XVI
ОБЕЩАНИЕ
Это был действительно Моррель, который со вчерашнего дня был сам не свой. Чутьем, которое присуще влюбленным и матерям, он угадал, что из-за приезда г-жи де Сен-Меран и смерти маркиза в доме Вильфоров должно произойти нечто важное, что коснется его любви к Валентине.
Как мы сейчас увидим, предчувствия не обманули его, и теперь уже не просто беспокойство привело его, такого растерянного и дрожащего, к воротам у каштанов. Но Валентина не знала, что Моррель ее ждет, это не был обычный час его прихода; только чистая случайность или, если угодно, счастливое наитие привело ее в сад.
Увидев ее на дорожке, Моррель окликнул ее; она подбежала к воротам.
— Вы здесь, в этот час! — сказала она.
— Да, мой бедный друг, — отвечал Моррель. — Я пришел узнать и сообщить печальные вести.
— Видно, все несчастья обрушились на наш дом! — сказала Валентина. — Говорите, Максимилиан. Но, право, несчастий и так достаточно.
— Выслушайте меня, дорогая, — сказал Моррель, стараясь побороть волнение, чтобы говорить яснее. — Все, что я скажу, чрезвычайно важно. Когда предполагается ваша свадьба?
— Слушайте, Максимилиан, — сказала в свою очередь Валентина, — я ничего не хочу скрывать от вас. Сегодня утром говорили о моем замужестве. Бабушка, у которой я думала найти поддержку, не только согласна на этот брак, — она так жаждет его, что ждут только приезда д’Эпине, и на следующий день брачный договор будет подписан.
Тяжкий вздох вырвался у молодого человека, и он остановил на Валентине долгий и грустный взгляд.
— Да, — сказал он тихо, — ужасно слышать, как любимая девушка спокойно говорит: "Время вашей казни назначено: она состоится через несколько часов; но что ж делать, так надо, и противиться этому я не буду". Так вот, если, для того чтобы подписать договор, ждут только д’Эпине, если на следующий день после его приезда вы будете ему принадлежать, то, значит, вы будете обручены с ним завтра, потому что он приехал сегодня утром.
Валентина вскрикнула.
— Час назад я был у графа де Монте-Кристо, — сказал Моррель. — Мы с ним беседовали: он — о горе, постигшем вашу семью, а я — о вашем горе, как вдруг во двор въезжает экипаж. Слушайте. До этой минуты я никогда не верил в предчувствия, но теперь приходится поверить. Когда я услышал стук колес, я задрожал. Вскоре я услышал на лестнице шаги. Гулкие шаги Командора привели Дон Жуана не в больший ужас, чем эти — меня. Наконец отворяется дверь; первым входит Альбер де Морсер. Я уже чуть не усомнился в своем предчувствии, чуть не подумал, что ошибся, как вдруг за Альбером входит еще один человек и граф восклицает: "А, вот и барон Франц д’Эпине!.." Я собрал все свои силы и все мужество, чтобы сдержаться. Может быть, я побледнел, может быть, задрожал, но, во всяком случае, я продолжал улыбаться. Через пять минут я ушел. Я не слышал ни слова из всего, что говорилось за эти пять минут. Я был уничтожен.
— Бедный Максимилиан! — прошептала Валентина.
— И вот я здесь, Валентина. Теперь ответьте мне, моя жизнь и смерть зависят от вашего ответа. Что вы думаете делать?
Валентина опустила голову; она была совершенно подавлена.
— Послушайте, — сказал Моррель, — ведь вы не в первый раз задумываетесь над тем, в какое положение мы попали, положение серьезное, тягостное, отчаянное. Думаю, что теперь не время предаваться бесплодной скорби; это годится для тех, кто согласен спокойно страдать и упиваться своими слезами. Есть такие люди, и, вероятно, Господь зачтет им на небесах их смирение на земле. Но кто чувствует в себе волю к борьбе, тот не теряет драгоценного времени и сразу отвечает судьбе ударом на удар. Хотите вы бороться против злой судьбы, Валентина? Отвечайте, я об этом и пришел спросить.
Валентина вздрогнула и с испугом посмотрела на Морреля. Мысль поступить наперекор отцу, бабушке— словом, всей семье — ей и в голову не приходила.
— Что вы хотите сказать, Максимилиан? — спросила она. — Что вы называете борьбой? Назовите это лучше кощунством! Чтобы я нарушила приказание отца, волю умирающей бабушки? Но эго невозможно!
Моррель вздрогнул.
— У вас слишком благородное сердце, чтобы не понять меня, и вы так хорошо понимаете, милый Максимилиан, что вы молчите. Мне бороться! Боже меня упаси! Нет, нет. Мне нужны все мои силы, чтобы бороться с собой и упиваться слезами, как вы говорите. Но огорчить отца, омрачить последние минуты бабушки — никогда!
— Вы совершенно правы, — бесстрастно сказал Моррель.
— Как вы это говорите, Боже мой! — воскликнула оскорбленная Валентина.
— Говорю, как человек, который восхищается вами, мадемуазель, — возразил Максимилиан.
— Мадемуазель! — воскликнула Валентина. — Мадемуазель! Какой же вы эгоист! Вы видите, что я в отчаянии, и делаете вид, что не понимаете меня.
— Вы ошибаетесь, напротив, я вас прекрасно понимаю. Вы не хотите противоречить господину де Вильфору, не хотите ослушаться маркизы, и завтра вы подпишете брачный договор, который свяжет вас с вашим мужем.
— Но разве я могу поступить иначе?
— Не стоит спрашивать об этом у меня, мадемуазель. Я плохой судья в этом деле, и мой эгоизм может меня ослепить, — отвечал Моррель; его глухой голос и сжатые кулаки говорили о все растущем раздражении.
— А что вы предложили бы мне, Моррель, если бы я могла принять ваше предложение? Отвечайте же. Суть не в том, чтобы сказать: "Вы делаете плохо". Надо дать совет — что же именно делать.
— Вы говорите серьезно, Валентина? Вы хотите, чтобы я дал вам совет?
— Конечно, хочу, Максимилиан, и, если он будет хорош, я приму его. Вы же знаете, как вы мне дороги.
— Валентина, — сказал Моррель, отодвигая отставшую доску, — дайте мне руку в доказательство, что вы не сердитесь на мою вспышку. У меня голова кругом идет, и уже целый час меня одолевают сумасбродные мысли. И если вы отвергнете мой совет…
— Но что же это за совет?
— Вот слушайте, Валентина.
Валентина подняла глаза к небу и вздохнула.
— Я человек свободный, — продолжал Максимилиан, — я достаточно богат для нас двоих. Я клянусь, что, пока вы не станете моей женой, мои губы не прикоснутся к вашему челу.
— Мне страшно, — сказала Валентина.
— Бежим со мной, — продолжал Моррель, — я отвезу вас к моей сестре, она достойна быть вашей сестрой. Мы уедем в Алжир, в Англию или в Америку или, если хотите, скроемся где-нибудь в провинции и будем ждать там, пока наши друзья не сломят сопротивление вашей семьи.
Валентина покачала головой.
— Я так и думала, Максимилиан, — сказала она. — Это совет безумца, и я буду еще безумнее вас, если не остановлю вас сейчас же одним словом: невозможно.
— И вы примете свою участь, покоритесь судьбе и даже не попытаетесь бороться с ней? — сказал Моррель, снова помрачнев.
— Да, хотя бы это убило меня!
— Ну что же, Валентина, — сказал Максимилиан, — повторяю, вы совершенно правы. В самом деле, я безумец, и вы доказали мне, что страсть ослепляет самые уравновешенные умы. Спасибо вам за то, что вы рассуждаете бесстрастно. Что ж, пусть, решено, завтра вы безвозвратно станете невестой Франца д’Эпине. И это не в силу формальности, которая придумана для комедийных развязок на сцене и называется подписанием брачного договора, нет, но по вашей собственной воле.
— Вы опять меня мучите, Максимилиан, — сказала Валентина, — вы поворачиваете нож в моей ране! Что бы вы сделали, скажите, если бы ваша сестра послушалась такого совета, какой вы даете мне?
— Мадемуазель, — возразил с горькой улыбкой Моррель, — я эгоист, вы это сами сказали. В качестве эгоиста я думаю не о том, что сделал бы на моем месте другой, а о том, что собираюсь сделать сам. Я думаю о том, что знаю вас уже год; с того дня, как я узнал вас, все мои надежды на счастье были построены на вашей любви. Настал день, когда вы сказали, что любите меня; с этого дня, мечтая о будущем, я верил, что вы будете моей; в этом была для меня вся жизнь. Теперь я уже ни о чем не думаю, я только говорю себе, что счастье отвернулось от меня. Я надеялся достигнуть блаженства и потерял его. Ведь каждый день случается, что игрок проигрывает не только то, что имеет, но даже то, чего не имел.
Моррель сказал все это совершенно спокойно; Валентина испытующе посмотрела на него своими большими глазами, стараясь, чтобы глаза Морреля не проникли в глубину ее уже смятенного сердца.
— Но все же, что вы намерены делать? — спросила Валентина.
— Я буду иметь честь проститься с вами, мадемуазель. Бог слышит мои слова и читает в глубине моего сердца, он свидетель, что я желаю вам такой спокойной, счастливой и полной жизни, чтобы в ней не могло быть места воспоминанию обо мне.
— О Боже! — прошептала Валентина.
— Прощайте, Валентина, прощайте! — сказал с глубоким поклоном Моррель.
— Куда вы? — воскликнула она, протягивая руки сквозь решетку и хватая Максимилиана за рукав; она понимала по собственному волнению, что наружное спокойствие ее возлюбленного не может быть истинным. — Куда вы идете?
— Я позабочусь о том, чтобы не вносить новых неприятностей в вашу семью, и подам пример того, как должен вести себя честный и преданный человек, оказавшись в таком положении.
— Скажите мне, что вы хотите сделать?
Моррель грустно улыбнулся.
— Да говорите же, говорите, умоляю! — настаивала молодая девушка.
— Вы передумали, Валентина?
— Я не могу передумать, несчастный, вы же знаете! — воскликнула она.
— Тогда прощайте!
Валентина стала трясти решетку с такой силой, какой от нее нельзя было ожидать, а так как Моррель продолжал удаляться, она протянула к нему руки и, ломая их, воскликнула:
— Что вы хотите сделать? Я хочу знать! Куда вы идете?
— О, будьте спокойны, — сказал Максимилиан, приостанавливаясь, — я не намерен возлагать на другого человека ответственность за свою злую судьбу. Другой стал бы грозить вам, что пойдет к д’Эпине, вызовет его на дуэль, будет с ним драться… Это безумие. При чем тут д’Эпине? Сегодня утром он видел меня впервые, он уже забыл, что видел меня. Он даже не знал о моем существовании, когда между вашими семьями было решено, что вы будете принадлежать друг другу. Поэтому мне нет до него никакого дела, и, клянусь вам, я не с ним намерен рассчитаться.
— Но с кем же? Со мной?
— С вами, Валентина? Боже упаси! Женщина священна; женщина, которую любишь, священна вдвойне.
— Значит, с самим собой, безумный?
— Я ведь сам во всем виноват, не так ли? — сказал Моррель.
— Максимилиан, — позвала Валентина, — идите сюда, я требую!
Максимилиан, улыбаясь своей мягкой улыбкой, подошел ближе: не будь он так бледен, можно было бы подумать, что с ним ничего не произошло.
— Слушайте, что я вам скажу, милая, дорогая Валентина, — сказал он своим звучным и задушевным голосом, — такие люди, как мы с вами, у которых никогда не было ни одной мысли, заставляющей краснеть перед людьми, перед родными и перед Богом, такие люди могут читать друг у друга в сердце, как в открытой книге. Я не персонаж романа, не меланхолический герой, я не изображаю из себя ни Манфреда, ни Антони. Но, без лишних слов, без уверений, без клятв, я отдал свою жизнь вам. Вы уходите от меня, и вы правы, я вам уже это сказал и теперь повторяю; но, как бы то ни было, вы уходите от меня, и жизнь моя кончилась. Раз вы от меня уходите, Валентина, я остаюсь один на свете. Моя сестра счастлива в своем замужестве; ее муж мне только зять — то есть человек, который связан со мной только общественными условностями; стало быть, никому на свете больше не нужна моя теперь бесполезная жизнь. Вот что я сделаю. До той секунды пока вы не повенчаетесь, я буду ждать, я не хочу упустить даже тени тех непредвиденных обстоятельств, которыми иногда играет случай. Ведь в самом деле, за это время Франц д’Эпине может умереть, или в минуту когда вы будете подходить к алтарю, в алтарь может ударить молния. Осужденному на смерть все кажется возможным, даже чудо, когда речь идет о его спасении. Так вот, я буду ждать до последней минуты. А когда мое несчастье совершится, непоправимое, безнадежное, я напишу конфиденциальное письмо зятю… и другое — префекту полиции, поставлю их в известность о своем намерении и где-нибудь в лесу, на краю рва, на берегу какой-нибудь реки я застрелюсь. Это так же верно, как то, что я сын самого честного человека, когда-либо жившего во Франции.
Внезапная дрожь потрясла все тело Валентины, она отпустила решетку, за которую держалась, ее руки безжизненно повисли, и две крупные слезы скатились по ее щекам.
Моррель стоял перед ней, мрачный и решительный.
— Сжальтесь, сжальтесь, — сказала она, — вы не покончите с собой, ведь нет?
— Клянусь честью, покончу, — сказал Максимилиан, — но не все ли вам равно? Вы исполните свой долг, и ваша совесть будет чиста.
Валентина упала на колени, прижав руки к груди, сердце ее разрывалось.
— Максимилиан, — сказала она, — мой друг, мой брат на земле, мой истинный супруг в небесах, умоляю тебя, сделай, как я: живи страдая. Может быть, настанет день, когда мы соединимся.
— Прощайте, Валентина! — повторил Моррель.
— Боже мой, — сказала Валентина с неизъяснимым выражением, подняв руки к небу, — ты видишь, я сделала все, что могла, чтобы остаться покорной дочерью, я просила, умоляла, заклинала — он не послушался ни моих просьб, ни мольбы, ни слез. Ну так вот, — продолжала она твердым голосом, вытирая слезы, — я не хочу умереть от раскаяния, я предпочитаю умереть от стыда. Вы будете жить, Максимилиан, и я буду принадлежать вам и никому другому. Когда? В какую минуту? Сейчас? Говорите, приказывайте, я готова.
Моррель, который уже снова отошел на несколько шагов, вернулся и, бледный от радости, с ликующим сердцем, протянул сквозь решетку руки к Валентине.
— Валентина, — сказал он, — дорогой мой друг, так не надо говорить со мной, а если так, то лучше дать мне умереть. Если вы любите меня так же, как я люблю вас, зачем я должен увести вас насильно? Или вы только из жалости хотите заставить меня жить? В таком случае я предпочитаю умереть.
— В самом деле, — прошептала Валентина, — кто один на свете любит меня? Он. Кто утешал меня во всех моих страданиях? Он. На ком покоятся все мои надежды, на ком останавливается мой растерянный взгляд, на ком отдыхает мое истерзанное сердце? На нем, на нем одном. Так вот, ты тоже прав, Максимилиан; я уйду за тобой, я оставлю родной дом, все оставлю… Все! Какая же я неблагодарная, — воскликнула Валентина, рыдая, — я совсем забыла о дедушке!
— Нет, — сказал Максимилиан, — ты не покинешь его. Ты говорила, что господин Нуартье как будто относится ко мне с симпатией; так вот, раньше чем бежать, ты скажешь ему все. Его согласие будет тебе защитой перед Богом. А как только мы поженимся, он переедет к нам; у него будет двое внуков. Ты мне рассказывала, как он с тобой объясняется и как ты ему отвечаешь. Увидишь, я быстро научусь этому трогательному языку знаков. Клянусь тебе, Валентина, вместо отчаяния, которое нас ожидает, я обещаю тебе счастье!
— Ты видишь, Максимилиан, какую власть ты имеешь надо мной! Я готова поверить в то, что ты мне говоришь, но ведь все это безрассудно. Отец проклянет меня: я знаю его, знаю его непреклонное сердце, никогда он не простит меня. Вот что, Максимилиан: если хитростью, просьбами, благодаря случаю, не знаю как, — словом, если каким-нибудь образом мне удастся отсрочить свадьбу, вы подождете, да?
— Да, клянусь вам, а вы поклянитесь, что этот ужасный брак не состоится никогда и что, даже если вас силой потащат к мэру, к священнику, вы все-таки скажете — нет.
— Клянусь тебе в этом, Максимилиан, самым святым для меня на свете именем — именем моей матери!
— Тогда подождем, — сказал Моррель.
— Да, подождем, — откликнулась Валентина, у которой при этом слове отлегло от сердца, — мало ли что может спасти нас.
— Я доверяюсь вам, Валентина, — сказал Моррель. — Все, что вы сделаете, будет хорошо; но если к вашим мольбам останутся глухи, если ваш отец, если госпожа де Сен-Меран потребуют, чтобы д’Эпине явился завтра для подписания этого договора…
— Тогда, Моррель… я дала вам слово.
— Вместо того чтобы подписать…
— Я выйду к вам, и мы бежим, но до тех пор не будем искушать Бога, не будем видеться; ведь это чудо, это промысел Божий, что нас еще не застали; если бы узнали, как мы с вами встречаемся, у нас не было бы никакой надежды.
— Вы правы, Валентина, но как я узнаю…
— Через нотариуса Дешана.
— Я с ним знаком.
— И от меня. Я напишу вам, верьте мне. Боже мой, Максимилиан, этот брак мне так же ненавистен, как и вам!
— Спасибо, благодарю вас, Валентина, обожаемая моя! Значит, все решено: как только вы укажете мне час, я примчусь сюда, вы переберетесь через ограду — это будет нетрудно; я приму вас на руки; у калитки огорода вас будет ждать карета, и я отвезу вас к моей сестре. Там мы скроемся от всех или ни от кого не будем прятаться — как вы пожелаете, — и там мы найдем поддержку в сознании своей правоты и воли к счастью и не дадим себя зарезать, как ягненка, который защищается лишь вздохами.
— Пусть будет так! — сказала Валентина. — И я тоже скажу вам, Максимилиан: все, что вы сделаете, будет хорошо.
— Милая!
— Ну что, довольны вы своей женой? — грустно сказала девушка.
— Валентина, дорогая, мало сказать да.
— Все-таки скажите.
Валентина приблизила губы к решетке, и слова ее вместе с ее нежным дыханием неслись к устам Морреля, который по другую сторону приник губами к холодной, неумолимой перегородке.
— До свидания, — сказала Валентина, с трудом отрываясь от этого счастья, — до свидания!
— Я получу от вас письмо?
— Да.
— Благодарю, моя дорогая жена, до свидания! Раздался звук невинного, посланного на воздух поцелуя, и Валентина убежала по липовой аллее.
Моррель слушал, как замирал шелест ее платья, задевающего за кусты, как затихал хруст песка под ее шагами, потом с непередаваемой улыбкой поднял глаза к небу, благодаря его за то, что оно послало ему такую любовь, и, в свою очередь, удалился.
Он вернулся домой и ждал весь вечер и весь следующий день, но ничего не получил. Только на третий день, часов в десять утра, когда он собирался идти к нотариусу Дешану, он наконец получил по почте записку и сразу понял, что это от Валентины, хотя никогда прежде не видел ее почерка.
В записке было сказано:
"Слезы, просьбы, мольбы пи к чему не привели. Вчера я пробыла два часа в рульской церкви святого Филиппа и два часа всей душой молилась Богу. Но Бог так же неумолим, как и люди, и подписание договора назначено на сегодня в девять часов вечера.
Я верна своему слову, как верна своему сердцу, Моррель. Это слово дано Вам, и это сердце — Ваше!
Итак, до вечера, без четверти девять, у решетки.
Ваша жена
Валентина де Вильфор.
Р. S. Моей бедной бабушке все хуже и хуже: вчера ее возбуждение перешло в бред, а сегодня ее бред граничит с безумием.
Правда, Вы будете очень любить меня, чтобы я могла забыть о том, что я покинула ее в таком состоянии?
Кажется, от дедушки Нуартье скрывают, что договор будет подписан сегодня вечером".
Моррель не ограничился сведениями, полученными от Валентины: он отправился к нотариусу, и тот подтвердил ему, что подписание договора назначено на девять часов вечера.
Затем он заехал к Монте-Кристо; там он узнал больше всего подробностей: Франц приезжал к графу объявить о торжественном событии; г-жа де Вильфор со своей стороны писала ему, прося извинить, что она его не приглашает, но смерть маркиза де Сен-Меран и болезнь его вдовы окутывают эго торжество облаком печали, и она не решается омрачить ею графа, которому желает всякого благополучия.
Накануне Франц был представлен г-же де Сен-Меран, которая ради этого события встала с постели, но вслед за тем снова легла.
Легко понять, что Моррель был очень взволнован, и такой проницательный взор, как взор графа, не мог этого не заметить; поэтому Монте-Кристо был с ним еще ласковее, чем всегда, — настолько ласков, что Максимилиан минутами был уже готов во всем ему признаться. Но он вспомнил об обещании, которое дал Валентине, и тайна оставалась в глубине его сердца.
За этот день Максимилиан двадцать раз перечитал письмо Валентины. В первый раз она писала ему, и по какому поводу! И всякий раз, перечитывая это письмо, он снова, и снова, и снова клялся себе, что сделает Валентину счастливой. В самом деле, какую власть должна иметь над человеком молодая девушка, решающаяся на такой отчаянный поступок! Как самоотверженно должен служить ей тот, для кого она всем пожертвовала! Как пламенно должен ее возлюбленный поклоняться ей! Она для него и королева, и жена, и ему, кажется, мало одной души, чтобы любить ее и благодарить.
Моррель с невыразимым волнением думал о той минуте, когда Валентина придет и скажет ему: "Я пришла, Максимилиан, я ваша".
Он все приготовил для побега: в огороде, среди люцерны, были спрятаны две приставные лестницы; кабриолет, которым Максимилиан* должен был править сам, стоял наготове; он не взял с собой слугу, не зажигал фонарей, но он собирался их зажечь на первом же повороте, чтобы из-за чрезмерной осторожности не попасть в руки полиции.
Временами Морреля охватывала дрожь; он думал о минуте, когда будет помогать Валентине перебираться через ограду и почувствует в своих объятиях, беспомощную и трепещущую, ту, кому он доныне разве только пожимал руку или целовал кончики пальцев.
Но когда миновал полдень, когда Моррель почувствовал, что близок назначенный час, ему захотелось быть одному. Кровь его кипела, любой вопрос, голос друга раздражал бы его; он заперся у себя в комнате, пытаясь читать, но глаза его скользили по строчкам, не видя их; он кончил тем, что отшвырнул книгу и вновь принялся обдумывать подробности побега.
Назначенный час приближался.
Еще не бывало случая, чтобы влюбленный предоставил часовым стрелкам спокойно идти своим путем; Моррель так неистово теребил свои часы, что в конце концов они в шесть часов вечера показали половину девятого. Тогда он сказал себе, что пора ехать; хотя подписание договора и назначено в девять, но, по всей вероятности, Валентина не станет дожидаться этого бесполезного акта. Итак, выехав по своим часам ровно в половине девятого с улицы Меле, Моррель вошел в свой огород в ту минуту, когда часы на церкви святого Филиппа в Руле били восемь.
Лошадь и кабриолет он спрятал за развалившуюся лачугу, в которой обычно скрывался сам.
Мало-помалу стало смеркаться, и густая листва в саду слилась в огромные черные глыбы.
Тогда Моррель вышел из своего убежища и с бьющимся сердцем взглянул через решетку; в саду еще никого не было.
Пробило половина девятого.
В ожидании прошло еще полчаса. Моррель ходил взад и вперед вдоль ограды и все чаще поглядывал в щель между досками. В саду становилось все темнее, но напрасно искал он во тьме белое платье, напрасно ждал, не послышатся ли в тишине шаги.
Видневшийся за деревьями дом продолжал оставаться неосвещенным, и ничто не указывало, что здесь должно совершиться столь важное событие, как подписание брачного договора.
Моррель вынул свои часы: они показывали три четверти десятого, но почти сейчас же церковные часы, бой которых он уже слышал два или три раза, возвестили об ошибке его карманных часов, пробив половину десятого.
Значит, прошло уже полчаса после срока, назначенного самой Валентиной; она говорила — в девять часов, и скорее даже немного раньше, чем позже.
Для Морреля это были самые тяжелые минуты; каждая секунда ударяла по его сердцу словно свинцовым молотом.
Малейший шелест листьев, малейший шепот ветра заставлял его насторожиться, и на лбу его проступал холодный пот; тогда, дрожа с головы до ног, он приставлял лестницу и, чтобы не терять времени, ставил ногу на нижнюю перекладину.
Пока он таким образом переходил от страха к надежде и у него то и дело замирало сердце, часы на церкви пробили десять.
— Нет, — прошептал в ужасе Максимилиан, — немыслимо, чтобы подписание договора тянулось так долго, разве что произошло что-нибудь непредвиденное: ведь я взвесил все возможности, высчитал, сколько времени могут занять все формальности. Наверное, что-нибудь случилось.
И он то возбужденно шагал взад и вперед вдоль решетки, то прижимался пылающим лбом к холодному железу. Может быть, Валентина, подписав договор, упала в обморок? Может быть, ее схватили, когда она собиралась убежать? Это были единственные предположения, которые допускал Моррель, и оба они приводили его в отчаяние.
Наконец он решил, что силы изменили Валентине уже во время побега и что она лежит без чувств где-нибудь в саду.
— Но если так, — воскликнул он, быстро взбираясь по лестнице, — я могу потерять ее и буду сам виноват!
Демон, подсказавший ему эту мысль, уже не оставлял его и нашептывал ему на ухо с той настойчивостью, которая в несколько минут силой логических рассуждений превращает догадку в твердую уверенность. Он вглядывался во все сгущавшийся мрак, и ему казалось, что в темной аллее что-то лежит на песке. Моррель решился даже позвать, и ему почудилось, что ветер доносит до него неясные стоны.
Наконец пробило половину одиннадцатого; больше немыслимо было ждать: все могло случиться; в висках у Максимилиана стучало, в глазах стоял туман, он перекинул ногу через ограду и соскочил наземь. Он был у Вильфора, забрался к нему тайком и предвидел возможные последствия такого поступка, но не для того он зашел так далеко, чтобы теперь отступать.
Некоторое время он шел вдоль стены, затем, стремительно перебежав аллею, бросился в чащу деревьев.
В один миг он ее пересек. Оттуда, где он теперь стоял, был виден дом.
Тогда Моррель окончательно убедился в том, что уже подозревал, стараясь проникнуть взглядом сквозь чащу сада: вместо ярко освещенных окон, как то полагается в торжественные дни, перед ним была серая масса, окутанная к тому же тенью огромного облака, закрывшего луну.
Только минутами в трех окнах второго этажа, точно растерянный, метался слабый свет. Это были окна комнаты г-жи де Сен-Меран.
Ровно горел свет за красными занавесями. Занавеси эти висели в спальне г-жи де Вильфор.
Моррель все это угадал. Столько раз, чтобы ежечасно следить мыслью за Валентиной, расспрашивал он ее о внутреннем устройстве дома, так что, и не видав его никогда, хорошо его знал.
Этот мрак и тишина еще больше испугали Морреля, чем отсутствие Валентины.
Вне себя, обезумев от горя, он решил не останавливаться ни перед чем, лишь бы увидеть Валентину и удостовериться в несчастье, о котором он догадывался, хоть и не знал, в чем оно состоит. Он дошел до опушки рощи и уже собирался как можно быстрее пересечь открытый со всех сторон цветник, как вдруг ветер донес до него отдаленные голоса.
Тогда он снова отступил в кустарник и стоял, не шевелясь, молча, скрытый темнотой.
Он уже принял решение: если это Валентина и если она пройдет мимо одна, он окликнет ее; если она не одна, он по крайней мере увидит ее и убедится, что с ней ничего не случилось; если это кто-нибудь другой, можно будет уловить несколько слов из разговора и разгадать эту все еще непонятную тайну.
В это время из-за туч выглянула луна, и Моррель увидел, как на крыльцо вышел Вильфор в сопровождении человека в черном. Они сошли по ступеням и направились к аллее. Едва они сделали несколько шагов, как в человеке, одетом в черное, Моррель узнал доктора д’Авриньи.
Видя, что они направляются в его сторону, Моррель невольно стал пятиться назад, пока не натолкнулся на ствол дикого клена, росшего посередине кустарника, и здесь он принужден был остановиться.
Вскоре песок перестал хрустеть под ногами Вильфора и доктора.
— Да, дорогой доктор, — сказал королевский прокурор, -действительно Господь прогневался на нас. Какая ужасная смерть! Какой неожиданный удар! Не пытайтесь утешать меня, рана слишком свежа и слишком глубока. Умерла, умерла!
Холодный пот выступил на лбу Максимилиана, и зубы у него застучали. Кто умер в этом доме, который сам Вильфор считал проклятым?
— Дорогой господин де Вильфор, — отвечал доктор таким голосом, от которого ужас Морреля еще усилился, — я привел вас сюда не для того, чтобы утешать, совсем напротив.
— Что вы хотите этим сказать? — испуганно спросил королевский прокурор.
— Я хочу сказать, что за постигшим вас несчастьем, быть может, кроется еще большее.
— О Боже! — прошептал Вильфор, сжимая руки. — Что еще вы мне скажете?
— Мы здесь совсем одни, мой друг?
— Да, конечно. Но зачем такие предосторожности?
— Затем, что я должен сообщить вам ужасную вещь, — сказал доктор, — давайте сядем.
Вильфор не сел, а скорее упал на скамью. Доктор остался стоять перед ним, положив ему руку на плечо.
Моррель, похолодев от ужаса, прижал одну руку ко лбу, а другую к сердцу, боясь, что могут услышать, как оно бьется.
"Умерла, умерла!" — отдавался в его мозгу голос его сердца.
И ему казалось, что он сам умирает.
— Говорите, доктор, я слушаю, — сказал Вильфор, — наносите удар, я готов ко всему.
— Разумеется, госпожа де Сен-Меран была очень немолода, но она отличалась прекрасным здоровьем.
В первый раз за десять минут Моррель вздохнул свободно.
— Горе убило ее, — сказал Вильфор, — да, горе, доктор. Она прожила с маркизом сорок лет…
— Дело не в горе, дорогой мой Вильфор, — отвечал доктор. — Бывает, хоть и редко, что горе убивает, но оно убивает не в день, не в час, не в десять минут.
Вильфор ничего не ответил, он только впервые поднял голову и испуганно взглянул на доктора.
— Вы присутствовали при агонии? — спросил д’Авриньи.
— Конечно, — отвечал королевский прокурор, — ведь вы же мне шепнули, чтобы я не уходил.
— Заметили вы симптомы болезни, от которой скончалась госпожа де Сен-Меран?
— Разумеется, у маркизы было три припадка, один за другим через несколько минут, и каждый раз с меньшим промежутком и все тяжелее. Когда вы пришли, она начала задыхаться, затем с ней сделался припадок, который я счел просто нервным. Но по-настоящему я стал беспокоиться, когда увидел, что она приподнимается на постели с неестественным напряжением конечностей и шеи. Тогда по вашему лицу я понял, что дело гораздо серьезнее, чем я думал. Когда припадок миновал, я хотел поймать ваш взгляд, но вы не смотрели на меня. Вы считали ее пульс, и уже начался второй припадок, а вы так и не повернулись ко мне. Этот второй припадок был еще ужаснее: те же непроизвольные движения повторились, губы посинели и стали дергаться. Во время третьего припадка она скончалась. Уже после первого припадка я подумал, что это столбняк; вы подтвердили это.
— Да, при посторонних, — возразил доктор, — но теперь мы одни.
— Что же вы собираетесь мне сказать?
— Что симптомы столбняка и отравления растительными ядами совершенно тождественны.
Вильфор вскочил на ноги, но, постояв минуту неподвижно и молча, он снова упал на скамью.
— Господи, доктор, — сказал он, — вы понимаете, что вы говорите?
Моррель не знал, сон ли все это или явь.
— Послушайте, — сказал доктор, — я знаю, насколько серьезно мое заявление и кому я его делаю.
— С кем вы сейчас говорите: с должностным лицом или с другом? — спросил Вильфор.
— С другом, сейчас только с другом. Симптомы столбняка настолько схожи с симптомами отравления растительными веществами, что, если бы мне предстояло подписаться под тем, что я вам говорю, я бы поколебался. Так что, повторяю вам, я сейчас обращаюсь не к должностному лицу, а к другу. И вот, другу я говорю: я три четверти часа наблюдал за агонией, за конвульсиями, за кончиной госпожи де Сен-Меран, и я не только убежден, что она умерла от отравления, но могу даже назвать, да, могу назвать тот яд, которым она отравлена.
— Доктор, доктор!
— Все налицо: сонливость вперемежку с нервными припадками, чрезмерное мозговое возбуждение, онемение центров. Госпожа де Сен-Меран умерла от сильной дозы бруцина или стрихнина, которую ей дали, может быть, и по ошибке.
Вильфор схватил доктора за руку.
— О, это немыслимо! — сказал он. — Это сон, Боже мой, это сон! Ужасно слышать, как такой человек, как вы, говорит такие вещи! Заклинаю вас, доктор, скажите, что вы, может быть, и ошибаетесь!
— Конечно, это может быть, но…
— Но?
— Но я не думаю.
— Доктор, пожалейте меня; за последние дни со мной происходят такие неслыханные вещи, что я боюсь сойти с ума.
— Кто-нибудь, кроме меня, видел госпожу де Сен-Меран?
— Никто.
— Посылали в аптеку за каким-нибудь лекарством, не показав мне рецепта?
— Нет.
— У госпожи де Сен-Меран были враги?
— Я таких не знаю.
— Кто-нибудь был заинтересован в ее смерти?
— Да нет же, Господи, нет. Моя дочь — ее единственная наследница, Валентина одна… О, если бы я мог подумать такое, я вонзил бы себе в сердце кинжал за то, что оно хоть миг могло таить подобную мысль.
— Что вы, мой друг! — в свою очередь воскликнул д’Авриньи. — Боже меня упаси обвинять кого-нибудь. Поймите, я говорю только о несчастной случайности, об ошибке. Но случайность или нет — факт налицо, он подсказывает моей совести, и моя совесть требует, чтобы я вам громко заявил об этом. Наведите справки.
— У кого? Каким образом? О чем?
— Скажем, не ошибся ли Барруа, старый лакей, и не дал ли он маркизе какое-нибудь лекарство, приготовленное для его хозяина?
— Для моего отца?
— Да.
— Но каким образом могла бы госпожа де Сен-Меран отравиться лекарством, приготовленным для господина Нуартье?
— Очень просто: вы же знаете, что при некоторых заболеваниях лекарствами служат яды; к числу таких заболеваний относится паралич. Месяца три назад, испробовав все, чтобы вернуть господину Нуартье способность двигаться и дар речи, я решил испытать последнее средство. И вот уже три месяца я лечу его бруцином. Таким образом, в последнее лекарство, которое я ему прописал, входит шесть центиграммов бруцина; это количество безвредно для парализованных органов господина Нуартье, который к тому же дошел до него последовательными дозами, но этого достаточно, чтобы убить всякого другого человека.
— Да, но комнаты госпожи де Сен-Меран и господина Нуартье совершенно между собой не сообщаются, и Барруа ни разу не входил в комнату моей тещи. Вот что я вам скажу, дорогой доктор. Я считаю вас самым знающим врачом, а главное — самым добросовестным человеком на свете, и во всех случаях жизни ваши слова для меня — светоч, который, как солнце, освещает мне путь. Но все-таки, доктор, все-таки, несмотря на всю мою веру в вас, я хочу найти поддержку в аксиоме: "Errare humanum est".
— Послушайте, Вильфор, — сказал доктор, — кому из моих коллег вы доверяете так же, как мне?
— Почему вы спрашиваете? Что вы имеете в виду?
— Позовите его, я ему передам все, что видел, все, что заметил, и мы произведем вскрытие.
— И найдете следы яда?
— Нет, не яда, я этого не говорю, но мы констатируем раздражение нервной системы, распознаем несомненное, явное удушение, и мы вам скажем: дорогой господин Вильфор, если это была небрежность, следите за вашими слугами, если ненависть — следите за вашими врагами.
— Подумайте, что вы говорите, д’Авриньи! — отвечал подавленный Вильфор. — Как только тайна станет известна кому-нибудь, кроме вас, неизбежно следствие, а следствие у меня — разве эго мыслимо! Однако, — продолжал королевский прокурор, спохватываясь и с беспокойством глядя на доктора, — если вы желаете, если вы непременно этого требуете, я это сделаю. В самом деле, быть может, я должен дать этому ход: мое положение этого требует. Но, доктор, вы видите, я совсем убит: навлечь на мой дом такой скандал после такого горя! Моя жена и дочь этого не перенесут. Что касается меня, доктор, то, знаете, нельзя достигнуть такого положения, как мое, занимать двадцать пять лет подряд должность королевского прокурора, не нажив изрядного числа врагов. У меня их немало. Огласка этого дела будет для них торжеством и ликованием, а меня покроет позором. Простите мне эти суетные мысли. Будь вы священником, я не посмел бы вам этого сказать, но вы просто человек, вы знаете людей; доктор, доктор, вы мне ничего не говорили, да?
— Дорогой господин де Вильфор, — отвечал с волнением доктор, — мой первый долг — человеколюбие. Если бы наука не была здесь бессильна, я спас бы госпожу де Сен-Меран, но маркиза умерла, и я должен думать о живых. Похороним эту ужасную тайну в самой глубине сердца. Если чей-нибудь взор проникнет в нее, пусть отнесут мое молчание за счет моего невежества, я согласен. Но вы ищите, ищите неустанно, деятельно, ведь дело может не кончиться одним этим случаем… И когда вы найдете виновного, если только найдете, я скажу вам: вы судья, поступайте так, как вы считаете нужным!
— Благодарю вас, доктор, благодарю! — сказал Вильфор с невыразимой радостью. — У меня никогда не было друга лучше, чем вы.
И, словно опасаясь, как бы доктор д’Авриньи не передумал, он встал и увлек его по направлению к дому.
Они ушли.
Моррель, точно ему было мало воздуха, раздвинул обеими руками ветви, и луна осветила его лицо, бледное, как у привидения.
— Небеса явно благосклонны ко мне, но как это страшно! — сказал он. — Но Валентина, бедная! Как она вынесет столько горя?
И, говоря это, он смотрел то на окно с красными занавесями, то на три окна с белыми занавесями.
В окне с красными занавесями свет почти совсем померк. Очевидно, г-жа де Вильфор потушила лампу, и в окне виден был лишь свет ночника.
Зато в другом конце дома открылось одно из окон с белыми занавесями. В ночной тьме мерцал тусклый свет стоящей на камине свечи и какая-то тень появилась на балконе.
Моррель вздрогнул: ему послышались рыдания.
Неудивительно, что этот сильный, мужественный человек, взволнованный и возбужденный двумя самыми мощными человеческими страстями — любовью и страхом, — настолько ослабел, что поддался суеверным галлюцинациям.
Хоть он и находился в таком скрытом месте, что Валентина никак не могла бы его увидеть, ему показалось, что тень у окна зовет его; это подсказывал ему взволнованный ум и подтверждало его пылкое сердце. Этот обман чувств обратился для него в бесспорную реальность, и, повинуясь непостижимому юношескому порыву, он выскочил из своего тайника. Не думая о том, что его могут заметить, что Валентина может испугаться, невольно вскрикнуть, и тогда поднимется тревога, он в два прыжка миновал цветник, казавшийся в лунном свете белым и широким, как озеро, добежал до кадок с померанцевыми деревьями, расставленных перед домом, быстро взбежал по ступеням крыльца и толкнул легко поддавшуюся дверь.
Валентина его не видела: ее поднятые к небу глаза следили за серебряным облаком, плывущим к лазури, своими очертаниями оно напоминало тень, возносящуюся на небо, и взволнованной девушке казалось, что это душа ее бабушки.
Между тем Моррель пересек прихожую и нащупал перила лестницы; ковер, покрывавший ступени, заглушал его шаги; впрочем, Моррель был до того возбужден, что не испугался бы самого Вильфора. Если перед ним предстанет Вильфор, он знает, что делать: он подойдет к нему и во всем признается, умоляя его понять и одобрить ту любовь, которая связывает его с Валентиной. Словом, Моррель совершенно обезумел.
К счастью, он никого не встретил.
Вот когда ему особенно пригодились сведения, сообщенные ему Валентиной о внутреннем устройстве дома; он беспрепятственно добрался до верхней площадки лестницы, и, когда он остановился, осматриваясь, рыдание, которое он сразу узнал, указало ему, куда идти. Он обернулся: из-за полуоткрытой двери пробивался луч света и слышался плач. Он толкнул дверь и вошел.
В глубине алькова, покрытая простыней, под которой угадывались очертания тела, лежала покойница; она показалась Моррелю особенно страшной из-за тайны, которую ему довелось узнать.
Около кровати, зарывшись головой в подушки широкого кресла, стояла на коленях Валентина, сотрясаясь от рыданий и заламывая над головой стиснутые, окаменевшие руки.
Она отошла от окна и молилась вслух голосом, который тронул бы самое бесчувственное сердце; слова слетали с ее губ, торопливые, бессвязные, невнятные, — такая жгучая боль сжимала ей горло.
Лунный свет, пробиваясь сквозь решетчатые ставни, заставил померкнуть пламя свечи и обливал печальной синевой эту горестную картину.
Моррель не выдержал; он не отличался особой набожностью, нелегко поддавался впечатлениям, но видеть Валентину страдающей, плачущей, ломающей руки — это было больше, чем он мог вынести молча. Он вздохнул, прошептал ее имя, и лицо, залитое слезами, с отпечатками от бархатной обивки кресла, лицо Магдалины Корреджо, обратилось к нему.
Валентина не удивилась, увидев его. Для сердца, переполненного бесконечным отчаянием, не существует более волнений.
Моррель протянул возлюбленной руку.
Валентина вместо всякого объяснения, почему она не вышла к нему, показала ему на труп, простертый под погребальным покровом, и снова зарыдала.
Оба они не решались заговорить в этой комнате. Каждый боялся нарушить это безмолвие, словно где-то в углу стояла сама смерть, повелительно приложив палец к губам.
Валентина решилась первая.
— Как вы сюда вошли, мой друг? — сказала она. — Увы! я бы сказала вам: "Добро пожаловать!" — если бы не смерть отворила вам двери этого дома.
— Валентина, — сказал Моррель дрожащим голосом, сжимая руки, — я ждал с половины девятого; вас все не было, я встревожился, перелез через ограду, проник в сад. и вот разговор об этом несчастье…
— Какой разговор?
Моррель вздрогнул; он вспомнил все, о чем говорили доктор и Вильфор, и ему почудилось, что он видит под простыней эти сведенные руки, окоченелую шею, синие губы.
— Разговор ваших слуг, — сказал он, — объяснил мне все.
— Но ведь прийти сюда — значило погубить нас, мой друг, — сказала Валентина без ужаса и без гнева.
— Простите меня, — сказал тем же тоном Моррель, — я сейчас уйду.
— Нет, — сказала Валентина, — вас могут встретить, останьтесь здесь.
— Но если сюда придут?
Валентина покачала головой.
— Никто не придет, — сказала она, — будьте спокойны, вот наша защита.
И она указала на очертания тела под простыней.
— А что д’Эпине? Скажите, умоляю вас, — продолжал Моррель.
— Он явился, чтобы подписать договор, в ту самую минуту, когда бабушка испускала последний вздох.
— Ужасно! — сказал Моррель с чувством эгоистической радости, так как подумал, что из-за этой смерти свадьба будет отложена на неопределенное время. Но он был тотчас же наказан за свое себялюбие.
— И что вдвойне тяжело, — продолжала Валентина, — моя бедная, милая бабушка приказала, умирая, чтобы эта свадьба состоялась как можно скорее. Господи, она думала меня защитить, и она тоже действовала против меня.
— Слышите? — вдруг проговорил Моррель.
Они замолчали.
Слышно было, как открылась дверь и паркет коридора и ступени лестницы заскрипели под чьими-то шагами.
— Это мой отец вышел из кабинета, — сказала Валентина.
— И провожает доктора, — прибавил Моррель.
— Откуда вы знаете, что это доктор? — спросила с удивлением Валентина.
— Просто догадываюсь, — сказал Моррель.
Валентина взглянула на него.
Между тем слышно было, как закрылась парадная дверь. Затем Вильфор пошел запереть на ключ дверь в сад, после чего вновь поднялся по лестнице.
Дойдя до передней, он на секунду остановился, по-видимому не зная, идти ли к себе или в комнату госпожи де Сен-Меран. Моррель поспешно спрятался за портьеру. Валентина даже не шевельнулась, словно великое горе вознесло ее выше обыденных страхов.
Вильфор прошел к себе.
— Теперь, — сказала Валентина, — вам уже не выйти ни через парадную дверь, ни через ту, которая ведет в сад.
Моррель растерянно посмотрел на нее.
— Теперь есть только одна возможность и верный выход, — продолжала она, — через комнаты дедушки.
Она поднялась.
— Идемте, — сказала она.
— Куда? — спросил Максимилиан.
— К дедушке.
— Мне идти к господину Нуартье?
— Да.
— Подумайте, Валентина!
— Я думала об этом уже давно. У меня на всем свете остался только один друг, и мы оба нуждаемся в нем… Идем же.
— Будьте осторожны, Валентина, — сказал Моррель, не решаясь повиноваться, — будьте осторожны; теперь я вижу, какое безумие, что я пришел сюда. А вы уверены, дорогая, что вы сейчас рассуждаете здраво?
— Вполне, — сказала Валентина, — мне совестно только оставить бедную бабушку, я обещала охранять ее.
— Смерть для каждого священна, Валентина, — сказал Моррель.
— Да, — ответила молодая девушка, — к тому же это ненадолго. Пойдем.
Валентина прошла коридор и спустилась по маленькой лестнице, ведущей к Нуартье; Моррель на цыпочках следовал за ней. На площадке около комнаты они встретили старого слугу.
— Барруа, — сказала Валентина, — закройте за нами дверь и никого не впускайте.
И она вошла первая.
Нуартье все еще сидел в кресле, прислушиваясь к малейшему шуму; от Барруа он знал обо всем, что произошло, и жадным взором смотрел на дверь; он увидел Валентину, и глаза его блеснули.
В походке девушки и в ее манере держаться было что-то серьезное и торжественное, это поразило старика. В его глазах появилось вопросительное выражение.
— Милый дедушка, — заговорила она отрывисто, — выслушай меня внимательно. Ты знаешь, бабушка Сен-Меран час назад скончалась. Теперь, кроме тебя, нет никого на свете, кто любил бы меня.
Выражение бесконечной нежности мелькнуло в глазах старика.
— Ведь правда, тебе одному я могу доверить свое горе и свои надежды?
Паралитик сделал знак, что да.
Валентина взяла Максимилиана за руку.
— В таком случае, — сказала она, — посмотри хорошенько на этого человека.
Старик испытующе и слегка удивленно посмотрел на Морреля.
— Это Максимилиан Моррель, сын почтенного марсельского негоцианта, о котором ты, наверно, слышал.
— Да, — показал старик.
— Это незапятнанное имя, и Максимилиан украсит его славой, потому что в тридцать лет он уже капитан спаги, кавалер Почетного легиона.
Старик показал, что помнит это.
— Так вот, дедушка, — сказала Валентина, опускаясь на колени перед стариком и указывая на Максимилиана, — я люблю его и буду принадлежать только ему! Если меня заставят выйти замуж за другого, я умру или убью себя.
В глазах паралитика был целый мир взволнованных мыслей.
— Тебе нравится Максимилиан Моррель, правда, дедушка? — спросила Валентина.
— Да, — показал неподвижный старик.
— И ты можешь нас защитить, нас, твоих детей, от моего отца?
Нуартье устремил свой вдумчивый взгляд на Морреля, как бы говоря: "Это смотря по обстоятельствам".
Максимилиан понял.
— Мадемуазель, — сказал он, — в комнате вашей бабушки вас ждет священный долг. Разрешите мне побеседовать несколько минут с господином Нуартье?
— Да, да, именно этого я и хочу, — сказали глаза старика.
Потом он с беспокойством взглянул на Валентину.
— Ты хочешь спросить, как он поймет тебя, дедушка?
— Да.
— Не беспокойся; мы так часто говорили о тебе, что он отлично знает, как я с тобой разговариваю. — И, обернувшись к Максимилиану с очаровательной улыбкой, хоть и подернутой глубокой печалью, она добавила: — Он знает все, что знаю я.
С этими словами Валентина поднялась с колен, придвинула Моррелю стул и велела Барруа никого не впускать, затем, нежно поцеловав деда и грустно простившись с Моррелем, она ушла.
Тогда Моррель, чтобы доказать Нуартье, что он пользуется доверием Валентины и знает все их секреты, взял словарь, перо и бумагу и положил все это на стол, подле лампы.
— Прежде всего, — сказал он, — разрешите мне, сударь, рассказать вам, кто я такой, как я люблю мадемуазель Валентину и каковы мои намерения.
— Я слушаю, — показал Нуартье.
Внушительное зрелище представлял этот старик, казалось бы, бесполезное бремя для окружающих, ставший единственным защитником, единственной опорой, единственным судьей двух влюбленных, молодых, красивых, сильных, едва вступающих в жизнь.
Весь его вид, полный необычайного благородства и суровости, глубоко подействовал на Морреля, и он начал говорить с дрожью в голосе.
Он рассказал, как познакомился с Валентиной, как полюбил ее и как Валентина, одинокая и несчастная, согласилась принять его преданность. Он рассказал о своих родных, о своем положении, о своем состоянии, и не раз, когда он вопросительно взглядывал на паралитика, тот взглядом говорил ему:
— Хорошо, продолжайте.
— Вот сударь, — сказал Моррель, окончив первую часть своего рассказа, — я поведал вам о своей любви и о своих надеждах. Рассказывать ли теперь о наших планах?
— Да, — показал старик.
— Итак, вот на чем мы порешили.
И он рассказал Нуартье, как ждал в огороде кабриолет, как он собирался увезти Валентину, отвезти ее к своей сестре, обвенчаться с ней и в почтительном ожидании надеяться на прощение господина де Вильфора.
— Нет, — показал Нуартье.
— Нет? — спросил Моррель. — Значит, так поступать не следует?
— Нет.
— Вы не одобряете этот план?
— Нет.
— Тогда есть другой способ, — сказал Моррель.
Взгляд старика спросил: "Какой?" *
— Я отправлюсь к Францу д’Эпине. — продолжал Максимилиан, — я рад, что могу вам это сказать в отсутствие мадемуазель де Вильфор, — и буду вести себя так, что ему придется поступить как порядочному человеку.
Взгляд Нуартье продолжал спрашивать.
— Вам угодно знать, что я сделаю?
— Да.
— Вот что. Как я уже сказал, я отправлюсь к нему и расскажу ему об узах, связывающих меня с мадемуазель Валентиной. Если он человек чуткий, он сам откажется от руки своей невесты, и с этого часа я до самой своей смерти буду ему преданным и верным другом. Если же он не согласится на это из соображений выгоды или из гордости, нелепой после того, как я докажу ему, что это будет насилием над моей нареченной женой, что Валентина любит меня и никогда не полюбит никого другого, тогда я буду с ним драться, предоставив ему все преимущества, и я убью его, или он убьет меня. Если я его убью, он не сможет жениться на Валентине; если он меня убьет, я убежден, что Валентина за него не выйдет.
Нуартье с величайшей радостью смотрел на это благородное и открытое лицо: оно отражало все чувства, о которых говорил Моррель, и подкрепляло их своим прекрасным выражением, как краски усиливают впечатление от твердого и верного рисунка.
Однако, когда Моррель кончил, Нуартье несколько раз закрыл глаза, что у него, как известно, означало отрицание.
— Нет? — сказал Моррель. — Значит, вы не одобряете этот план, как и первый?
— Да, не одобряю, — показал старик.
— Но что же тогда делать, сударь? — спросил Моррель. — Последними словами госпожи де Сен-Меран было приказание не откладывать свадьбу ее внучки; неужели я должен дать этому свершиться?
Нуартье остался недвижим.
— Понимаю, — сказал Моррель, — я должен ждать.
— Да.
— Но всякая отсрочка погубит нас, сударь. Валентина одна не в силах бороться, и ее принудят, как ребенка. Я чудом попал сюда и узнал, что здесь происходит; я чудом оказался у вас, но не могу же я все-таки рассчитывать, что счастливый случай снова поможет мне. Поверьте, возможен только какой-нибудь из двух выходов, которые я предложил, — простите мне такую самоуверенность. Скажите мне, который из них вы предпочитаете? Разрешите ли вы мадемуазель Валентине довериться моей чести?
— Нет.
— Предпочитаете ли вы, чтобы я отправился к господину д’Эпине?
— Нет.
— Но, Господи, кто же тогда окажет нам помощь, которой мы просим у Неба?
В глазах старика мелькнула улыбка, как бывало всякий раз, когда ему говорили о Небе. Старый якобинец все еще был атеистом.
— Счастливый случай? — продолжал Моррель.
— Нет.
— Вы?
— Да.
— Вы?
— Да, — повторил старик.
— Вы хорошо понимаете, о чем я спрашиваю, сударь? Простите мою настойчивость, но от вашего ответа зависит моя жизнь: наше спасение придет от вас?
— Да.
— Вы в этом уверены?
— Да.
— Вы ручаетесь?
— Да.
И во взгляде, утверждавшим это, было столько твердости, что нельзя было сомневаться в воле паралитика, если не в его власти.
— О, благодарю вас, тысячу раз благодарю! Но, сударь, если только Бог чудом не вернет вам речь и движение, каким образом сможете вы, прикованный к креслу, немой и неподвижный, воспротивиться этому браку?
Улыбка осветила лицо старика, странная улыбка глаз на этом неподвижном лице.
— Так, значит, я должен ждать? — спросил Моррель.
— Да.
— А договор?
Глаза снова улыбнулись.
— Неужели вы хотите сказать, что он не будет подписан?
— Да, — показал Нуартье.
— Так, значит, договор даже не будет подписан! — воскликнул Моррель. — О, простите меня! Ведь можно сомневаться, когда тебе объявляют об огромном счастье: договор не будет подписан?
— Нет, — ответил паралитик.
Несмотря на это, Моррель все еще не верил. Это обещание беспомощного старика было так странно, что его можно было приписать не силе воли, а телесной немощи: разве не естественно, что безумный, не ведающий своего безумия, уверяет, будто может выполнить то, что превосходит его силы? Слабый толкует о неимоверных тяжестях, которые он поднимает, робкий — о великанах, которых он побеждает, бедняк — о сокровищах, которыми он владеет, самый ничтожный поселянин в своей гордыне мнит себя Юпитером.
Понял ли Нуартье колебания Морреля или не совсем поверил высказанной им покорности, но только он пристально посмотрел на него.
— Что вы хотите, сударь? — спросил Моррель. — Чтобы я еще раз пообещал вам ничего не предпринимать?
Взор Нуартье оставался твердым и неподвижным, как бы говоря, что этого ему недостаточно; потом этот взгляд скользнул с лица на руку.
— Вы хотите, чтобы я поклялся? — спросил Максимилиан.
— Да, — так же торжественно показал паралитик, — я этого хочу.
Моррель понял, что старик придает большое значение этой клятве.
Он протянул руку.
— Клянусь честью, — сказал он, — что, прежде чем предпринять что-либо против господина д’Эпине, я подожду вашего решения.
— Хорошо, — показал глазами старик.
— А теперь, сударь, — спросил Моррель, — вы желаете, чтобы я удалился?
— Да.
— Не повидавшись с мадемуазель Валентиной?
— Да.
Моррель поклонился в знак послушания.
— А теперь, — сказал он, — разрешите вашему сыну поцеловать вас, как вас поцеловала дочь?
Нельзя было ошибиться в выражении глаз Нуартье.
Моррель прикоснулся губами ко лбу старика в том самом месте, которого незадолго перед тем коснулись губы Валентины.
Потом он еще раз поклонился старику и вышел.
На площадке он встретил старого слугу, предупрежденного Валентиной. Тот ждал Морреля и провел его по извилистому темному коридору к маленькой двери, выходящей в сад.
Очутившись в саду, Моррель добрался до ворот; хватаясь за ветви растущего рядом дерева, он в один миг вскарабкался на ограду и через секунду спустился по своей лестнице в огород с люцерной, где его ждал кабриолет.
Он сел в него и совсем разбитый после пережитых волнений, но с более спокойным сердцем вернулся около полуночи на улице Меле, бросился на постель и уснул мертвым сном.
XVII
СКЛЕП СЕМЬИ ВИЛЬФОР
Через два дня, около десяти часов утра, у дверей дома г-на де Вильфора теснилась внушительная толпа, а вдоль предместья Сент-Оноре и улицы де ла-Пепиньер тянулась длинная вереница траурных карет и частных экипажей.
Среди этих экипажей выделялся своей формой один, совершивший, по-видимому, длинный путь. Это было нечто вроде фургона, выкрашенного в черный цвет; он прибыл к месту сбора одним из первых.
Оказалось, что по странному совпадению в этом экипаже как раз прибыло тело маркиза де Сен-Мерана и что все, кто явился проводить одного покойника, будут провожать двух.
Провожающих было немало: маркиз де Сен-Меран, один из самых ревностных и преданных сановников Людовика XVIII и Карла X, сохранил много друзей, и они вместе с теми, кого общественные приличия связывали с Вильфором, составили многолюдное сборище.
Немедленно сообщили властям, и было получено разрешение соединить обе процессии в одну. Второй катафалк, отделанный с такой же похоронной пышностью, был доставлен к дому королевского прокурора, и гроб перенесли с почтового фургона на траурную колесницу.
Оба тела должны были предать земле на кладбище Пер-Лашез, где Вильфор уже давно соорудил склеп, предназначенный для погребения всех членов его семьи. В этом склепе уже лежало тело бедной Рене, с которой теперь, после десятилетней разлуки, соединились ее отец и мать.
Париж, всегда любопытный, всегда приходящий в волнение при виде пышных похорон, в благоговейном молчании следил за великолепной процессией, которая провожала к месту последнего упокоения двух представителей старой аристократии, прославленной своей приверженностью к традициям, верностью своему кругу и непоколебимой преданностью своим принципам.
Сидя вместе в траурной карете, Бошан, Альбер и Ша-то-Рено обсуждали эту внезапную смерть.
— Я видел госпожу де Сен-Меран еще в прошлом году в Марселе, — говорил Шато-Рено, — я тогда возвращался из Алжира. Этой женщине суждено было, кажется, прожить сто лет: удивительно деятельная, с таким цветущим здоровьем и ясным умом. Сколько ей было лет?
— Шестьдесят шесть, — отвечал Альбер, — по крайней мере так мне говорил Франц. Но ее убила не старость, а горе, ее потрясла смерть маркиза; говорят, что после его смерти ее рассудок был не совсем в порядке.
— Но от чего она в сущности умерла? — спросил Бошан.
— Как будто от кровоизлияния в мозг или от апоплексического удара. Или это одно и то же?
— Приблизительно.
— От удара? — повторил Бошан. — Даже трудно поверить. Я раза два видел госпожу де Сен-Меран, она была маленькая, худощавая, нервная, но отнюдь не полнокровная женщина. Апоплексический удар от горя — редкость для людей такого сложения.
— Во всяком случае, — сказал Альбер, — каковы бы ни были болезнь, которая ее убила, или доктор, который ее уморил, но господин де Вильфор, или, вернее, мадемуазель Валентина или, еще вернее, мой друг Франц теперь обладатель великолепного наследства: восемьдесят тысяч ливров годового дохода, по-моему.
— Это наследство чуть ли не удвоится после смерти старого якобинца Нуартье.
— Вот упорный дедушка! — сказал Бошан. — Tenacem propositi virum. Он, наверно, побился об заклад со смертью, что похоронит всех своих наследников. И, право же, он этого добьется. Видно, что он тот самый член Конвента девяносто третьего года, который сказал в тысяча восемьсот четырнадцатом году Наполеону:
"Вы опускаетесь, потому что ваша империя — молодой стебель, утомленный своим ростом; обопритесь на республику, дайте хорошую конституцию и вернитесь на поля сражения — и я обещаю вам пятьсот тысяч солдат, второе Маренго и Аустерлиц. Идеи не умирают, ваше величество, они просто дремлют, но они просыпаются еще более сильными, чем были до сна".
— По-видимому, — сказал Альбер, — для него люди то же, что идеи. Я только хотел бы знать, как Франц д’Эпине уживется со стариком, который не может обойтись без его жены. Но где же Франц?
— Да он в первой карете, с Вильфором; тот уже смотрит на него как на члена семьи.
В каждом из экипажей, следовавших с процессией, шел примерно такой же разговор: удивлялись этим двум смертям, таким внезапным и последовавшим так быстро одна за другой, но никто не подозревал ужасной тайны, которую во время ночной прогулки д’Авриньи поведал Вильфору.
После часа пути достигли кладбища; день был тихий, но пасмурный, что очень подходило к предстоявшему печальному обряду. Среди толпы, направлявшейся к семейному склепу, Шато-Рено узнал Морреля, приехавшего отдельно в своем кабриолете; он шел один, бледный и молчаливый, по тропинке, обсаженной тисом.
— Каким образом вы здесь? — сказал Шато-Рено, беря молодого капитана под руку. — Разве вы знакомы с Вильфором? Как же я вас никогда не встречал у него в доме?
— Я знаком не с господином де Вильфором, — отвечал Моррель, — я был знаком с госпожой де Сен-Меран.
В эту минуту их догнали Альбер и Франц.
— Не очень подходящее место для знакомства, — сказал Альбер, — но все равно, мы люди не суеверные. Господин Моррель, разрешите представить вам господина Франца д’Эпине, моего превосходного спутника в путешествиях, с которым я ездил по Италии. Дорогой Франц, это господин Максимилиан Моррель, в лице которого я в твое отсутствие приобрел прекрасного друга. Его имя ты услышишь от меня всякий раз, когда мне придется говорить о благородном сердце, уме и обходительности.
Секунду Моррель колебался. Он спрашивал себя, не будет ли преступным лицемерием почти дружески приветствовать человека, против которого он тайно борется. Но он вспомнил о своей клятве и о торжественности минуты: он постарался ничего не выразить на своем лице и, сдержав себя, поклонился Францу.
— Мадемуазель де Вильфор очень горюет? — спросил Франца Дебрэ.
— Бесконечно, — отвечал Франц, — сегодня утром у нее было такое лицо, что я едва узнал ее.
Эти, казалось бы, такие простые слова ударили по сердцу Морреля. Так этот человек видел Валентину, говорил с ней?
В эту минуту молодому пылкому офицеру понадобилась вся его сила воли, чтобы сдержаться и не нарушить клятву.
Он взял Шато-Рено под руку и быстро увлек его к склепу, перед которым служащие похоронного бюро уже поставили оба гроба.
— Великолепное жилище, — сказал Бошан, взглянув на мавзолей, — это и летний дворец, и зимний. Придет и ваша очередь поселиться в нем, дорогой д’Эпине, потому что скоро и вы станете членом семьи. Я же в качестве философа предпочел бы скромную виллу, маленький коттедж— вон там, по деревьями, и поменьше каменных глыб над моим бедным телом. Когда я буду умирать, я скажу окружающим то, что Вольтер писал Пирону. Ео rus, и все будет кончено… Эх, черт возьми, мужайтесь, Франц, ведь ваша жена наследует все.
— Право, Бошан, — сказал Франц, — вы несносны. Вы политический деятель, и политика приучила вас над всем смеяться и ничему не верить. Но все же, когда вы имеете честь быть в обществе обыкновенных смертных и имеете счастье на минуту отрешиться от политики, постарайтесь снова обрести душу, которую вы всегда оставляете в вестибюле Палаты депутатов или Палаты пэров.
— Ах, Господи, — сказал Бошан, — что такое в сущности жизнь? Ожидание в прихожей у смерти.
— Я начинаю ненавидеть Бошана, — сказал Альбер и отошел на несколько шагов вместе с Францем, предоставляя Бошану продолжать свои философские рассуждения с Дебрэ.
Семейный склеп Вильфоров представлял собою белый каменный четырехугольник вышиною около двадцати футов; внутренняя перегородка отделяла место Сен-Меранов от места Вильфоров, и у каждой половины была своя входная дверь.
В отличие от других склепов, в нем не было этих отвратительных, расположенных ярусами ящиков, в которые, экономя место, помещают покойников; эти ящики снабжают надписями, похожими на этикетки; за бронзовой дверью глазам открывалось нечто вроде строгого и мрачного преддверья, отделенного стеной от самой могилы.
В этой стене и находились те две двери, о которых мы только что говорили и которые вели к месту упокоения Вильфоров и Сен-Меранов.
Тут родные могли на свободе предаваться своей скорби, и легкомысленная публика, избравшая Пер-Лашез местом своих пикников или любовных свиданий, не могла потревожить песнями, криками и беготней молчаливое созерцание или полную слез молитву посетителей склепа.
Оба гроба были внесены в правый склеп, принадлежащий семье Сен-Меран, и были поставлены на заранее возведенный помост, который уже готов был принять свой скорбный груз. Вильфор, Франц и ближайшие родственники одни вошли в святилище.
Так как все религиозные обряды были уже совершены снаружи и не было никаких речей, то присутствующие сразу же разошлись; Шато-Рено, Альбер и Моррель отправились в одну сторону, а Дебрэ и Бошан — в другую.
Франц остался с Вильфором. У ворот кладбища Моррель под каким-то предлогом остановился; он видел, как они вдвоем отъехали в траурной карете, и счел это плохим предзнаменованием. Он вернулся в город и, хотя сидел в одной карете с Шато-Рено и Альбером, не слышал ни слова из того, что они говорили.
И действительно, в ту минуту, когда Франц хотел попрощаться с Вильфором, тот сказал:
— Когда я опять вас увижу, барон?
— Когда вам будет угодно, сударь, — ответил Франц.
— Как можно скорее.
— Я к вашим услугам; хотите, поедем вместе?
— Если это вас не стеснит.
— Нисколько.
Вот почему будущий тесть и будущий зять сели в одну карету, и Моррель, мимо которого они проехали, не без основания встревожился.
Вильфор и Франц вернулись в предместье Сент-Оноре.
Королевский прокурор, не заходя ни к кому, не поговорив ни с женой, ни с дочерью, провел гостя в свой кабинет и предложил ему сесть.
— Господин д’Эпине, — сказал он, — я должен вам нечто напомнить, и это, быть может, не так уж неуместно, как могло бы показаться с первого взгляда, ибо исполнение воли умерших есть первое приношение, которое надлежит возложить на их могилу. Итак, я должен вам напомнить желание, которое высказала третьего дня госпожа де Сен-Меран на смертном одре, а именно, чтобы свадьба Валентины ни в коем случае не откладывалась. Вам известно, что дела покойницы находятся в полном порядке; по ее завещанию к Валентине переходит все состояние Сен-Меранов; вчера нотариус предъявил мне документы, которые позволяют составить в окончательной форме брачный договор. Вы можете поехать к нотариусу и от моего имени попросить его показать вам эти документы. Наш нотариус — Дешан, площадь Бове, предместье Сент-Оноре.
— Сударь, — отвечал д’Эпине, — мадемуазель Валентина теперь в таком горе, — быть может, она не пожелает думать сейчас о замужестве? Право, я опасаюсь…
— Самым горячим желанием Валентины будет исполнить последнюю волю бабушки, — прервал Вильфор, — так что с ее стороны препятствий не будет, смею вас уверить.
— В таком случае, — отвечал Франц, — поскольку их не будет и с моей стороны, поступайте, как вы найдете нужным. Я дал слово и сдержу его не только с удовольствием, но и с радостью.
— Тогда не к чему и откладывать, — сказал Вильфор. — Договор должен был быть подписан третьего дня, он совершенно готов; его можно подписать сегодня же.
— Но как же траур? — нерешительно заметил Франц.
— Будьте спокойны, — возразил Вильфор, — у меня в доме не будут нарушены приличия. Мадемуазель де Вильфор удалится на установленные три месяца в свое поместье Сен-Меран; я говорю в свое поместье, потому что оно принадлежит ей. Там через неделю, если вы согласны на это, будет без всякой пышности, тихо и скромно, заключен гражданский брак. Госпожа де Сен-Меран хотела, чтобы свадьба ее внучки состоялась именно в этом имении. После свадьбы вы можете вернуться в Париж, а ваша жена проведет время траура со своей мачехой.
— Как вам угодно, сударь, — сказал Франц.
— В таком случае, — продолжал Вильфор, — я попрошу вас подождать полчаса: к тому времени Валентина спустится в гостиную. Я пошлю за Дешаном, мы тут же огласим и подпишем брачный договор, и сегодня же вечером госпожа де Вильфор отвезет Валентину в ее имение, а мы приедем к ним через неделю.
— Сударь, — сказал Франц, — у меня к вам только одна просьба.
— Какая?
— Я хотел бы, чтобы при подписании договора присутствовали Альбер де Морсер и Рауль де Шато-Рено; вы ведь знаете, это мои свидетели.
— Их: можно известить в полчаса. Вы хотите сами съездить за ними или мы пошлем кого-нибудь?
— Я предпочитаю съездить сам.
— Так я вас буду ждать через полчаса, барон, и к этому времени Валентина будет готова.
Франц поклонился Вильфору и вышел.
Не успела входная дверь закрыться за ним, как Вильфор послал предупредить Валентину, что она должна через полчаса сойти в гостиную, потому что явятся нотариус и свидетели барона д’Эпине.
Это неожиданное известие взбудоражило весь дом. Г-жа де Вильфор не хотела ему верить, а Валентину оно сразило как удар грома.
Она окинула взглядом комнату, как бы в поисках защиты. Она хотела спуститься к деду, но на лестнице встретила Вильфора; он взял ее за руку и отвел в гостиную.
В прихожей Валентина встретила Барруа и бросила на старого слугу полный отчаяния взгляд.
Через минуту после Валентины в гостиную вошла г-жа де Вильфор с маленьким Эдуаром. Было видно, что на молодой женщине сильно отразилось семейное горе: она была очень бледна и казалась бесконечно усталой.
Она села, взяла Эдуара к себе на колени и время от времени почти конвульсивным движением прижимала к груди этого ребенка, в котором, казалось, сосредоточилась вся ее жизнь.
Вскоре послышался шум двух экипажей, въезжающих во двор. В одном из них приехал нотариус, в другом — Франц и его друзья.
Через минуту все были в сборе.
Валентина была так бледна, что стали заметны голубые жилки на ее висках и у глаз.
Франц был сильно взволнован.
Шато-Рено и Альбер с недоумением переглянулись; только что окончившаяся церемония, казалось им, была не более печальна, чем предстоявшая.
Госпожа де Вильфор села в тени, у бархатной драпировки, и, так как она беспрестанно наклонялась к сыну, трудно было понять по ее лицу, что происходило у нее на душе.
Вильфор был бесстрастен, как всегда.
Нотариус со свойственной служителям закона методичностью разложил на столе документы, уселся в кресло и, поправив очки, обратился к Францу:
— Вы и есть господин Франц де Кенель барон д’Эпине? — спросил он, хотя очень хорошо знал его.
— Да, сударь, — ответил Франц.
Нотариус поклонился.
— Я должен вас предупредить, сударь, — сказал он, — и делаю это от имени господина де Вильфора, что, узнав о предстоящем браке вашем с мадемуазель де Вильфор, господин Нуартье изменил намерение относительно своей внучки и полностью лишил ее наследства, которое должно было к ней перейти. Спешу добавить, — продолжал нотариус, — что завещатель имел право распорядиться только частью своего состояния, а распорядившись всем, открыл возможность оспаривать завещание, и оно будет признано недействительным.
— Да, — сказал Вильфор, — но я заранее предупреждаю господина д’Эпине, что, пока я жив, завещание моего отца не будет оспорено, потому что мое положение не позволяет мне идти на какой бы то ни было скандал.
— Сударь, — сказал Франц, — я очень огорчен, что такой вопрос поднимается в присутствии мадемуазель Валентины. Я никогда не интересовался размерами ее состояния, которое, как бы оно ни уменьшалось, все же гораздо больше моего. Моя семья, желая породниться с господином де Вильфором, считалась единственно с соображениями чести; я же искал только счастья.
Валентина едва заметно кивнула в знак благодарности, между тем как две молчаливые слезы скатились по ее щекам.
— Впрочем, сударь, — сказал Вильфор, обращаясь к своему будущему зятю, — если не считать утраты некоторой доли ваших надежд, в этом неожиданном завещании нет ничего лично для вас оскорбительного; оно объясняется слабостью рассудка господина Нуартье. Мой отец недоволен не тем, что мадемуазель де Вильфор выходит замуж за вас, а тем, что она вообще выходит замуж; он был бы так же огорчен браком Валентины с кем бы то ни было. Старость эгоистична, сударь, а мадемуазель де Вильфор отдавала господину Нуартье все свое время, чего баронесса д’Эпине уже не сможет делать. Прискорбное состояние, в котором находится мой отец, не позволяет говорить с ним о серьезных делах, которых он по слабоумию не может понять. Я глубоко убежден, что в настоящую минуту он хоть и помнит, что его внучка выходит замуж, но успел забыть даже, как зовут того, кто должен стать ему внуком.
Едва Вильфор договорил и Франц ответил на его слова поклоном, как дверь гостиной открылась и появился Барруа.
— Господа, — сказал он голосом необычно твердым для слуги, который обращается к своим хозяевам в столь торжественную минуту, — господин Нуартье де Вильфор желает немедленно говорить с господином Францем де Кенель бароном д’Эпине.
Он так же, как и нотариус, во избежание недоразумений, назвал жениха полным титулом.
Вильфор вздрогнул, г-жа де Вильфор спустила сына с колен, Валентина встала с места, бледная и безмолвная, как статуя.
Альбер и Шато-Рено обменялись еще более недоумевающим взглядом, чем в первый раз.
Нотариус взглянул на Вильфора.
— Это невозможно, — сказал королевский прокурор, — к тому же господин д'Эпине сейчас не может уйти из гостиной.
— Господин Нуартье, мой хозяин, желает именно сейчас говорить с господином Францем д’Эпине по очень важному делу, — с той же твердостью возразил Барруа.
— Значит, дедушка Нуартье заговорил? — спросил Эдуар со своей обычной дерзостью.
Но эта выходка не вызвала улыбки даже у г-жи де Вильфор, настолько все были озабочены, настолько торжественна была минута.
— Передайте господину Нуартье, что его желание не может быть исполнено, — заявил Вильфор.
— В таком случае господин Нуартье предупреждает, — возразил Барруа, — что он прикажет перенести себя в гостиную.
Изумлению не было границ.
На лице г-жи де Вильфор мелькнуло нечто вроде улыбки. Валентина невольно подняла глаза к потолку, как бы благодаря Небо.
— Валентина, — сказал Вильфор, — подите, пожалуйста, узнайте, что это за новая прихоть вашего дедушки.
Валентина быстро направилась к двери, но Вильфор передумал.
— Подождите, — сказал он, — я пойду с вами.
— Простите, сударь, — вмешался Франц, — мне кажется, что раз господин Нуартье посылает за мной, то мне и следует исполнить его желание; кроме того, я буду счастлив засвидетельствовать ему свое почтение, потому что не имел еще случая удостоиться этой чести.
— Ах, Боже мой! — сказал Вильфор, видимо встревоженный. — Вам, право, незачем беспокоиться.
— Извините меня, сударь, — сказал Франц тоном человека, решение которого неизменно. — Я не хочу упустить этого случая доказать господину Нуартье, насколько он не прав в своем предубеждении против меня, которое я твердо решил побороть, каково бы оно ни было, моей глубокой преданностью.
И, не дав Вильфору себя удержать, Франц, в свою очередь, встал и последовал за Валентиной, которая уже спускалась по лестнице с радостью утопающего, в последнюю минуту ухватившегося рукой за утес.
Вильфор пошел следом за ними.
Шато-Рено и Морсер обменялись третьим взглядом, еще более недоуменным, чем первые два.
XVIII
ПРОТОКОЛ
Нуартье ждал, одетый во все черное, сидя в своем кресле.
Когда все трое, кого он рассчитывал увидеть, вошли, он взглянул на дверь, и камердинер тотчас же затворил ее.
— Имейте в виду, — тихо сказал Вильфор Валентине, которая не могла скрыть своей радости, — если господин Нуартье собирается сообщить вам что-нибудь такое, что может воспрепятствовать вашему замужеству, я запрещаю вам понимать его.
Валентина покраснела, но ничего не ответила.
Вильфор подошел к Нуартье.
— Вот господин Франц д’Эпине, — сказал он ему, — вы послали за ним, сударь, и он явился по нашему зову. Разумеется, мы уже давно желали этой встречи, и я буду очень счастлив, если она вам докажет, насколько было необоснованно ваше противодействие замужеству Валентины.
Нуартье ответил только взглядом, от которого по телу Вильфора пробежала дрожь.
Потом он глазами подозвал Валентину.
В один миг, благодаря тем способам, которыми она всегда пользовалась при разговоре с дедом, она нашла слово "ключ".
Затем она проследила за взглядом паралитика; взгляд остановился на ящике шкафчика, который стоял между окнами.
Она открыла этот ящик, и там действительно оказался ключ.
Она достала его оттуда, и глаза старика подтвердили, что он требовал именно этого; затем взгляд паралитика указал на старинный письменный стол, уже давно заброшенный, где, казалось, могли храниться разве только старые ненужные бумажки.
— Я должна открыть бюро? — спросила Валентина.
— Да, — показал старик.
— Открыть ящики?
— Да.
— Боковые?
— Нет.
— Средний?
— Да.
Валентина открыла его и вынула оттуда связку бумаг.
— Вам это нужно, дедушка? — сказала она.
— Нет.
Валентина стала вынимать все бумаги подряд; наконец в ящике ничего не осталось.
— Но ящик уже совсем пустой, — сказала она. Глазами Нуартье показал на словарь.
— Да, дедушка, понимаю, — сказала Валентина.
И она снова начала называть одну за другой буквы алфавита, на "с" Нуартье остановил ее.
Она стала перелистывать словарь, пока не дошла до слова "секрет".
— Так ящик с секретом? — спросила она.
— Да.
— А кто знает этот секрет?
Нуартье перевел взгляд на дверь, в которую вышел слуга.
— Барруа? — сказала она.
— Да, — показал Нуартье.
— Надо его позвать?
— Да.
Валентина подошла к двери и позвала Барруа. Между тем на лбу у Вильфора от нетерпения выступил пот, а Франц стоял, остолбенев от изумления.
Вошел старый слуга.
— Барруа, — сказала Валентина, — дедушка велел мне взять из этого шкафчика ключ, открыть стол и выдвинуть вот этот ящик. Оказывается, ящик с секретом, вы его, очевидно, знаете, откройте его.
Барруа взглянул на старика.
— Сделай это, — сказал выразительный взгляд Нуартье.
Барруа повиновался; двойное дно открылось, и показалась пачка бумаг, перевязанная черной лентой.
— Вы это и требуете, сударь? — спросил Барруа.
— Да, — показал Нуартье.
— Кому я должен передать эти бумаги? Господину де Вильфору?
— Нет.
— Мадемуазель Валентине?
— Нет.
— Господину Францу д’Эпине?
— Да.
Удивленный Франц подошел ближе.
— Мне, сударь? — сказал он.
— Да.
Франц взял у Барруа бумаги и, взглянув на обертку, прочел:
— "После моей смерти передать моему другу, генералу Дюрану, который, со своей стороны, умирая, должен завещать этот пакет своему сыну, с наказом хранить его, как содержащий чрезвычайно важные бумаги".
— Что же я должен делать с этими бумагами, сударь? — спросил Франц.
— Очевидно, чтобы вы их хранили в таком же запечатанном виде, — сказал королевский прокурор.
— Нет, нет, — быстро сказали глаза Нуартье.
— Может быть, вы хотите, чтобы господин д’Эпине прочитал их? — сказала Валентина.
— Да, — сказали глаза старика.
— Видите, барон, дедушка просит вас прочитать эти бумаги, — сказала Валентина.
— В таком случае сядем, — с досадой сказал Вильфор, — это займет некоторое время.
— Садитесь, — показал глазами старик.
Вильфор сел, но Валентина оперлась на кресло деда, и Франц остался стоять перед ними.
Он держал таинственный пакет в руке.
— Читайте, — сказали глаза старика.
Франц развязал обертку, и в комнате наступила полная тишина. При общем молчании он прочел:
— "Выдержка из протоколов заседания клуба бонапартистов на у лице Святого Иакова, состоявшегося пятого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года".
Франц остановился.
— Пятое февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года! В этот день был убит мой отец!
Валентина и Вильфор молчали; только глаза старика ясно сказали: читайте дальше.
— Ведь мой отец исчез как раз после того, как вышел из этого клуба! — продолжал Франц.
Взгляд Нуартье по-прежнему говорил: читайте. Франц продолжал:
— "Мы, нижеподписавшиеся, Луи Жак Борепэр, подполковник артиллерии, Этьен Дюшампи, бригадный генерал, и Клод Лешарпаль, директор управления земельными угодьями, заявляем, что четвертого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года с острова Эльба было получено письмо, поручавшее вниманию и доверию членов бонапартистского клуба генерала Флавиена де Кенель, состоявшего на императорской службе с тысяча восемьсот четвертого года по тысяча восемьсот пятнадцатый год и потому, несомненно, преданного наполеоновской династии, несмотря на пожалованный ему Людовиком Восемнадцатым титул барона д’Этне, по названию его поместья.
Вследствие сего генералу де Кенель была послана записка с приглашением за заседание, которое должно было состояться на следующий день, пятого февраля. В записке не было указано ни улицы, ни номера дома, где должно было происходить собрание; она была без подписи, но в ней сообщалось, что если генерал будет готов, то за ним явятся в девять часов вечера.
Заседания обычно продолжались от девяти часов вечера до полуночи.
В девять часов президент клуба явился к генералу; тот был готов. Президент заявил ему, что он может быть введен в клуб лишь с тем условием, что ему навсегда останется неизвестным место собраний и что он позволит завязать себе глаза и даст клятву не пытаться приподнять повязку.
Генерал де Кенель принял это условие и поклялся честью, что не будет пытаться увидеть, куда его ведут.
Генерал уже заранее распорядился подать свой экипаж, но президент объяснил, что воспользоваться им не представляется возможным, потому что нет смысла завязывать глаза хозяину, раз у кучера они останутся открыты и он будет знать улицы, по которым едет.
"Как же тогда быть?" — спросил генерал.
"Я приехал в карете", — сказал президент.
"Разве вы так уверены в своем кучере, что доверяете ему секрет, который считаете неосторожным сказать моему?"
"Наш кучер — член клуба, — сказал президент, — нас повезет член Государственного совета".
"В таком случае, — сказал, смеясь, генерал, — нам грозит другое, — что он нас опрокинет".
Мы отмечаем эту шутку как доказательство того, что генерал никоим образом не был насильно приведен на заседание и присутствовал там по доброй воле.
Как только они сели в карету, президент напомнил генералу его обещание позволить завязать себе глаза. Генерал никак не возражал против этой формальности. Для этой цели послужил фуляр, заранее приготовленный в карете. Во время пути президенту показалось, что генерал пытается взглянуть из-под повязки; он напомнил ему о клятве.
"Да, да, вы правы", — сказал генерал.
Карета остановилась у одной из аллей улицы Святого Иакова. Генерал вышел из кареты, опираясь на руку президента, звание которого оставалось ему неизвестно и которого он принимал за простого члена клуба; они пересекли аллею, поднялись во второй этаж и вошли в комнату совещаний.
Заседание уже началось. Члены клуба, предупрежденные о том, что в этот вечер состоится нечто вроде представления нового члена, были в полном сборе. Когда генерала довели до середины залы, ему предложили снять повязку. Он немедленно воспользовался предложением и был, по-видимому, очень удивлен, увидев так много знакомых лиц на заседании общества, о существовании которого он даже и не подозревал.
Его спросили о его взглядах, но он ограничился ответом, что они должны быть уже известны из писем с Эльбы…"
Франц прервал чтение.
— Мой отец был роялистом, — сказал он, — его незачем было спрашивать об его взглядах, они всем были известны.
— Отсюда и возникла моя связь с вашим отцом, дорогой барон, — сказал Вильфор, — легко сходишься с человеком, если разделяешь его взгляды.
— Читайте дальше, — говорили глаза старика.
Франц продолжал:
— "Тогда взял слово президент и пригласил генерала высказаться обстоятельнее, но господин де Кенель ответил, что сначала желает узнать, чего от него ждут.
Тогда генералу огласили то самое письмо с острова Эльба, которое рекомендовало его клубу как человека, на чье содействие можно рассчитывать. Целый параграф этого письма был посвящен возможному возвращению с острова Эльба и обещал новое, более подробное письмо по прибытии "Фараона" — судна, принадлежавшего марсельскому арматору Моррелю, с капитаном, всецело преданным императору.
Во время чтения этого письма генерал, на которого рассчитывали как на собрата, высказал, наоборот, все признаки недовольства и явного отвращения.
Когда чтение было окончено, он продолжал безмолвствовать, нахмурив брови.
"Ну что же, генерал, — спросил президент, — что вы скажете об этом письме?"
"Я скажу, — ответил он, — что слишком еще недавно приносил присягу королю Людовику Восемнадцатому, чтобы уже нарушить ее в пользу экс-императора".
На этот раз ответ был настолько ясен, что убеждения генерала уже не оставляли сомнений.
"Генерал, — сказал президент, — для нас не существует короля Людовика Восемнадцатого, как не существует экс-императора. Есть только его величество император и король, насилием и изменой удаленный десять месяцев тому назад из Франции, своей державы".
"Извините, господа, — сказал генерал, — возможно, что для вас и не существует короля Людовика Восемнадцатого, но для меня он существует: он возвел меня в баронское достоинство, сделал генералом, и я никогда не забуду, что обоими этими званиями я обязан его счастливому возвращению во Францию".
"Сударь, — очень серьезно сказал, вставая, президент, — обдумайте то, что вы говорите; ваши слова ясно показывают нам, что на острове Эльба на ваш счет ошиблись и ввели нас в заблуждение. Сообщение, сделанное вам, вызвано тем доверием, которое к вам питали, то есть чувством для вас лестным. Оказывается, что мы ошибались: титул и высокий чин заставили вас примкнуть к новому правительству, которое мы намерены свергнуть. Мы не будем принуждать вас оказать нам содействие; мы никого не зовем в свои ряды против его совести и воли, но мы принудим вас поступить как подобает благородному человеку, даже если это и не соответствует вашим намерениям".
"Вы считаете это благородным — знать о вашем заговоре и не раскрыть его! А я считаю это сообщничеством. Как видите, я еще откровеннее вас…"
— Отец, отец, — сказал Франц, прерывая чтение, — теперь я понимаю, почему они тебя убили!
Валентина невольно посмотрела на Франца: молодой человек был поистине прекрасен в своем сыновнем порыве. Вильфор ходил взад и вперед по комнате.
Нуартье следил глазами за выражением лица каждого и сохранял свой строгий и полный достоинства вид. Франц снова взялся за рукопись и продолжал:
— "Сударь, — сказал президент, — вас пригласили явиться на заседание, вас не силой сюда притащили; вам предложили завязать глаза, вы на это согласились. Изъявляя согласие на оба эти предложения, вы отлично знали, что мы занимаемся не укреплением трона Людовика Восемнадцатого, иначе нам незачем было бы так заботливо скрываться от полиции. Знаете, это было бы слишком просто — надеть маску, позволяющую проникнуть в чужие тайны, а затем снять эту маску и погубить тех, кто вам доверился. Нет, нет, вы сначала откровенно скажите нам, за кого вы стоите: за случайного короля, который в настоящее время царствует, или за его величество императора".
"Я роялист, — отвечал генерал, — я присягал Людовику Восемнадцатому и останусь верен своей присяге".
Эти слова вызвали общий ропот, и по лицам большинства членов клуба было видно, что они хотели бы заставить господина д’Эпине раскаяться в его необдуманном заявлении. Президент снова встал и водворил тишину.
"Сударь, — сказал он ему, — вы слишком серьезный и слишком рассудительный человек, чтобы не давать себе отчета в последствиях того положения, в котором мы с вами очутились, и самая ваша откровенность подсказывает нам те условия, которые мы должны вам поставить: вы поклянетесь честью никому ничего не сообщать из того, что вы здесь слышали".
Генерал схватился за эфес своей шпаги и воскликнул:
"Если уж говорить о чести, то прежде всего не преступайте ее законов и ничего силой не навязывайте!"
"А вы, сударь, — продолжал президент со спокойствием, едва ли не более грозным, чем гнев генерала, — советую вам: оставьте в покое вашу шпагу".
Генерал обвел присутствующих взглядом, в котором выразилось некоторое беспокойство. Все же он не сдавался; напротив, он собрал все свое мужество.
"Я не дам вам такой клятвы", — сказал он.
"В таком случае, сударь, — спокойно ответил президент, — вам придется умереть".
Господин д’Эпине сильно побледнел; он еще раз окинул взглядом окружающих: некоторые члены клуба перешептывались и искали под своими плащами оружие.
"Генерал, — сказал президент, — не беспокойтесь, вы находитесь среди людей чести, которые испробуют все средства убедить вас, прежде чем прибегнуть к крайности, но, с другой стороны, вы сами это сказали, вы находитесь среди заговорщиков; у вас в руках наша тайна, и вы должны нам ее возвратить".
Многозначительное молчание последовало за этими словами: генерал ничего не ответил.
"Заприте двери", — сказал тогда президент.
Мертвое молчание воцарилось после этих слов.
Тогда генерал выступил вперед и, делая над собой страшное усилие, сказал:
"У меня есть сын. Находясь среди убийц, я обязан думать о нем".
"Генерал, — ответил с достоинством председатель собрания, — один человек всегда может безнаказанно оскорбить пятьдесят — это привилегия слабости. Но он напрасно пользуется этим правом. Советую вам, генерал, поклянитесь и не оскорбляйте нас".
Генерал, снова укрощенный превосходством председателя собрания, минуту колебался, наконец подойдя к столу президента, он спросил:
"Какова формула клятвы?"
"Вот она:
"Клянусь честью никогда не открывать кому бы то ни было то, что я видел и слышал пятого февраля тысяча восемьсот пятнадцатого года, между девятью и десятью часами вечера, и заявляю, что заслуживаю смерти, если нарушу эту клятву".
Генерала, видимо, охватила нервная дрожь, которая в течение нескольких секунд мешала ему что-либо ответить; наконец, превозмогая явное отвращение, он произнес требуемую клятву, но так тихо, что его с трудом можно было расслышать, поэтому некоторые из членов потребовали, чтобы он повторил ее, более громко и отчетливо, что и было исполнено.
"Теперь я хотел бы удалиться, — сказал генерал, — свободен ли я наконец?"
Президент встал, выбрал трех членов собрания, которые должны были ему сопутствовать, и сел с генералом в карету, предварительно завязав ему глаза. В числе этих трех членов находился и тот, который исполнял роль кучера.
Остальные члены клуба молча разошлись.
"Куда вам угодно, чтобы мы отвезли вас?" — спросил президент.
"Куда хотите, лишь бы я был избавлен от вашего присутствия", — ответил господин д’Эпине.
"Сударь, — сказал на это президент, — берегитесь, вы больше не в собрании, вы теперь имеете дело с отдельными людьми; не оскорбляйте их, если не желаете, чтобы вас заставили отвечать за оскорбление".
Но вместо того чтобы понять эти слова, господин д’Эпине ответил:
"В своей карете вы так же храбры, как и у себя в клубе, по той причине, сударь, что четверо всегда сильнее одного".
Президент приказал остановить карету.
Они находились как раз в том месте набережной Вязов, где есть лестница, ведущая вниз к реке.
"Почему вы здесь остановились?" — спросил господин д’Эпине.
"Потому, сударь, — сказал президент, — что вы оскорбили человека, и этот человек не желает сделать ни шагу дальше, не потребовав у вас законного удовлетворения".
"Еще один способ убийства", — сказал, пожимая плечами, генерал.
"Потише, сударь, — отвечал президент, — если вы не желаете, чтоб я счел вас самого одним из тех людей, о которых вы только что говорили, то есть трусом, делающим себе щит из собственной слабости. Вы один, и один будет биться с вами; вы при шпаге, у меня в трости тоже есть шпага; у вас нет секунданта — один из этих господ будет вашим секундантом. Теперь, если вам угодно, вы можете снять повязку".
Генерал немедленно сорвал платок с глаз.
"Наконец-то я узнаю, с кем имею дело", — сказал он.
Дверца кареты открылась, все четверо вышли…"
Франц снова прервал чтение. Он вытер холодный пот, выступивший у него на лбу; страшно было видеть, как бледный и дрожащий сын читает вслух неизвестные доныне подробности смерти своего отца.
Валентина сложила руки, словно молясь.
Нуартье смотрел на Вильфора с непередаваемым выражением гордости и презрения.
Франц продолжал:
— "Это было, как уже сказано, пятого февраля. В последние дни стоял мороз градусов в пять-шесть, лестница вся обледенела; генерал был высок и тучен; и президент, спускаясь к реке, предоставил ему ту сторону лестницы, где были перила.
Оба секунданта следовали за ними.
Было совсем темно, пространство между лестницей и рекой было мокрое от снега и инея, и перед ними текла река, черная, глубокая, кое-где покрытая плывущими льдинами.
Один из секундантов сходил за фонарем на угольную баржу, и при свете этого фонаря осмотрели оружие.
Шпага президента, обыкновенной клинок, какие носят в тросточке, была на пять дюймов короче шпаги его противника и без чашки.
Генерал д’Эпине предложил раздать шпаги по жребию, но президент ответил, что это он вызвал его и, делая вызов, имел в виду, что каждый будет действовать своим оружием.
Секунданты не хотели с этим соглашаться; президент заставил их замолчать.
Фонарь поставили на землю; противники стали по обе стороны; поединок начался.
В свете фонаря шпаги казались двумя молниями. Люди же были едва видны, настолько было темно.
Генерал считался одним из лучших фехтовальщиков во всей армии. Но он сразу встретил такой натиск, что отступил, при этом он упал.
Секунданты думали, что он убит, но его противник, зная, что не ранил его, подал ему руку, чтобы помочь подняться. Это обстоятельство, вместо того чтобы успокоить генерала, еще больше раздражило его, и он, в свою очередь, бросился на противника.
Но его противник не отступал ни на шаг и парировал его выпады. Трижды генерал отступал и трижды снова пытался атаковать.
На третий раз он снова упал.
Все думали, что он опять поскользнулся, однако, увидев, что он не встает, секунданты подошли к нему и пытались поставить его на ноги, но тот, кто подхватил его, почувствовал что-то теплое и мокрое.
Это была кровь.
Генерал, впавший в полуобморочное состояние, пришел в себя.
"А, — сказал он, — против меня выпустили наемного убийцу, какого-нибудь полкового учителя фехтования?"
Президент, ничего ему не ответив, подошел к тому из секундантов, который держал фонарь, и, засучив рукав, показал на своей руке две сквозные раны; затем, распахнув фрак и расстегнув жилет, обнажил бок, в котором также зияла рана.
А между тем он не испустил даже вздоха.
У генерала д’Эпине началась агония, и через пять минут он умер…"
Франц прочел эти последние слова таким глухим голосом, что их едва можно было расслышать, потом он умолк и провел рукой по глазам, точно сгоняя с них туман.
Но после минутного молчания он продолжал:
— "Президент вложил шпагу в тросточку и вновь поднялся по лестнице: кровавый след на снегу отмечал его путь. Не успел он еще дойти до верха лестницы, как услышал глухой всплеск воды: это секунданты бросили в реку тело генерала, удостоверившись в его смерти.
Таким образом, генерал пал в честном поединке, а не в западне, как могли бы уверять.
В удостоверение чего мы подписали настоящий протокол, дабы установить истину, из опасения, что может наступить минута, когда кто-либо из участников этого ужасного события будет обвинен в предумышленном убийстве или в нарушении законов чести.
Подписано: Борепэр, Дюшампи, Лешарпаль".
Когда Франц окончил это столь тягостное для сына чтение, Валентина, бледная от волнения, вытерла слезы, а Вильфор, дрожащий и забившийся в угол, пытаясь отвратить бурю, умоляюще посмотрел на безжалостного старца.
— Сударь, — сказал д’Эпине, обращаясь к Нуартье, — вам известны все подробности этого ужасного происшествия, вы заверили его подписями уважаемых лиц; и раз вы, по-видимому, интересуетесь мною, хотя этот интерес и проявился пока только в том, что вы причинили мне страдания, не откажите мне в последнем одолжении: назовите имя президента клуба, чтобы я знал наконец, кто убил моего отца.
Вильфор, совершенно растерянный, искал ручку двери. Валентина, раньше всех угадавшая, каков будет ответ старика, и не раз видевшая на его предплечье следы двух ударов шпаги, отступила на шаг.
— Во имя Неба, мадемуазель, — сказал Франц, обращаясь к своей невесте, — поддержите мою просьбу, чтобы я мог узнать имя человека, который сделал меня сиротою в двухлетнем возрасте!
Валентина стояла молча и не шевелясь.
— Послушайте, — сказал Вильфор, — верьте мне, не будем продолжать этой тяжелой сцены; к тому же имена скрыты умышленно. Мой отец и сам не знает, кто был этот президент, а если и знает, то не сможет вам этого передать; в словаре нет собственных имен.
— Какое несчастье! — воскликнул Франц. — Только одна надежда, которая поддерживала меня, пока я читал, и дала мне силы дочитать до конца, я надеялся по крайней мере узнать имя того, кто убил моего отца! Сударь, сударь, — воскликнул он, обращаясь к Нуартье, — ради Бога, сделайте все, что можете… умоляю вас, попытайтесь указать мне, дать мне понять…
— Да! — ответили глаза Нуартье.
— Мадемуазель! — воскликнул Франц. — Ваш дедушка показал, что он может назвать… этого человека… Помогите мне… вы понимаете его…
Нуартье посмотрел на словарь.
Франц с нервной дрожью взял его в руки и назвал одну за другой все буквы алфавита вплоть до Я.
На этой букве старик сделал утвердительный знак.
— Я? — повторил Франц.
Палец молодого человека скользил по словам, но на каждом слове Нуартье делал отрицательный знак.
Валентина закрыла лицо руками.
Тогда Франц вернулся к местоимению "я".
— Да, — показал старик.
— Вы! — воскликнул Франц, и волосы его стали дыбом. — Вы, господин Нуартье? Это вы убили моего отца?..
— Да, — ответил старик, величественно глядя ему в лицо.
Франц без сил упал в кресло.
Вильфор открыл дверь и выбежал из комнаты, потому что ему страстно хотелось задавить ту искру жизни, которая еще тлела в неукротимом сердце старика.