Александр Дюма
Шевалье де Мезон-Руж
Часть первая
I
ВОЛОНТЁРЫ
Это было вечером 10 марта 1793 года.
На соборе Парижской Богоматери только что пробило десять, и каждый удар, дрожащий, печальный, монотонный, покинув свое бронзовое гнездо, улетал вдаль, словно ночная птица.
Ночь опустилась на город — не шумная, грохочущая, прорезанная молниями, а холодная и туманная.
Париж был совсем не таким, каким мы его знаем: вспыхивающим по вечерам тысячами огней, что отражаются в золоченой грязи, с суетливыми пешеходами, оживленным шушуканием, вакхическими предместьями — рассадником смелых стычек и дерзких преступлений, горнилом многоголосого рычания. То был униженный город, робкий, озабоченный; его обитатели только изредка появлялись на улицах, перебегая с одной стороны на другую, стремясь поскорее укрыться за дверьми домов и в подворотнях, подобно диким зверям, забивающимся в свои норы от преследования охотников.
Итак, это был, как мы уже сказали, Париж 10 марта 1793 года.
Добавим несколько слов о чрезвычайных обстоятельствах, что привели к таким переменам в облике столицы. А затем приступим к описанию событий, ставших предметом нашего повествования.
После смерти Людовика XVI Франция разорвала связи со всей Европой. К трем противникам, которых она сначала победила — к Пруссии, Империи и Пьемонту, — присоединились Англия, Голландия и Испания. Только Швеция и Дания по-прежнему сохраняли нейтралитет, наблюдая, однако, за Екатериной И, раздиравшей на части Польшу.
Положение было ужасающим. Франция (ее державную силу презирали уже меньше, но после сентябрьских убийств и казни 21 января и меньше ценили ее нравственную силу) была буквально осаждена, как какой-нибудь заурядный городишко. Англия господствовала на нашем побережье, Испания — в Пиренеях, Пьемонт и Австрия — в Альпах, Голландия и Пруссия — на севере Нидерландов. Лишь на одном участке от Верхнего Рейна до реки Эско двести пятьдесят тысяч солдат вели наступление на Республику.
Наших генералов теснили повсюду. Мячинский был вынужден оставить Ахен и ретироваться в Льеж. Стенгель и Нейи были снова отброшены в Лимбург. Миранда, осаждавший Маастрихт, отвел свои войска к Тонгерену. Баланс и Дампьер при отступлении потеряли часть войскового имущества. Более десяти тысяч дезертиров наводнили тыл. Наконец, Конвент, у которого осталась надежда только на Дюмурье, стал посылать к нему гонца за гонцом с приказом покинуть берега Бисбооса, где тот готовился к десанту в Голландию, и возглавить армию на Мёзе.
Подобно живому существу, Франция ощущала в Париже — своем сердце — каждый наносимый ей в самых отдаленных местах удар, будь то вторжение, мятеж или измена. Каждая победа отзывалась всплеском радости, каждое поражение усиливало ужас. Поэтому легко представить, какое смятение вызвали известия о поражениях, следующих одно за другим.
Накануне, 9 марта, в Конвенте состоялось одно из самых бурных заседаний; всем офицерам было предписано немедленно вернуться в свои полки; Дантон — этот дерзкий сторонник невозможного, которое, однако, сбывалось, — поднявшись на трибуну, с жаром воскликнул: «Так вы говорите, что не хватает солдат? Дадим же Парижу возможность спасти Францию, попросим у него тридцать тысяч человек, пошлем их к Дюмурье, и не только Франция будет спасена, но и Бельгия защищена, и Голландия завоевана».
Предложение встретили криками энтузиазма. Всем секциям было приказано собраться вечером и открыть запись добровольцев. Все зрелища были отменены. На ратуше в знак беды взвился черный флаг.
К полуночи в списках волонтёров было 35 тысяч имен.
Однако в этот вечер произошло то же, что и в памятные сентябрьские дни: в каждой секции добровольцы, записываясь, требовали, чтобы до их выступления предатели были казнены.
Предателями были контрреволюционеры, тайные заговорщики, изнутри угрожавшие Революции, которой и без того угрожали извне. Но, как нетрудно понять, это слово приобретало тот смысл, который хотели придать ему крайние партии, раздиравшие тогда Францию. Предателями объявляли самых слабых. А ими были жирондисты. И монтаньяры решили, что именно жирондисты — предатели.
На следующий день, 10 марта, все депутаты-монтаньяры пришли на заседание. Как только вооруженные якобинцы заполнили трибуны, удалив оттуда женщин, появляется Совет Коммуны во главе с мэром. Он утверждает доклад комиссаров Конвента о преданности граждан и повторяет единодушно выраженное накануне обещание учредить чрезвычайный трибунал для суда над предателями.
Тотчас же участники заседания громкими криками требуют доклада Комитета общественного спасения. Комитет собирается немедленно, и уже через десять минут Робер Ленде объявляет, что трибунал будет создан и в его состав войдут девять независимых судей, собирающих улики всеми возможными способами. Этот суд, состоящий из двух беспрерывно действующих отделений, будет преследовать по требованию Конвента или по собственной инициативе тех, кто попытается ввести народ в заблуждение.
Страсти накалены до предела. Жирондисты поняли, что это означает их арест. Все они одновременно встали со своих мест.
— Лучше умереть, — воскликнули они, — чем смириться с этой венецианской инквизицией!
В ответ на эти слова монтаньяры громко потребовали голосования.
— Да, — восклицает Феро, — проголосуем, чтобы все знали людей, которые хотят именем закона убивать невиновных!
Конвент голосует. Вопреки всем ожиданиям, большинством голосов решено, что: 1) необходимы присяжные; 2) они будут назначаться в равном количестве от каждого департамента; 3) их кандидатуры утверждаются Конвентом.
В тот момент, когда эти три предложения были приняты, послышались громкие крики. Конвент был привычен к визитам черни. Участники заседания поинтересовались, чего от них хотят. Им ответили, что прибыла депутация от волонтёров, которые пообедали на Хлебном рынке и теперь требуют разрешения пройти торжественным маршем перед Конвентом.
Тотчас же открылись двери, и шестьсот человек, полупьяных, вооруженных саблями, пистолетами и пиками, под рукоплескания прошли маршем, громкими возгласами требуя смерти предателям.
— Да, друзья мои, — заверил их Колло д’Эрбуа, — невзирая на интриги, мы вас спасем — вас и свободу!
После этих слов он бросил на жирондистов взгляд, давший понять, что опасность для них еще не миновала.
И в самом деле, когда заседание Конвента закончилось, монтаньяры разошлись по клубам, побежали к кордельерам и якобинцам, предлагая им объявить предателей вне закона и убить их этой же ночью.
Жена Луве жила рядом с Якобинским клубом на улице Сент-Оноре. Привлеченная криками, она тут же направляется в клуб и, услышав предложение покончить с жирондистами, поспешно возвращается домой, чтобы предупредить мужа. Вооружившись, Луве бросается от одного дома к другому, чтобы оповестить друзей, но никого не находит. От слуги одного из них он узнает, что все они у Петиона, и тотчас направляется туда. Он застал их спокойно обсуждающими декрет, который предполагалось представить на следующий день, в надежде, что, используя случайное большинство, удастся его принять. Луве рассказал о том, что происходит, сообщил о своих опасениях, о кознях, замышляемых якобинцами и кордельерами, и призвал принять действенные меры со своей стороны.
Тогда поднялся всегда спокойный и невозмутимый Петион, подошел к окну, открыл его, посмотрел на небо, высунул руку наружу и, взглянув на мокрую ладонь, сказал:
— Идет дождь. Сегодня ночью ничего не будет.
Через это полуоткрытое окно донеслись последние удары колокола, пробившего десять.
Вот что происходило в Париже накануне 10 марта; вот что происходило днем и вечером 10 марта, вот почему дома, предназначенные для живых, в сыром мраке и зловещей тишине стали темными и немыми, как склепы, населенные мертвецами.
И лишь медлительных патрулей национальной гвардии с дозорными, идущими впереди со штыками наперевес, группы жмущихся друг к другу и кое-как вооруженных волонтёров да еще жандармов, осматривающих каждую подворотню и заглядывающих в каждую приоткрытую дверь, можно было встретить на улицах; все инстинктивно чувствовали, что замышляется что-то неведомое и ужасное.
Холодный мелкий дождь, тот самый, что так успокоил Петиона, усиливал скверное настроение и беспокойство патрулей. Каждая их встреча выглядела приготовлением к бою: с недоверием осмотрев друг друга, патрули неторопливо и неприветливо обменивались паролем. Потом, разойдясь в разные стороны, оглядывались, будто боясь внезапного нападения со спины.
В этот вечер, когда Париж стал жертвой паники, столь часто возобновлявшейся, что к этому в какой-то степени можно было привыкнуть, и когда тайно ставился вопрос об убийстве умеренных революционеров (проголосовав, большей частью с оговорками, за смерть короля, они сегодня не соглашались на казнь королевы, заключенной в Тампле с детьми и золовкой), — в этот самый вечер неизвестная женщина, закутанная в длинную сиреневую с черным ситцевую накидку, капюшон которой совершенно скрывал голову, скользила вдоль домов по улице Сент-Оноре, прячась в нишах дверей, за выступами стен, и всякий раз при появлении патруля, замирая, сдерживая дыхание, она обращалась в статую, пока патруль не проходил; затем она возобновляла свой быстрый и беспокойный бег до тех пор, пока новая опасность того же рода не принуждала ее к неподвижному выжиданию.
Благодаря этим мерам предосторожности она уже сумела миновать часть улицы Сент-Оноре, когда на пересечении с улицей Гренель наткнулась не на патруль, а на небольшую группу бравых, только что завербованных волонтёров; они пообедали на Хлебном рынке, где их патриотизм был вдохновлен еще и многочисленными тостами, поднятыми за будущие победы.
Бедная женщина вскрикнула и бросилась бежать в сторону Петушиной улицы.
— Эй! Гражданка! — закричал командир волонтёров. (Поскольку потребность командовать так естественна для человека, то эти достойные патриоты уже именовали себя командирами.) — Ты куда направляешься?
Беглянка не ответила, продолжая свой путь.
— Целься! — скомандовал командир. — Это переодетый мужчина, аристократ, спасающий свою шкуру.
Бряцание двух или трех ружей, беспорядочно вскинутых в немного дрожащих, не слишком уверенных руках, не оставляло бедной женщине никаких сомнений в том, что ее ждет.
— Нет, нет! — закричала она, резко остановившись и обернувшись. — Нет, гражданин, ты ошибаешься, я не мужчина.
— А ну, подойди, — приказал командир, — и отвечай прямо, куда ты так летишь, очаровательная ночная красавица?
— Но, гражданин, я никуда не иду… Я возвращаюсь.
— Ах, так ты возвращаешься?
— Да.
— Для честной женщины в такое время возвращаться поздновато, гражданка.
— Я иду от больной родственницы.
— Бедная кошечка, — сказал командир, сделав жест, заставивший испуганную женщину быстро отступить назад, — а где же наша карточка?
— Моя карточка? Какая, гражданин? Что ты имеешь в виду, чего от меня требуешь?
— Ты разве не читала декрет Коммуны?
— Нет.
— И не слышала, как его оглашали?
— Да нет же! О чем говорится в этом декрете, Боже мой?
— Прежде всего, «Боже мой» больше не говорят. Теперь говорят «Верховное Существо».
— Прости, я ошиблась. Это старая привычка.
— Это плохая привычка — привычка аристократки.
— Я постараюсь исправиться, гражданин. Так о чем ты говорил?
— Говорил, что декрет Коммуны запрещает после десяти часов вечера выходить без гражданской карточки. Есть она у тебя?
— Увы! Нет.
— Ты забыла ее у своей родственницы?
— Я не знала, что нужно выходить с этой карточкой.
— Ну что ж, пройдем в ближайший пост. Там ты мило объяснишься с капитаном. Если он будет удовлетворен, то прикажет двум патрульным отвести тебя домой; если нет — задержит тебя до тех пор, пока не получит дополнительных сведений. В колонну по одному, ускоренным шагом, вперед марш!
По крику ужаса, вырвавшемуся у пленницы, командир волонтёров понял, что именно этого она боялась.
— Ого! — сказал он, — я уверен, что задержал какую-то важную птицу. Пошли, пошли, моя аристократочка!
Командир схватил подозреваемую за руку и, не обращая внимания на ее крики и слезы, потащил за собой на караульный пост в Пале-Эгалите.
Они были уже почти у заставы Сержантов, как вдруг какой-то молодой человек высокого роста, закутанный в плащ, повернул за угол улицы Круа-де-Пти-Шан как раз в тот момент, когда арестованная пыталась мольбами добиться свободы. Не внимая им, командир волонтёров грубо тащил ее за собой. Женщина кричала от боли и страха.
Молодой человек увидел эту борьбу, услышал крик и, одним прыжком перескочив улицу, оказался лицом к лицу с этой небольшой группой.
— В чем дело? Что вы делаете с этой женщиной? — спросил он у того, кто показался ему старшим.
— Вместо того чтобы задавать мне вопросы, займись лучше своими делами.
— Кто эта женщина, граждане и чего вы от нее хотите? — настойчивее повторил молодой человек.
— А кто ты такой, чтобы нас допрашивать?
Молодой человек распахнул плащ, и все увидели, как блеснули эполеты на его мундире.
— Я офицер, — сказал он, — как вы можете убедиться.
— Офицер… А каких войск?
— Муниципальной гвардии.
— Ну и что? Разве это что-нибудь для нас значит? — ответил кто-то из волонтёров. — Разве мы знаем офицеров муниципальной гвардии?
— Что он там сказал? — спросил другой волонтёр; его выговор, протяжный и ироничный, был характерен для простолюдинов, точнее — для парижской черни, когда она начинает сердиться.
— Он сказал, — ответил молодой человек, — что если эполеты не внушают уважения к офицеру, то сабля заставит уважать эполеты.
В тот же момент защитник молодой женщины, сделав шаг назад, распахнул складки своего плаща и при свете фонаря блеснула широкая и увесистая пехотная сабля. Потом быстрым движением, свидетельствовавшим о привычке к поединкам, незнакомец схватил командира волонтёров за воротник карманьолы и приставил острие сабли к его горлу.
— Ну а теперь, — сказал он ему, — поговорим как добрые друзья.
— Но, гражданин… — пробормотал командир волонтёров, пытаясь освободиться.
— Эй, я тебя предупреждаю, что при малейшем движении, которое сделаешь ты или сделают твои люди, я разрублю тебя пополам.
Все это время двое волонтёров продолжали удерживать женщину.
— Ты спрашиваешь, кто я такой, — продолжал молодой человек, — хотя не имеешь на это права, так как не командуешь регулярным патрулем. Однако я тебе скажу. Меня зовут Морис Ленде, я командовал артиллерийской батареей десятого августа. Я лейтенант национальной гвардии и секретарь секции Братьев и Друзей. Этого тебе достаточно?
— А! Гражданин лейтенант, — ответил командир, который чувствовал нажим острия сабли все сильнее, — это совсем другое дело. Если ты действительно тот, за кого себя выдаешь, то есть добрый патриот…
— Ну вот, я так и знал, что мы поймем друг друга, обменявшись несколькими словами, — сказал офицер. — Теперь твоя очередь отвечать. Почему эта женщина кричала и что вы ей сделали?
— Мы ее вели на караульный пост.
— Почему вы вели ее туда?
— У нее нет гражданской карточки, а последний декрет Коммуны приказывает арестовывать всех, кто попадается на улицах Парижа после десяти часов вечера без гражданской карточки. Ты забыл, что отечество в опасности и что на ратуше висит черный флаг?
— Черный флаг висит на ратуше и отечество в опасности потому, что двести тысяч наемников наступают на Францию, — произнес офицер, — а не потому, что какая-то женщина бежит по улицам Парижа после десяти часов вечера. Но это не имеет значения, граждане, ведь есть декрет Коммуны. Вы по-своему правы, и, если бы вы мне сразу все рассказали, наше объяснение было бы более коротким и менее бурным. Хорошо быть патриотами, но неплохо при этом быть вежливыми людьми, и офицеров нужно уважать, ведь они избранники народа. А теперь уведите эту женщину, если хотите, — вы свободны.
— О гражданин! — закричала, схватив Мориса за руку женщина, с глубокой тревогой следившая за их спором. — Не оставляйте меня во власти этих полупьяных грубиянов.
— Хорошо, — сказал Морис. — Возьмите меня под руку, и я провожу вас вместе с ними до поста.
— До поста? — повторила женщина с содроганием. — Но зачем вести меня туда, если я никому не причинила вреда?
— Вас ведут на пост, — сказал Морис, — вовсе не потому, что вы сделали что-то плохое, и не потому, что вы можете это сделать, а потому что декрет Коммуны запрещает выходить без гражданской карточки, а у вас ее нет.
— Но, сударь, я не знала этого.
— Гражданка, на посту вас встретят достойные люди, которые выслушают ваши объяснения, и вам нечего бояться.
— Сударь, — сказала женщина, сжимая руку офицера, — я вовсе не оскорблений боюсь, а смерти: если меня отведут на пост — я погибла.
II
НЕЗНАКОМКА
В ее голосе было столько страха и одновременно благородства, что Морис вздрогнул. Этот дрожащий голос проник в его сердце подобно электрическому разряду.
Он повернулся к волонтёрам, совещавшимся между собой. Униженные тем, что им помешал всего лишь один человек, они явно намеревались вернуть свои утраченные позиции. Их было восемь против одного. У троих были ружья, у других — пистолеты и пики. У Мориса же — только сабля. Борьба не могла быть равной.
Да и сама женщина поняла это: вздохнув, она опять уронила голову на грудь.
Что касается Мориса, то, нахмурив брови, презрительно приподняв губу, вынув саблю из ножен, он пребывал в нерешительности: долг мужчины призывал его защитить эту женщину, а долг гражданина — оставить ее.
Вдруг на углу улицы Добрых Ребят блеснули вспышки выстрелов и послышался размеренный шаг патрульного отряда. Заметив скопление людей, патруль остановился шагах в десяти от группы волонтёров. Его капрал крикнул:
— Кто идет?
— Друг! — воскликнул Морис. — Друг! Подойди сюда, Лорен.
Тот, кому было адресовано это обращение, вышел вперед и в сопровождении восьми человек приблизился к волонтёрам.
— А, это ты, Морис, — сказал Лорен. — Ах ты распутник! Что ты делаешь на улице в такое время?
— Ты же видишь, я возвращаюсь из секции Братьев и Друзей.
— Да, наверное, для того чтобы направиться в секцию сестер и подруг. Знаем мы это…
Слушай, дорогая:
Вот и ночь близка;
В темноте мелькает,
Ласково-легка,
Милого рука.
Что ей все засовы?
Бьет урочный час…
И своим покровом Ночь укроет вас.
Ну что? Разве не так?
— Нет, мой друг, ты ошибаешься. Я возвращался прямо к себе, когда встретил эту гражданку, отбивавшуюся от волонтёров. Я подбежал к ним и спросил, почему они хотят арестовать ее.
— Узнаю тебя, — сказал Лорен. —
У рыцарей французских нрав таков.
Затем он повернулся к волонтёрам.
— Почему вы арестовали эту женщину? — спросил поэтично настроенный капрал.
— Мы уже говорили об этом лейтенанту, — ответил командир. — Потому что у нее не было карточки.
— Полноте! — сказал Лорен. — Вот так преступление!
— Ты что же, не знаешь постановления Коммуны? — спросил командир волонтёров.
— Как же! Как же! Но есть и другое постановление.
— Какое?
— А вот какое:
Парнас, и Пинд, и все об этом знают:
Декрет Любви постановляет, Что Юность, Грация и Красота Во всякий час во все места Без пропуска отныне проникают!
Ну, гражданин, что ты скажешь об этом постановлении? Оно изящно, мне кажется.
— Во-первых, оно не опубликовано в «Монитёре», а во-вторых, мы ведь не на Пинде и не на Парнасе. К тому же и час теперь неподходящий. Да и гражданка, может быть, не молода, не красива и не грациозна.
— Держу пари, что наоборот, — сказал Лорен. — Ну, гражданка, докажи мне, что я прав, сними свой капюшон, чтобы все могли оценить, распространяются ли на тебя условия декрета.
— О сударь, — сказала молодая женщина, прижимаясь к Морису, — после того, как вы защитили меня от ваших врагов, защитите меня от ваших друзей, умоляю вас.
— Видите, видите, — не успокаивался командир волонтёров, — она прячется. У меня такое мнение, что это шпионка аристократов, какая-нибудь потаскушка, шлюха.
— О сударь, — сказала молодая женщина, заставив Мориса сделать шаг в сторону и открыв под светом фонаря свое лицо, очаровывающее молодостью, красотой и благородством. — Посмотрите на меня, разве я похожа на ту, о ком они говорят?
Морес был ослеплен. Он никогда даже и не мечтал увидеть то, что промелькнуло перед его взором. Мы говорим «промелькнуло», ибо незнакомка снова закрыла лицо — почти так же быстро, как и открыла.
— Лорен, — тихо произнес Морис, — потребуй, чтобы арестованную отвели на твой пост. У тебя есть на это право, ведь ты командуешь патрулем.
— Хорошо! — ответил молодой капрал. — Я понимаю с полуслова.
Затем, повернувшись к незнакомке, он продолжал:
— Пойдемте, красавица. Поскольку вы не желаете доказать нам, что подходите под условия декрета, следуйте за нами.
— Как это за вами? — спросил командир волонтёров.
— Конечно. Мы проводим гражданку на пост у ратуши, где у нас караульное помещение, и там разузнаем о ней подробнее.
— А вот и нет, — возразил командир первого отряда. — Она наша, и мы ее не отдадим.
— Эх, граждане, граждане, — заметил Лорен, — ведь мы так и рассердиться можем.
— Можете сердиться или не сердиться, черт возьми, нам все равно! Мы истинные солдаты Республики. Вы только патрулируете на улицах, мы же будем проливать кровь на границе.
— Остерегайтесь, граждане, как бы вам не пролить ее по пути туда, а это вполне может случиться, если вы не будете повежливее, чем сейчас.
— Вежливость свойственна аристократам, а мы санкюлоты, — ответили волонтёры.
— Ну, хватит, — сказал Лорен, — не говорите об этом при даме. Может быть, она англичанка. Не сердитесь на такое предположение, моя прелестная ночная птичка, — и, галантно повернувшись к незнакомке, он добавил:
Сказал поэт — и мы за ним тихонько скажем (Как эхо робкое, послушны мы всегда),
Что Англия — гнездо лебяжье Среди огромного пруда.
— Ага, вот ты себя и выдал! — воскликнул командир волонтёров. — Ты признался, что ты агент Питта, наемник Англии, ты…
— Тише, — прервал его Лорен, — ты ничего не смыслишь в поэзии, друг мой, стало быть, мне придется говорить с тобой прозой. Послушай, мы национальная гвардия, мы добры и терпеливы, но все мы дети Парижа, а это значит, что когда нас рассердят, мы бьем крепко.
— Сударыня, — сказал Морис, — вы видите, что происходит, и догадываетесь, чем все это может кончиться: через пять минут десять или одиннадцать мужчин перережут из-за вас друг друга. Вы считаете, что дело, за которое вступаются те, что хотят вас защитить, заслуживает, чтобы из-за него пролилась кровь?
— Сударь, — ответила женщина, прижимая руки к груди, — я могу сказать вам только одно: если вы позволите меня арестовать, то для меня и для других несчастья будут так велики, что, умоляю вас, лучше пронзите мне сердце саблей, которая у вас в руках, и сбросьте мой труп в Сену, но не оставляйте меня здесь.
— Хорошо, сударыня, — успокоил ее Морис. — Я все беру на себя.
И отпустив руки прекрасной незнакомки, которые он держал в своих, Морис сказал национальным гвардейцам:
— Граждане, как ваш офицер, как патриот, как француз, приказываю вам защитить эту женщину. А ты, Лорен, если этот сброд скажет хоть слово, — в штыки!
— Оружие к бою! — скомандовал Лорен.
— О! Боже мой! Боже мой! — воскликнула незнакомка, еще глубже пряча голову в капюшон и прислоняясь к каменной тумбе. — Господи, защити его!
Волонтёры попытались обороняться. Один из них даже выстрелил из пистолета, и пуля пробила шляпу Мориса.
— В штыки! — скомандовал Лорен. — Трах-тара-рахтах-тах-тах-тах!
В сумерках произошел короткий беспорядочный бой, во время которого слышались одиночные выстрелы, потом проклятия, крики, кощунственная ругань; но никто не вышел на шум, ибо, как мы уже сказали, в городе ползли слухи о предстоящей резне и многие подумали, что она уже началась. Только два или три окна приоткрылись, чтобы тут же снова захлопнуться.
Волонтёров было меньше, они были хуже вооружены, поэтому их быстро вывели из строя. Двое были тяжело ранены. Четверо остальных стояли вдоль стены, к груди каждого из них был приставлен штык.
— Ну вот, — сказал Лорен, — теперь, я надеюсь, вы будете ягнятами. Что же касается тебя, гражданин Морис, то поручаю тебе проводить эту женщину на караульный пост к ратуше. Ты понимаешь, что несешь за это ответственность?
— Да, — ответил Морис.
Затем он тихо добавил:
— А какой пароль?
— Ах ты черт! — Лорен почесал за ухом. — Пароль… Ну…
— Не боишься ли ты, что я использую его во зло?
— Ах ты Боже мой, — ответил Лорен, — используй его как хочешь, это твое дело.
— Так ты назовешь мне пароль?
— Да, конечно. Но давай-ка вначале избавимся от этих молодчиков. А кроме того, перед тем как расстаться, я не прочь сказать тебе несколько слов в виде доброго совета.
— Хорошо, я подожду.
Лорен подошел к своим гвардейцам, продолжавшим держать волонтёров в страхе.
— Ну что, теперь с вас достаточно? — спросил он.
— Да, жирондистская собака, — ответил командир добровольцев.
— Ты ошибаешься, друг мой, — заметил Лорен спокойно, — мы еще более достойные санкюлоты, чем ты, ибо принадлежим к клубу Фермопил, а патриотизма его, я надеюсь, никто не будет оспаривать. Отпустите граждан, — продолжал Лорен. — Они, я думаю, не будут возражать.
— Верно, не будем; но верно и то, что эта женщина из подозрительных…
— Если бы она была из подозрительных, то сбежала бы во время боя, вместо того чтобы, как ты сам видел, ожидать, пока драка закончится.
— Гм! — произнес один из добровольцев, — то, что ты говоришь, похоже на правду, гражданин фермопил.
— Впрочем, мы все об этом узнаем, потому что мой друг отведет ее на пост. А мы все пойдем и выпьем за здоровье нации.
— Мы пойдем выпить? — спросил командир волонтёров.
— Конечно, а то меня мучает жажда. Я знаю один неплохой кабачок на углу улицы Тома-дю-Лувр.
— Ух! Почему же ты сразу не сказал об этом, гражданин? Мы ведь разозлились из-за того, что усомнились в твоем патриотизме. В подтверждение наших добрых намерений, во имя нации и закона давай обнимемся.
— Обнимемся, — сказал Лорен.
Волонтёры и национальные гвардейцы стали с воодушевлением брататься. В то время обнимались так же охотно, как и рубили головы.
— Итак, друзья, — воскликнули объединившиеся бойцы, — скорее в кабачок на Тома-дю-Лувр!
— А как же мы, — жалобно простонали раненые, — вы что же, нас бросите?
— Да, — ответил Лорен, — придется оставить здесь храбрецов, которые сражались за родину с патриотами, это верно; сражались по заблуждению, это также верно. За вами пришлют носилки. А пока, в ожидании, пойте «Марсельезу», это вас развлечет:
О дети родины, вперед!
Настал день нашей славы…
Затем, подойдя к Морису, который вместе с незнакомкой ожидал его на углу Петушиной улицы, в то время как национальные гвардейцы и волонтёры, взявшись под руки, поднимались к площади Пале-Эгалите, он сказал:
— Морис, я обещал тебе дать совет, вот он. Лучше тебе пойти с нами, чем компрометировать себя, защищая эту гражданку, которая действительно мне кажется очаровательной, но от этого еще более подозрительной, потому что очаровательные женщины, шатающиеся по улицам в полночь…
— Сударь, не судите обо мне по внешнему виду, умоляю вас.
— Ну вот, вы говорите «сударь», а это большой промах с вашей стороны, слышишь, гражданка? Да и сам я сказал «вы».
— Хорошо! Гражданин, позволь своему другу сделать доброе дело.
— Какое?
— Проводить меня до дома и охранять всю дорогу.
— Морис! Морис! — сказал Лорен. — Подумай о том, что ты собираешься сделать: ты ведь себя ужасно компрометируешь.
— Я знаю, — ответил молодой человек. — Но что же делать: если я ее оставлю, то бедная женщина будет арестована первым же патрулем на своем пути.
— О да! Тогда как вместе с вами, сударь… тогда как вместе с тобой, гражданин, хотела я сказать, буду спасена.
— Ты слышишь, спасена! — заметил Лорен. — Стало быть, она бежит от какой-то большой опасности.
— Дорогой мой Лорен, — сказал Морис, — посмотрим правде в глаза. Это либо добрая патриотка, либо аристократка. Если она аристократка, то мы виноваты, что защищаем ее, если же она патриотка, то охранять ее — наш долг.
— Прости, друг мой, но твоя логика просто абсурдна, как бы я ни досадовал на Аристотеля. Ты похож на того, кто говорит:
Ирис украла разум мой И мудрость требует в придачу.
— Послушай, Лорен, — сказал Морис, — хватит Дора, Парни, Жанти-Бернара, умоляю тебя. Поговорим серьезно: ты мне скажешь пароль или нет?
— То есть, Морис, ты вынуждаешь меня пожертвовать долгом ради друга или пожертвовать другом ради долга. Однако, боюсь, Морис, что долг превыше всего.
— Дорогой мой, решай вопрос в пользу долга или друга. Но, прошу тебя именем Неба, решай немедленно.
— Ты не будешь злоупотреблять паролем?
— Обещаю.
— Этого недостаточно. Поклянись.
— Чем?
— Поклянись на алтаре отечества.
Лорен снял шляпу, повернул ее кокардой к Морису, и тот, считая такое самым обычным делом, вполне серьезно принес требуемую клятву на импровизированном алтаре.
— А теперь я скажу тебе пароль: «Галлия и Лютеция». Может быть, кто-то вроде меня и скажет вместо «Лютеция» — «Лукреция», не обращай внимания, оба слова римские.
— Гражданка, — сказал Морис, — теперь я к вашим услугам. Спасибо, Лорен!
— Счастливого пути, — ответил тот, вновь надевая алтарь отечества на голову.
И, верный своим анакреонтическим вкусам, он ушел, напевая:
Отныне ты, Элеонора,
Знакома с прелестью греха;
Желала ты его, испуганно-тиха,
И, наслаждаясь им, ты все его страшилась. Чем он пугал тебя, скажи на милость?..
III
УЛИЦА ФОССЕ-СЕН-ВИКТОР
Морис, оставшись наедине с молодой женщиной, на какое-то мгновение почувствовал себя смущенным. Опасение оказаться обманутым, притягательность этой чудесной красоты, смутные угрызения, терзавшие его чистую совесть восторженного республиканца, боролись в нем, когда он собирался предложить руку своей спутнице.
— Куда вы идете, гражданка? — спросил он.
— Увы, сударь, довольно далеко, — ответила она.
— И все-таки…
— В сторону Ботанического сада.
— Хорошо, пойдемте.
— Ах, Боже мой, сударь, — сказала незнакомка, — я прекрасно осознаю, что затрудняю вас; но, если бы не случившееся со мной несчастье и если бы я боялась только обыкновенной опасности, поверьте, я никогда не стала бы злоупотреблять вашим великодушием.
— Но, сударыня, — сказал Морис (наедине с незнакомкой он забыл лексикон, предписанный законами Республики, и вернулся к человеческому языку), — по совести говоря, как же так получилось, что вы оказались в этот час на улицах Парижа? Посмотрите, кроме нас, нигде нет ни души.
— Сударь, я вам уже говорила, что была с визитом в предместье Руль. Я ушла в полдень, ничего не зная о том, что происходит, и возвращалась также в полном неведении о происходящем: все это время я провела в довольно уединенном доме.
— Да, — прошептал Морис, — в каком-то особняке, в каком-то логове аристократа. Признайтесь, гражданка, что вслух вы просите меня о помощи, а в душе насмехаетесь над тем, что я вам ее оказываю.
— То есть как это? — воскликнула она.
— Конечно. Вам служит проводником республиканец. И вдобавок — республиканец, изменивший своему делу.
— Но, гражданин, — живо возразила незнакомка, — вы заблуждаетесь, я не меньше вас люблю Республику.
— В таком случае, гражданка, если вы добрая патриотка, вам нечего скрывать. Откуда вы идете?
— О сударь, пощадите! — вскричала незнакомка.
И столько было в этом слове «сударь» глубокого и целомудренного стыда, что Морис задумался над чувством, которым оно было вызвано.
«Несомненно, эта женщина возвращается с любовного свидания», — подумал он.
Он почувствовал, как от этой догадки, непонятно почему, сжалось его сердце.
После этого он замолчал.
Тем временем ночные спутники достигли улицы Веррери, повстречав на своем пути три или четыре патрульных отряда, которые, услышав пароль, беспрепятственно их пропускали. И только при объяснении с офицером последнего патруля возникли сложности.
Тогда Морис добавил свою фамилию и адрес.
— Хорошо, — сказал офицер, — с тобой все в порядке, а вот гражданка…
— Что гражданка?
— Кто она?
— Это… сестра моей жены.
Офицер пропустил их.
— Так значит, вы женаты, сударь? — прошептала незнакомка.
— Нет, сударыня; почему вы так решили?
— Потому что иначе вы сказали бы, что я ваша жена, — ответила она смеясь.
— Сударыня, — сказал в свою очередь Морис, — слово «жена» священно, и его нельзя произносить просто так. А я даже не имею чести быть знакомым с вами.
На этот раз женщина почувствовала, как сжалось ее сердце, и промолчала.
Они как раз шли по мосту Мари.
Незнакомка все убыстряла шаг по мере того, как они приближались к цели путешествия.
Миновали мост Турнель.
— Ну вот, мы, кажется, в вашем квартале, — сказал Морис, ступая на набережную Сен-Бернар.
— Да, гражданин, — ответила незнакомка, — но именно здесь мне особенно нужна ваша помощь.
— Поистине, сударыня, вы запрещаете мне быть нескромным и в то же время делаете все возможное, чтобы раздразнить мое любопытство. Это неблагородно. Доверьтесь мне хоть немного; мне кажется, я заслужил ваше доверие. Не удостоите ли вы меня чести узнать, с кем я говорю?
— Вы говорите, сударь, — ответила незнакомка, улыбаясь, — с женщиной, которую вы спасли от самой большой опасности, какой она когда-либо подвергалась, и которая будет благодарна вам всю жизнь.
— Я не требую так много, сударыня; будьте мне благодарны всего лишь одну секунду, но в эту секунду откройте ваше имя.
— Это невозможно.
— Однако вы назвали бы его первому же члену секции, если бы вас привели на караульный пост.
— Нет, никогда! — воскликнула незнакомка.
— Но тогда бы вас отправили в тюрьму.
— Я была готова ко всему.
— Но ведь тюрьма сейчас…
— …это эшафот, я знаю.
— И вы бы предпочли эшафот…
— …измене… Назвать свое имя — это было бы изменой!
— Я вам уже говорил, что вы заставляете меня, республиканца, играть странную роль!
— Вы играете роль благородного человека. Вы встречаете несчастную женщину, которую оскорбляют. Вы не относитесь к ней с презрением, несмотря на то что она может оказаться простолюдинкой. И поскольку ее вновь могут обидеть, вы, чтобы оградить женщину от беды, провожаете ее до убогого квартала, где она живет. Вот и все.
— Да, вы правы, но лишь на первый взгляд. Я мог бы в это поверить, если бы не видел вас и не говорил с вами. Но ваша красота и речь выдают ваше происхождение. Именно ваша изысканность, столь странная при вашем наряде и в этом убогом квартале, свидетельствует, что за этой столь поздней прогулкой кроется какая-то тайна. Вы молчите… ну что же, не будем больше говорить об этом. Далеко еще до вашего жилища, сударыня?
Они как раз вышли на улицу Фоссе-Сен-Виктор.
— Видите тот маленький темный дом? — спросила незнакомка Мориса, указывая рукой на дом, расположенный за стенами Ботанического сада. — Когда мы дойдем до него, мы расстанемся.
— Хорошо, сударыня. Приказывайте, я здесь для того, чтобы вам повиноваться.
— Вы сердитесь?
— Я? Нисколько. Впрочем, какая вам разница?
— Для меня это много значит, потому что я хочу попросить вас еще об одной милости.
— Какой?
— О сердечном и искреннем прощании… прощании с другом!
— Прощании с другом? О! Это слишком большая честь, сударыня. Очень странный друг, от которого подруга скрывает свое имя и дом, где живет, из опасения увидеть своего друга еще раз.
Молодая женщина опустила голову и ничего не ответила.
— Впрочем, сударыня, — продолжал Морис, — если я проник в какую-то тайну, не сердитесь на меня. Я не стремился к этому.
— Вот мы и пришли, сударь, — сказала незнакомка.
Они стояли напротив Старой улицы Сен-Жак с высокими закопченными домами, узкими проходами, переулками, где теснились кожевенные и прочие мастерские, привлеченные сюда протекавшей буквально в двух шагах речушкой Бьевр.
— Здесь? — спросил ошеломленный Морис. — Как? Вы здесь живете?
— Да!
— Невозможно!
— И тем не менее это так. Прощайте. Прощайте, мой храбрый кавалер. Прощайте, мой благородный защитник!
— Прощайте, сударыня, — ответил Морис с легкой иронией. — Только успокойте меня и скажите, что вам больше не грозит никакая опасность.
— Не грозит.
— В таком случае я удаляюсь.
И Морис, отступив на два шага, холодно поклонился.
Женщина на какое-то время застыла.
— Однако я не хотела бы вот так расстаться с вами, — сказала она. — Дайте же, господин Морис, вашу руку.
Он почувствовал, что молодая женщина надела ему на палец кольцо.
— Ах, гражданка, что вы делаете? Разве вы не замечаете, что теряете одно из своих колец?
— О сударь, зачем вы так зло говорите?
— По-моему, сударыня, я не страдаю пороком неблагодарности.
— Я умоляю вас, сударь… друг мой. Не уходите так. Ну, чего вы хотите? Что вам угодно?
— Вы что, хотите мне заплатить? — с горечью сказал молодой человек.
— Нет, — ответила незнакомка с очаровательным выражением, — я хочу, чтобы вы простили меня за то, что я вынуждена от вас скрывать тайну.
Морис увидел, как в темноте блестят ее прекрасные глаза, влажные от слез, почувствовал, как дрожит в его руках ее похолодевшая рука, услышал ее голос, полный мольбы, и гнев его сменился восторженностью.
— Что мне нужно? — воскликнул он. — Мне нужно увидеть вас снова!
— Невозможно.
— Ну, хотя бы только один раз, на час, на минуту, на секунду.
— Я же вам сказала — это невозможно.
— Как? — воскликнул Морис. — Вы серьезно говорите, что я вас больше никогда не увижу?
— Никогда, — печальным эхом повторила незнакомка.
— Решительно, сударыня, вы играете мною, — сказал Морис.
Он поднял свою благородную голову и встряхнул длинными волосами, подобно человеку, пытающемуся избавиться от наваждения.
Незнакомка смотрела на него с неизъяснимым выражением. Было видно, что и ее охватывает то чувство, которое она внушила.
— Послушайте, — сказала она после минутного молчания, нарушаемого только вздохами Мориса, которые он тщетно пытался сдержать. — Поклянитесь мне честью не открывать глаза с того момента, когда я вам скажу, до тех пор, пока не отсчитаете шестьдесят секунд. А там… Но поклянитесь честью.
— А если поклянусь, что со мной будет?
— Будет то, что я вам докажу свою признательность — так, как обещаю никогда и никому больше ее не доказывать, даже если для меня сделают больше, чем сделали вы, что, впрочем, было бы трудно.
— Но могу я наконец узнать?..
— Нет, доверьтесь мне, и вы увидите…
— По правде сказать, сударыня, не знаю, ангел вы или демон.
— Так вы клянетесь?
— Да, клянусь!
— И что бы ни произошло, вы не откроете глаза? Что бы ни произошло, понимаете? Даже если вы почувствовали бы удар кинжала.
— Честное слово, вы меня ошеломляете этими требованиями.
— Итак, поклянитесь же, сударь. Мне кажется, вы не очень рискуете.
— Хорошо, клянусь вам не открывать глаза, что бы со мной ни произошло, — чуть было не согласился Морис, но остановился. — Позвольте мне взглянуть на вас еще раз, один лишь раз, — сказал он, — умоляю вас.
Молодая женщина сняла капюшон и улыбнулась не без кокетства. И при свете луны, которая как раз показалась меж двух облаков, он еще раз увидел эти длинные вьющиеся волосы цвета воронова крыла, безупречные по форме брови, как будто прорисованные китайской тушью, эти миндалевидные глаза, томные и бархатистые, совершенной формы нос, губы, свежие и блестящие, словно кораллы.
— Как вы красивы! Очень красивы! Слишком красивы! — воскликнул Морис.
— Закройте глаза! — приказала незнакомка.
Морис повиновался.
Молодая женщина взяла его за руки, повернула к себе. Вдруг его лицо обдало благоухающим жаром и ее рот коснулся его рта, оставив между губами то самое кольцо, от которого он отказался.
Это было ощущение быстрое, как мысль, и обжигающее, как пламя. Морис вновь почувствовал потрясение, почти похожее на боль, так оно было неожиданно и глубоко, до такой степени проникло в самое его сердце и затронуло тайные струны его души.
Он сделал быстрое движение, протянув руки перед собой.
— Ваша клятва! — раздался голос уже издалека.
Морис закрыл глаза руками, чтобы не поддаться искушению нарушить клятву. Он больше не надеялся, он больше не думал, он стоял онемевший, неподвижный, колеблющийся.
Через минуту он услышал шум хлопнувшей двери в пятидесяти или шестидесяти шагах от него. Затем все стихло.
Тогда он отнял руки от лица, открыл глаза и огляделся, как только что проснувшийся человек. Возможно, он бы и подумал, что в самом деле проснулся и все случившееся с ним было лишь сном, если бы губы его не сжимали кольцо, и это превращало невероятное приключение в неоспоримую реальность.
IV
НРАВЫ ЭПОХИ
Когда Морис Ленде пришел в себя и осмотрелся, он увидел только разбегавшиеся вправо и влево узкие улочки. Он пытался что-то вспомнить, что-то узнать; но ночь была темной, а рассудок отказывался ему служить. Луна, выглянувшая на мгновение, чтобы осветить прекрасное лицо незнакомки, опять скрылась за облаками. Молодой человек после короткого и неуверенного раздумья пошел в сторону своего дома, расположенного на улице Руль.
Выйдя на улицу Сент-Авуа, Морис был удивлен большим числом патрульных отрядов, расхаживающих в окрестностях Тампля.
— Что случилось, сержант? — спросил он у весьма озабоченного командира одного из отрядов, только что закончившего обыск на улице Фонтен.
— Что случилось? — переспросил сержант. — А то, гражданин офицер, что сегодня ночью хотели выкрасть жену Капета со всем ее выводком.
— И как же?
— Патрульный отряд, состоявший из бывших, уж не знаю каким образом узнав пароль, вошел в Тампль под видом егерей национальной гвардии и пытался похитить заключенных. К счастью, тот, кто изображал капрала, обратившись к офицеру охраны, назвал его «сударь» и таким образом выдал себя. Аристократ!
— Черт возьми! — не сдержался Морис. — Заговорщиков арестовали?
— Нет. Они выбежали на улицу и рассеялись в окрестностях.
— Есть ли какая-то надежда поймать этих молодчиков?
— Главное сейчас — поймать негодяя, их главаря. Его провел в Тампль один из дежурных солдат муниципальной гвардии. Заставил побегать нас, злодей! Видимо, нашел заднюю дверь и скрылся через улицу Мадлонеток.
При других обстоятельствах Морис остался бы на всю ночь вместе с патриотами, борющимися за спасение Республики, но вот уже в течение часа не только любовь к родине занимала его мысли. Он продолжал свой путь. Новость, которую Морис только что узнал, мало-помалу таяла, исчезала, заслоненная недавними его переживаниями. Впрочем, слухи о попытках похищения стали очень частыми. Сами патриоты знали, что при определенных обстоятельствах ими пользовались просто как политическим средством, поэтому новость не слишком обеспокоила молодого республиканца.
Возвратясь домой, Морис застал своего служителя (в то время не было домашней прислуги в привычном понимании) заснувшим в ожидании хозяина и беспокойно храпящим.
Морис разбудил его со всем уважением, какое мы должны проявлять к себе подобным, велел разуть себя, затем отослал, чтобы ничто не отвлекало от раздумий, и лег в постель. Поскольку было уже поздно, а он был молод, то сразу уснул, несмотря на свою озабоченность.
На следующий день он нашел на ночном столике письмо.
Оно было написано мелким, изящным и незнакомым почерком. Он посмотрел на печать, на ней было лишь одно английское слово: «nothing» — «ничто».
Он распечатал конверт. В письме были такие слова:
«Спасибо!
Вечная благодарность в обмен на вечное забвение!»
Морис позвал слугу: истинные патриоты больше не звонили, ибо звонок напоминал о рабстве. Многие ставили это условием при вступлении в эту должность.
Служитель Мориса получил при крещении, лет тридцать назад, имя Жан, но в 1792 году по собственной воле изменил его, поскольку имя Жан отзывалось аристократией и деизмом. Назвал он себя Агесилаем.
— Агесилай, — спросил Морис, — ты знаешь, что это за письмо?
— Нет, гражданин.
— Кто тебе его вручил?
— Консьерж.
— Кто его принес?
— Рассыльный, конечно, поскольку нет штемпеля национальной почты.
— Сходи и попроси консьержа подняться.
Консьерж поднялся, потому что просил об этом Морис (все служители, с которыми Морису приходилось иметь дело, очень любили его), но не преминул при этом заявить, что любого другого жильца он попросил бы самого спуститься за интересующими его сведениями.
Консьержа звали Аристидом.
Морис расспросил его. Оказалось, что письмо принес какой-то незнакомец около восьми часов утра. Напрасно молодой человек задавал наводящие вопросы, консьерж ничего не мог добавить. Морис уговорил его взять десять франков и проследить за посыльным, если тот появится еще раз, чтобы узнать, куда он пойдет.
Поспешим заметить, что, к большой радости Аристида, немного униженного необходимостью следить за себе подобным, незнакомец больше не появлялся.
Оставшись один, Морис с досадой смял письмо, стянул с пальца кольцо, положил все это на ночной столик и повернулся к стене с безумным желанием снова уснуть. Но. через час, отбросив напускное равнодушие, Морис поцеловал кольцо и перечитал письмо. Перстень был с необыкновенно красивым сапфиром.
Письмо же, как мы уже говорили, было маленькой прелестной запиской, за целое льё благоухавшей аристократизмом.
В тот момент, когда Морис предавался изучению этих чудесных предметов, дверь его комнаты отворилась. Морис надел кольцо на палец и спрятал письмо под подушку. Была ли это стыдливость зарождающейся любви? Или же стыд патриота, не хотевшего, чтобы узнали о его отношениях с людьми, неосторожно пишущими подобные записки, один аромат которых может скомпрометировать и писавшую, и распечатавшую ее руку?
Вошедший был молодой человек, одетый в костюм патриота, но патриота чрезвычайно элегантного. Его карманьола с узкими фалдами была из тонкого сукна, кюлоты — из казимира, ажурные чулки — из тонкого шелка. Что же касается фригийского колпака, то своей элегантной формой и прекрасным пурпурным цветом он посрамил бы головной убор самого Париса.
На поясе у молодого человека висела пара пистолетов бывшей королевской фабрики в Версале, а также короткая прямая сабля, подобная тем, какие носят воспитанники школы на Марсовом поле.
— Эй! Ты спишь, Брут, — сказал вошедший, — а отечество в опасности. Стыдись!
— Нет, Лорен, — смеясь, ответил Морис, — я не сплю, я мечтаю.
— Да, понимаю, о своей Эвхарисе.
— А я вот не понимаю.
— Будто бы!
— О чем ты говоришь? Кто эта Эвхариса?
— Как кто? Женщина.
— Какая женщина?
— Женщина с улицы Сент-Оноре, женщина, задержанная патрулем, незнакомка, из-за которой мы оба рисковали своими головами вчера вечером.
— Ах да, незнакомка! — притворился непонимающим Морис, хотя прекрасно знал, что именно имел в виду его друг.
— И кто же она такая?
— Этого я не знаю.
— Она красива?
— Ну!.. — презрительно скривил рот Морис.
— Бедная женщина, забывшая обо всем во время какого-нибудь любовного свидания:
… Мы слабы — что скрывать! —
И вот всегда любви даем себя терзать.
— Возможно, — прошептал Морис. Эта мысль, с которой он раньше смирялся, внушала ему отвращение. Сейчас он предпочел бы, чтобы незнакомка была заговорщицей, а не чьей-то возлюбленной.
— И где же она живет?
— Не знаю.
— Как это не знаешь? Не может быть!
— Почему?
— Ты ведь ее провожал.
— Она убежала от меня за мостом Мари.
— Убежала от тебя? — воскликнул Лорен и разразился громким смехом. — От тебя убежала женщина! Полно:
От ястреба голубке кроткой В простор небес не унестись,
И никогда газели робкой В степи от тигра не спастись.
— Лорен, когда ты будешь говорить, наконец, как все? Ты меня ужасно раздражаешь своими кошмарными стихами.
— Что? Говорить как все! Я говорю лучше, чем все, мне так кажется. Я говорю, как гражданин Демустье, — и в прозе, и в стихах. Что же до моей поэзии, дорогой друг, то я знаю одну Эмилию, которая вовсе не находит ее плохой. Но вернемся, однако, к твоей.
— К моей поэзии?
— Нет, к твоей Эмилии.
— А разве у меня есть Эмилия?
— Твоя газель, наверное, превратилась в тигрицу и показала тебе зубы. И теперь ты раздосадован, но влюблен.
— Я влюблен? — воскликнул Морис, тряхнув головой.
— Да, ты влюблен:
Всем истина знакома,
Ее ты тайной не зови:
Сильней Юпитерова грома Сражает нас стрела любви.
— Лорен, — предупредил Морис, вооружившись ключом, лежавшим на ночном столике, — заявляю, что, если ты произнесешь еще хотя бы одну строчку стихов, я засвищу.
— Что ж, поговорим о политике. Я, кстати, для этого и пришел. Ты знаешь новости?
— Я знаю, что вдова Капет хотела удрать.
— Да это пустяки.
— Что же еще нового?
— Знаменитый шевалье де Мезон-Руж в Париже.
— Правда?! — воскликнул Морис, вскакивая.
— Собственной персоной.
— Но когда он прибыл?
— Вчера вечером.
— Каким образом?
— Переодетый егерем национальной гвардии. Какая-то женщина, скорее всего аристократка, переодетая простолюдинкой, пронесла ему одежду на ту сторону заставы. Через минуту они вернулись, держась за руки. И только когда они миновали заставу, у часового возникли какие-то сомнения: вначале женщина с узлом, потом — она же под руку с военным. Это было подозрительно. Часовой забил тревогу, за ними погнались. Они исчезли в одном из особняков на улице Сент-Оноре, дверь которого открылась словно по мановению волшебной палочки. В этом особняке есть второй выход — на Елисейские поля. И — до свидания! — шевалье де Мезон-Руж и его спутница исчезли. Особняк снесут, владельца гильотинируют; но это не помешает шевалье еще раз попытаться сделать во второй раз то, что ему не удалось четыре месяца назад и вчера.
— И его не арестовали?
— Ха, попробуй-ка поймать Протея, попробуй, дорогой мой. Ты знаешь, сколько бед перенес Аристей, гоняясь за ним:
Pastor Aristaeus fugiens Peneia Tempe.
— Берегись! — сказал Морис, поднося ключ к губам.
— Сам берегись, черт побери! На сей раз ты освистал бы не меня, а Вергилия.
— Да, конечно, ведь ты не пытаешься это перевести, и претензий у меня быть не должно. Однако вернемся к шевалье де Мезон-Ружу.
— Согласись, это отважный человек.
— Конечно, чтобы приниматься за такое дело, нужно обладать большим мужеством.
— Или пылать большой любовью.
— Ты думаешь, что шевалье так любит королеву?
— Я в это не верю. Я повторяю то, что говорят все. Впрочем, в нее многие мужчины влюблены, что же удивительного в том, что она и его пленила? Говорят, что и Варнав очарован ею.
— Неважно, главное, что шевалье имеет единомышленников в самом Тампле.
— Возможно, ведь
Любовь крушит решетку,
Смеется над замком.
— Лорен!
— Но это так.
— Ты что же, думаешь как и все?
— Почему бы и нет?
— Тебя послушать, так у королевы должна быть пара сотен возлюбленных.
— Две сотни, три сотни, четыре сотни. Она достаточно красива для этого. Я ведь не говорю, что она всех их любит. Но они все могут любить ее. Все видят солнце, но солнце не видит каждого.
— Итак, ты хочешь сказать, что шевалье де Мезон-Руж…
— Я только говорю, что его сейчас преследуют; если он уйдет от ищеек Республики, значит, он хитрый лис.
— А что же делает для этого Коммуна?
— Коммуна скоро издаст постановление о том, что на фасаде каждого дома должен быть вывешен список с именами и фамилиями всех его обитателей и обитательниц. Осуществляется мечта древних: окошечко в каждом человеческом сердце, чтобы всякий смог заглянуть и узнать, что там происходит!
— О! Превосходная идея! — воскликнул Морис.
— Насчет окошка в сердце человека?
— Нет, насчет того, чтобы повесить списки на дверях домов.
На самом же деле Морис подумал, что это поможет ему найти незнакомку или хотя бы укажет какой-нибудь след на пути поисков.
— Не правда ли? — сказал Лорен. — Я уже побился об заклад, что эта мера поможет нам выявить сотен пять аристократов. Кстати, сегодня утром в наш клуб явилась депутация волонтёров во главе с нашими ночными противниками, коих я покинул мертвецки пьяными. Они явились с гирляндами цветов и в венках из бессмертников.
— Правда? — рассмеялся Морис. — И сколько их было?
— Тридцать человек, они побрились и вдели по букетику цветов в петлицу. «Граждане клуба Фермопил, — сказал оратор, — мы истинные патриоты и хотим, чтобы союз французов не омрачался недоразумением. Побратаемся снова».
— Ну и?..
— Мы побратались «вторично и повторно», как говорит Диафуарус; соорудили алтарь отечества из стола секретаря и двух графинов, в которые воткнули букеты цветов. Поскольку ты был героем праздника, тебя вызывали три раза, чтобы наградить венком. Но так как ты не отзывался, ибо тебя там не было, а наградить кого-нибудь нужно было обязательно, то венок водрузили на бюст Вашингтона. Вот в каком порядке и каким образом прошла церемония.
Когда Лорен закончил этот рассказ очевидца — по тем временам, в нем не было ничего смехотворного, — на улице послышался шум, раздалась барабанная дробь, сначала вдали, потом все ближе и ближе: били ставший уже обычным общий сбор.
— Что это такое? — спросил Морис.
— Провозглашение постановления Коммуны, — ответил Лорен.
— Я бегу в секцию, — сказал Морис, прыгнув в изножье кровати и позвав служителя, чтобы одеться.
— А я иду спать, — сообщил Лорен, — ведь этой ночью я спал всего два часа из-за твоих бешеных волонтёров. Если не будет серьезных споров в секции — не тревожь меня, если же дойдет до большой драки — пришли за мной.
— А почему ты так сияешь? — спросил Морис, взглянув на собравшегося уходить Лорена.
— Потому что по пути к тебе я должен был пройти по улице Бетизи, а на этой улице, на четвертом этаже есть окно, которое всегда открывается, когда я там прохожу.
— А ты не боишься, что тебя примут за мюскадена?
— Меня… за мюскадена? Меня ведь хорошо знают как настоящего санкюлота. Впрочем, нужно же чем-то жертвовать ради прекрасного пола. Культ родины вовсе не исключает культа любви; наоборот, одно подчиняется другому:
Велит Республика народу Отныне грекам подражать И рядом с алтарем Свободы Алтарь Любви сооружать.
Ну, попробуй освистать меня за это, тогда я объявлю тебя аристократом и тебе так побреют затылок, что некуда будет надеть парик. Прощай, дорогой друг!
Они обменялись сердечным рукопожатием, после чего Лорен ушел, обдумывая, какой букет преподнесет он своей Хлориде.
V
ЧТО ЗА ЧЕЛОВЕК БЫЛ ГРАЖДАНИН МОРИС ЛЕНДЕ
Пока Морис Ленде, наскоро одевшись, направлялся в секцию улицы Лепелетье, в которой, как мы уже знаем, он состоит секретарем, поведаем читателям о прошлом этого человека, способного на душевные порывы, свойственные только сильным и благородным натурам.
Накануне молодой человек, отвечая незнакомке, сказал чистую правду: зовут его Морис Ленде и живет он на улице Руль. Можно было еще добавить, что он выходец из той же полуаристократии, к которой относят людей мантии. Его предки еще двести лет назад были в той постоянной парламентской оппозиции, что прославила имена Моле и Мопу. Его отец, добряк Ленде, всю жизнь жаловался на деспотизм, но, когда 14 июля 1789 года Бастилия оказалась в руках народа, он умер от испуга и ужаса от того, что деспотизм сменила воинственная свобода. И сын его, владелец солидного состояния и республиканец в душе, остался один на белом свете.
Последовавшая вскоре Революция застала Мориса в силе и мужской зрелости, какие подобают атлету, готовому вступить в борьбу. Республиканское же его воспитание крепло благодаря постоянному посещению клубов и чтению всех памфлетов того времени. Одному Богу известно, сколько должен был их прочитать Морис. Разумное и глубокое презрение ко всякого рода иерархии, рожденная философией физическая и духовная уравновешенность, полное отрицание всякой знатности, кроме той, что дается личными достоинствами, беспристрастная оценка прошлого, пылкое восприятие новых идей, симпатия к народу, соединенная с глубоким внутренним аристократизмом, — таковы были нравственные устои этого человека. Мы не выбирали его специально: его подарила нам в качестве героя повествования тогдашняя газета, откуда почерпнули мы наш сюжет.
В физическом отношении Морис Ленде был пяти футов и восьми дюймов роста, лет ему было двадцать пять-двадцать шесть, и обладал он мускулами Геракла. Он отличался той красотой, в которой проявляется своеобразие французской породы: чистый лоб, голубые глаза, вьющиеся каштановые волосы, розовые щеки, зубы цвета слоновой кости.
А теперь, описав портрет, расскажем немного о гражданской позиции Мориса.
Морис был если и не очень богат, то, по крайней мере, материально независим, носил известное и уважаемое имя. Он отличался либеральным воспитанием и еще более либеральными принципами. Морис стоял, если можно так выразиться, во главе партии, объединявшей всех молодых патриотов-буржуа. Может быть, у санкюлотов его считали немного умеренным, а в секции — немного надушенным. Но санкюлоты простили его умеренность, увидев, как он разламывает самые суковатые дубины, словно это хрупкий камыш, а в секции элегантность ему простили после того, как он отбросил человека, чей косой взгляд ему не понравился, на двадцать шагов, ударив его кулаком между глаз.
Это сочетание физических, нравственных и гражданских качеств привело к тому, что Морис участвовал в штурме Бастилии, в походе на Версаль. 10 августа он сражался как лев, но в этот памятный день — надо отдать ему должное — он убил столько же патриотов, сколько и швейцарцев: он не хотел мириться ни с убийцей в карманьоле, ни с врагом Республики в красной одежде.
Это он, чтобы убедить защитников дворца сдаться и напрасно не проливать кровь, бросился на жерло пушки, из которой собирался выстрелить парижский артиллерист. Это он первым проник в Лувр через окно, несмотря на огонь, который вели из засады пятьдесят швейцарцев и столько же дворян. И еще до того как он заметил сигнал капитуляции, его страшная сабля успела разрубить более десятка защитников дворца. Затем, увидев, как его друзья убивают пленных, которые бросили свое оружие и умоляли о пощаде, протягивая руки, он принялся яростно рубить своих друзей, что сделало его репутацию достойной славных времен Рима и Греции.
Когда была объявлена война, Морис поступил на военную службу и в звании лейтенанта уехал вместе с первыми полутора тысячами волонтёров, посланных в бой городом, а за ними каждый день должны были отправляться следующие полторы тысячи.
В первом же бою, при Жемапе, он был ранен: пуля, пробив стальные мышцы его плеча, засела в кости. Представитель народа, знавший Мориса, отослал его в Париж на поправку. В течение месяца, терзаемый лихорадкой, он корчился от боли, но в январе уже был на ногах и возглавлял — если не формально, то фактически — клуб Фермопил, то есть командовал сотней молодых людей, выходцев из парижской буржуазии, вооруженных и готовых противостоять любой попытке, предпринятой в пользу тирана Капета. Морис, гневно сдвинув брови, бледный, с расширившимися глазами, с сердцем, сжимавшимся от странного чувства ненависти в душе и жалости в сердце, присутствовал с саблей в руке при казни короля и был, может быть, единственным, кто в толпе молчал, когда голова этого потомка Людовика Святого упала, а душа вознеслась на небо. И только после казни он поднял вверх свою страшную саблю. Все его друзья кричали: «Да здравствует свобода!», не замечая, что на этот раз, как исключение, его голос не присоединился к их крикам.
Вот каков был этот человек, который направлялся утром 11 марта на улицу Лепелетье и которого мы постараемся показать более зримо, останавливаясь на всех подробностях его бурной жизни, характерной для той эпохи.
К десяти часам Морис пришел в секцию, секретарем которой он был.
Волнение там было сильным: обсуждался вопрос о том, чтобы направить в Конвент обращение с требованием пресечь жирондистские заговоры, и с нетерпением ждали Мориса.
Много говорили о шевалье де Мезон-Руже, о смелости, с которой этот упорный заговорщик во второй раз вернулся в Париж, где за его голову — и он знал об этом — была назначена большая сумма. С этим возвращением связывали попытку освобождения королевы, совершенную накануне в Тампле, и каждый выражал свое негодование и свою ненависть к предателям и аристократам.
Но, вопреки всеобщему ожиданию, Морис был мягок и молчалив; он искусно сформулировал воззвание, сделал за три часа всю свою работу, спросил, закончено ли заседание, и, получив утвердительный ответ, взял шляпу, вышел из клуба и направился на улицу Сент-Оноре.
Когда он пришел туда, Париж показался ему совсем другим. Он вновь увидел угол Петушиной улицы, где ночью перед ним предстала прекрасная незнакомка, отбивающаяся от волонтёров. Потом он дошел до моста Мари той же дорогой, что и накануне, останавливаясь там, где их задерживали патрули, вспоминая разговор с незнакомкой, как будто улицы могли сохранить эхо слов, которыми они обменивались. Сейчас, в час дня, при свете солнца, воспоминания прошедшей ночи оживали на каждом шагу.
Миновав мосты, Морис вскоре пришел на улицу Виктор, как ее тогда называли.
— Бедная женщина! — прошептал Морис, — она не подумала вчера, что ночь длится только двенадцать часов и ее тайна перестанет быть тайной с наступлением дня. При свете солнца я найду ту дверь, в которую она ускользнула, и кто знает, не увижу ли ее в каком-нибудь окне.
Он вышел на Старую улицу Сен-Жак и остановился в той же позе, в какой незнакомка оставила его вчера. На мгновение он закрыл глаза, возможно надеясь, — бедный безумец! — что вчерашний поцелуй во второй раз обожжет его губы. Но ничто не обожгло его, кроме воспоминаний.
Морис открыл глаза и увидел две улочки — одну справа, другую слева. Они были грязны, плохо вымощены, загромождены заборами, пересечены мостиками, перекинутыми через ручей. Бросались в глаза деревянные арки, закоулки, плохо прикрытые полусгнившие двери. Это была нищета во всем своем безобразии. То тут, то там виднелся садик с изгородью или палисадник с подпорками, кое-где оградами служили стены. Под навесами сушились кожи, распространяя тот омерзительный тошнотворный запах, которым отличаются кожевенные мастерские. Морис по-всякому вел свои поиски в течение двух часов, но ничего не нашел, ничего не разгадал. Раз десять он возвращался, чтобы осмотреться, но все его попытки найти незнакомку были бесполезны, и поиски закончились безрезультатно. Казалось, что следы молодой женщины смыты туманом и дождем.
«Что ж, — сказал себе Морис, — вероятно, мне все это пригрезилось. Эта клоака ни на мгновение не могла быть убежищем для моей прекрасной феи».
В нашем суровом республиканце была поэзия куда более истинная, чем в анакреонтических четверостишиях его друга, ибо Морис пришел к этой мысли, чтобы не потускнел ореол, сияющий над головой его незнакомки. Домой он вернулся в отчаянии.
— Прощай, таинственная красавица! — сказал он. — Ты обошлась со мной как с ребенком или дураком. Действительно, разве пришла бы она туда со мной, если бы там жила? Нет! Она лишь пролетела там, как лебедь над смрадным болотом. И, словно у птицы в воздухе, след ее невидим.