон; утром 13 июля с участием большого хора и огромного оркестра в соборе Парижской Богоматери исполняли сакральную драму "Взятие Бастилии".
Вечером Дантон и Лежандр, явившись в Якобинский клуб, изгнали оттуда конституционалистов; в это время у францисканцев подписывали обращение против Национального собрания. Наконец 14 июля, в годовщину взятия Бастилии, епископ Парижский под открытым небом отслужил мессу на алтаре отечества.
Итак, каждый день приносил с собой новые события, поддерживая возбуждение в обществе, или, говоря вернее, подогревая умы от состояния теплоты до точки кипения; повсюду стали открыто обсуждать вопрос о монархии. Слова "монархия" и "республика" были отделены друг от друга неким подобием тире, словно само собой вставшим между ними; этот прямой, как геометрическая линия, знак представлял собой слово "самоуправление", — понятие, лучше всех других определений характеризующее магистратуру народа.
Пятнадцатого июля вечером Национальное собрание решило, что король не только не будет привлечен к суду, ной, когда он принесет клятву верности конституции, будет отменено и временное отрешение его от должности. Конституционалисты победили.
Национальное собрание прекрасно знало, что совершило антинародный акт, и отдало себя под охрану Лафайета и пяти тысяч солдат, не считая наемной национальной гвардии и людей из предместья Сент-Антуан, вооруженных пиками.
Многочисленную толпу, которая не могла попасть в Манеж, сдерживали ряды гражданской гвардии, окружившей здание.
Когда толпа узнала результаты голосования, из ее рядов послышались крики о предательстве и она устремилась в Париж по трем большим артериям — бульварам, улице Сент-Оноре и той, что стала теперь улицей Риволи. Повсюду люди заставляли закрывать театры, тушить огни игорных домов и веселых заведений; Опера, благодаря гвардейцу, штыком преградившему вход, смогла дать спектакль; два-три других театра закрыли лично комиссары полиции.
В эти лихорадочные дни работали мы мало. Метр Дюпле отправил меня к Национальному собранию выяснить, что происходит; вернувшись домой, я рассказал ему о триумфе короля.
— Хорошо! — сказал он. — Быстро поужинаем — и бежим к якобинцам; там вечером будет жарко.
Мы, действительно, застали в клубе страшную суматоху. На трибуне был Робеспьер. Под гром аплодисментов он критиковал голосование в Национальном собрании. Когда он закончил речь, его сменил г-н де Лакло. (Мы должны помнить, что де Лакло был доверенным человеком герцога Орлеанского.) Он потребовал, чтобы приняли петицию, провозглашающую отрешение короля от власти.
— Под ней, я в этом уверен, будет стоять десять миллионов подписей, — заявил он.
— Да, да, — хором закричали в ответ собравшиеся. — Десять, пятнадцать, двадцать миллионов: мы позволим подписывать ее женщинам и детям.
Мощный голос поддержал это предложение — голос Дантона. Уже несколько дней, как кордельеры братались с якобинцами, Дантон шел рядом с Робеспьером.
— Правда, женщин не надо бы, — тихо сказал Дантон. — Почти все женщины роялистки; они будут голосовать за отрешение короля только для того, чтобы потребовать другого монарха.
Произнося эти слова, он пристально смотрел на автора "Опасных связей". Лакло даже бровью не повел.
Видя молчание человека герцога Орлеанского, он прибавил:
— Больше того, я предпочитаю обращение к братским обществам, нежели обращение к народу.
Лакло молчал; казалось, он прислушивался к доносившемуся с улицы шуму.
Неожиданно в клуб ворвалась большая группа людей. Это были те, кого называли горлопанами из Пале-Рояля; они привели с собой полсотни публичных девок.
— Ну что ж! — прошептал Дантон. — Они разыграли спектакль.
Робеспьер ничего не сказал: там, где ему выпадала не главная роль, он совершенно терялся.
Вновь пришедшие присоединились к якобинцам и громко кричали:
— Отрешение! Отрешение!
Лакло взошел на трибуну и сказал:
— Перед нами народ, вы это видите. Народ требует отрешения, необходима петиция; я голосую за петицию.
Толпа, вероятно ожидавшая услышать это слово, подхватила:
— Петиция! Петиция!
Большинство сразу же, в порыве восторга, проголосовало за петицию. Решили, что завтра, в одиннадцать часов, якобинцы соберутся выслушать ее текст, после чего петицию доставят на Марсово поле, где начнут подписывать, а потом направят в братские общества.
Во время всей этой суматохи метр Дюпле взял меня за руку, быстро отвел в сторону и, показав мне женщину — она наполовину свесилась с галереи и с захватывающим интересом следила за всем, что происходило в зале, — сказал:
— Видишь эту женщину? Это гражданка Ролан де ла Платьер, настоящая патриотка.