I
Судьба городов сходна с судьбой людей: случай определяет появление на свет и тех и других, а место, где возникают одни, и среда, где рождаются другие, оказывают влияние — хорошее или дурное — на всю их последующую жизнь; я видел знаменитые города, в своей гордыне пожелавшие господствовать над окружающим миром, недаром лишь несколько домов посмели обосноваться на вершине облюбованной ими горы; эти города так и остались высокомерными и нищими, пряча в облаках свои зубчатые фасады и беспрестанно подвергаясь натиску стихий — грозы летом и вьюги зимой. Их можно принять за королей в изгнании, окруженных немногими придворными, что сохранили им верность в злосчастии, королей, слишком надменных, чтобы, спустившись в долину, обрести там страну и народ.
Я видел городишки, такие непритязательные, что они спрятались в глубине долины, выстроили на берегу ручья фермы, мельницы, лачуги и, укрывшись от холода и зноя за грядою холмов, вели безвестную, спокойную жизнь, похожую на жизнь людей, лишенных страстей и честолюбия; их пугает всякий шум, слепит всякий свет, и для них счастье возможно лишь в тени и безмолвии.
Встречаются и другие города, некогда жалкие деревушки на берегу моря; мало-помалу, по мере того как на смену лодкам пришли корабли, а на смену кораблям — морские суда, они сменили свои хижины на дома и дома на дворцы. И теперь золото Потоси и алмазы Индии стекаются в их порты; они швыряют дукатами и выставляют напоказ свои драгоценности, как те выскочки, что обдают нас грязью из-под колес своих экипажей и натравливают на нас своих лакеев.
Наконец, встречаются такие города, что возвысились среди ласковой природы, шествовали по лугам, усыпанным цветами и испещренным извилистыми живописными тропинками; все предрекало этим городам долгие годы благоденствия, но неожиданно жизнь их оказывается под угрозой города-соперника, возникшего у проезжей дороги;
он-то и привлекает к себе торговцев и путешественников, предоставив своему несчастному собрату медленно угасать в одиночестве, подобно юноше, чьи жизненные силы навеки подорвала неразделенная любовь.
Вот почему к тому или иному городу испытываешь приязнь или отвращение, любовь или ненависть, словно имеешь дело с человеком; вот почему о нагромождении холодных, бездушных камней говорят как о живом существе и называют Мессину благородной, Сиракузы верными, Джирдженти великолепным, Трапани непобедимым, Палермо счастливым.
В самом деле, если есть на свете столица, которой была уготована счастливая доля, то это Палермо. Раскинувшись под безоблачным небом, на плодородной почве, среди живописной природы, владея портом на море с его катящимися лазурными волнами, защищенная с севера горой Санта Розалия, а с востока мысом Дзафферано, окруженная со всех сторон холмами, что опоясывают ее обширную долину, древняя дщерь Халдеи, Палермо, обернувшись лицом к своей матери, смотрится в тирренские воды более лениво, томно и сладострастно, чем смотрелись некогда в волны Босфора или Киренаики византийские одалиски или египетские султанши. Напрасно сменяли друг друга ее завоеватели: они сгинули, а она осталась, и от всех властелинов, плененных ее нежностью и красотой, у королевы-рабыни сохранились не цепи, а ожерелья. К тому же природа и люди объединились, чтобы сделать ее прекраснейшей из прекрасных. Греки оставили ей храмы, римляне — акведуки, сарацины — замки, норманны — базилики, испанцы — церкви. И так как под этими широтами цветет любой цветок, растет любое дерево, она собрала в своих великолепных садах лаконийские олеандры, египетские пальмы, индийские смоковницы, африканские алоэ, итальянские сосны, шотландские кипарисы и французские дубы.
Вот почему нет ничего великолепнее дней Палермо, если не считать ночей Палермо, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся всеобщей песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох.
Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.
В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих логовищ, поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы — возле овчарни.
Горе беспечным городам, засыпающим без сигнальных огней и без береговой охраны: их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако, еще до того как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, но вскоре и они исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.
Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, и жизнь в Палермо замирает: дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря хамсин, — этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, весь остров стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо хрипит как в агонии, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.
Так было и сентябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное воздействие на все живые существа: они понемногу выходят из оцепенения и можно подумать, будто присутствуешь при новом сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, — подлинный эдем.
Среди тех дочерей Евы, что, обитая в этом раю, превращают любовь в главное занятие своей жизни, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на дом, где она живет. Давайте выйдем с нами из Палермо через ворота Сан Джорджо, оставим справа от себя Кастелло-а-маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем проследуем по берегу моря и остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом от имени Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владение своим прекрасным городом Неаполем.
На втором этаже этой изящной виллы, в обитой небесно-голубым атласом спальне, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем пеньюаре, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя; но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинунтского мрамора, на котором стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молоденькая и хорошенькая камеристка; небрежность в ее туалете говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.
— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужели сирокко никогда не кончится?
— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.
— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.
Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо сама еще чувствовала некоторую вялость и недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.
— Вот увидите, госпожа графиня, — промолвила она, — завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликуди, хотя уже начинает смеркаться.
— Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую добраться до окна.
Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну.
— Как хорошо! — сказала она, вдыхая вечерний воздух. — Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори то окно, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреале?
— Нет еще.
— Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид.
— Госпожа графиня еще никогда не была так красива… Уверена, во всем этом городе нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, синьора.
— Даже маркиза Рудини и княгиня Бутера?
— Решительно все, синьора.
— Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила, Тереза.
— Клянусь, госпожа графиня, я говорю то, что думаю.
— О, как приятно жить в Палермо! — сказала графиня, дыша полной грудью.
— В особенности если вам двадцать два года, если вы богаты и красивы, — заметила с улыбкой Тереза.
— Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба?
Тереза ничего не ответила.
— Разве не в будущее воскресенье? — спросила графиня.
— Да, синьора, — ответила камеристка, вздыхая.
— Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху?
— Нет, что вы, все уже слажено.
— Тебе не нравится Гаэтано?
— Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и, выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо.
— Тогда почему ты вздыхаешь?
— Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.
— О нашей родине?
— Да. Когда госпожа графиня вспомнила в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне во владениях вашего отца, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо.
— Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение.
— О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.
— Правда?
— Да. Он уже отказался однажды поступить в число кампиери князя Гото.
— Так, стало быть, этот молодой человек дворянин?
— Нет, госпожа графиня, он простой горец.
— Как его зовут?
— О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, — поспешно заметила Тереза.
— И ты жалеешь о нем?
— Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется.
— Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?
— Госпожа графиня прекрасно относится ко мне; вот все, что я могу сказать.
— Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы Кастельнуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, тогда как Вентимилле и Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины злятся на меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо ко мне, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его у меня, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица.
— Не только его сиятельство и я говорим приятное госпоже графине, кое-кто льстит ей еще больше.
— Кто же это?
— Зеркало, госпожа графиня.
— Сумасбродка! Зажги же свечи у псише.
Камеристка повиновалась.
— А теперь затвори это окно и оставь меня одну. Достаточно окна, выходящего в сад.
Тереза выполнила приказ и вышла из комнаты; едва за ней закрылась дверь, как графиня села у зеркала, взглянула на себя и улыбнулась.
Поистине, она была прелестна, графиня Эмма, или, точнее, Джемма, так как родители изменили начало имени, данного ей при крещении, и с самого детства звали ее Джеммой — иначе говоря, «Жемчужиной». И конечно же, графиня была не права, когда в доказательство древности своего рода ссылалась лишь на подпись Карла V, ибо тонкий, гибкий стан изобличал в ней ионянку, черные, бархатистые глаза — дочь арабов, а бело-розовый цвет лица — уроженку Галлии. Она могла считать с одинаковым правом, что происходит от афинского архонта, от сарацинского эмира и норманнского капитана; такие красавицы встречаются прежде всего на Сицилии, а затем — в единственном городе на свете, в Арле, где то же смешение крови, то же скрещение рас объединяет порой в одной женщине эти три столь различные типы. Вместо того чтобы прибегнуть к ухищрениям кокетства, как она сначала собиралась это сделать, Джемма застыла у зеркала в порыве наивного восхищения, до того понравилась она себе в этом домашнем убранстве: так, вероятно, смотрит на себя цветок, склонившийся над поверхностью ручья; однако в этом чувстве не было гордыни, она как бы возносила хвалу Господу, в чьей воле и власти создавать такую красоту. Словом, она ничего не изменила в своей внешности. Да и какая прическа лучше выявила бы прелесть ее волос, чем тот великолепный беспорядок, с каким они свободно рассыпались по плечам? Какая кисть могла бы прибавить что-либо к безукоризненному рисунку ее бархатных бровей? Какая помада посмела бы соперничать с цветом ее коралловых губ, сочных, словно плод граната? И, как мы уже говорили, она вглядывалась в зеркало с единственным желанием полюбоваться собой, но мало-помалу погрузилась в упоительные, восторженные мечты, ибо одновременно с ее лицом зеркало, стоявшее у раскрытого окна, отражало небо, служившее как бы фоном для ее ангельской головки; и, наслаждаясь неясным и безграничным чувством счастья, Джемма без повода, без цели считала в зеркале звезды, что зажигались одна за другой, и вспоминала их названия по мере того, как они появлялись в эфире. Вдруг ей показалось, что какая-то тень загородила звезды и позади нее возникло чье-то лицо; она поспешно обернулась: в окне стоял незнакомый мужчина. Джемма вскочила на ноги и открыла рот, чтобы закричать, но неизвестный спрыгнул на пол и, сложив с мольбой руки, проговорил:
— Во имя Неба, никого не зовите, сударыня. Клянусь честью, вам нечего опасаться: я не желаю вам зла!..