LX
ВАННИ ДОСТИГАЕТ НАКОНЕЦ ЦЕЛИ,
К КОТОРОЙ ОН ТАК ДОЛГО СТРЕМИЛСЯ
Теперь настала пора вспомнить совет, данный Фердинандом королеве в одном из его писем. Совет заключался в том, чтобы не томить Николино Караччоло в темнице и поторопить маркиза Ванни, фискального прокурора, с расследованием его дела. Наши читатели, надеемся, не ошиблись относительно смысла этого совета и не обнаружили в нем ничего филантропического. Нет! У короля, как и у королевы, были свои причины ненавидеть Николино Караччоло: Фердинанд помнил, как изящный Николино спустился с Позиллипо, чтобы в Неаполитанском заливе приветствовать Латуш-Тревиля и его моряков; как он одним из первых изумил короля, отказавшись от пудры, пожертвовав косичкой ради новых идей и отпустив бакенбарды; как он, наконец, упрямо продолжая идти по дурной дорожке, бесстыдно сменил короткие кюлоты на панталоны.
Кроме того, Николино, как известно, приходился братом красавцу-герцогу де Роккаромана, который, как говорили — справедливо ли, нет ли, — был некоторое время одним из многочисленных мимолетных фаворитов королевы; история, пренебрегая такими мелочами, их не учитывает, зато их отмечает придворная скандальная хроника, только этим и живущая. Между тем у короля не было повода мстить самому герцогу: тот не сменил ни единой пуговицы на своем кафтане, ничего у себя не подстриг, ничего не отрастил и, следовательно, ничем не нарушил строгих правил этикета. Поэтому король не прочь был (ведь как бы ни был добродушен муж, он всегда таит злобу против любовников жены), не имея повода мстить старшему брату, воспользоваться случаем и отомстить младшему. Кроме того, Николино сам по себе был неприятен королю тем, что запятнал себя первородным грехом: мать его была француженка, а сам он не только родился наполовину французом, но и стал уже совсем французом по убеждению.
Впрочем, как мы видели, подозрения короля, весьма смутные и подсознательные в отношении Николино Караччоло, все же не были совсем необоснованными, поскольку Николино участвовал в обширном заговоре, который распространился вплоть до Рима и имел целью, призвав французов в Неаполь, принести сюда свет, прогресс, свободу.
Теперь вспомним, вследствие каких неожиданных обстоятельств пришлось Николино Караччоло уступить Сальвато, промокшему в морской воде, свое платье и оружие; вспомним, что Паскуале Де Симоне нашел в кармане сюртука Николино забытое им письмо женщины, которое Паскуале передал королеве, а королева — Актону. Мы почти воочию наблюдали химический опыт, когда была смыта кровь, а строки письма остались в целости, в полном же смысле слова присутствовали мы при поэтическом опыте, который, выявив женщину, дал возможность узнать и ее возлюбленного. А возлюбленный, как читатель помнит, был схвачен и отведен в замок Сант’Эльмо и оказался не кем иным, как нашим беззаботным и отважным другом Николино Караччоло.
Да простятся нам эти повторения: даже если они излишни, мы хотим по возможности внести ясность в наше повествование: оно, может быть, чрезмерно усложнено из-за большого числа персонажей, выведенных нами на сцену, причем часть из них бывает вынуждена исчезать из поля зрения читателя на протяжении нескольких глав, а иной раз и целого тома, чтобы уступить место другим лицам.
Пусть же нас не корят за это отступление, приняв во внимание наши благие намерения, и не делают из них один из камней, которыми вымощен ад.
Замок Сант’Эльмо, куда заключили Николино, был, как уже известно читателю, неаполитанской Бастилией. Этой тюрьме, сыгравшей большую роль во всех неаполитанских революциях, принадлежит важное место и в нашем повествовании. Стоит она на вершине холма, высящегося над древней Партенопеей. Мы не станем доискиваться, как наш ученый археолог сэр Уильям Гамильтон, происходит ли Эрм — первоначальное название замка Сант’Эльмо — от древнего финикийского слова "еппе", что означает "возвышенный", "высокий", или же имя было дано замку в связи с изваяниями Приапа, которыми жители Никополиса обозначали границы своих земельных участков и домов, называя эти изваяния Терминами. Небо не наделило нас зорким оком, которому дано проникать во тьму этимологии, а потому ограничимся тем, что свяжем это название с часовней святого Эразма, которая в свою очередь дала наименование холму, где она стояла; итак, холм встарь носил имя этого святого, со временем его стали ошибочно называть холмом святого Эрма и, наконец, все более искажая первоначальное название, — холмом святого Эльма.
На этом холме, возвышающемся над городом и морем, сначала возвели башню; она заменила часовню и стала называться Бельфорте; при Карле II Анжуйском, по прозвищу "Хромой", башня была перестроена в замок; его значительно укрепили, когда Неаполь был осажден Лотреком, но не в 1518 году, как утверждает синьор Джузеппе Галанти, автор "Неаполя и его окрестностей", а в 1528 году: именно тогда по распоряжению Карла V замок стал крепостью в полном смысле слова. Как и все крепости, первоначально предназначенные для обороны поселения, среди которого или над которым они высятся, замок Сант’Эльмо постепенно не только перестал защищать народ, а превратился в цитадель угнетения. Вот почему мрачная крепость до сих пор пугает неаполитанцев, и при любой революции, которую они совершают или позволяют совершить, они просят новое правительство разрушить ее. Новое правительство, заботясь о своей популярности, издает декрет о сносе замка, однако остерегается его разрушить. Поспешим заметить, ибо надо быть справедливыми не только к людям, но и к камням, что почтенный и миролюбивый замок Сант’Эльмо, вечная угроза для города, всегда оставался лишь угрозой, никогда от него не было вреда, а при некоторых обстоятельствах он был даже полезен для обороны.
Мы сейчас заметили, что к камням надо быть справедливыми, так же как к людям; взглянем же на эту истину с другой стороны и скажем теперь, что к людям надо быть такими же справедливыми, как и к камням.
Не по лености или по нерадению, но, слава Богу, маркиз Ванни медлил с делом Николино. Нет, маркиз, истинный фискальный прокурор, только тем и занимался, что выискивал преступников, он вечно мечтал обнаружить их даже там, где их не было, поэтому он не заслужил подобного упрека. Но маркиз был в своем роде человеком совестливым: он семь лет тянул дело князя Тарсиа, и три года возился с делом кавалера Медичи и тех, кого он упорно называл его сообщниками. На этот раз преступник был у него в руках, маркиз располагал доказательствами его вины, он был уверен, что узник не ускользнет из камеры, запертой на три засова, и не преодолеет тройную стену, опоясывающую замок Сант’Эльмо. Поэтому он думал добиться желаемого результата не за один день, не за одну неделю и даже не за месяц. К тому же, как мы уже говорили, по своим инстинктам, по манере действовать он был из кошачьей породы, а ведь известно, что тигр любит поиграть с человеком, прежде чем разорвать его на куски, а кошка — позабавиться с мышью, перед тем как ее съесть.
И маркиз Ванни забавлялся игрой с Николино, прежде чем снести ему голову.
Но надо сказать, что в смертоносной игре, где один из противников выступает во всеоружии закона, пытки и виселицы, а другой защищен только собственным умом, не всегда выигрывает тот, на чьей стороне все преимущества. Отнюдь нет. После четырех допросов, каждый из которых длился по два часа, как ни донимал Ванни подсудимого, он ни на шаг не продвинулся вперед, а преступник оставался таким же неуязвимым, как в первый день, — следователю удалось выведать лишь его имя, фамилию, звание, возраст, общественное положение — иными словами, то, что было известно каждому неаполитанцу и ради чего не было надобности держать человека месяц в тюрьме и три недели вести следствие. При всем своем любопытстве — а маркиз Ванни, несомненно, был одним из самых настойчивых судей Королевства обеих Сицилий, — он так и не сумел узнать что-нибудь существенное.
Что до Николино Караччоло, то он взял на вооружение следующую дилемму: "Я виновен или невиновен. Если виновен, я не так глуп, чтобы опускаться до признаний, что изобличат меня; если невиновен, значит, мне не в чем сознаваться, и я ни в чем не сознаюсь". Плодом такой системы защиты явилось то, что на все вопросы Ванни, старавшегося получить какие-либо сведения помимо тех, что были известны всем, то есть кроме имени, фамилии, звания, возраста, места жительства и положения, Николино Караччоло отвечал встречными вопросами, спрашивая у прокурора с видом живейшего участия, женат ли он, хороша ли собою его жена, любит ли он ее, есть ли у них дети, сколько малюткам лет, есть ли у него братья, сестры, жив ли его отец, в добром ли здравии его матушка, сколько ему платит королева за его ремесло, перейдет ли титул маркиза к его старшему сыну, верит ли он в Бога, верит ли в ад, в рай; причем он расспрашивал Ванни с такою же явной симпатией, как тот расспрашивал его, и это позволяло ему если не повторять точно такие же вопросы — до подобной нескромности он не доходил, — то, по крайней мере, задавать вопросы аналогичные. Поэтому после каждого допроса прокурор чувствовал, что ничуть не продвинулся вперед; он даже не решался приказать писарю занести в протокол весь вздор, сказанный ему Николино. Кончилось тем, что во время последнего допроса он пригрозил арестованному прибегнуть к пытке, если тот не перестанет издеваться над почтенным божеством, что именуется Правосудием. Утром 9 декабря, несколько часов спустя после возвращения короля в Казерту — возвращения, о котором в Неаполе еще никто не знал, кроме людей, имевших честь лично видеть его величество, — Ванни явился в замок Сант’Эльмо с твердым решением, если Николино будет по-прежнему играть с ним, привести свою угрозу в исполнение и попробовать пресловутую пытку sicut in cadaver; хотя, к великому его сожалению, Государственная джунта большинством голосов не разрешила ему пускать это средство в ход, в данном случае он мог обойтись без ее позволения.
Выражение лица Ванни, никогда не отличавшееся приветливостью, в этот день было особенно зловеще.
Вдобавок Ванни явился в сопровождении маэстро Донато, неаполитанского палача, с двумя помощниками; они пришли специально для того, чтобы помочь ему в применении пытки, если заключенный будет упорствовать — не в отрицании своей вины, а в своих озорных, веселых шуточках, еще никогда не встречавшихся в анналах правосудия.
Мы умалчиваем о писаре, постоянно сопровождавшем Ванни и из уважения к фискальному прокурору хранившем в его присутствии полное молчание, так что Николино даже показалось, будто это не живой человек, а всего лишь тень Ванни, которую по его приказанию нарядили. писарем, но не для того, чтобы сберечь государству причитающееся этому мелкому чиновнику жалованье, как можно было бы подумать, а просто затем, чтобы всегда иметь под рукою секретаря для записи показаний.
Пытка не применялась в Неаполе, да и во всем Королевстве обеих Сицилий с тех пор, как дон Карлос вступил на неаполитанский престол, то есть целых шестьдесят пять лет, а теперь маркиз Ванни будет иметь честь возобновить ее, притом применительно не к anima vili, а к члену одной из знатнейших семей Неаполя.
Ради большей торжественности этого события коменданту замка дону Роберто Бранди было приказано обновить оборудование старинного зала пыток. У Роберто Бранди, ревностного слуги короля, за два года до этого случилась большая неприятность: из замка бежал Этторе Карафа, и теперь, желая доказать преданность монарху, комендант весьма точно исполнил все распоряжения фискального прокурора. Когда ему доложили о прибытии Ванни, он поспешил ему навстречу и с горделивой улыбкой сказал:
— Пожалуйте! Надеюсь, вы будете довольны мною.
Он проводил Ванни в зал, где все было отделано заново ради Николино Караччоло, и не подозревавшего, что из-за него на орудия пытки израсходована непомерная сумма в семьсот дукатов, из которых, как принято в Неаполе, половину комендант положил себе в карман.
Ванни, предшествуемый доном Роберто и сопровождаемый писарем и палачом с двумя помощниками, спустился в это средоточие страданий и, подобно тому как полководец перед сражением обозревает место, где произойдет битва, отмечая холмы и овраги, которые могут послужить ему для победы, одно за другим осмотрел орудия пытки. Большинство из них происходило из арсеналов инквизиции, ведь ее архивы доказывают, что аскетические умы особенно изобретательны по части приспособлений, способных привести человека в отчаяние и ужас.
Каждое орудие этой коллекции находилось на своем месте и, главное, было вполне готово к употреблению.
Оставив маэстро Донато и двух его подручных в этом зловещем зале, освещенном только факелами, прикрепленными к стенам железными скобами, Ванни прошел в соседнее помещение, которое было отделено от зала пыток железной решеткой, прикрытой черным саржевым занавесом; свет факелов, видимый сквозь занавес, казался здесь еще более зловещим.
Помещение это, где прежде заседал тайный суд, пустовало с того же времени, что и зал пыток, а теперь также было приведено в порядок усердным доном Роберто. Здесь не было ничего особенного, если не считать отсутствия малейшего источника дневного света; вся обстановка комнаты состояла из стола, покрытого зеленой скатертью; на столе, освещенном двумя пятисвечными канделябрами, были приготовлены бумага, перья и чернильница.
У стола стояло кресло, а с другой стороны, напротив кресла, — скамья для подсудимого; рядом со столом, который можно было бы назвать почетным и предназначенным, по-видимому, для судьи, стоял столик для секретаря.
Над креслом судьи высилось большое, высеченное из дуба распятие; лицо Христа можно было принять за шедевр, созданный могучим резцом Микеланджело; черты Спасителя были столь суровы, что возникало сомнение, зачем он здесь: чтобы поддержать невиновного или устрашить преступника?
Единственная лампа, подвешенная к потолку, освещала эту жуткую агонию, и казалось, тут не Христос умирает со словами всепрощения на устах, а злой разбойник испускает последний вздох вместе с последним богохульством.
Фискальный прокурор осмотрел все это молча, а дон Роберто, не слыша похвалы, на которую он считал себя вправе рассчитывать, с беспокойством ждал хоть какого-нибудь знака одобрения. Впрочем, от долгого ожидания такой знак становился особенно лестным. Ванни, наконец, безоговорочно похвалил всю эту зловещую декорацию и пообещал почтенному коменданту доложить королеве о том, с каким рвением дон Роберто старался ей услужить.
Ободренный похвалой человека, столь опытного в этих делах, комендант робко выразил пожелание, чтобы королева как-нибудь посетила замок Сант’Эльмо и собственными глазами осмотрела великолепный зал пыток, куда более интересный, по его мнению, чем музей Каподимонте; но Ванни, хоть и пользовался бесспорным доверием ее величества, не решился пообещать достопочтенному собеседнику такую монаршую милость, и тому пришлось, сокрушенно вздохнув, удовлетвориться заверением, что королеве будет подробно рассказано об его усердии и о достигнутом успехе.
— А теперь, дорогой комендант, — сказал Ванни, — поднимитесь наверх и пришлите сюда заключенного без кандалов, но под надежной охраной. Надеюсь, что вид этого зала наведет его на более благоразумные мысли, чем те, в каких он путался до сего времени. Само собою разумеется, — непринужденно добавил Ванни, — что, если вам интересно наблюдать пытку, вы можете и сами прийти вместе с узником. Для умного человека, подобного вам, будет, быть может, интересно понаблюдать, как я стану руководить этой процедурой.
Дон Роберто пылко выразил фискальному прокурору благодарность за любезное разрешение и сказал, что с удовольствием воспользуется им. Затем, отвесив низкий поклон, он удалился, чтобы выполнить полученное распоряжение.