XVIII
КОРОЛЕВА
Мария Каролина, эрцгерцогиня Австрийская, уехала из Вены в Неаполь в апреле 1768 года — там ее ждал брак с Фердинандом IV. В своем будущем королевстве этот августейший цветок появился вместе с весной; царственной невесте едва исполнилось шестнадцать: она родилась в 1752 году. Любимая дочь Марии Терезии, по умственному развитию она казалась гораздо старше своих лет: была не только образованной, но и ученой; не только умной, но и философом; правда, иной раз любовь к философии оборачивалась у нее ненавистью к тем, кто ею занимается.
Мария Каролина была в полном смысле слова прекрасна, а когда хотела — и очаровательна; ее белокурые волосы отливали золотом, просвечивающим сквозь пудреный парик; у нее был гладкий лоб, еще не тронутый морщинами, появившимися на нем позже как следствие государственных забот, ненависти и мстительности; глаза ее могли бы поспорить в ясности с лазурью небес, под которыми ей предстояло царствовать; прямой нос и чуть выступающий подбородок, признак непререкаемой воли, придавали ее профилю сходство с греческим; лицо у нее было овальное, губы пунцовые и влажные, зубы белее слоновой кости; наконец, этот образ совершенства дополняли шея, грудь и плечи, словно изваянные из мрамора и готовые выдержать сравнение с самыми прекрасными статуями, извлеченными в Помпеях и Геркулануме или привезенными в Неаполь из музея Фарнезе. В первой главе этой книги мы видели, что сохранилось от этой красоты тридцать лет спустя.
Королева свободно владела четырьмя языками: прежде всего своим родным — немецким, затем французским, испанским и итальянским, но во время разговора, особенно в минуты сильного волнения, у нее обнаруживался некоторый изъян в произношении, словно во рту она держала камешек, однако ее сверкающие живые глаза, а особенно ясность мыслей возмещали этот изъян.
Она была гордой и высокомерной, как и подобало дочери Марии Терезии. Она любила роскошь, власть, могущество. Что до других страстей, которым предстояло развиться в ней, то они еще были скрыты под девственным покровом шестнадцатилетней невесты.
Мария Каролина приехала еще полная немецких поэтических мечтаний, в неизвестную ей страну, где зреют лимоны, как сказал германский поэт; она приехала, чтобы жить на благословенной земле, la campagna felice, где родился Тассо, где умер Вергилий. Наделенная пылким сердцем, поэтическим умом, она мечтала одной рукой сорвать на Позиллипо лавровый лист с могилы Августова певца, другой лист — с дерева, осеняющего в Сорренто колыбель певца Готфридова. Жениху, с которым ее обручили, было семнадцать лет; столь юный и столь знатный, он, казалось ей, должен быть красив, изящен и отважен. Будет ли то Эвриал или Танкред, Нис или Рено? Сама она готовилась стать Камиллой или Эрминией, Клориндой или Дидоной.
Наперекор ее девичьим надеждам и поэтическим мечтам, у жениха, с кем вы уже знакомы, оказался крупный нос, большие руки, крупные ноги, и говорил он на портовом диалекте, жестикулируя, как лаццарони.
Первая встреча состоялась 12 мая в Портелле, в беседке, обитой шелком с золотым узором; принцессу сопровождал ее брат Леопольд, которому было поручено передать сестру в руки жениха. Леопольд II, как и его брат Иосиф II, был проникнут философскими идеями; он хотел произвести в своем государстве множество изменений, и, действительно, Тоскана помнит, что в числе прочих реформ в его царствование была отменена смертная казнь.
Леопольд был крестным отцом своей сестры, а Тануччи — опекуном короля. Юная королева и старый министр с первого же взгляда не понравились друг другу. Каролина угадала в Тануччи честолюбивую посредственность, лишившую ее будущего мужа всякой возможности стать выдающимся королем и даже просто королем, ибо опекун поощрял его врожденную неразвитость. Она, конечно, оценила бы таланты своего супруга, будь он умнее ее, и, преклоняясь перед ним, стала бы послушной королевой, преданной женой. Но получилось иначе. Она, наоборот, поняла, насколько муж по уму и знаниям уступает ей и, подобно тому как ее мать сказала своим венграм: "Я король Мария Терезия", — объявила неаполитанцам: "Я король Мария Каролина".
Это шло вразрез с желаниями Тануччи: ему не требовалось ни короля, ни королевы — он хотел быть первым министром.
К несчастью, в брачный контракт августейших супругов вкрался незаметный пункт, которому Тануччи, будь он уже знаком с молодой эрцгерцогиней, должен был бы придать огромное значение: Мария Каролина получала право присутствовать на заседаниях Государственного совета, как только подарит своему супругу наследника.
То было оконце, через которое австрийский двор мог наблюдать за двором неаполитанским. До тех пор, после восшествия на испанский престол Карла III, неаполитанский двор находился, естественно, под влиянием Мадрида, а еще раньше, при Филиппе V и Фердинанде VI, — под влиянием Франции.
Тануччи слишком поздно понял, что благодаря оконцу, открытому перед Марией Каролиной, наступает пора влияния австрийского.
Правда, наследника престола Мария Каролина родила на шестом году замужества, а потому получила возможность пользоваться обещанным ей преимуществом лишь с 1774 года.
До тех пор она, находясь во власти своих девичьих иллюзий, все еще надеялась коренным образом перевоспитать мужа; это казалось ей тем легче, что Фердинанд был поражен ее ученостью. Слушая беседы Каролины с Тануччи и немногими образованными людьми из числа придворных, король в изумлении хлопал себя по лбу и восклицал:
— Королева знает все!
Позже, когда Фердинанд понял, какую роль в его собственной судьбе начинает играть премудрость супруги, упорно отклоняя его от пути, по которому ему хотелось бы следовать, он добавлял к словам "Королева знает все!":
— И при этом она делает больше глупостей, чем я, кто просто осел!
Однако это не мешало ему поддаваться влиянию этой умной женщины, и он покорно выполнял уроки, что она ему задавала: как мы уже говорили, она в буквальном смысле слова научила его читать и писать. Зато ей так и не удалось ни привить ему изящество манер, обычное при дворах северных государств, ни приучить его быть внимательным к собственной внешности, что особенно редко в жарких странах, где вода должна быть не только необходимостью, но еще и удовольствием; Фердинанду также не было суждено ни оценить свойственную женщинам любовь к цветам и к духам, неотъемлемым от их нарядов; ни усвоить способность к нежной, чарующей болтовне, напоминающей то журчание ручейка, то пение малиновок и соловьев.
Превосходство Каролины уязвляло Фердинанда; грубость Фердинанда ранила Каролину.
Правда, это превосходство, неоспоримое в глазах ее супруга, судившего о ней предвзято, могло оспариваться людьми по-настоящему образованными, ибо они усматривали в болтовне королевы плоды тех поверхностных знаний, которые теряют в глубине то, что выигрывают в обширности. И действительно, если судить о ней здраво, надо заметить, что в ее речах было больше пустой болтовни, чем рассудительности; к тому же в них сквозил педантизм, свойственный представителям Лотарингского дома и особенно сильно сказывавшийся у ее братьев Иосифа и Леопольда: Иосиф, разговаривая, никогда не давал собеседнику времени ответить, а Леопольд, чьи познания соответствовали уровню школьного учителя, был создан, скорее чтобы держать в руках указку Орбилия, чем скипетр Карла Великого.
Такова была королева. Она хранила небольшую тетрадь, исписанную тончайшим почерком; то были собранные ею изречения философов, начиная с Пифагора и кончая Жан Жаком Руссо; когда ей предстояло принять какое-нибудь лицо, на которое требовалось произвести впечатление, она просматривала свою рукопись и, сообразно с обстоятельствами, вставляла в разговор заимствованные оттуда мысли.
Особенно удивительно было то, что, кокетничая свободомыслием, королева, тем не менее, разделяла все суеверия, свойственные неаполитанскому простонародью.
Приведем два примера. В нашей книге мы собираемся изобразить не только королей, принцев, придворных, людей, жертвующих жизнью ради какого-нибудь идеала, и тех, кто жертвует всеми идеалами ради золота и милостей, но также народ — изменчивый, суеверный, невежественный, жестокий; покажем поэтому, какими средствами можно этот народ поднять на бунт или умиротворить.
Океан вскипает под напором урагана; неаполитанский народ бушует под влиянием суеверий.
В Неаполе жила женщина по прозвищу Святая камней.
Эта особа уверяла, что, хотя она ничем не больна, из нее каждый день выделяются камешки; их она дарила своим почитателям, веровавшим в их святость. Камешки эти, невзирая на путь, по которому они выбирались на свет Божий, обладали способностью творить чудеса и со временем стали соперничать с реликвиями самых чтимых в Неаполе святых.
Мнимую святую по просьбе ее духовника и доктора поместили в больницу Пеллегрини в Неаполе, где ей предоставили лучшую палату и кормили с особого стола. Обосновавшись здесь, она, в результате потворства духовника и хирургов, кому это было выгодно, открыла широкую торговлю чудодейственными камешками.
Напрасно мы сказали "торговлю"; нет, камни эти не продавались, а раздавались. Но святая, давшая обет не брать денег, во имя Господне смиренно принимала одежду, драгоценности — словом, всевозможные дары.
Такой промысел во всяком другом городе привел бы подобную святую либо в уголовную полицию, либо в Птит-Мезон; в Неаполе это сочли очередным чудом — только и всего.
Так вот, королева оказалась одной из самых ревностных почитательниц Святой камней; она посылала ей подарки, собственноручно писала — на письма она была щедра — и просила, чтобы та молилась за нее, веруя, что молитвы святой будут услышаны.
Само собою разумеется, когда стало известно, что даже королева, притом королева свободомыслящая, прибегает к заступничеству самозванной чудотворицы, последние сомнения, если они еще оставались, исчезли или притаились.
Одна только наука не поверила чудесам.
А в то время наука — мы имеем в виду медицину — была представлена тем самым Доменико Чирилло, с которым мы уже познакомились (он был во дворце королевы Джованны в ту грозовую ночь, когда посланец генерала Шампионне с таким трудом добрался до скалы, где высится этот дворец). Доменико Чирилло, человеку передовых взглядов, было больно видеть, что его родина так отстала от всего просвещенного света: он считал для Неаполя позорным, что здесь все еще возможна комедия под стать тем, какие разыгрывались во мраке XII–XIII веков, и это в то время, когда над миром сверкают молнии энциклопедистов.
Прежде всего он переговорил с хирургом, что был со "святою" заодно, и попытался добиться от него признания в мошенничестве.
Хирург упорствовал, утверждая, что перед ними чудо.
Доменико Чирилло пообещал ему возместить убыток, который он понесет, если согласится сказать правду.
Хирург стоял на своем.
Чирилло понял, что придется разоблачить не одного, а двух плутов.
Он добыл несколько камней, извергнутых "святою", обследовал их, убедился, что некоторые из них — простые голыши, подобранные на взморье, другие — затвердевший известняк, третьи — обыкновенная пемза. Ни один из них не относился к числу тех, что могут образоваться в человеческом организме вследствие болезней печени или почек.
Ученый с камнями в руках явился к хирургу. Но тот продолжал защищать "святую".
Чирилло убедился, что не остается ничего другого, как предать дело широкой огласке.
Талант и научный авторитет давали Чирилло особые права по отношению ко всем лечебницам, а потому он в один прекрасный день решил нагрянуть в больницу Пеллегрини в сопровождении нескольких врачей и хирургов, приглашенных им для этой цели; он вошел в палату "святой" и обследовал ее ночные выделения.
Она уже заготовила четырнадцать камней для раздачи своим почитателям.
Чирилло распорядился запереть ее и наблюдать за нею два-три дня, но она по-прежнему исправно выделяла камешки, только количество их бывало разное; однако все они были такого же рода, как мы сказали.
Тогда Чирилло велел ученику, которого он приставил к мнимой святой, следить за нею как можно тщательнее, и тот заметил, что "святая" постоянно держит руки в карманах, а время от времени подносит их ко рту как бы с тем, чтобы положить в рот леденец.
Ученик велел ей убрать руки из карманов и запретил подносить их ко рту.
Чтобы не препираться со стражем и тем самым не выдать себя, она попросила понюшку табака, а поднеся пальцы к носу, сунула в рот три-четыре камешка и ухитрилась проглотить их.
Правда, то были последние: молодой человек заметил уловку, схватил мошенницу за руки и вызвал женщин: по его распоряжению или, точнее, по распоряжению Чирилло, они раздели ее.
На внутренней стороне ее сорочки обнаружили мешочек; в нем было пятьсот шестнадцать мелких камешков.
Кроме того, на шее у нее висел другой мешочек, который прежде принимали за ладанку, и там оказалось еще около шестисот камешков.
Обо всем этом был составлен протокол, и Чирилло передал дело в ведение уголовной полиции, обвиняя мнимую святую в мошенничестве. Суд приговорил ее к трем месяцам тюремного заключения.
В комнате "святой" обнаружили сундук, наполненный серебряной посудой, кружевами, драгоценными предметами; некоторые из этих вещей, притом наиболее дорогих, были получены ею от королевы, чьи письма она предъявила суду.
Королева пришла от всей этой истории в страшную ярость, но судебный процесс получил такую огласку, что она не решилась вызволить эту женщину из рук правосудия. Зато Чирилло стал жертвою мести королевы, и именно этим объясняются преследования, которым он подвергся и которые из ученого превратили его в революционера.
Что же касается "святой", то, несмотря на протокол, составленный Чирилло, несмотря на приговор суда, признавшего ее виновной, в Неаполе осталось немало легковерных, продолжавших посылать ей подарки и поручавших себя ее молитвам.
А вот второй пример суеверия королевы, о котором мы обещали рассказать.
Около 1777 года, то есть ко времени рождения принца Франческо, того самого, кого мы видели на флагманской галере уже взрослым и о котором говорили позже как о покровителе кавалера Сан Феличе, в Неаполе жил монах-францисканец, лет восьмидесяти; ему удалось создать себе репутацию святого, поощряемую монастырем, где он жил, ибо это было монастырю выгодно. Монахи, его собратья, распустили слух, будто шапочка, что он обычно носил, наделена особой силой, помогающей беременным женщинам; поэтому все рвали друг у друга из рук чудодейственную шапочку, а монахи, как нетрудно догадаться, выпускали ее из монастыря не иначе как за большие деньги. Женщины, роды которых благодаря шапочке проходили легко, кричали об этом на всех перекрестках и тем самым подкрепляли репутацию этого благословенного предмета. Тех же, что рожали трудно или даже умирали, обвиняли в недостатке веры, и, таким образом, репутация шапочки оставалась незыблемой.
В последние дни беременности Каролина доказала, что она прежде всего женщина, а потом уж королева и философ: она послала за шапочкой, сказав, что станет платить за нее монастырю по сто дукатов в день.
Она продержала шапочку пять дней, к великой радости монахов и к великому отчаянию других рожениц, которым пришлось обойтись без помощи чудесной реликвии.
Мы не можем сказать, принесла ли шапочка счастье королеве, зато положительно утверждаем, что Неаполю она счастья не принесла: Франческо был трусливым и двуличным принцем и стал двуличным и жестоким королем.
Свойственная Каролине и ее братьям Иосифу и Леопольду склонность мнить себя учеными доходила у нее до мании: когда в 1780 году заболел малолетний принц Карл, герцог Апулийский, родившийся в 1774 году и провозглашенный наследником престола (кстати, именно его появление на свет открыло перед его матерью доступ в Государственный совет), к нему были приглашены знаменитейшие врачи, однако Каролина вмешивалась во все вопросы лечения, притом ею владели не беспокойство матери, а самоуверенность всезнайки.
Фердинанд, довольствовавшийся ролью отца, был крайне удручен (надо отдать ему справедливость), видя, что наследник находится в смертельной опасности; однажды, слушая хладнокровные рассуждения королевы о причинах подагры, в то время как сын их умирал от оспы, он не выдержал, поднялся с места и сказал, взяв ее за руку:
— Неужели ты не понимаешь, что быть королевой еще не значит быть врачом и что медицину надо изучить? Я всего лишь осел и сознаю это, а потому довольствуюсь тем, что молчу и плачу. Ты тоже молчи и плачь или уходи вон.
Она, однако, собиралась продолжить свои разглагольствования; тогда король довольно решительно подтолкнул ее к двери и пинком помог ей удалиться, что было бы к лицу скорее какому-нибудь лаццароне, чем монарху.
Малолетний принц умер, к великому горю своего родителя; что же касается Каролины, то в утешение ему она могла только повторить известное изречение спартанки, которого бедный король никогда раньше не слышал и возвышенный стоицизм которого не в силах был оценить:
— Производя его на свет, я уже знала, что придет час, когда он умрет.
Легко понять, что люди со столь различными характерами не могли ужиться; поэтому, хотя у Фердинанда и Каролины не было таких веских оснований для бесплодия, как у Людовика XVI и Марии Антуанетты, все же на первых порах их союз не приносил столь обильных плодов, как впоследствии.
Действительно, взглянув на генеалогическое древо, составленное дель Поццо, мы видим, что первым ребенком Фердинанда и Каролины была принцесса Мария Терезия, родившаяся в 1772 году, в 1790 году ставшая эрцгерцогинею, в 1792-м — императрицею и скончавшаяся в 1803 году.
Итак, прошло четыре года, прежде чем у супругов появился первый ребенок. Правда, с этого момента положение изменилось, будущее исправило медлительность прошлого: тринадцать принцев и принцесс убедительно доказывали, что примирения супругов были столь же частыми, как и их размолвки. Весьма возможно, что инстинктивное отвращение, отдалявшее Каролину от ее супруга, было преодолено из политических соображений. Королева, женщина молодая, красивая, горячая, изучила характер супруга и поняла, какими средствами ей удастся подчинить его своей воле. В самом деле, Фердинанд никогда не мог ни в чем отказать своим любовницам, а тем более жене — и какой жене! — Марии Каролине Австрийской, одной из самых обольстительных женщин, когда-либо живших на земле!
На первых порах эту тонкую, чувствительную женщину отталкивала чувственная, вульгарная натура ее мужа, присущее ему простонародное начало. Так, всякий раз, когда король отправлялся в Сан Карло слушать оперу, он приказывал подать себе в ложу ужин. Ужин этот, не столь изысканный, сколь обильный, не обходился без национального кушанья — макарон; но король ценил тут не столько само излюбленное блюдо, сколько восторг, который он вызывал у народа своей манерой его есть. Поглощая макароны, лаццарони выказывают необыкновенную ловкость рук, обусловленную их презрением к вилке. Так и Фердинанд, неизменно подчеркивавший, что он король лаццарони, брал блюдо со стола, подходил с ним к балюстраде ложи и под оглушительные рукоплескания партера принимался есть руками, с ужимками пульчинеллы, покровителя пожирателей макарон.
Однажды, когда он предавался этому занятию в присутствии королевы и вызвал бурю рукоплесканий, она не выдержала, поднялась с места и удалилась, знаком приказав своим фрейлинам Сан Марко и Сан Клементе следовать за нею.
Обернувшись, король увидел, что ложа пуста.
Между тем легенда утверждает, что удовольствия такого рода разделялись и королевой, но в ту пору она была во власти своей первой любви и была столь же робка, сколь впоследствии стала бесстыдной. Во время маскарада с открытыми лицами, о чем мы сейчас расскажем, королева нашла повод подойти к красавцу-князю Караманико, который, как мы видели, так преждевременно умер в Палермо.
Король набрал собственный полк и с удовольствием им командовал; он называл этих солдат своими липариотами на том основании, что большинство из них было завербовано на Липарских островах.
Мы сказали, что Караманико был капитаном этого полка, а Фердинанд — его полковником.
Однажды король назначил своему любимому полку большой смотр в долине Портичи, у подножия Везувия, этой вечной угрозы разрушения и смерти. Были разбиты великолепные палатки, куда из королевского дворца свезли вина различных местных сортов и всевозможную снедь.
Одну из палаток занимал сам король, наряженный хозяином постоялого двора, — другими словами, одетый в белую холщовую куртку и такие же штаны, с традиционным колпаком на голове, с красным шелковым кушаком, к которому вместо шпаги (какой Ватель перерезал себе горло) был привязан огромный кухонный нож.
Никогда еще король не чувствовал себя так удобно, как в этом наряде; ему хотелось бы остаться в нем на всю жизнь.
Десять-двенадцать трактирных слуг в таких же нарядах готовы были исполнять распоряжения хозяина и угождать офицерам и рядовым.
А все это были первые придворные синьоры, аристократы, занесенные в Золотую книгу Неаполя.
В другой палатке находилась королева, одетая как хозяйка харчевни из комической оперы — в шелковой юбке небесно-голубого цвета, черном, расшитом золотой канителью казакине и вишневого цвета фартуке, расшитом серебром; на ней был полный гарнитур украшений из розовых кораллов — ожерелье, серьги, браслеты; грудь и руки были полуприкрыты, а в волосах — ненапудренных и, следовательно, представших во всем своем изобилии и великолепии, — сверкали золотистые колоски; лазоревая сетка сдерживала их, словно водопад, готовый прорвать плотину.
Примерно двенадцать молодых придворных дам, наряженных как театральные служанки, со всей изысканностью и кокетством, подчеркивающими природное очарование каждой из них, являли собой летучий отряд, ничуть не уступавший тому, что был у Екатерины Медичи.
Но, как мы уже заметили, в этом маскараде без масок только любовь была в маске. Проходя между столиками, Каролина касалась платьем мундира молодого капитана, обнажая при этом часть своей восхитительной ножки, а капитан не сводил с нее глаз и только подхватывал и прижимал к сердцу цветы, что срывались с ее груди, когда она наливала ему вина. Увы! Одно из двух сердец, так жарко пылавших взаимной любовью, уже остановилось навеки; другое еще билось, но под влиянием ненависти и жажды мести.
Нечто подобное имело место десять лет спустя в Малом Трианоне; такая же комедия, хоть в ней, правда, и не участвовала грубая солдатня, разыгрывалась между королем и королевой Франции. Король был мельником, королева — мельничихой, а работник их, зовись он хоть Диллон, хоть Куаньи, ничуть не уступал князю Караманико ни в изяществе, ни в красоте, ни даже в знатности.
Как бы то ни было, пылкий нрав короля вовсе не согласовался с супружескими прихотями Каролины, и любовь свою, которою пренебрегала его супруга, ему приходилось предлагать другим женщинам. Но Фердинанд так робел перед королевой, что иной раз даже не в силах был скрывать свои измены. Тогда — отнюдь не от ревности, а лишь затем, чтобы соперницы не оказывали на короля влияния, на которое она сама притязала, — королева притворялась любящей супругой и добивалась изгнания дамы, чье имя король выбалтывал ей. Так случилось с герцогиней Лузиано: король сам предал ее жене, и эта соперница тотчас же была сослана в свое поместье. Герцогиня, возмутившись безволием царственного любовника, оделась в мужское платье, подстерегла его, когда он ехал куда-то, и осыпала его упреками. Король признал свою неправоту, бросился перед герцогиней на колени и горячо умолял простить его, однако ей все же пришлось удалиться от двора, покинуть Неаполь, даже уехать в свое поместье, откуда Фердинанд осмелился вызвать ее лишь семь лет спустя!
Подобное же наказание постигло герцогиню де Кассано Серра, однако за совсем иное поведение. Напрасно король упорно ухаживал за нею: она оставалась непреклонною. Король, столь же нескромный в отношении своих поражений, как и в отношении побед, признался королеве, чем он так огорчен. Для Каролины строгая добродетель являлась живым упреком, и она распорядилась изгнать герцогиню Кассано за ее сопротивление, так же как она изгнала герцогиню Лузиано за податливость.
Король на этот раз смолчал.
Правда, иной раз у него иссякало терпение.
Однажды, когда у королевы не было повода для гонений на какую-нибудь фаворитку, она придралась к фавориту: то был герцог д’Альтавилла, которым, как ей казалось, она имела основания быть недовольною. А поскольку в минуты гнева королева теряла над собою власть и не скупилась на оскорбления, она до того забылась, что упрекнула герцога, будто он, желая угодить королю, оказывает ему услуги, недостойные порядочного человека.
Оскорбленный до глубины души, герцог д’Альтавилла тут же отправился к Фердинанду, рассказал ему, что произошло, и попросил позволения удалиться в свое поместье. Взбешенный король немедленно отправился к королеве, но, вместо того чтобы успокоить, та еще более его возмутила резкими ответами, так что, хоть она и была дочерью Марии Терезии, а сам он — королем Фердинандом, спор кончился пощечиной, которая не уступила бы по звучности оплеухе, полученной дочерью носильщика от какого-нибудь грузчика.
Королева ушла к себе, заперлась в своих покоях, кричала, плакала, дулась, но на этот раз Фердинанд проявил твердость и ей пришлось первой искать примирения и даже просить того же герцога д’Альтавилла, чтобы он помог ей в этом.
Мы уже говорили о том, какое впечатление произвела Французская революция на Фердинанда; когда знаешь, сколь различны были характеры супругов, легко представить, что на Каролину она подействовала еще сильнее, но с другой стороны.
Фердинанд судил о случившемся сугубо эгоистически, он думал прежде всего о собственном положении; судьба Людовика XVI и Марии Антуанетты — он не был знаком с ними — мало взволновала его, он лишь испугался, что то же самое грозит и ему.
В Каролине же грозные события затронули и чисто семейные чувства. Эта женщина, спокойно пережившая смерть своего ребенка, обожала мать, братьев, сестру и Австрию, и в жертву им она постоянно приносила Неаполь. Ее королевской гордости было нанесено смертельное оскорбление — не столько даже казнью родственников, сколько гнусностью их казни; тут была и жгучая ненависть к отвратительному французскому народу, дерзнувшему так поступить не только с монархами, но и с монархией вообще. Все это вызвало у Каролины жажду мщения, и она, как некогда Ганнибал в отношении Рима, дала клятву, что месть ее будет беспощадной.
Действительно, узнав сначала о смерти Людовика XVI, а через восемь месяцев о гибели Марии Антуанетты, Каролина почти обезумела от ярости. Под влиянием ужаса и гнева, бушевавших в ее душе, черты лица ее исказились и мысли стали путаться — ей всюду мерещились Мирабо, Дантоны, Робеспьеры; всякий, кто уверял, что народ ей предан и любит ее, рисковал оказаться в немилости. Под влиянием ненависти к Франции ей стало казаться, что в ее королевстве появилась республиканская партия, которой в действительности не было, но возможности появления которой сама же способствовала, по любому поводу затевая политические преследования; она наделяла кличкой якобинца всякого, чьи личные достоинства и заслуги обращали на себя внимание, каждого, кто отваживался читать парижские газеты, всякого денди, одевавшеюся по французской моде, а особенно тех, кто коротко стриг волосы; чистосердечные и простые устремления к общественному прогрессу считались преступлением, искупить которое можно лишь смертью или пожизненным заключением. Из mezzo ceto по ее подозрениям были схвачены Эммануэле Де Део, Витальяни и Гальяни, трое юношей, кому в общей сложности не было и шестидесяти пяти лет, — их безжалостно казнили на площади Кастелло; затем были арестованы такие, как Пагано, Конфорти, Чирилло; потом впервые подозрения королевы обратились на высшую аристократию: на князя Колонна, Караччоло, Риарио и, наконец, на графа ди Руво (мы видели его вместе с Чирилло среди заговорщиков во дворце королевы Джованны) — все они были безо всякого основания заключены в замок Сант’Эльмо и поручены тюремщикам как опаснейшие злоумышленники.
Король и королева, обычно так расходившиеся во взглядах, теперь были единодушны в одном — в ненависти к французам, с той лишь разницей, что неприязнь короля была вялой и могла бы удовлетвориться их высылкой из пределов государства, в то время как жгучая ненависть Каролины требовала не изгнания французов, а полного их истребления.
Высокомерная, властная Каролина давно уже поработила беззаботного Фердинанда; лишь изредка, когда природный здравый смысл говорил ему, что его сбивают с правильного пути, он позволял себе противоречить. Но со временем королева терпением и настойчивостью всегда добивалась своего.
Так, в надежде принять участие в какой-нибудь коалиции против Франции или даже начать с ней войну один на один она при содействии Актона набрала и снарядила, почти без ведома мужа, армию в семьдесят тысяч человек, построила флот, насчитывавший около ста кораблей разного водоизмещения, позаботилась о запасах воинского снаряжения — короче, сделала все, для того чтобы в любое время можно было по приказу короля начать войну.
Но этого мало. Зная беспомощность неаполитанских генералов, никогда еще не имевших случая командовать армией в условиях войны, и понимая, как мало доверия внушат они солдатам, которым, как и ей, известна их неопытность, — она обратилась к своему племяннику, австрийскому императору, с просьбой предоставить ей барона Макка, считавшегося лучшим стратегом того времени, хотя пока он был известен только своими неудачами. Император поспешил удовлетворить ее просьбу, и теперь со дня на день ожидалось прибытие этой важной персоны, о чем знали только королева и Актон, в то время как король пребывал в полном неведении.
В разгар этих событий Актон, чувствовавший себя хозяином положения и уверенный, что свергнуть его и занять его место может только один человек, решил избавиться от этой опасности, ибо отстранения соперника ему казалось мало.
Однажды в Неаполе стало известно, что князь Караманико, вице-король Сицилии, заболел; на другой день — что он при смерти, а еще через день — что он скончался.
Никто, пожалуй, не был так потрясен этим известием, как Каролина; эта любовь — самая первая — за годы разлуки не угасла, а пустила глубокие корни в душе королевы, и теперь истребить ее могла только смерть. Сердце ее разрывалось на части, и отчаяние было тем глубже, что ей приходилось скрывать его от любопытства окружающих. Она сказалась больной, заперлась в самой отдаленной комнате своих покоев и, рухнув на ковер, билась в судорогах, рвала на себе волосы, заливалась слезами и выла, как раненая пантера; она проклинала Небо, короля, свою корону, проклинала давно опостылевшего любовника, который убил того единственного, кто был ей дорог; она проклинала себя, а больше всего народ, на улицах обсуждавший это событие и обвинявший ее в том, что она принесла эту человеческую жертву своему приспешнику Актону. Наконец, она дала себе слово обратить всю желчь, заливавшую ее сердце, против Франции и французов.
Проникнуть к ней во время этого приступа удалось только одной Эмме Дайонне — фаворитке, которой она доверяла все свои тайны и которая разделяла ее ненависть.
Два года, минувшие со дня этой смерти, причинившей ей, пожалуй, самое большое горе за всю жизнь, сделали ее лицо более непроницаемым, но отнюдь не заживили раны, кровоточившие в ее сердце.
Правда, отсутствие Наполеона, задержавшегося в Египте, прибытие в Неаполь победителя при Абукире со всем его флотом, уверенность в том, что при помощи Цирцеи, именуемой Эмма Лайонна, ей удастся сделать Нельсона своим союзником в ненависти к Франции и соучастником мести, — все это внушало ей горькую радость, единственно доступную скорбящим сердцам, отчаявшимся душам.
Таково было ее душевное состояние, а потому сцена, разыгравшаяся накануне вечером в английском посольстве, — появление французского посла и его грозные слова, равносильные объявлению войны, — не только не испугала нашу неумолимую мстительницу, а наоборот, прозвучала в ее ушах как набат, зовущий к бою, которого она так долго и с таким нетерпением ожидала.
Иначе отнесся к происшествию король; эта сцена произвела на него столь тяжелое впечатление, что он не спал всю ночь. Разумеется, необходимо было поскорее отвлечь себя от горьких предчувствий, поэтому, придя в свои покои, его величество распорядился, чтобы на другой день в лесах Аспрони была устроена охота на кабана.