XX
После событий прошедшего дня ничего нет удивительного в том, что я спал плохо и, хотя лег в три утра, с рассветом уже поднялся на палубу. Шла подготовка к отплытию: капитан приступил к необходимым распоряжениям, у меня же появилась возможность познакомиться с командой.
Капитан был родом из Салерно, и первые же отданные им приказания показывали, что город, где он родился, более славен своим университетом, чем школой мореплавания. Экипаж состоял из калабрийцев и сицилийцев. Так как «Прекрасная левантинка» специально предназначалась для торговли на Архипелаге, она была полувоенным, полуторговым судном, что делало ее палубу какой-то кокетливой, одновременно грозной и чуть смешной. Военный вид кораблю придавали два фальконета и длинная восьмифунтовая пушка; ее можно было перекатывать на лафете к носу и корме, к левому или правому борту. Поднимаясь на палубу, я заглянул в арсенал и нашел его весьма удовлетворительным: он насчитывал около сорока ружей и дюжину мушкетонов, сабли и абордажные топоры в достаточном количестве, чтобы вооружить в случае необходимости всю команду.
До восхода солнца оставалось часа два, когда подул свежий восточный бриз, благоприятный для снятия с якоря; поднявшись на палубу, я обнаружил также, что кабаляринг установлен на кабестане и прикреплен к тросу линьками. Половина троса была освобождена от кнехтов, и якорь крепился к кораблю только кабалярингом. Чтобы читатель лучше представил себе операцию, в которой мне довелось принять участие, я попытаюсь объяснить, что такое кабаляринг и кабестан.
Кабаляринг — канат, охватывающий барабан кабестана; он крепится к тросу только до большого люка, где линьки отвязываются, и вновь появляется на другой стороне судна, где крепится к клюзу; трос опускается в трюм и присоединяется сцепным устройством к грот-мачте.
Кабестан же — деревянный цилиндр, помещенный на юте; его приводят в движение проходящие через него вымбовки, лучами расходящиеся от центра в стороны. Главная функция кабестана — сматывать канат; с его помощью поднимают самые тяжелые грузы. Чтобы запустить кабестан в действие, руками и плечами толкают вымбовки; сила, которую приходится прикладывать, зависит от веса поднимаемого груза. Так лошадей заставляют вертеть колесо пресса при изготовлении сидра. Сейчас кабестану предстояло поднять главный якорь «Прекрасной левантинки», весивший шесть-семь тысяч фунтов.
Матросы привычно выполняли этот маневр; на трапах постепенно стали появляться пассажиры, с интересом наблюдая за подготовкой к отплытию. В основном это были греческие и мальтийские мелкие торговцы; недостаточно богатые, чтобы самим зафрахтовать судно, они оплачивали свой переезд и перевозку товаров и поэтому были вдвойне заинтересованы в надежности корабля — во имя собственной безопасности и сохранности груза.
Между тем матросы уже приладили вымбовки к кабестану и приготовились подчиниться приказам капитана; он же, оглядевшись и увидев толпу почтенных зрителей, решил, что далее медлить не стоит, схватил рупор и, не поднося его к губам, закричал во всю глотку:
— Крути кабестан!
Матросы тотчас же повиновались; на них приятно было смотреть (о команде судят по ее работе, о капитане же — по его распоряжениям, и последующие события показали, что я с первого взгляда составил себе о команде и капитане верное представление).
Усиливающийся восточный ветер благоприятствовал нам; марселя были развернуты и подняты, реи брасоплены, и носовая часть корабля повернулась в сторону открытого моря. Но сидящий на дне якорь так натянул трос, что матросы, вращавшие кабестан, не смогли сделать больше ни шагу, и, даже чтобы устоять, им пришлось напрячь все силы. Воцарилось замешательство: что возьмет верх — инертная сила или человеческая смекалка, но в это время к ним подбежали четыре добровольца, все вместе они сделали еще одно, последнее усилие, и вырванный из грунта якорь за пару минут был извлечен из воды. Я думал, что, поднятый на борт, он будет закреплен в положенном месте, но капитан, видимо охваченный иными, более важными для него заботами, ограничился приказом зацепить его страховочным крюком. Я шагнул было вперед сказать, что следует завершить операцию и полностью закрепить якорь, но, вспомнив, что на этом борту я никто, лишь молча пожал плечами.
В это время какой-то человек обратился ко мне на новогреческом, но так тихо, что я не расслышал и обернулся. Передо мной стоял юноша лет двадцати — двадцати двух, прекрасный, как античная статуя, с лихорадочно блестевшими глазами и закутанный в плащ, несмотря на то что поднявшееся над горизонтом солнце уже сильно припекало.
— Извините, сударь, — сказал я ему по-итальянски, — я не понимаю греческий, не соблаговолите ли перейти на английский, французский или итальянский язык, чтобы я смог вам ответить?
— Это я должен извиниться, сударь, — откликнулся он, — но меня ввел в заблуждение ваш костюм, и я принял вас за соотечественника.
— Не имею этой чести, — ответил я, слегка улыбнувшись, — я англичанин, путешествую ради собственного удовольствия и решил носить этот костюм, поскольку он удобнее и живописнее нашей западной одежды. Я не понял ваших слов, но по интонации догадался, что вы меня о чем-то спросили, и теперь, когда мы можем понимать друг друга, сударь, повторите, пожалуйста, ваш вопрос: я готов ответить.
— Вы не ошиблись, сударь, мы, дети Архипелага, привыкшие, словно зимородки, летать между Спорадами, все немного моряки, и неудачный маневр не ускользнет от нашего взора. Я заметил, что после отданного сейчас приказа вы, пожав плечами, похоже, разделили мое недоумение, и я хотел бы спросить, не имеете ли вы отношения к морской службе. Если да, не объясните ли, какой промах допустил капитан.
— Охотно, сударь. Когда мы вышли в море, якорь следовало прочно закрепить на своем месте, а не удерживать его только крюком, если же у капитана нашлись причины поступить иначе, он должен был приказать убрать вымбовки из кабестана. Крюк может лопнуть, тогда якорь упадет в море, а кабестан, вращаясь в обратную сторону, станет настоящей катапультой, которая швырнет в нас все вымбовки.
— Но… — начал молодой человек и вдруг забился в приступе сухого кашля и на его губах выступили капельки крови, — не могли бы вы, сударь, от имени всех пассажиров высказать капитану свои соображения?
— Уже поздно! — закричал я, оттаскивая грека за фок-мачту. — Берегитесь!
Раздался глухой всплеск тяжелого предмета, упавшего в море с носовой части, кабестан закрутился, словно часовая стрелка, у которой лопнула пружина, разбрасывая, как я и предвидел, вымбовки, оставленные в небрежении; несколько матросов сбило с ног, самого капитана отшвырнуло к рострам. После момента замешательства все вокруг испуганно умолкли; кабестан прекратил вращение, якорь же, увлекаемый силой тяжести, порвав несколько линьков, крепивших трос к кабалярингу, погрузился на дно. Однако судно продолжало ход, трос, конец которого был прикреплен сцепным устройством к грот-мачте, со страшным шумом продолжал разматываться, пока наконец не замер. Ужасный толчок сотряс судно; стоявшие на палубе упали навзничь или были отброшены к борту, я же, ожидая катастрофы, успел левой рукой крепко прижать к себе юношу, а правой схватиться за фок-мачту, что помогло нам удержаться на ногах. Но до конца было еще далеко: трос при этом чудовищном ударе разорвался, как нить, нас более ничто не удерживало, и мы летели, как говорят на флоте, прямо в пасть к дьяволу: судно шло кормой вперед. Совсем потерявший голову капитан отдавал противоречивые приказания, точно выполняемые командой, и вот реи, которые следовало брасопить, принялись одновременно и с равной силой разворачивать то к правому, то к левому борту, так что они остались в исходном положении; корабль, словно понимая, что он не сможет выполнить навязанный ему маневр, жалобно стонал, окутанный пеной откатывающегося от него моря. Вдруг на палубу выбежал подручный плотника, крича, что волна разбила стекла бортовых люков нижней палубы и залила ее. Я понял: если хочу спасти судно, нельзя терять ни минуты; выскочив на корму, я выхватил рупор из рук капитана и резко крикнул, перекрывая шум:
— Тихо на носу и на корме!
Услышав эти краткие суровые слова, произнесенные уверенным голосом человека, который имеет право повелевать, экипаж замер.
— Внимание! — продолжал я и, убедившись, что команда готова повиноваться, приказал: — Плотник с помощниками вниз, задраить порты! Руль на левый борт! Все к переднему брасу правого борта! Брасопить реи носовой части! Кливер по ветру! Распустить крюйс-марсель! Отпустить носовые шкоты! Переложить руль на правый борт!
Каждая из моих команд была выполнена мгновенно и безупречно; мало-помалу корабль послушно и грациозно повернулся вокруг своей оси и, будто некая морская богиня влекла его за ленту, подгоняемый ветром, взял верное направление, предоставив искать якорь какому-нибудь ловкому ныряльщику. Впрочем, потеря, кроме денежного ущерба, была невелика: у нас на борту оставалось еще два якоря.
С рупором в руках я продолжал командовать судном, пока все паруса не поставили как положено, подтянули тросы и подмели палубы, после чего, подойдя к капитану, все это время стоявшему неподвижно, протянул ему рупор со словами:
— Капитан, простите, что я вмешался в ваше дело; но, похоже, вы заключили договор с самым дьяволом, чтобы прямиком отправить всех нас в ад. Теперь же, когда опасность миновала, заберите обратно знак вашей власти; по заслугам и честь!
Капитан, оглушенный происшедшим, молча взял рупор, а я направился к моему юному греку: не в силах долго стоять, он присел на лафет восьмифунтовой пушки.
Обстоятельства нашего знакомства, помощь, которую я оказал команде, равно милая сердцу и того, кто ее принимает, и того, кто ее оказывает, с первых минут вызвали в нас чувство взаимной искренней и глубокой симпатии. Вспомните к тому же, что я находился в изгнании, а он был болен, я искал утешения, он — помощи.
Грек был сыном богатого негоцианта из Смирны, умершего три года назад. Его мать, обеспокоенная болезнью юноши, полагая, что перемена обстановки пойдет ему на пользу, отправила его в Константинополь наблюдать за торговым домом, который в последние годы жизни основал его отец. Однако после двухмесячной разлуки, чувствуя себя все хуже и хуже, он ощутил потребность повидать дорогих ему родных и приобрел место на «Прекрасной левантинке»; что же до его болезни (он называл ее пофранкски il sottile malo), то с первого же взгляда я понял, что это туберкулез легких второй стадии и после пятнадцатиминутной беседы уже знал о ней все подробности. Со своей стороны, поскольку у меня больше не было причин молчать, ибо никакая опасность мне теперь не грозила, я поведал ему свою историю; рассказал о ссоре с вышестоящим офицером, о дуэли с ним и о его гибели, что вынудило меня оставить службу. Он тотчас с чарующей доверчивостью юности предложил мне провести некоторое время у него в семье, заверив, что после оказанной мною услуги она будет рада принять меня. Я принял его приглашение столь же непринужденно, как оно было сделано, и только после этого нам пришло на ум спросить друг у друга имена. Его звали Эммануил Апостол и.
За время наших долгих бесед я по ряду симптомов убедился, что мой новый друг болен гораздо серьезнее, чем он думает. Почти постоянное стеснение в груди, сухой кашель, кровохарканье и в особенности безотчетная печаль, отражавшаяся на лице с пылающими скулами, говорили о его тяжелом состоянии.
Разумеется, все эти признаки не могли ускользнуть от моего внимания, ведь еще в Вильямс-Хаузе (не помню, упоминал ли я об этом) я много занимался врачебным искусством, помогая матушке и доктору. Под их руководством я получил достаточные сведения о лекарствах и хирургии, чтобы рискнуть порекомендовать то или иное средство, сделать кровопускание, вправить руку или перевязать рану.
Врача на борту не было, был лишь, как принято, ящик с медикаментами, так что мне пришлось призвать на память все свои познания. Не питая особых надежд на исцеление, я взялся лечить бедного Апостоли, что не составляло особого труда, ибо этот вид заболеваний хорошо известен современной науке и лечение в основном состоит в следовании строгому режиму. Задав больному несколько вопросов 0 его ощущениях и о том, что ему было предписано ранее, я назначил диету из некрепких бульонов и овощей и велел закутать горло фланелью, предупредив, что, если стеснение в груди не пройдет, я сделаю ему легкое отвлекающее кровопускание. Бедный Апостоли, не сомневавшийся в моих врачебных талантах так же, как и в моей мореходной выучке, печально улыбнулся и пообещал полностью довериться мне.
Не выразить словами, какое огромное счастье в моем состоянии духа я испытал, встретив юную, бесхитростную душу. Апостоли рассказывал мне о своей сестре, пре красной, по его словам, словно ангел, о матери, любившей его всем сердцем — он был единственным сыном, — и, наконец, о родине, порабощенной гнусным деспотизмом турок. Я же поведал ему о Вильямс-Хаузе и его обитателях, об отце и матери, о Томе и о том старике-докторе, чьи благотворные уроки я теперь применял спустя десять лет, на расстоянии восьмисот льё от дома. Исповедь облегчила боль изгнания, на которое я был обречен, и несколько утишила угрызения совести, неизбежно возникающие после любой смерти в сердце того, кто был ее виновником, сколь справедливой бы ни казалась кара.
Так мы провели весь день, время от времени прогуливаясь по кораблю; веял слабый ветерок, по обоим бортам скользили берега. Вечером мы подошли к острову Кало-Лимно, стоявшему, будто часовой, у входа в залив Муданья. Апостоли поднялся на палубу посмотреть на заходящее за горы Румелии солнце, но спустилась ночь, и я настоял, чтобы он удалился в каюту. Он повиновался с простотой ребенка. Я уложил его в гамак, сел подле и, не позволяя ему говорить, принялся, чтобы развлечь его, рассказывать о различных приключениях моей жизни. Когда я дошел до истории спасенной мною Василики, бедный юноша со слезами бросился мне на шею. Он еще горячее стал убеждать меня остановиться у них в Смирне; он мечтал, как из Смирны мы вместе поедем на Хиос через Теос, город Анакреонта, через гостеприимные Клазомены, где Симонид благодаря своим стихам был столь тепло встречен после кораблекрушения, и, наконец, через Эритрию — родину сивиллы Эритреи, возвестившей падение Трои, и пророчицы Афинанды, предсказавшей победы Александра Македонского.
Обсуждая эти проекты, мы прободрствовали часть ночи. Как и Апостоли, я забывал, что мы строим свои планы на песке; я уже видел себя путешествующим по античной Греции вместе с ученым чичероне, которого случай или, вернее, Провидение поставило на моем пути. Внезапно я почувствовал, как его рука стала влажной, пульс забился учащенно и прерывисто, словно маятник, когда часы спешат и их скрытая и неисправимая поломка сокращает время. Мне стало ясно, что длительное пребывание без сна опасно для моего больного; я возвратился в свою каюту, оставив его более счастливым, чем был я. Не подозревая о тяжести своего состояния, погруженный в сладкие грезы, он уснул.
На рассвете я поднялся на палубу, и вскоре Апостоли присоединился ко мне. Он провел вполне сносную ночь, хотя и сильно потел; на сердце у него было легко, и он несколько успокоился. За ночь мы прошли довольно большое расстояние и находились теперь у входа в пролив, отделяющий Мраморный остров, древний Проконесс, от полуострова Артаки, древнего Кизика. Апостоли уже посещал два эти места и знал их историю, как, впрочем, и историю всей страны. Проконесс носил когда-то имя Небрис, или Детеныш Лани, ибо, как детеныш, он любил резвиться недалеко от матери; оттуда поставлялся прекрасный мрамop Кизика, столь высоко ценимый античными скульпторами. Это он и дал название окружающему его морю — Мраморное. Кизик же был когда-то островом, но узкий пролив, отделявший его от материка, сегодня стал сушей. Именно отсюда Анахарсис отправился в путь на свою родину, в страну скифов. Тогда в Кизике высился великолепный храм из полированного мрамора, позднее разрушенный землетрясением. Его сохранившиеся колонны удостоились чести быть перевезенными в Византий и украсить город, который Константин перед тем сделал столицей мира.
Часть города с его уцелевшими по сей день руинами, лежащими у подножия горы Арктон, соединялась в те времена с материком двумя мостами: один, сотворенный природой, носил имя Панорм, другой же, построенный людьми, назывался Хит. После морской битвы, когда афиняне одержали победу над спартанцами, город оказался во власти победителя. Из лаконичного письма побежденных к эфорам Алкивиад узнал об отчаянном положении своих недругов:
«Цвет армии погиб; Миндар убит; оставшееся войско умирает от голода; мы не знаем, что нам делать и что станется с нами».
Трудно поверить, сколько очарования таили в себе эти забытые мною подробности, ведь в своем невежестве я никак не относил их к тем местам, мимо которых мы проезжали. И рассказывал об этой исторической земле сын древнего народа, умершего, после того как пустил на ветер свою науку, свое искусство, свою поэзию, которые достались, как бесценное наследство, остальному миру. Апостоли гордился прошлым своей страны и верил в ее будущее; подобно своим древним соотечественницам-сивиллам, он читал в книге судьбы грядущее возрождение своей прекрасной Арголиды. Апостоли в самом деле был уроженец Навплии, и, хотя уже два поколения его семьи жили в Малой Азии, он, как и юный грек Вергилия, перед смертью вспомнивший свой Аргос, сохранил в душе если не воспоминания, то, по крайней мере, любовь к родине.
Для него здесь все было подлинным, и любой самый давний миф наполнялся реальностью. Пролив, к которому мы плыли, не был для него ни Дарданеллами, ни проливом Святого Георгия. Он был Геллеспонтом — могилой дочери Афаманта (вместе с Фриксом она бежала от преследований своей мачехи Ино на златорунном баране, окутанная облаком, и упала в море, испугавшись шума волн). Лампсак, хотя от былого великолепия в нем осталось едва около двухсот домов, разбросанных среди руин, и знаменитые виноградники, которые Ксеркс подарил Фемистоклу, стал по мановению волшебной палочки воображения юного грека знаменитым городом, где обожествляли чудовищного сына Венеры и Юпитера; город был бы разрушен Александром Македонским, если б не хитроумное вмешательство его учителя Анаксимена. После Лампсака шли Сеет и Абидос, вдвойне прославившиеся — любовью Леандра и высокомерием Ксеркса. Все оживало в словах юноши, все — до исчезнувшего с карт Дардана, подарившего свое имя проливу, над которым он царил во времена, когда Митридат и Сулла сошлись в нем для переговоров о мире.
Всего за полтора дня мы покрыли расстояние между Мраморным островом и косой, где расположен Новый замок Азии, и, подгоняемые течением, вошли в Эгейское море в тот самый час, когда последние лучи солнца окрасили в розовый цвет снежные вершины горы Ида. Но пахнул холодный ветер Фракии, и, несмотря на то что нам открывалось прекрасное зрелище, я заставил Апостоли вернуться в каюту, дав слово вскоре присоединиться к нему. Весь день он страдал от удушья, и я решил вечером сделать ему кровопускание. Сдержав обещание, я пришел к нему, и он, полный доверия, не просто протянул мне руку для пожатия, но горячо обнял меня. То ли воспоминания о родине разожгли ему кровь, то ли от разговоров у него разболелась грудь, но в этот вечер скулы его пылали, а глаза лихорадочно блестели. Ни минуты не медля, призвав на память все свои познания в хирургии и в лекарствах, я крепко перевязал ему руку и, как опытный врач, провел процедуру со всей предосторожностью. Ожидания мои оправдались, результат сказался незамедлительно: когда Апостоли лишился трех-четырех унций крови, он задышал свободнее и у него прошел озноб. Вскоре, ослабевший от потери крови, хотя она и была незначительной, он закрыл глаза и погрузился в сон. Я послушал его тихое и ровное дыхание и, уверенный, что он проведет спокойную ночь, вышел из каюты подышать вечерним воздухом.
В дверях мне встретился вахтенный матрос, посланный старшим рулевым попросить il signor inglese подняться на палубу.