Книга: Дюма. Том 08. Двадцать лет спустя
Назад: XXX ЧЕТВЕРО ДРУЗЕЙ ГОТОВЯТСЯ К ВСТРЕЧЕ
Дальше: XLII КАК НЕСЧАСТНЫЕ ПРИНИМАЮТ ИНОГДА СЛУЧАЙ ЗА ВМЕШАТЕЛЬСТВО ПРОВИДЕНИЯ

XXXVI
ГРИМО ЗАГОВОРИЛ

Гримо остался наедине с палачом; трактирщик побежал за лекарем, а жена его молилась у себя. Через минуту раненый открыл глаза.
— Помогите! — прошептал он. — Помогите! Боже мой! Боже мой! Неужели на этом свете не найти мне друга, который помог бы мне жить или умереть?
И он с усилием положил руку себе на грудь. Рука наткнулась на рукоятку кинжала.
— А! — сказал он, словно припомнив что-то, и опустил руку.
— Не падайте духом, — сказал Гримо. — Послали за лекарем.
— Кто вы? — спросил раненый, широко раскрытыми глазами смотря на Гримо.
— Старый знакомый, — сказал Гримо.
— Вы?
Раненый пытался припомнить черты говорившего с ним.
— При каких обстоятельствах мы с вами встречались? — спросил он.
— Двадцать лет тому назад однажды ночью мой господин явился за вами в Бетюн и повез вас в Армантьер.
— Я узнал вас, — сказал палач, — вы один из четырех слуг…
— Да.
— Как вы здесь очутились?
— Проезжая мимо, я остановился в гостинице, чтобы дать передохнуть лошади. Мне сказали, что бетюнский палач лежит здесь раненый, и вдруг вы закричали. Мы прибежали на первый крик, а после второго выломали дверь.
— А монах? — спросил палач. — Вы видели монаха?
— Какого монаха?
— Который был здесь со мной.
— Нет, его уже не было здесь. Должно быть, он выскочил в окно. Неужели это он нанес вам удар?
— Да, — сказал палач.
Гримо приподнялся, чтобы выйти.
— Что вы хотите сделать?
— Догнать его.
— Не надо, прошу вас.
— Почему?
— Он отомстил мне, и хорошо сделал. Теперь, надеюсь, Бог помилует меня… ведь я искупил свою вину…
— Объясните, в чем дело, — сказал Гримо.
— Та женщина, которую ваши господа и вы заставили меня убить…
— Миледи?
— Да, миледи. Действительно, вы ее так называли.
— Но что общего между миледи и монахом?
— Это была его мать.
Гримо пошатнулся, он глядел на умирающего мрачными, почти безумными глазами.
— Его мать? — повторил он.
— Да, его мать.
— Так он знает эту тайну?
— Я принял его за монаха и открылся ему на исповеди.
— Несчастный! — воскликнул Гримо, у которого холодный пот выступил при одной мысли о возможных последствиях такого разоблачения. — Несчастный! Надеюсь, вы никого не назвали?
— Я не назвал ни одного имени, потому что ни одного не знаю; я сказал ему только девичью фамилию его матери, поэтому он и догадался. Но ему известно, что его дядя был в числе людей, произнесших ей приговор.
И он упал в изнеможении. Гримо хотел помочь ему и протянул руку к рукоятке кинжала.
— Не касайтесь меня, — сказал раненый. — Если вытащите кинжал, я умру.
Рука Гримо замерла в воздухе, затем он ударил себя по лбу и сказал:
— Но если этот человек узнает когда-нибудь имена этих людей, то мой господин погиб!
— Торопитесь, торопитесь! — воскликнул палач. — Предупредите его, если он жив еще. Предупредите его товарищей… Поверьте, эта ужасная история не закончится моей смертью.
— Куда он ехал? — спросил Гримо.
— В Париж.
— Кто остановил его?
— Двое молодых дворян, направляющихся в армию; одного из них зовут виконтом де Бражелоном; так, я слышал, называл его спутник.
— И этот молодой человек привел к вам монаха?
— Да.
Гримо поднял глаза к небу.
— Такова, значит, воля Всевышнего, — сказал он.
— Без сомнения, — подтвердил раненый.
— Это ужасно, — прошептал Гримо. Но все же эта женщина заслужила свою участь. Ведь вы тоже так считаете?
— В минуту смерти преступления других кажутся очень малыми в сравнении со своими собственными.
И, закрыв глаза, раненый в изнеможении упал на подушку.
Гримо колебался между состраданием, запрещавшим ему оставить этого человека без помощи, и страхом, повелевавшим ему скакать немедленно с неожиданной вестью к графу де Ла Фер. Вдруг в коридоре послышались шаги, вошел трактирщик с лекарем, которого наконец отыскали.
Следом за ними явилось несколько любопытных, так как молва о странном происшествии начала распространяться.
Лекарь подошел к умирающему, находившемуся, казалось, в забытьи.
— Прежде всего надо удалить кинжал из груди, — сказал он, многозначительно качая головой.
Гримо вспомнил слова раненого и отвернулся.
Лекарь расстегнул камзол, разорвал рубашку умирающего и обнажил грудь.
Кинжал был погружен по самую рукоятку. Лекарь взялся за нее и потянул. По мере того как он вынимал кинжал, глаза раненого раскрывались все больше и больше, и взгляд их становился ужасающе неподвижным. Когда лезвие было все извлечено из раны, красноватая пена показалась на губах раненого. Он тяжело вздохнул. Кровь хлынула потоком из раны; умирающий со странным выражением устремил свой взгляд на Гримо, захрипел и тотчас же испустил дух.
Гримо поднял облитый кровью кинжал, который, вызывая ужас всех окружающих, лежал на полу, сделал знак хозяину выйти с ним, расплатился с щедростью, достойной его господина, и вскочил на лошадь.
Первою мыслью Гримо было тотчас же вернуться в Париж, но он подумал, что его долгое отсутствие встревожит Рауля, что он всего в двух милях от него и поездка отнимет всего четверть часа, а разговор и объяснения не больше часа. Он пустил лошадь галопом и через десять минут остановился перед «Коронованным мулом», единственной гостиницей в Мазенгарбе.
С первых же слов хозяина Гримо понял, что нашел того, кого искал.
Рауль сидел за столом с де Гишем и его наставником.
От мрачного утреннего происшествия на лицах молодых людей еще сохранилось облачко грусти, которое никак не могла рассеять веселость д’Арменжа, привыкшего наблюдать подобные зрелища глазами философа.
Внезапно дверь отворилась и вошел Гримо, бледный, весь в пыли и к тому же забрызганный кровью несчастного раненого.
— Гримо, мой дорогой, — воскликнул Рауль, — наконец-то, ты здесь! Извините меня, господа, это не слуга, это друг.
И подбежав к нему, продолжал:
— Здоров ли граф? Скучает ли по мне? Видел ли ты его после того, как мы расстались? Отвечай же. Мне тоже есть что тебе рассказать; да, за три дня у нас было немало приключений. Но что с тобой? Как ты бледен! На тебе кровь! Откуда эта кровь?
— В самом деле, кровь! — сказал граф, вставая. — Вы ранены, мой друг?
— Нет, сударь, — сказал Гримо, — это не моя кровь.
— Чья же? — спросил Рауль.
— Это кровь несчастного, которого вы оставили в гостинице. Он умер у меня на руках.
— У тебя на руках! Этот человек! Но знаешь ли ты, кто это такой?
— Да, — сказал Гримо.
— Ведь это бывший палач из Бетюна.
— Да, знаю.
— Так ты раньше знал его?
— Да.
— Он умер?
— Да.
Молодые люди переглянулись.
— Что ж делать, господа, — сказал д’Арменж, — это закон природы, которого не избегнуть и палачам. Как только я увидел его рану, я решил, что дело плохо, да и сам он, очевидно, был того же мнения, раз требовал монаха.
При слове «монах» Гримо побледнел.
— Ну, за стол, за стол, — сказал д’Арменж, который, как и все люди его времени, а тем более его возраста, не терпел, чтобы трапеза прерывалась чувствительными разговорами.
— Да, да, вы правы. Ну, Гримо, вели себе подать, заказывай, распоряжайся, а когда отдохнешь, мы потолкуем.
— Нет, сударь, — сказал Гримо, — я не могу оставаться ни одной минуты. Я должен сейчас же ехать в Париж.
— Как в Париж? Ты ошибаешься, это Оливен туда поедет, а ты останешься.
— Напротив, Оливен останется, а я поеду. Я нарочно для этого и прискакал, чтобы вам об этом сообщить.
— Почему такая перемена?
— Этого я не могу вас сказать.
— Объясни, пожалуйста.
— Не могу.
— Что это еще за шутки!
— Вы знаете, виконт, что я никогда не шучу.
— Да, но я знаю также приказания графа де Ла Фер, чтобы вы остались со мной, а Оливен вернулся в Париж. Я следую распоряжениям графа.
— Но не при данных обстоятельствах, сударь.
— Уж не собираетесь ли вы ослушаться меня?
— Да, сударь, потому что так надо.
— Значит, вы упорствуете?
— Значит, я уезжаю. Желаю счастья, господин виконт.
Гримо поклонился и направился к двери.
Рауль, разгневанный и вместе с тем обеспокоенный, побежал за ним и схватил его за руку.
— Гримо, останьтесь, я хочу, чтобы вы остались.
— Значит, вы желаете, — сказал Гримо, — чтобы я дозволил убить графа?
Он снова поклонился, готовясь выйти.
— Гримо, друг мой, — сказал виконт, — вы так не уедете, вы не оставите меня в такой тревоге. О Гримо, говори, говори, ради самого Неба.
И Рауль, шатаясь, упал в кресло.
— Я могу сказать вам только одно… Тайна, которой вы у меня допытываетесь, не принадлежит мне. Вы встретили монаха?
— Да.
Молодые люди с ужасом посмотрели друг на друга.
— Вы привели его к раненому?
— Да.
— И вы имели время его разглядеть?
— Да.
— И узнаете его, если опять встретите?
— О да, клянусь в том, — сказал Рауль.
— И я тоже, — сказал де Гиш.
— Если когда-нибудь вы встретите его где бы то ни было, по дороге, на улице, в церкви, все равно где, наступите на него ногой и раздавите без жалости, без сострадания, как раздавили бы змею, гадину, ехидну. Раздавите и не отходите, пока не убедитесь, что он мертв. Пока он жив, жизнь пяти людей будет в опасности.
И, воспользовавшись изумлением и ужасом, охватившими его собеседников, Гримо, не прибавив больше ни слова, поспешно вышел из комнаты.
— Ну, граф, — сказал Рауль, обращаясь к де Гишу, — не говорил ли я вам, что этот монах производит на меня впечатление гада?
Через две минуты, заслышав на дороге конский топот, Рауль поспешил к окну. Это Гримо возвращался в Париж. Он приветствовал виконта, взмахнув шляпой, и вскоре исчез за поворотом дороги.
Дорогой Гримо думал о двух вещах: первое — если ехать так быстро, его лошадь не выдержит и десяти миль; второе — у него нет денег.
Но если Гримо говорил мало, то изобретательность его от того стала только сильнее. На первой же почтовой станции он продал свою лошадь и на вырученные деньги нанял почтовых лошадей.

XXXVII
КАНУН БИТВЫ

Рауля оторвал от его грустных мыслей хозяин гостиницы, стремительно вбежавший в комнату, где произошла только что описанная нами сцена, с громким криком:
— Испанцы! Испанцы!
Это было достаточно важно, чтобы заставить позабыть все другие заботы. Молодые люди расспросили хозяина и узнали, что неприятель действительно надвигается через Гуден и Бетюн.
Пока д’Арменж отдавал приказания снарядить отдохнувших лошадей к отъезду, оба молодых человека взбежали к верхним окнам дома, откуда было видно далеко кругом, и в самом деле заметили начинавшие выдвигаться на горизонте, со стороны Марсена и Ланса, многочисленные отряды пехоты и кавалерии. На этот раз то была не бродячая шайка беглых солдат, а целая армия.
Ничего другого не оставалось, как последовать разумному совету д’Арменжа и поспешно отступить.
Граф и виконт быстро спустились вниз. Д’Арменж уже сидел на коне. Оливен держал в поводу лошадей молодых господ, а слуги графа стерегли пленного испанца, сидевшего на маленькой лошадке, нарочно для него купленной. Руки пленного из предосторожности были связаны.
Маленький отряд рысью направился к Камбрену, где предполагал застать принца. Но тот еще накануне отступил оттуда в Ла-Басе, получив ложное донесение, будто неприятель должен перейти Лис около Эстера.
Действительно, обманутый этим известием, принц отвел свои войска от Бетюна и собрал все свои силы между Вьей-Шапель и Ванти. Он только что с маршалом де Граммоном осмотрел линию войск и, вернувшись, сел за стол, расспрашивая сидевших с ним офицеров, которым он поручил добыть разные сведения. Но никто не мог сообщить ему ничего положительного. Уже прошло двое суток, как неприятельская армия исчезла, словно испарилась.
А известно, что никогда противник не бывает так близок, а следовательно, и опасен, как в тот миг, когда он вдруг бесследно исчезает. Поэтому принц был, против обыкновения, мрачен и озабочен, когда в комнату вошел дежурный офицер и сообщил маршалу Граммону, что кто-то желает с ним говорить.
Герцог де Граммон взглядом попросил у принца разрешения и вышел.
Принц проводил его глазами, и его пристальный взгляд остановился на двери. Никто не решался промолвить слово, боясь прервать его размышления.
Вдруг раздался глухой гул. Принц стремительно встал и протянул руку в ту сторону, откуда он донесся. Этот звук был ему хорошо знаком: то был пушечный выстрел.
Все поднялись за ним.
В эту минуту дверь отворилась.
— Монсеньер, — произнес маршал де Граммон, с радостным лицом входя в комнату, — не угодно ли будет вашему высочеству разрешить моему сыну, графу де Гишу, и его спутнику, виконту де Бражелону, войти сюда и сообщить нам сведения о неприятеле, которого мы ищем, а они уже нашли.
— Разумеется! — живо воскликнул принц. — Разрешаю ли я? Не только разрешаю, но хочу этого. Пусть войдут.
Маршал пропустил вперед молодых людей, очутившихся лицом к лицу с принцем.
— Говорите, господа, — сказал принц, ответив на их поклон. — Прежде всего рассказывайте, а уж потом обменяемся обычными приветствиями. Для нас всех в настоящую минуту самое важное — поскорее узнать, где находится неприятель и что он делает.
Говорить, конечно, следовало графу де Гишу: он был не только старше возрастом, но еще и был представлен принцу отцом. К тому же он давно знал принца, которого Рауль видел в первый раз.
Граф де Гиш рассказал принцу все, что они видели из окон гостиницы в Мазенгарбе.
Тем временем Рауль с любопытством смотрел на молодого полководца, столь прославившегося уже битвами при Рокруа, Фрейбурге и Нёрддингене.
Людовик Бурбонский, принц Конде, которого после смерти его отца, Генриха Бурбонского, называли для краткости и по обычаю того времени просто «господином принцем», был молодой человек лет двадцати шести или семи, с орлиным взором (agPocchi grifani, как говорит Данте), крючковатым носом и длинными пышными волосами в локонах; он был среднего роста, хорошо сложен и обладал всеми качествами великого воина, то есть быстротою взгляда, решительностью и баснословной отвагой. Это, впрочем, не мешало ему быть в то же время человеком очень элегантным и остроумным, так что, кроме революции, произведенной в военном деле его новыми взглядами, он произвел также революцию в Париже среди придворной молодежи, естественным вождем которой был и которую, в противоположность щеголям старого двора, бравшим себе за образцы Бассомпьера, Белльгарда и герцога Ангулемского, называли «петиметрами».
Выслушав первые слова графа де Гиша и заметив, откуда донесся выстрел, принц понял все. Неприятель, очевидно, перешел Лис у Сен-Венана и шел на Ланс, без сомнения намереваясь овладеть этим городом и отрезать французскую армию от Франции. Пушки, грохот которых доносился до них, временами покрывая другие выстрелы, были орудиями крупного калибра, отвечавшими на выстрелы испанцев и лотарингцев.
Но как велики были силы неприятеля? Был ли это один только корпус, имевший целью отвлечь на себя французские войска, или вся армия?
Таков был последний вопрос принца, на который де Гиш не мог ответить.
Между тем этот вопрос был весьма существен, и именно на него принц более всего желал получить точный, определенный и ясный ответ.
Тогда Рауль, преодолев естественную робость, невольно охватившую его в присутствии принца, решился выступить вперед.
— Не позволите ли мне, монсеньер, сказать по этому поводу несколько слов, которые, может быть, выведут вас из затруднения? — спросил он.
Принц обернулся к нему и одним взглядом окинул его с ног до головы; он улыбнулся, увидев перед собой пятнадцатилетнего мальчика.
— Конечно, сударь, говорите, — сказал он, стараясь смягчить свой резкий и отрывистый голос, точно он обращался к женщине.
— Монсеньер мог бы расспросить пленного испанца, — ответил Рауль, покраснев.
— Вы захватили испанца? — вскричал принц.
— Да, монсеньер.
— В самом деле, — произнес де Гиш, — я и забыл про него.
— Это вполне понятно, граф, ведь вы и захватили его в плен, — произнес Рауль, улыбаясь.
При этих лестных для его сына словах старый маршал оглянулся на виконта с благодарностью, между тем как принц воскликнул:
— Молодой человек прав, пусть приведут пленного!
Затем он отвел де Гиша в сторону и расспросил, каким образом был захвачен испанец, а также — кто этот молодой человек.
— Виконт, — сказал он, обращаясь к Раулю, — оказывается, у вас есть письмо ко мне от моей сестры, герцогини де Лонгвиль, но я вижу, что вы предпочли зарекомендовать себя сами, дав мне хороший совет.
— Монсеньер, — ответил Рауль, снова краснея, — я не хотел прерывать важного разговора вашего высочества с графом. Вот письмо.
— Хорошо, — сказал принц, — вы отдадите мне его после. Пленный здесь; займемся наиболее спешным.
Действительно, привели пленного. Это был один из водившихся еще в то время наемников, которые продавали свою кровь всем желавшим ее купить и вся жизнь которых проходила в плутовстве и грабежах. С того момента, как он был взят в плен, он не произнес ни одного слова, так что захватившие его даже не знали, к какой нации он принадлежит.
Принц посмотрел на него с чрезвычайным недоверием.
— Какой ты нации? — спросил он.
Пленный произнес несколько слов на иностранном языке.
— Ага! Он, кажется, испанец. Говорите вы по-испански, Граммон?
— По правде сказать, монсеньер, очень плохо.
— А я совсем не говорю, — со смехом сказал принц. — Господа, — прибавил он, обращаясь к окружающим, — не найдется ли между вами кто-нибудь, кто говорил бы по-испански и согласился быть переводчиком?
— Я, монсеньер, — ответил Рауль.
— А, вы говорите по-испански?
— Я думаю, достаточно для того, чтобы исполнить приказание вашего высочества в данном случае.
Все это время пленный стоял с самым равнодушным и невозмутимым видом, словно вовсе не понимал, о чем идет речь.
— Монсеньер спрашивает вас, какой вы нации, — произнес молодой человек на чистейшем кастильском наречии.
— Ich bin ein Deutscher,— отвечал пленный.
— Что он бормочет? — воскликнул принц. — Что это еще за новая тарабарщина?
— Он говорит, что он немец, монсеньер, — отвечал Рауль. — Но я в этом сомневаюсь, так как акцент у него плохой и произношение неправильное.
— Значит, вы говорите и по-немецки? — спросил принц.
— Да, монсеньер, — отвечал Рауль.
— Достаточно, чтобы допросить его на этом языке?
— Да, монсеньер, — отвечал Рауль.
— Тогда допросите его.
Рауль начал допрос, который только подтвердил его предположение. Пленный не понимал или делал вид, что не понимает вопросов Рауля, а Рауль тоже плохо понимал его ответы, представлявшие какую-то смесь фламандского и эльзасского наречий. Тем не менее, несмотря на все усилия пленного увернуться от настоящего допроса, Рауль понял наконец по его произношению, к какой нации он принадлежит.
— Non siete spagnuolo, — сказал он, — non siete tedesco, siete italiano.
Пленный вздрогнул и закусил губу.
— Ага, это и я понимаю отлично, — сказал принц Конде, — и раз он итальянец, то я буду продолжать допрос сам. Благодарю вас, виконт, — продолжал он, смеясь, — отныне я назначаю вас своим переводчиком.
Но пленник был так же мало расположен отвечать на итальянском языке, как и на других. Он хотел одного — увернуться от вопросов и потому делал вид, что не знает ничего: ни численности неприятеля, ни имени командующего, ни направления, в котором движется армия.
— Хорошо, — сказал принц, который понял причину этого поведения. — Этот человек был схвачен во время грабежа и убийства. Он мог бы спасти свою жизнь, если бы отвечал на вопросы, но он не хочет говорить. Увести его и расстрелять.
Пленник побледнел. Два солдата, сопровождавшие его, взяли его под руки и повели к двери, между тем как принц обратился к маршалу де Граммону и, казалось, уже забыл о данном им приказании.
Дойдя до порога, пленник остановился. Солдаты, знавшие только данный им приказ, хотели силой вести его дальше.
— Одну минуту, — сказал вдруг пленный по-французски, — я готов отвечать, монсеньер.
— Ага! — воскликнул принц, рассмеявшись. — Я знал, что этим кончится. Мне известен отличный способ развязывать языки. Молодые люди, воспользуйтесь им, когда сами будете командовать.
— Но при условии, — продолжал пленный, — чтобы ваше высочество обещали даровать мне жизнь.
— Честное слово дворянина, — сказал принц.
— В таком случае спрашивайте меня, монсеньер.
— Где армия перешла Лис?
— Между Сен-Венаном и Эром.
— Кто командует армией?
— Граф Фуонсальданья, генерал Бек и сам эрцгерцог.
— Какова ее численность?
— Восемнадцать тысяч человек при тридцати шести орудиях.
— Куда она идет?
— На Ланс.
— Вы видите, господа? — воскликнул принц с торжествующим видом, обращаясь к маршалу де Граммону и другим офицерам.
— Да, монсеньер, — сказал маршал, — вы угадали все, что только может угадать человеческий ум.
— Призовите Ле Плеси, Бельевра, Вилькье и д’Эрлака, — сказал принц. — Соберите войска, находящиеся по эту сторону Лиса, и пусть они будут готовы выступить сегодня ночью: завтра, по всей вероятности, мы нападем на неприятеля.
— Но, монсеньер, — заметил маршал де Граммон, — подумайте о том, что если мы даже соберем все наши наличные силы, то у нас будет едва тринадцать тысяч человек.
— Господин маршал, — возразил принц, бросая на де Граммона особенный, ему одному свойственный взгляд, — малыми армиями выигрываются большие сражения.
Затем он обернулся к пленному.
— Увести этого человека и не спускать с него глаз. Его жизнь зависит от тех сведений, которые он нам сообщил; если они верны, он получит свободу; если же пет, он будет расстрелян.
Пленного увели.
— Граф де Гиш, — продолжал принц, — вы давно не виделись с вашим отцом. Останьтесь при нем. А вы, — обратился он к Раулю, — если не очень устали, то следуйте за мной.
— Хоть на край света, монсеньер! — пылко воскликнул Рауль, успевший уже проникнуться восхищением к этому молодому полководцу, казавшемуся ему столь достойным своей славы.
Принц улыбнулся. Он презирал льстецов, но очень ценил поклонников.
— Пойдемте, сударь, — сказал он, — вы хороший советчик, в этом мы только что убедились. Завтра мы увидим, каковы вы в деле.
— А что вы мне прикажете сейчас, монсеньер? — спросил маршал.
— Останьтесь, чтобы принять войска, я сам явлюсь за ними или дам вам знать через курьера, чтобы вы их привели. Двадцать гвардейцев на лучших лошадях — вот все, что мне сейчас нужно для конвоя.
— Этого очень мало, — заметил маршал.
— Достаточно, — возразил принц. — У вас хорошая лошадь, господин де Бражелон?
— Моя лошадь была убита сегодня утром, монсеньер, и я пока взял лошадь моего слуги.
— Выберите себе лошадь из моей конюшни. Только не стесняйтесь! Возьмите ту, какая покажется вам лучшей. Сегодня вечером она, может быть, вам понадобится, а завтра уже наверное.
Рауль не заставил просить себя дважды; он знал, что истинная учтивость по отношению к начальнику, в особенности если этот начальник — принц, — повиноваться немедленно и беспрекословно. Он прошел в конюшню, выбрал себе андалузского, буланой масти коня, сам оседлал и взнуздал его, — так как Атос советовал ему в серьезных случаях не доверять никому этого важного дела, — и явился к принцу.
Принц уже садился на коня.
— Теперь, сударь, — сказал он Раулю, — дайте письмо, которое вы привезли.
Рауль подал письмо.
— Держитесь близ меня, — сказал тот.
Затем принц пришпорил коня, зацепил поводья за луку седла (как он делал всегда, когда желал иметь руки свободными), распечатал письмо г-жи де Лонгвиль и помчался галопом по дороге в Ланс. Рауль и небольшой конвой следовали за ним. Между тем нарочные с приказом собрать войска неслись карьером по всем направлениям.
Письмо принц читал на скаку.
— Сударь, — сказал он через несколько минут, — мне пишут о вас много лестного; я, со своей стороны, могу сказать вам только, что за это короткое время успел составить о вас самое лучшее мнение.
Рауль поклонился.
Между тем по мере их приближения к Лансу пушечные выстрелы раздавались все ближе и ближе. Принц глядел в сторону этих выстрелов пристальным взглядом хищной птицы. Казалось, его взор проникал сквозь чащу деревьев, закрывавших от него горизонт.
Время от времени ноздри принца раздувались, словно он торопился вдохнуть запах пороха, и он дышал так же тяжело, как его лошадь.
Наконец пушечный выстрел раздался совсем близко: очевидно, до поля сражения оставалось не больше мили, тут, за поворотом дороги, показалась деревушка Оне.
Жители ее были в большом смятении. Слухи о жестокости испанцев распространились повсюду и нагнали на всех страху. Женщины бежали из деревни в Витри, и на месте осталось только несколько мужчин. Завидев принца, они поспешили к нему. Один из них узнал его.
— Ах, монсеньер, — сказал он, — вы прогоните этих испанских бездельников и лотарингских грабителей?
— Да, — отвечал принц, — если ты согласишься служить мне проводником.
— Охотно, монсеньер. Куда прикажете, ваше высочество, проводить вас?
— На какое-нибудь возвышенное место, откуда я мог бы видеть Ланс и его окрестности.
— О, в таком случае я знаю, что вам нужно.
— Я могу довериться тебе, ты хороший француз?
— Я старый солдат, был при Рокруа, монсеньер.
— Ах, — сказал принц, подавая крестьянину свой кошелек, — вот тебе за Рокруа. Что же, нужна тебе лошадь или ты предпочитаешь идти пешком?
— Пешком, монсеньер, пешком; я все время служил в пехоте. Кроме того, я намерен вести ваше высочество по таким дорогам, где вам самим придется спешиться.
— Хорошо, едем, — сказал принц, — не будем терять времени.
Крестьянин побежал вперед и в ста шагах от деревни свернул на узенькую дорожку, терявшуюся в глубине красивой долины. Около полумили продвигались они под прикрытием деревьев. Выстрелы раздавались так близко, что казалось, каждую секунду мимо может просвистать ядро. Наконец им попалась тропинка, уводившая в сторону от дороги и извивавшаяся по склону горы. Проводник направился по этой тропинке, пригласив принца следовать за ним. Тот сошел с коня, приказал спешиться одному из адъютантов и Раулю, а остальным — ждать его, держась настороже, и начал взбираться по тропинке.
Минут через десять они достигли развалин старого замка на вершине холма, откуда открывался широкий вид на окрестности. Всего в четверти мили от них виден был Ланс, защищающийся из последних сил, а перед ним — вся неприятельская армия.
Принц одним взглядом окинул всю местность от Ланса до Вими. В одно мгновение в голове его созрел весь план сражения, которое должно было на следующий день вторично спасти Францию от нашествия. Он вынул карандаш, вырвал из записной книжки листок и написал на нем:
«Любезный маршал!
Через час Ланс будет во власти неприятеля. Явитесь ко мне и приведите всю армию. Я буду в Вандене и сам расположу ее на позициях. Завтра мы отберем Ланс и разобьем неприятеля».
Затем, обратившись к Раулю, сказал:
— Сударь, скачите во весь опор к господину де Граммону и передайте ему эту записку.
Рауль поклонился, взял записку, быстро спустился с горы, вскочил на лошадь и помчался галопом.
Четверть часа спустя он явился к маршалу.
Часть войска уже прибыла, другую часть ожидали с минуты на минуту.
Маршал де Граммон принял командование над всей наличной пехотой и кавалерией и направился по дороге к Вандену, оставив герцога де Шатильона дожидаться остальной армии.
Вся артиллерия была в сборе и выступила тотчас же.
Было семь часов вечера, когда маршал явился в назначенный пункт, где принц уже ожидал его. Как и предвидел Конде, Ланс был занят неприятелем почти немедленно вслед за отъездом Рауля.
Прекращение канонады возвестило об этом событии.
Стали дожидаться ночи. В сгущающейся темноте все прибывали затребованные принцем войска. Был отдан приказ не бить в барабаны и не трубить в трубы.
В девять часов совсем стемнело, но слабый сумеречный свет еще озарял равнину. Принц стал во главе колонны, и она безмолвно двинулась в путь.
Пройдя деревню Оне, войска увидели Ланс. Несколько домов были объяты пламенем, и до солдат доносился глухой шум, возвещавший об агонии города, взятого приступом.
Принц назначил каждому его место. Маршал де Граммон должен был командовать левым флангом, опираясь на Мерикур; герцог де Шатильон находился в центре, а сам принц занимал правое крыло, впереди деревни Оне. Во время битвы диспозиция воск должна была остаться той же. Каждый проснувшийся на следующее утро будет уже там, где ему надлежало действовать.
Передвижение войск произошло в глубоком молчании и с замечательной точностью. В десять часов все были уже на местах, а в половине одиннадцатого принц объехал позиции и отдал приказы на следующий день.
Помимо других распоряжений, особое внимание начальства было обращено на три приказа, за точным соблюдением которых оно должно было весьма строго следить. Первое — чтобы отдельные отряды сообразовались друг с другом и чтобы кавалерия и пехота шли в одну линию, сохраняя между собой первоначальные расстояния. Второе— чтобы в атаку шли не иначе как шагом. И третье— ждать, чтобы неприятель первый начал стрельбу.
Графа де Гиша принц предоставил в распоряжение его отца, оставив Бражелона при себе, но молодые люди попросили разрешения провести эту ночь вместе, на что принц охотно дал свое согласие.
Для них была поставлена палатка около палатки маршала. Хотя они провели утомительный день, ни тому, ни другому не хотелось спать.
Канун битвы — важный и торжественный момент даже для старых солдат, а тем более для молодых людей, которым предстояло впервые увидеть это грозное зрелище.
Накануне битвы думается о тысяче вещей, которые до того были забыты, а теперь приходят на память. Накануне битвы люди, до тех пор равнодушные, становятся друзьями, а друзья — почти братьями.
Естественно, что если в душе таится более нежное чувство, оно в такой момент достигает наибольшей силы.
Можно было предположить, что каждый из молодых людей переживал подобные чувства, потому что через минуту они уже сидели в разных углах палатки и писали что-то, положив бумагу себе на колени. Послания были длинные, и все четыре страницы, одна за другой, покрывались мелким убористым почерком.
Когда письма были готовы, каждое было вложено в два конверта, так что узнать имя особы, которой адресовалось письмо, можно было только разорвав первый конверт. Затем с улыбкой они обменялись этими письмами.
— На случай, если со мной произойдет беда, — сказал Бражелон, передавая свое письмо другу.
— На случай, если я буду убит, — сказал де Гиш.
— Будьте покойны, — в один голос ответили оба.
Затем они обнялись по-братски, завернулись в свои плащи и заснули тем безмятежным молодым сном, каким спят птицы, дети и цветы.

XXXVIII
ОБЕД НА СТАРЫЙ ЛАД

Второе свидание бывших мушкетеров было не столь торжественным и грозным, как первое. Атос, со свойственной ему мудростью, решил, что лучше и скорее всего они сойдутся за столом; в то время как его друзья, зная его благопристойность и трезвость, не решались и заикнуться об одной из тех веселых пирушек, какие они некогда устраивали в «Еловой шишке» или у «Нечестивца». Он первый предложил собраться за накрытым столом и повеселиться с непринужденностью, некогда поддерживавшей в них доброе согласие и единодушие, за которое их справедливо называли «неразлучными друзьями».
Предложение это всем понравилось, в особенности д’Артаньяну, которому очень хотелось воскресить веселые дни молодости с кутежами и дружными беседами. Его тонкий, живой ум давно не находил себе удовлетворения, питаясь, по его выражению, лишь низкосортной пищей. Портос, готовившийся стать бароном, был рад случаю поучиться у Атоса и Арамиса хорошему тону и светским манерам. Арамис не прочь был узнать у д’Артаньяна и Портоса новости Пале-Рояля и вновь расположить к себе, на всякий случай, преданных друзей, не раз, бывало, выручавших его своими непобедимыми и верными шпагами в стычках с врагами.
Только Атос ничего не ждал от других, а повиновался лишь чувству чистой дружбы и голосу своего простого и великого сердца.
Условились, что каждый укажет свой точный адрес и по зову одного из них все соберутся в знаменитом своей кухней трактире «Отшельник» на Монетной улице. Первая встреча была назначена на ближайшую среду, на восемь часов вечера.
В этот день четверо друзей явились с замечательной точностью в назначенное время, хотя подошли с разных сторон. Портос пробовал новую лошадь; д’Артаньян сменился с дежурства в Лувре; Арамис приехал после визита к одной из своих духовных дочерей в этом квартале; Атосу же, поселившемуся на улице Генего, было до трактира рукой подать. И все, к общему изумлению, встретились у дверей «Отшельника». Атос появился от Нового моста, Портос — с улицы Руль, д’Артаньян — с улицы Фосе-Сен-Жермен-л’Оксеруа, наконец, Арамис — с улицы Бетизи.
Первые приветствия, которыми обменялись старые друзья, были несколько натянутыми именно потому, быть может, что каждый старался вложить в свои слова побольше чувства. Пирушка началась довольно вяло. Видно было, что д’Артаньян принуждает себя смеяться, Атос — пить, Арамис — рассказывать, а Портос — молчать. Атос первый заметил общую неловкость и приказал, в качестве верного средства, подать четыре бутылки шампанского.
Когда он, со свойственным ему спокойствием, отдал это приказание, лицо гасконца сразу прояснилось, а морщины на лбу Портоса разгладились. Арамис удивился. Он знал, что Атос не только больше не пьет, но чувствует почти отвращение к вину.
Его удивление еще более увеличилось, когда он увидел, что Атос налил себе полный стакан вина и выпил его залпом, как в былые времена. Д’Артаньян сразу же наполнил и опрокинул свой стакан. Портос и Арамис чокнулись. Бутылки мигом опустели. Казалось, собеседники спешили отделаться от всяких задних мыслей.
В одно мгновение это великолепное средство рассеяло последнее облачко, которое еще омрачало их сердца. Четыре приятеля сразу стали говорить громче, перебивая друг друга, и расположились за столом кому как казалось удобнее. Вскоре — вещь неслыханная! — Арамис расстегнул два крючка своего камзола. Увидав это, Портос расстегнул на своем все до последнего.
Сражения, дальние поездки, полученные и нанесенные удары были вначале главной темой разговоров. Затем заговорили о глухой борьбе, которую им некогда приходилось вести против того, кого они называли теперь «великим кардиналом».
— Честное слово, — воскликнул, смеясь, Арамис, — мне кажется, мы довольно уже хвалили покойников! Позлословим теперь немного насчет живых. Мне бы хотелось посплетничать о Мазарини. Разрешите?
— Конечно, — вскричал д’Артаньян со смехом, — расскажите! Я первый буду аплодировать, если ваш рассказ окажется забавным.
— Мазарини, — начал Арамис, — предложил одному великому принцу, союза с которым он домогался, прислать письменные условия, на которых тот готов сделать ему честь вступить с ним в соглашение. Принц, который не имел большой охоты договариваться с этим пустомелей, тем не менее скрепя сердце написал свои условия и послал их Мазарини. В числе этих условий было три, не понравившиеся последнему, и он предложил принцу за десять тысяч экю отказаться от них.
— Ого! — вскричали трое друзей. — Это не слишком-то щедро, и он мог не бояться, что его поймают на слове. Что же сделал принц?
— Он тотчас же послал Мазарини пятьдесят тысяч ливров с просьбой никогда больше не писать ему и предложил дать еще двадцать тысяч, если Мазарини обяжется никогда с ним не разговаривать.
— Что же Мазарини? Рассердился? — спросил Атос.
— Приказал отколотить посланного? — спросил Портос.
— Взял деньги? — спросил д’Артаньян.
— Вы угадали, д’Артаньян, — сказал Арамис.
Все залились таким громким смехом, что явился хозяин гостиницы и спросил, не надо ли им чего-нибудь.
Он думал, что они дерутся.
Наконец общее веселье стихло.
— Разрешите пройтись насчет де Бофора? — спросил д’Артаньян. — Мне ужасно хочется.
— Пожалуйста, — ответил Арамис, великолепно знавший, что хитрый и смелый гасконец никогда ни в чем не уступит ни шагу.
— А вы, Атос, разрешите?
— Клянусь честью дворянина, мы посмеемся, если ваш анекдот забавен.
— Я начинаю. Господин де Бофор, беседуя с одним из друзей принца Конде, сказал, что после размолвки Мазарини с парламентом у него вышло столкновение с Шавиньи и что, зная привязанность последнего к новому кардиналу, он, Бофор, близкий по своим взглядам к старому кардиналу, основательно оттузил Шавиньи. Собеседник, зная, что Бофор горяч на руку, не очень удивился и поспешил передать этот рассказ принцу. История получила огласку, и все отвернулись от Шавиньи. Тот тщетно пытался выяснить причину такой к себе холодности, пока наконец кто-то не решился рассказать ему, как поразило всех то, что он позволил Бофору оттузить себя, хотя тот и был принцем. «А кто сказал, что Бофор поколотил меня?»— бросил Шавиньи. «Он сам», — был ответ. Доискались источника слуха, и лицо, с которым беседовал Бофор, подтвердило под честным словом подлинность этих слов. Шавиньи, в отчаянии от такой клеветы и ничего не понимая, объявляет друзьям, что он скорее умрет, чем снесет это оскорбление. Он посылает двух секундантов к принцу спросить того, действительно ли он сказал, что оттузил Шавиньи. «Сказал и готов повторить еще раз, потому что это правда», — ответил принц. «Монсеньер, — сказал один из секундантов, — позвольте заметить вашему высочеству, что побои, нанесенные дворянину, одинаково позорны как для того, кто их получает, так и для того, кто их наносит. Людовик Тринадцатый не хотел, чтобы ему прислуживали дворяне, желая сохранить право бить своих лакеев». — «Но, — удивленно спросил Бофор, — кому были нанесены побои и кто говорит об ударах?» — «Но ведь вы сами, монсеньер, заявляете, что побили…» — «Кого?» — «Шавиньи». — «Я?» — «Разве вы не сказали, что оттузили его?» — «Сказал». — «Ну а он отрицает это». — «Вот еще! Я его изрядно оттузил. И вот мои собственные слова, — сказал герцог де Бофор со своей обычной важностью: — Шавиньи, вы заслуживаете глубочайшего порицания за помощь, оказываемую вами такому пройдохе, как Мазарини. Вы…»— «А, монсеньер, — вскричал секундант, — теперь я понимаю: вы хотели сказать — отделал?» — «Оттузил, отделал, не все ли равно, — разве это не одно и то же? Все эти ваши сочинители слов — ужасные педанты».
Друзья много смеялись над филологической ошибкой Бофора, словесные промахи которого были так часты, что вошли в поговорку.
Было решено, что партийные пристрастия раз и навсегда изгоняются из дружеских сборищ и что д’Артаньян и Портос смогут вволю высмеивать принцев, с тем что Атосу и Арамису будет дано право, в свою очередь, честить Мазарини.
— Право, господа, — сказал д’Артаньян, обращаясь к Арамису и Атосу, — вы имеете полное основание недолюбливать Мазарини, потому что, клянусь вам, и он, с своей стороны, вас не особенно жалует.
— В самом деле? — сказал Атос. — Ах, если бы мне сказали, что этот мошенник знает меня по имени, то я попросил бы перекрестить меня заново, чтобы меня не заподозрили в знакомстве с ним.
— Он не знает вас по имени, но знает по вашим делам. Ему известно, что какие-то два дворянина принимали деятельное участие в побеге Бофора, и он велел разыскать их, ручаюсь вам в этом.
— Кому велел разыскать?
— Мне.
— Вам?
— Да, еще сегодня утром он прислал за мной, чтобы спросить, не разузнал или я что-нибудь.
— Об этих дворянах?
— Да.
— И что же вы ему ответили?
— Что я пока еще ничего не узнал, но зато собираюсь обедать с двумя лицами, которые могут мне кое-что сообщить.
— Так и сказали? — воскликнул Портос, и все его широкое лицо расплылось в улыбке. — Браво! И вам ни чуточки не страшно, Атос?
— Нет, — отвечал Атос. — Я боюсь не розысков Мазарини.
— Чего же вы боитесь? Скажите, — спросил Арамис.
— Ничего, по крайней мере в настоящее время.
— А в прошлом? — спросил Портос.
— А в прошлом — это другое дело, — произнес Атос со вздохом. — В прошлом и будущем.
— Вы боитесь за вашего юного Рауля? — спросил Арамис.
— Полно! — воскликнул д’Артаньян. — В первом деле никто не гибнет.
— Ни во втором, — сказал Арамис.
— Ни в третьем, — добавил Портос. — Впрочем, даже убитые иной раз воскресают: доказательство — наше присутствие здесь.
— Нет, господа, — сказал Атос, — не Рауль меня беспокоит: он будет вести себя, надеюсь, как подобает дворянину, а если и падет, то с честью. Но вот в чем дело: если с ним случится несчастье, то…
Атос провел рукой по своему бледному лбу.
— То?.. — спросил Арамис.
— То я усмотрю в этом возмездие.
— А, — произнес д’Артаньян, — я понимаю, что вы хотите сказать.
— Я тоже, — сказал Арамис. — Но только об этом не надо думать, Атос: что прошло, тому конец.
— Я ничего не понимаю, — заявил Портос.
— Армантьерское дело, — шепнул ему д’Артаньян.
— Армантьерское дело? — переспросил Портос.
— Ну, помните, миледи…
— Ах да, — сказал Портос, — я совсем забыл эту историю.
Атос посмотрел на него своим пронизывающим взглядом.
— Вы забыли, Портос? — спросил он.
— Честное слово, забыл, — ответил Портос, — это было давно.
— Значит, это не тяготит вашу совесть?
— Нисколько! — воскликнул Портос.
— А вы что скажете, Арамис?
— Если уж говорить о совести, то этот случай кажется мне подчас очень спорным.
— А вы, д’Артаньян?
— Признаться, когда мне вспоминаются эти ужасные дни, я думаю только об окоченевшем теле несчастной госпожи Бонасье. Да, — прошептал он, — я часто сожалею о несчастной жертве, но никогда не мучаюсь угрызениями совести из-за ее убийцы.
Атос недоверчиво покачал головой.
— Подумайте о том, — сказал ему Арамис, — что если вы признаете божественное правосудие и его участие в делах земных, то, значит, эта женщина была наказана по воле Божьей. Мы были только орудиями, вот и все.
— А свободная воля, Арамис?
— А что делает судья? Он тоже волен судить или оправдать и осуждает без боязни. Что делает палач? Он владыка своей руки и казнит без угрызений совести.
— Палач… — прошептал Атос, словно остановившись на каком-то воспоминании.
— Я знаю, что это было ужасно, — сказал д’Артаньян, — но если подумать, сколько мы убили англичан, ларошельцев, испанцев и даже французов, которые не причинили нам никакого зла, а только целились в нас и промахивались или скрещивали с нами оружие менее ловко и удачно, чем мы, — если подумать об этом, то я, со своей стороны, оправдываю свое участие в убийстве этой женщины, даю вам честное слово.
— Теперь, когда вы мне всё напомнили, — сказал Портос, — я точно вижу перед собой всю эту сцену: миледи стояла вон там, где сейчас вы, Атос (Атос побледнел); я стоял вот так, как д’Артаньян. При мне была шпага, острая, как дамасский клинок… Помните, Арамис, вы часто называли эту шпагу Бализардой… И знаете что? Клянусь вам всем троим, что, если бы не подвернулся тут палач из Бетюна… кажется, он был из Бетюна?.. — да, да, именно из Бетюна, — да, так вот, я сам отрубил бы голову этой злодейке и рука моя не дрогнула бы. Это была ужасная женщина.
— А в конце концов, — сказал Арамис тем философски безразличным тоном, который он усвоил себе, вступив в духовное звание, и в котором было больше безбожия, чем веры в Бога, — в конце концов, зачем думать об этом? Что сделано, то сделано. В смертный час мы покаемся в этом грехе, и Господь лучше нашего рассудит, был ли это грех, преступление или доброе дело. Раскаиваться, говорите вы? Нет, нет! Клянусь честью и крестом, если я и раскаиваюсь, то только потому, что это была женщина.
— Самое успокоительное, — сказал д’Артаньян, — что от всего этого не осталось и следа.
— У нее был сын, — произнес Атос.
— Да, да, я помню, — отвечал д’Артаньян, — вы сами говорили мне о нем. Но кто знает, что с ним сталось. Конец змее, конец и змеенышу. Не воображаете ли вы, что лорд Винтер воспитал это отродье? Лорд Винтер осудил бы и сына так же, как осудил мать.
— В таком случае, — сказал Атос, — горе Винтеру, ибо ребенок-то ни в чем не повинен.
— Черт меня побери, ребенка, наверное, нет в живых! — воскликнул Портос. — Если верить д’Артаньяну, в этой ужасной стране такие туманы…
Несколько омрачившиеся собеседники готовы были улыбнуться такому соображению Портоса, но в этот миг на лестнице послышались шаги и кто-то постучал в дверь.
— Войдите, — сказал Атос.
Дверь отворилась, и появился хозяин гостиницы.
— Господа, — сказал он, — какой-то человек спешно желает видеть одного из вас.
— Кого? — спросили все четверо.
— Того, кого зовут графом де Л а Фер.
— Это я, — сказал Атос. — А как зовут этого человека?
— Гримо.
Атос побледнел.
— Уже вернулся! — произнес он. — Что же могло случиться с Бражелоном?
— Пусть он войдет, — сказал д’Артаньян, — пусть войдет.
Гримо уже поднялся по лестнице и ждал у дверей. Он вбежал в комнату и сделал трактирщику знак удалиться.
Тот вышел и закрыл за собой дверь. Четыре друга ждали, что скажет Гримо. Его волнение, бледность, потное лицо и запыленная одежда показали, что он привез какое-то важное и ужасное известие.
— Господа, — произнес он наконец, — у этой женщины был ребенок, и этот ребенок стал мужчиной. У тигрицы был детеныш, тигр вырвался и идет на вас. Берегитесь.
Атос с печальной улыбкой взглянул на своих друзей. Портос стал искать у себя на боку шпагу, которая висела на стене. Арамис схватился за нож. Д’Артаньян поднялся с места.
— Что ты хочешь сказать, Гримо? — воскликнул д’Артаньян.
— Что сын миледи покинул Англию, что он во Франции и едет в Париж, если еще не приехал.
— Черт возьми! — вскричал Портос. — Ты уверен в этом?
— Уверен, — отвечал Гримо.
Воцарилось долгое молчание. Гримо, едва державшийся на ногах, в изнеможении опустился на стул.
Атос налил стакан шампанского и дал ему выпить.
— Что же, — в конце концов сказал д’Артаньян, — пусть себе живет, пусть едет в Париж, мы не таких еще видывали. Пусть является.
— Да, конечно, — произнес Портос, любовно поглядев на свою шпагу, — мы ждем его, пусть пожалует.
— К тому же это всего-навсего ребенок, — сказал Арамис.
— Ребенок! — воскликнул Гримо. — Знаете ли вы, что сделал этот ребенок! Переодетый монахом, он выведал всю историю, исповедуя бетюнского палача, а затем, после исповеди, узнав все, он, вместо отпущения грехов, вонзил палачу в сердце вот этот кинжал. Смотрите, на нем еще не обсохла кровь — еще двух суток не прошло, как он вытащен из раны.
С этими словами Гримо положил на стол кинжал, оставленный монахом в груди палача.
Д’Артаньян, Портос и Арамис сразу вскочили и бросились к своим шпагам.
Один только Атос продолжал спокойно и задумчиво сидеть на месте.
— Ты говоришь, что он одет монахом, Гримо?
— Да, августинским монахом.
— Как он выглядит?
— По словам трактирщика, он моего роста, худой, бледный, со светло-голубыми глазами и светловолосый.
— И… он не видел Рауля? — спросил Атос.
— Напротив, они встретились, и виконт сам привел его к постели умирающего.
Атос встал и, не говоря ни слова, снял со стены свою шпагу.
— Однако, господа, — воскликнул д’Артаньян с деланным смехом, — мы, кажется, начинаем походить на девчонок. Мы, четыре взрослых человека, которые не моргнув глазом шли против целых армий, мы дрожим теперь перед ребенком!
— Да, — сказал Атос, — но этот ребенок послан самою судьбою.
И они все вместе поспешно покинули гостиницу.

XXXIX
ПИСЬМО КАРЛА ПЕРВОГО

Теперь попросим читателя переправиться через Сену и последовать за нами в монастырь кармелиток на улице Святого Якова.
Утро. Часы бьют одиннадцать. Благочестивые сестры только что отслужили мессу за успех оружия Карла I. Из церкви вышли женщина и молодая девушка, обе одетые в черное, одна — как вдова, другая — как сирота, и направились в свою келью. Войдя туда, женщина преклонила колени на деревянную крашеную скамеечку перед распятием, а молодая девушка стала поодаль, опершись на стул, и заплакала.
Женщина, видно, была когда-то хороша собой, но слезы преждевременно ее состарили. Девушка была прелестна, и слезы делали ее еще прекрасней. Женщине можно было дать лет сорок, а девушке — не более четырнадцати.
— Господи, — молилась женщина, — спаси моего мужа, спаси моего сына и возьми мою печальную и жалкую жизнь.
— Боже мой, — прошептала девушка, — спаси мою мать.
— Ваша мать ничего не может для вас сделать в этом мире, Генриетта, — сказала, обратясь к ней, молившаяся женщина. — У вашей матери нет более ни трона, ни мужа, ни сына, ни средств, ни друзей. Ваша мать, бедное дитя мое, покинута всеми.
С этими словами женщина упала в объятия быстро подбежавшей дочери и сама разразилась рыданиями.
— Матушка, будьте тверды! — успокаивала ее девушка.
— Ах, королям приходится тяжело в эту годину, — произнесла мать, опустив голову на плечо своей дочери. — И никому нет до нас дела в этой стране, каждый думает только о своих делах. Пока ваш брат был здесь, он еще поддерживал меня, но он уехал и не может даже подать вести о себе ни мне, ни отцу. Я заложила последние драгоценности, продала все свои вещи и ваши платья, чтобы заплатить жалованье слугам, которые иначе отказывались сопровождать его. Теперь мы вынуждены жить за счет монахинь. Мы нищие, о которых заботится Бог.
— Но почему вы не обратитесь к вашей сестре, королеве? — спросила молодая девушка.
— Увы, моя сестра-королева более не королева. Ее именем правит другой. Когда-нибудь вы поймете это.
— Тогда обратитесь к вашему племяннику, королю. Хотите, я поговорю с ним? Вы ведь знаете, как он меня любит, матушка.
— Увы, мой племянник пока только называется королем, и, как вы знаете, — Ла Порт много раз говорил нам это, — он сам терпит лишения во всем.
— Тогда обратимся к Богу, — сказала девушка, опускаясь на колени возле матери.
Эти две молившиеся рядом женщины были дочь и внучка Генриха IV, жена и дочь Карла I Английского.
Они уже кончали свою молитву, когда в двери кельи тихонько постучала монахиня.
— Войдите, сестра, — сказала старшая из женщин, вставая с колен и отирая слезы.
Монахиня осторожно приотворила дверь.
— Ваше величество благоволит простить меня, если я помешала ее молитве, — сказала она, — в приемной ждет иностранец; он прибыл из Англии и просит разрешения вручить письмо вашему величеству.
— Письмо? Может быть, от короля! Известия о вашем отце, без сомнения! Слышите, Генриетта?
— Да, матушка, слышу и надеюсь.
— Кто же этот господин?
— Дворянин лет сорока или пятидесяти.
— Как его зовут? Он сказал свое имя?
— Лорд Винтер.
— Лорд Винтер! — воскликнула королева. — Друг моего мужа! Впустите его, впустите.
Королева бросилась навстречу посланному и с жаром схватила его за руку.
Лорд Винтер, войдя в келью, преклонил колено и вручил королеве письмо, вложенное в золотой футляр.
— Ах, милорд! — воскликнула королева. — Вы приносите нам три вещи, которых мы давно уже не видали: золото, преданность друга и письмо от короля, нашего супруга и повелителя.
Лорд Винтер в ответ только поклонился; волнение не давало ему произнести ни слова.
— Милорд, — сказала королева, указывая на письмо, — вы понимаете, что я спешу узнать содержание этого письма.
— Я удаляюсь, ваше величество, — отвечал лорд Винтер.
— Нет, останьтесь, — сказала королева, — мы прочтем письмо при вас. Разве вы не понимаете, что мне надо о многом вас расспросить?
Лорд Винтер отошел в сторону и молча стал там. Между тем мать и дочь удалились в амбразуру окна и, обнявшись, начали жадно читать следующее письмо:
«Королева и дорогая супруга!
Дело близится к развязке. Все войска, которые мне сохранил Бог, собрались на поле около Нэзби, откуда я наспех пишу это письмо. Здесь я ожидаю армию моих возмутившихся подданных, чтобы в последний раз сразиться с ними. Если мне удастся победить, борьба затянется; если меня победят, то я погиб окончательно. Я желал бы в этом последнем случае (увы, в нашем положении надо все предвидеть!) попытаться достигнуть берегов Франции. Но примут ли там, захотят ли там принять несчастного короля, который послужит пагубным примером в стране, уже волнуемой гражданскою смутою? Ваш ум и ваша любовь будут моими советчиками. Податель этого письма на словах передаст вам то, что я не решаюсь доверить возможным случайностям. Он объяснит вам, чего я жду от вас. Ему же я поручаю передать детям мое благословение и выразить вам чувство безграничной любви, моя королева и дорогая супруга».
Письмо это было подписано вместо «Карл, король»— «Карл, пока еще король».
Винтер, следивший за выражением лица королевы при чтении этого грустного послания, заметил все же, что ее глаза загорелись надеждой.
— Пусть он перестанет быть королем! — воскликнула королева. — Пусть он будет побежден, изгнан, осужден, лишь бы остался жив! Увы, трон в наши дни слишком опасен, чтобы я желала моему супругу занимать его. Однако, милорд, говорите, — продолжала королева, — только не скрывайте ничего. В каком положении король? Так ли оно безнадежно, как ему представляется?
— Увы, государыня, его положение еще безнадежнее, чем он сам думает. Его величество слишком великодушен, чтобы замечать ненависть, слишком благороден, чтобы угадывать измену. Англия охвачена безумием, и, боюсь, прекратить его можно, только пролив потоки крови.
— А лорд Монтроз? — спросила королева. — До меня дошли слухи о его больших и быстрых успехах, о победах, одержанных при Инверлеши, Олдоне, Олфорте и Килсите. После этого, как я слышала, он двинулся к границе, чтобы соединиться с королем.
— Да, государыня, но на границе его встретил Лесли. Монтроз искушал судьбу своими сверхъестественными деяниями, и удача изменила ему. Разбитый при Филиппо, Монтроз должен был распустить остатки своих войск и бежать, переодевшись лакеем. Теперь он в Бергене, в Норвегии!
— Да хранит его Бог! — произнесла королева. — Все же утешительно, что человек, столько раз рисковавший своею жизнью ради нас, находится в безопасности. Теперь, милорд, я знаю настоящее положение короля. Оно безнадежно. Но скажите, что вы должны предать мне от моего царственного супруга?
— Ваше величество, — отвечал лорд Винтер, — король желает, чтобы вы постарались узнать истинные намерения короля и королевы по отношению к нему.
— Увы! Вы сами знаете, — сказала королева, — король еще ребенок, а королева — слабая женщина. Все в руках Мазарини.
— Неужели он хочет сыграть во Франции ту же роль, какую Кромвель играет в Англии?
— О нет. Это изворотливый и хитрый итальянец, который, быть может, мечтает о преступлении, но никогда на него не решится. В противоположность Кромвелю, на стороне которого обе палаты, Мазарини в своей борьбе с парламентом находит поддержку только у королевы.
— Тем более для него оснований помочь королю, которого преследует парламент.
Королева с горечью покачала головой.
— Если судить по его отношению ко мне, — сказала она, — то кардинал не сделает ничего, а может быть, даже будет против нас. Наше пребывание во Франции уже тяготит его, а тем более будет тяготить его присутствие короля. Милорд, — продолжала Генриетта, грустно улыбнувшись, — тяжело и даже стыдно признаться, но мы провели зиму в Лувре без денег, без белья, почти без хлеба и часто вовсе не вставали с постели из-за холода.
— Ужасно! — воскликнул лорд Винтер. — Дочь Генриха Четвертого, супруга короля Карла! Отчего же, ваше величество, вы не обратились ни к кому из нас?
— Вот такое гостеприимство оказывает королеве министр, у которого король хочет просить гостеприимства для себя.
— Но я слышал, что поговаривали о браке между принцем Уэльским и принцессой Орлеанской, — сказал лорд Винтер.
— Да, одно время я на это надеялась. Эти дети полюбили друг друга, но королева, покровительствовавшая вначале их любви, изменила свое отношение, а герцог Орлеанский, который вначале содействовал их сближению, теперь запретил своей дочери и думать об этом союзе. Ах, милорд, — продолжала королева, не утирая слез, — лучше бороться, как король, и умереть, как, может быть, умрет он, чем жить из милости, подобно нам.
— Мужайтесь, ваше величество, — сказал лорд Винтер. — Не отчаивайтесь. Подавить восстание в соседнем государстве — в интересах французской короны, ибо во Франции тоже неблагополучно. Мазарини — государственный человек и поймет, что необходимо оказать помощь королю Карлу.
— Но уверены ли вы, — с сомнением сказала королева, — что вас не опередили враги короля?
— Кто, например? — спросил лорд Винтер.
— Разные Джойсы, Прайды, Кромвели.
— Портные, извозчики, пивовары! О ваше величество, я надеюсь, что кардинал не собирается вступать в союз с подобными людьми.
— А кто он сам? — сказала королева Генриетта.
— Но ради чести короля, чести королевы…
— Хорошо. Будем надеяться, что он сделает что-нибудь ради их чести. Преданный друг всегда красноречив, милорд, и вы почти успокоили меня. Подайте мне руку, и отправимтесь к министру.
— Ваше величество, — возразил лорд Винтер, склоняясь перед королевой, — вы оказываете мне слишком большую честь.
— Но что, если он откажет, — сказала королева Генриетта, остановившись, — а король проиграет битву?
— Тогда его величество найдет приют в Голландии, где, как я слышал, находится его высочество принц Уэльский.
— А может ли король рассчитывать, что у него много таких слуг, как вы, чтобы помочь ему спастись?
— Увы, немного, ваше величество, — сказал лорд Винтер, — но мы всё предусмотрели, и я явился за союзниками во Францию.
— За союзниками! — произнесла королева, качая головой.
— Ваше величество, — возразил лорд Винтер, — только бы мне найти моих старых друзей, и я ручаюсь за успех.
— Хорошо, милорд, — произнесла королева с мучительным сомнением человека, долго находившегося в несчастье. — Едемте — и да услышит вас Бог.
Королева села в карету. Лорд Винтер, верхом, в сопровождении двух лакеев, поехал рядом.

XL
ПИСЬМО КРОМВЕЛЯ

В ту минуту как королева Генриетта выезжала из монастыря кармелиток, направляясь в Пале-Рояль, какой-то всадник сошел с коня у ворот королевского дворца и объявил страже, что имеет сообщить нечто важное кардиналу Мазарини.
Хотя кардинал и был очень труслив, все же доступ к нему был сравнительно легок: министр часто нуждался в разных советах и сведениях со стороны. Действительные затруднения начинались не у первой двери; да и вторую тоже можно было легко пройти, но зато у третьей, кроме караула и лакеев, всегда бодрствовал верный Бернуин, цербер, которого нельзя было умилостивить никакими словами, как и нельзя было околдовать никакой веткой, хотя бы золотой.
Итак, каждый, кто просил или требовал у кардинала аудиенции, у третьей двери должен был подвергнуться форменному допросу.
Всадник, привязав свою лошадь к решетке двора, поднялся по главной лестнице и обратился к караулу в первой зале.
— Проходите дальше, — отвечали, не поднимая глаз, караульные, занятые игрою кто в карты, кто в кости и и очень довольные случаем показать, что лакейские обязанности их не касаются.
Незнакомец прошел в следующую залу. Эта зала охранялась мушкетерами и лакеями.
Незнакомец повторил свой вопрос.
— Есть у вас бумага, дающая право на аудиенцию? — спросил один из придворных лакеев, подходя к просителю.
— У меня есть письмо, но не от кардинала Мазарини.
— Войдите и спросите господина Бернуина, — сказал служитель и отворил дверь в третью комнату.
Случайно ли в этот раз, или это было его обычное место, но за дверью как раз стоял сам Бернуин, который, конечно, все слышал.
— Я, сударь, тот, кого вы ищете, — сказал он. — От кого у вас письмо к его высокопреосвященству?
— От генерала Оливера Кромвеля, — отвечал вновь прибывший. — Сообщите это его высокопреосвященству и спросите, может ли он принять меня.
Он стоял с мрачным и гордым видом, свойственным пуританам.
Бернуин, осмотрев молодого человека испытующим взглядом с ног до головы, вошел в кабинет кардинала и передал ему слова незнакомца.
— Человек с письмом от Оливера Кромвеля? — переспросил кардинал. — А как он выглядит?
— Настоящий англичанин, монсеньер, светловолосый с рыжеватым оттенком, скорее рыжий, с серо-голубыми, почти серыми глазами; воплощенная надменность и непреклонность.
— Пусть он передаст письмо.
— Монсеньер требует письмо, — сказал Бернуин, возвращаясь из кабинета в приемную.
— Монсеньер получит письмо только от меня, из рук в руки, — отвечал молодой человек, — а чтобы вы убедились, что у меня действительно есть письмо, вот оно, смотрите.
Бернуин осмотрел печать и, увидев, что письмо действительно от генерала Оливера Кромвеля, повернулся, чтобы снова войти к Мазарини.
— Прибавьте еще, — сказал ему молодой человек, — что я не простой гонец, а чрезвычайный посол.
Бернуин вошел в кабинет и через несколько секунд возвратился.
— Войдите, сударь, — сказал он, отворяя дверь.
Все эти хождения Бернуина взад и вперед были необходимы Мазарини, чтобы оправиться от волнения, вызванного в нем известием о письме Кромвеля. Но, несмотря на всю проницательность, он все-таки не мог догадаться, что заставило Кромвеля вступить с ним в сношения.
Молодой человек показался на пороге его кабинета, держа шляпу в одной руке, а письмо в другой.
Мазарини встал.
— У вас, сударь, — сказал он, — есть верительное письмо ко мне?
— Да, вот оно, монсеньер, — отвечал молодой человек.
Мазарини взял письмо, распечатал его и прочел:
«Господин Мордаунт, один из моих секретарей, вручит это верительное письмо его высокопреосвященству кардиналу Мазарини в Париже; кроме того, у него есть другое, конфиденциальное письмо к его преосвященству.
Оливер Кромвель».
— Отлично, господин Мордаунт, — сказал Мазарини, — давайте мне это другое письмо и садитесь.
Молодой человек вынул из кармана второе письмо, вручил его кардиналу и сел.
Кардинал, занятый своими мыслями, взял письмо и некоторое время держал его в руках, не распечатывая. Чтобы сбить посланца с толку, он начал, по своему обыкновению, его выспрашивать, вполне убежденный по опыту, что мало кому удается скрыть от него что-либо, когда он начинает выпытывать, глядя в глаза собеседнику.
— Вы очень молоды, господин Мордаунт, — сказал он, — для трудной роли посла, которая не удается иногда и самым старым дипломатам.
— Монсеньер, мне двадцать три года, но ваше преосвященство ошибается, считая меня молодым. Я старше вас, хотя мне и недостает вашей мудрости.
— Что это значит, сударь? — спросил Мазарини. — Я вас не понимаю.
— Я говорю, монсеньер, что год страданий должен считаться за два, а я страдаю уже двадцать лет.
— Ах, так, я понимаю, — сказал Мазарини, — у вас нет состояния, вы бедны, не правда ли?
И он подумал про себя: «Эти английские революционеры сплошь нищие и неотесанные мужланы».
— Монсеньер, мне предстояло получить состояние в шесть миллионов, но у меня его отняли.
— Значит, вы не простого звания? — спросил Мазарини с удивлением.
— Если бы я носил свой титул, я был бы лордом; если бы я носил свое имя, вы услышали бы одно из самых славных имен Англии.
— Как же вас зовут?
— Меня зовут Мордаунт, — отвечал молодой человек, кланяясь.
Мазарини понял, что посланец Кромвеля хочет сохранить инкогнито.
Он помолчал несколько секунд, глядя на посланца с еще большим вниманием, чем вначале.
Молодой человек казался совершенно бесстрастным.
«Черт бы побрал этих пуритан, — подумал Мазарини, — все они точно каменные».
Затем он спросил:
— Но у вас есть родственники?
— Да, есть один, монсеньер.
— Он, конечно, помогает вам?
— Я три раза являлся к нему, умоляя о помощи, и три раза он приказывал лакеям прогнать меня.
— О Боже мой, дорогой господин Мордаунт! — воскликнул Мазарини, надеясь своим притворным состраданием завлечь молодого человека в какую-нибудь ловушку. — Боже мой! Как трогателен ваш рассказ! Значит, вы ничего не знаете о своем рождении?
— Я узнал о нем очень недавно.
— А до тех пор?
— Я считал себя подкидышем.
— Значит, вы никогда не видали вашей матери?
— Нет, монсеньер, когда я был ребенком, она три раза заходила к моей кормилице. Последний ее приход я помню так же хорошо, как если бы это было вчера.
— У вас хорошая память, — произнес Мазарини.
— О да, монсеньер, — сказал молодой человек с таким выражением, что у кардинала пробежала дрожь по спине.
— Кто же вас воспитывал? — спросил Мазарини.
— Кормилица-француженка; когда мне исполнилось пять лет, она прогнала меня, так как ей перестали платить за меня. Она назвала мне имя моего родственника, о котором ей часто говорила моя мать.
— Что же было с вами потом?
— Я плакал и просил милостыню на улицах, и один протестантский пастор из Кингстона взял меня к себе, воспитал на протестантский лад, передал мне все своих знания и помог мне искать родных.
— И ваши поиски…
— Были тщетны. Все открылось благодаря случаю.
— Вы узнали, что сталось с вашей матерью?
— Я узнал, что она была умерщвлена этим самым родственником при содействии четырех его друзей. Несколько ранее выяснилось, что король Карл Первый отнял у меня дворянство и все мое имущество.
— А, теперь я понимаю, почему вы служите Кромвелю. Вы ненавидите короля?
— Да, монсеньер, я его ненавижу! — сказал молодой человек.
Мазарини был поражен тем, с каким дьявольским выражением произнес Мордаунт эти слова. Обычно от гнева лица краснеют из-за прилива крови, лицо же молодого человека окрасилось желчью и стало смертельно бледным.
— Ваша история ужасна, господин Мордаунт, — сказал Мазарини, — и очень меня тронула. К счастью для вас, вы служите очень могущественному человеку. Он должен помочь вам в ваших поисках. Ведь нам, власть имущим, нетрудно получить любые сведения.
— Монсеньер, хорошей ищейке достаточно показать малейший след, чтобы она распутала его до конца.
— А не хотите ли вы, чтобы я поговорил с этим вашим родственником? — спросил Мазарини, которому очень хотелось приобрести друга среди приближенных Кромвеля.
— Благодарю вас, монсеньер, я поговорю с ним лично.
— Но вы, кажется, говорили, что он обошелся с вами дурно?
— Он обойдется со мной лучше при следующей встрече.
— Значит, у вас есть средство смягчить его?
— У меня есть средство заставить себя бояться.
Мазарини посмотрел на молодого человека, но молния, сверкнувшая в его глазах, заставила кардинала потупиться; затрудняясь продолжать подобный разговор, он вскрыл письмо Кромвеля.
Мало-помалу глаза молодого человека снова потускнели и стали бесцветны, как всегда; глубокая задумчивость охватила его. Прочитав первые строки, Мазарини решился украдкой взглянуть на своего собеседника, чтобы убедиться, не следит ли тот за выражением его лица: однако Мордаунт, по-видимому, был вполне равнодушен.
«Плохо поручать дело человеку, который занят только своими делами, — пробормотал кардинал, чуть заметно пожав плечами. — Посмотрим, однако, что в этом письме».
Вот подлинный текст письма:
«Его высокопреосвященству монсеньеру кардиналу Мазарини.
Я желал бы, монсеньер, узнать Ваши намерения в отношении нынешнего положения дел в Англии. Оба государства слишком близкие соседи, чтобы Францию не затрагивало положение дел в Англии, точно так же как и нас затрагивает то, что происходит во Франции. Англичане почти единодушно восстали против тирании короля Карла и его приверженцев. Поставленный общественным доверием во главе этого движения, я лучше, чем кто-либо, вижу его характер и последствия. В настоящее время я веду войну и намерен дать королю Карлу решительную битву. Я ее выиграю, так как на моей стороне надежды всей нации и благоволение Божие. Когда я выиграю эту битву, то королю уже не на что будет рассчитывать ни в Англии, ни в Шотландии, и если он не будет захвачен в плен или убит, то постарается переправиться во Францию, чтобы навербовать себе войска и раздобыть оружие и деньги. Франция уже дала приют королеве Генриетте и этим, без сомнения, помимо своей воли, поддержала очаг неугасающей гражданской войны на моей родине. Но королева Генриетта — дочь французского короля, и Франция обязана была дать ей приют. Что же касается короля Карла, то это другое дело: приютив его и оказав ему поддержку, Франция тем самым выразила бы свое неодобрение действиям английского народа и повредила бы столь существенно Англии, и в частности намерениям того правительства, которое Англия предполагает у себя установить, что подобное отношение было бы равнозначащим открытию враждебных действий…»
Дойдя до этого места, встревоженный Мазарини снова оторвался от чтения и украдкой взглянул на молодого человека.
Тот по-прежнему был погружен в свои размышления. Мазарини вернулся к письму.
«Поэтому мне необходимо знать, монсеньер, чего мне надлежит в настоящем случае ждать от Франции. Хотя интересы этого государства и Англии направлены в противоположные стороны, тем не менее они более близки, чем это можно было бы предположить. Англия нуждается во внутреннем спокойствии, чтобы довести до конца дело своего освобождения от короля. Франция нуждается в таком же спокойствии, чтобы укрепить трон своего юного монарха. Как вам, так и нам нужен внутренний мир, к которому мы уже близки благодаря энергии нашего нового правительства.
Ваши нелады с парламентом, Ваши несогласия с принцами, которые сегодня борются за Вас, а завтра против Вас, упорного народа, руководимого коадъютором, президентом парламента Бланменилем и советником Брусселем, весь этот беспорядок, господствующий во всех отраслях управления, должен побудить Вас опасаться возможности войны, ибо тогда Англия, воодушевленная новыми идеями, может заключить союз с Испанией, которая уже ищет этого союза. Поэтому я полагаю, монсеньер, зная Ваше благоразумие и то исключительное положение, которое Вы занимаете вследствие сложившихся обстоятельств, что Вы предпочтете обратить все силы на внутреннее устройство Франции и предоставите новому английскому правительству сделать то же. Этот Ваш нейтралитет должен состоять именно в том, что Вы удалите короля Карла с французской территории и не будете помогать ни оружием, ни деньгами, ни войсками этому королю, совершенно чуждому вашей стране.
Мое письмо вполне конфиденциально, почему я его и посылаю с человеком, пользующимся моим особым доверием. Ваше высокопреосвященство оценит соображение, заставившее меня послать это письмо раньше, чем обратиться к мерам, которые будут мною приняты в зависимости от обстоятельств. Оливер Кромвель полагает, что голос разума дойдет скорее до такого выдающегося ума, каким обладает кардинал Мазарини, чем до королевы, женщины безусловно твердой, но исполненной пустых предрассудков относительно своего рождения и своей божественной власти.
Прощайте, монсеньер. Если в течение двух недель я не получу ответа, то буду считать это письмо недействительным.
Оливер Кромвель».
— Господин Мордаунт, — сказал кардинал громким голосом, словно для того, чтобы разбудить замечтавшегося посла, — мой ответ на это письмо будет тем удовлетворительнее для генерала Кромвеля, чем больше я буду уверен, что никто о нем не узнает. Ожидайте ответа в Булонь-сюр-Мер и обещайте мне отправиться туда завтра утром.
— Обещаю вам это, монсеньер, — отвечал Мордаунт. — Но сколько же дней я должен буду ожидать ответа вашего преосвященства?
— Если вы не получите его в течение десяти дней, можете ехать.
Мордаунт поклонился.
— Я еще не кончил, сударь, — сказал Мазарини. — Ваши личные дела меня глубоко тронули. Кроме того, письмо генерала Кромвеля делает вас как посла лицом, значительным в моих глазах. Еще раз спрашиваю вас: не могу ли я для вас что-нибудь сделать?
Мордаунт подумал мгновенье, видимо колеблясь; затем решился что-то сказать, но в эту минуту поспешно вошел Бернуин, наклонился к уху кардинала и шепнул ему:
— Монсеньер, королева Генриетта в сопровождении какого-то английского дворянина только что прибыла в Пале-Рояль.
Мазарини подскочил в кресле; это не ускользнуло от внимания молодого человека и заставило его удержаться от признания.
— Сударь, — сказал ему кардинал, — вы поняли меня, не так ли? Я назначил вам Булонь, так как мне кажется, что выбор французского города для вас безразличен. Если вы предпочитаете другой город, назовите его сами. Но вы легко поймете, что, подверженный всяческим воздействиям, от которых я уклоняюсь лишь благодаря осторожности, я хотел бы, чтобы о вашем пребывании в Париже никто не знал.
— Я уеду, монсеньер, — сказал Мордаунт, делая несколько шагов к той двери, в которую вошел.
— Нет, не сюда, не сюда! — торопливо воскликнул кардинал. — Пройдите, пожалуйста, через эту галерею, оттуда вы легко выйдете на лестницу. Я хотел бы, чтобы никто не видел, как вы выйдете, так как наше свидание должно остаться тайной.
Мордаунт последовал за Бернуином, который проводил его в соседнюю залу и передал курьеру, указав ему дверь, через которую надлежало выйти.
Затем Бернуин поспешил вернуться к своему господину, чтобы ввести к нему королеву Генриетту, уже проходившую через стеклянную галерею.

XLI
МАЗАРИНИ И КОРОЛЕВА ГЕНРИЕТТА

Кардинал встал и поспешно пошел навстречу английской королеве. Он встретил ее посреди стеклянной галереи, примыкавшей к его кабинету. Мазарини тем охотнее выказал свою почтительность к этой королеве, лишенной королевского блеска и свиты, что не мог не чувствовать своей вины за проявляемую им скупость и бессердечие.
Просители умеют придавать своему лицу любое выражение, и дочь Генриха IV улыбалась, идя навстречу тому, кого она презирала и ненавидела.
«Скажите, — подумал Мазарини, — какое кроткое лицо! Уж не пришла ли она занять у меня денег?»
При этом он бросил беспокойный взгляд на крышку своего сундука и даже повернул камнем вниз свой перстень, так как блеск великолепного алмаза привлекал внимание к его руке, белой и красивой. На беду, этот перстень не обладал свойством волшебного кольца Гигеса, которое делало своего владельца невидимым, когда он его поворачивал.
А Мазарини очень хотелось стать в эту минуту невидимым, так как он догадывался, что королева Генриетта явилась к нему с просьбой. Раз уж королева, с которой он так плохо обходился, пришла с улыбкой вместо угрозы на устах, то ясно, что она явилась в качестве просительницы.
— Господин кардинал, — сказала царственная гостья, — я думала сначала поговорить с королевой, моей сестрой, о деле, которое привело меня к вам, но потом решила, что политика скорее дело мужское.
— Государыня, — ответил Мазарини, — поверьте, я глубоко смущен этим лестным для меня предпочтением вашего величества.
«Он чересчур любезен, — подумала королева, — неужели он догадался?»
Они вошли в кабинет. Кардинал предложил королеве кресло и, усадив ее, сказал:
— Приказывайте самому почтительному из ваших слуг.
— Увы, сударь, — возразила королева, — я разучилась приказывать и научилась просить. Я являюсь к вам с просьбой и буду бесконечно счастлива, если вы исполните ее.
— Я слушаю вас, ваше величество, — сказал Мазарини.
— Господин кардинал, — начала королева Генриетта, — дело идет о той войне, которую мой супруг, король, ведет против своих возмутившихся подданных. Но, может быть, вы не знаете, — прибавила королева с грустной улыбкой, — что в Англии сражаются и в скором времени война примет еще более решительный характер?
— Я ничего не знаю, ваше величество, — поспешно сказал кардинал, сопровождая свои слова легким пожатием плеч. — Увы, наши собственные войны поглощают все время и внимание такого слабого и неспособного министра, как я.
— В таком случае, господин кардинал, могу вам сообщить, что Карл Первый, мой супруг, готовится к решительному бою. В случае неудачи (Мазарини повернулся в кресле) — надо все предвидеть, — продолжала королева, — в случае неудачи он желает удалиться во Францию и жить здесь в качестве частного лица. Что вы на это скажете?
Кардинал внимательно ее выслушал, причем ни один мускул на его лице не дрогнул и не выдал испытываемых им чувств. Его улыбка осталась такой же, как всегда: притворной и льстивой. Когда королева кончила, он сказал своим вкрадчивым голосом:
— Ваше величество, думаете ли вы, что Франция, сама находящаяся сейчас в состоянии бурного волнения, может служить спасительной пристанью для низвергнутого короля? Корона и так непрочно держится на голове короля Людовика Четырнадцатого. По силам ли будет ему двойная тяжесть?
— Я-то, кажется, была не очень обременительна, — перебила королева с горькой улыбкой. — Я не прошу, чтобы для моего супруга сделали больше, чем было сделано для меня. Вы видите, мы очень скромные властители.
— О, вы — это другое дело, — поспешно вставил кардинал, чтобы не дать договорить королеве. — Вы дочь Генриха Четвертого, этого замечательного, великого короля…
— Что, однако же, не мешает вам отказать в гостеприимстве его зятю, не так ли, сударь? А вы должны были бы вспомнить, что когда-то этот замечательный, великий король, изгнанный так же, как, быть может, будет изгнан мой муж, просил помощи у Англии, и Англия не отказала ему. А ведь королева Елизавета не приходилась ему племянницей.
— Peccato! —воскликнул Мазарини, сраженный этой простой логикой. — Ваше величество не понимает меня и плохо истолковывает мои намерения; это, должно быть, оттого, что я плохо объясняюсь по-французски.
— Говорите по-итальянски, сударь. Королева Мария Медичи, наша мать, научила нас этому языку раньше, чем кардинал, ваш предшественник, отправил ее умирать в изгнании. Если бы этот замечательный, великий король Генрих, о котором вы сейчас говорили, был жив, он бы немало удивился тому, что столь глубокое преклонение перед ним может сочетаться с отсутствием сострадания к его семье.
Крупные капли пота выступили на лбу Мазарини.
— О, это почитание и преклонение так велики и искренни, ваше величество, — продолжал Мазарини, не пользуясь разрешением королевы переменить язык, — что если бы король Карл Первый — да хранит его Бог от всякого несчастья! — явился во Францию, то я предложил бы ему свой дом, свой собственный дом. Но увы, это было бы ненадежное убежище. Когда-нибудь народ сожжет этот дом, как он сжег дом маршала д’Анкра. Бедный Кончило Кончини! А между тем он желал только блага Франции.
— Да, монсеньер, так же как и вы, — с иронией произнесла королева.
Мазарини, сделав вид, что не понял этой двусмысленности, им же самим вызванной, продолжал оплакивать судьбу Кончино Кончини.
— Но все же, монсеньер, — произнесла королева с нетерпением, — что вы мне ответите?
— Ваше величество, — заговорил Мазарини еще ласковей, — разрешите мне дать вам совет. Но, конечно, прежде чем взять на себя эту смелость, я повергаю себя к вашим стопам, готовый сделать все, что вам будет угодно.
— Говорите, сударь, — отвечала Генриетта. — Такой мудрый человек, как вы, несомненно даст мне хороший совет.
— Поверьте мне, ваше величество, король должен защищаться до самого конца.
— Он это и делает, сударь, и последнее сражение, которое он намерен дать, располагая значительно меньшими силами, чем его противник, доказывает, что он не собирается сдаваться без боя. Но все же, если он будет побежден…
— Что же, ваше величество, в этом случае, — я понимаю, что слишком смело с моей стороны давать советы вашему величеству, — но, по-моему, король не должен покидать своего государства. Отсутствующих королей скоро забывают. Если он удалится во Францию, его дело пропало.
— Но, — сказала королева, — если таково ваше мнение и вы действительно принимаете участие в моем муже, окажите ему хоть какую-нибудь помощь: я продала все до последнего брильянта. У меня нет больше ничего, вы это знаете лучше, чем кто бы то ни было, сударь. Если бы у меня оставалась хоть какая-нибудь драгоценность, то я бы купила на нее дров, и мы с дочерью не страдали бы от холода зимой.
— Ах, государыня, — воскликнул Мазарини, — вы, ваше величество, не знаете, чего требуете от меня. Король, прибегающий к иноземным войскам, чтобы вернуть себе трон, тем самым признается, что он не ищет больше поддержки в любви своих подданных.
— Перейдемте к делу, господин кардинал! — воскликнула королева, которой надоело следить за этим изворотливым умом в лабиринте слов, в котором он и сам запутался. — Ответьте мне, да или нет: пошлете ли вы помощь королю, если он останется в Англии? Окажете ли вы ему гостеприимство, если он явится во Францию?
— Ваше величество, — отвечал кардинал с деланной искренностью, — я надеюсь доказать вам, насколько я вам предан и как сильно я желаю помочь вам в деле, которое вы принимаете так близко к сердцу. После этого, я думаю, ваше величество, вы перестанете сомневаться в моем усердии служить вам.
Королева кусала губы, с трудом сдерживая нетерпение.
— Итак, — сказала она наконец, — что же вы намерены делать? Говорите же!
— Я тотчас же пойду посоветоваться с королевой, затем мы немедленно внесем этот вопрос на обсуждение парламента.
— С которым вы во вражде, не так ли? Вы поручите Брусселю сделать доклад по этому вопросу? Довольно, господин кардинал, довольно. Я понимаю вас. Впрочем, я не права. Идите в парламент; ведь от этого парламента, враждебного королям, дочь великого Генриха Четвертого, которого вы так почитаете, получила единственную помощь, благодаря которой она не умерла от голода и холода в эту зиму.
С этими словами королева встала, величественная в своем негодовании.
Кардинал с мольбой протянул к ней руки.
— Ах, ваше величество, ваше величество, как плохо вы меня знаете!
Но королева Генриетта, даже не обернувшись в сторону того, кто проливал эти лицемерные слезы, вышла из кабинета, сама открыла дверь и, пройдя мимо многочиссленной охраны его преосвященства, толпы придворных, спешивших к нему на поклон, и всей роскоши враждебного двора, подошла к одиноко стоящему лорду Винтеру и взяла его под руку. Несчастная королева, уже почти развенчанная, перед которой всё еще склонялись из этикета, могла опереться только на одну эту руку.
— Ну что ж, — сказал Мазарини, оставшись один, — это мне стоило большого труда, да и не легкую пришлось играть роль. Но я все-таки не сказал ничего ни одному, ни другой. Однако этот Кромвель — жестокий гонитель королей; сочувствую его министрам, если только он когда-нибудь заведет их! Бернуин!
Бернуин вошел.
— Пусть посмотрят, во дворце ли еще тот стриженый молодой человек, в черном камзоле, которого вы недавно вводили ко мне.
Бернуин вышел. Во время его отсутствия кардинал занялся своим кольцом; он снова повернул его камнем вверх, протер алмаз, полюбовался его игрой, и так как оставшаяся на реснице слеза застилала ему зрение, он качнул головой, чтобы стряхнуть ее.
Бернуин возвратился вместе с Коменжем, который был в карауле.
— Монсеньер, — сказал Коменж, — когда я провожал молодого человека, о котором спрашивает ваше преосвященство, он подошел к стеклянной двери галереи и с удивлением посмотрел через нее на что-то, должно быть на картину Рафаэля, которая висит против дверей, задумался и затем спустился по лестнице. Если не ошибаюсь, он сел на серую лошадь и выехал из ворот дворца. Но разве монсеньер не идет к королеве?
— Для чего?
— Господин де Гито, мой дядя, только что сказал мне, что у ее величества есть известия из армии.
— Хорошо, я поспешу к королеве.
В эту минуту явился Вилькье, посланный королевой за кардиналом.
Коменж сказал правду. Мордаунт действительно поступил так, как он рассказывал. Проходя по галерее, параллельной большой стеклянной галерее, он увидел лорда Винтера, ожидавшего, чтобы королева Генриетта закончила свои переговоры.
Молодой человек сразу остановился, но вовсе не потому, что его поразила картина Рафаэля, а словно был пригвожден чем-то ужасным, увиденным в галерее. Глаза его расширились, по телу пробежала дрожь. Казалось, он вот-вот перескочит через стеклянную преграду, отделявшую его от врага, и если бы Коменж мог видеть, с каким выражением ненависти глаза молодого человека были устремлены на лорда Винтера, то он ни на минуту не усомнился бы в том, что этот английский дворянин — смертельный враг лорда.
Но Мордаунт остановился. Он, по-видимому размышлял; потом, вместо того чтобы уступить первоначальному порыву и прямо подойти к Винтеру, он медленно сошел вниз по лестнице, опустив голову, вышел из дворца, сел в седло, а на углу улицы Ришелье остановил лошадь и устремил взоры на ворота дворца, ожидая появления кареты королевы.
Ждать ему пришлось недолго, так как королева пробыла у Мазарини не более четверти часа; но эти четверть часа ожидания показались ему целой вечностью.
Наконец тяжеловесная колымага, называвшаяся в те времена каретой, с грохотом выехала из ворот; лорд Винтер по-прежнему сопровождал ее верхом и, наклонясь к дверце, разговаривал с королевой.
Лошади рысью направились к Лувру, и карета въехала в ворота. Уезжая из монастыря кармелиток, королева Генриетта велела своей дочери отправиться в Лувр и ждать ее в этом дворце, где они жили так долго и который покинули потому лишь, что собственная бедность казалась им еще тяжелее среди раззолоченных зал.
Мордаунт последовал за экипажем и, увидев, что он скрылся под темными арками дворца, отъехал в сторону, прижался вместе с лошадью к стене, на которую падала тень, и замер неподвижно среди барельефов Жана Гужона, сам похожий на конную статую. Тут он стал ждать, как ждал у Пале-Рояля.
Назад: XXX ЧЕТВЕРО ДРУЗЕЙ ГОТОВЯТСЯ К ВСТРЕЧЕ
Дальше: XLII КАК НЕСЧАСТНЫЕ ПРИНИМАЮТ ИНОГДА СЛУЧАЙ ЗА ВМЕШАТЕЛЬСТВО ПРОВИДЕНИЯ