LXIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОЖЕ БЕСПОКОЯТ ВО ВРЕМЯ ОБЕДА
Теперь мы должны снова вернуться к этому превосходному г-ну Оже, которого в наши дни Академия непременно наградила бы премией за добродетель.
Он тоже продумал свои планы и отчасти подготовил их. Оже у всех был на хорошем счету, никто даже не спрашивал его об ограблении Ревельона и смерти жены; в предместье Сент-Антуан и на улице Бернардинцев его жалели и им восхищались, а он — неблагодарный! — задумал покинуть прекрасную Францию или, по крайней мере, столицу, где с ним обращались как с обожаемым ребенком.
Дело в том, что Оже просто-напросто приглядывался к провинции Гасконь, где он, занявшись мелкой торговлей, чтобы оправдать свое богатство, намеревался снова сочетаться браком — с женщиной, не столь неземной, как Инженю, с женщиной, состоящей в родстве с оптовыми торговцами салом или шерстью, но ни в коем случае ни с дочерью, сестрой или племянницей литератора. Ибо в глубине души Оже, вероятно инстинктивно, презирал Ретифа.
И в этих мечтах, о которых мы сказали, Оже видел себя не в жалкой комнатенке на улице Бернардинцев, почти необставленной, неуютной, тоскливой, а в симпатичном домике, смотрящем окнами на зеленую равнину и лес, уютном, теплом, внушающем уважение.
Там он станет примерным супругом, добрым отцом семейства; он будет богатым человеком и, значит, наделенным всеми добродетелями!
Оже так страстно стремился завоевать репутацию порядочного человека, что передушил бы половину человечества, чтобы заслужить уважение оставшейся половины.
Люди, у которых добродетель не живет в сердце, крайне ревностно выставляют ее напоказ в одежде или в выражении лица.
Оже мысленно назначил свой отъезд на один из ближайших дней: наверное, он допустил оплошность, готовясь к нему у себя в комнате; как бы то ни было, мы, чтобы не слишком долго заставлять читателя томиться неизвестностью, сейчас расскажем о том, что произошло.
Стоял прекраснейший день весны — 16 мая, пришедшийся на понедельник.
В это время Париж благоухает; улицы заполнены левкоями и ландышами, воздух источает ароматы фиалок и нарциссов.
Цветочницы, словно живые курильницы для благовоний, порхают по городу со своими лотками.
Кусты роз в окнах покрываются первыми листочками, и цветет сирень.
Кое-где можно увидеть раннюю вишню — красные ягоды мелькают в зеленых ветвях, какие дарят маленьким детям за послушание.
Это был один из таких дней.
Сквозь распахнутые окна в жалкие комнаты проникали теплые лучи солнца, составляющие богатство бедняка, ибо лишь бедный человек умеет по-настоящему ими наслаждаться.
В два часа Оже, как обычно, сел за стол напротив тестя; он внимательно поглядывал на старика Ретифа, так как после смерти дочери романист ни разу не выглядел столь мрачным и встревоженным.
В жестах и голосе Ретифа обнаруживалось какое-то странное беспокойство.
Хотя Ретиф был очень ласков с Оже, во всех его движениях сквозила непонятная резкость, нервность.
Он уронил на пол тарелку, это он-то, человек очень ловкий!
Потом он разбил стакан.
На это Оже, рассмеявшись, заметил:
— Будьте осторожны, дорогой тесть! Вы уничтожаете наше имущество… Вы же знаете примету — разбитые стаканы приносят несчастье.
При этих словах странная улыбка тронула насмешливые губы старика.
Потом, вероятно, для того, чтобы скрыть свою озабоченность, Ретиф в третий раз положил себе на тарелку то же кушанье.
Пока Оже говорил, Ретиф подливал себе вина и выпивал его, пытаясь рассеяться тем, что скороговоркой что-то бормотал себе под нос, странно постукивал пальцами по столу или гремел посудой.
В отдельных обстоятельствах недогадливость склонных к подозрительности натур представляет собой весьма любопытный предмет для наблюдения.
Оже ничего не подозревал, ничего не чувствовал, он лишь видел, как возбужден его тесть, и сам заразился этим возбуждением.
Когда приступили к жаркому, Оже, приподняв голову, прислушался.
Ретиф тоже прислушался, хотя при этом побледнел.
— Да что с вами, дорогой тесть? — спросил Оже.
— Ничего! — ответил писатель, быстро подливая вина зятю; при этом его рука так дрожала, что больше чем полстакана пролилось на скатерть.
— Ну и ну! — громко засмеялся Оже. — Я сегодня вас совсем не узнаю, папаша Ретиф! Уж не новый ли роман вы обдумываете?
— Да, зять мой, именно! — воскликнул Ретиф.
— Вот как! Ну что ж, расскажите мне, о чем он.
— С удовольствием, дорогой мой Оже.
— Там есть любовь?
— Разумеется!.. А вам нравятся романы о любви?
— Да, но о любви добродетельной, — ответил Оже. — Ведь ваши книги, дорогой господин Ретиф, иногда бывают, хе-хе, не совсем пристойными.
— Да? Вы так считаете?
— Конечно.
— Значит, вы предпочитаете добродетель?
— Разумеется, черт возьми!
— Хорошо, — сказал Ретиф, — сейчас я вам расскажу про мой новый роман.
— Я слушаю.
— И он вам понравится, ибо преступление в нем карается, а добродетель вознаграждена.
— Отлично!
И Оже, который начал уже ощущать, как хорошо он выпил и славно поел, поудобнее облокотился на стол, чтобы выслушать рассказ тестя.
Но, к сожалению, в эту секунду за дверью, на лестничной площадке, послышался тяжелый, громкий топот.
— Что это? — спросил Оже.
— Что? — повторил Ретиф.
— Но что там?
Дверь распахнулась, и в комнату ворвались четверо солдат стражи, тогда как два пристава, словно ужи, проскользнули между ними и встали в дверях.
Оже, бледный и растерянный, посмотрел на тестя, сидевшего за столом, и пробормотал:
— Что все это значит?
— Кто из вас Оже? — спросил один из приставов; он задал вопрос из чистой вежливости, ибо этот человек с водруженными на остром носу очками явно знал, с кем имеет дело.
— К счастью, не я! — воскликнул Ретиф, быстро поднявшись из-за стола и встав под защиту часовых.
— Это я, — не без апломба ответил Оже.
— Вы обвиняетесь в убийстве девицы Инженю Ретиф, в замужестве Оже! — подойдя к нему, объявил пристав.
— Я? — вскричал убийца, невольно отступая назад.
— Да, черт возьми, вы!
— О! Кто вам мог это сказать? — воскликнул Оже, поднимая руки к небу.
— Нам это сказала ваша жена.
— Моя жена?
— По крайней мере, если не сказала, то написала.
— Она написала?
— Посмотрите вот это, — предложил пристав, протягивая негодяю письмо.
— Это почерк Инженю! — вскричал ошеломленный Оже. — Что это значит?
— Сударь, сейчас я прочту вам это письмо, — с пугающей вежливостью сказал пристав, — но, поскольку у вас дрожат колени, потрудитесь сесть.
Оже решил бросить вызов приставу и продолжал стоять. Тогда пристав вслух прочел следующий документ:
«Я, Инженю Ретиф дела Бретон, сим заявляю, что мой муж Оже нанес мне смертельный удар ножом в день поджога и разграбления дома Ревельона в той части дома, что называется кассой; в качестве доказательства я могу показать полученную рану и представить спасшего меня свидетеля…»
— Неправда! Ложь! Клевета! — кричал Оже. — Где Инженю? Раз она меня обвиняет, нам должны устроить очную ставку! Где она? Где?
— Я продолжаю, — заметил неумолимый пристав. — Слушайте, сударь: отрицать вы будете потом, если у вас хватит на это мужества.
«И кроме того у я свидетельствую у что мой муж хотел, убив меняу отомстить мне за то, что я застала его на месте преступления — за кражей денег. Инженю Ретиф дела Бретону в замужестве Оже».
— О! — мертвенно побледнев, вскричал Оже.
Он посмотрел в глаза Ретифу, но встретил его острый, пылающий ненавистью взгляд.
Этот взгляд, словно удар молнии, сразил негодяя.
Но Оже быстро пришел в себя и спросил:
— И это все?
— Нет, не все, — ответил полицейский пристав. — Посмотрите, что написано внизу, под подписью вашей жены.
«Подлинность показаний подтверждаю. Шарль Луи де Бурбон, граф д Артуа».
— Я погиб! Погиб! — прошептал Оже, который лишь в эту секунду понял, в какую бездну он упал.
Четверо стражников окружили Оже, тогда как Ретиф, от волнения дрожа всем телом, держался за спинку стула, чтобы не упасть.
Через несколько секунд солдаты увели Оже, который, изрыгая жуткие проклятия, бросил с порога полный отчаяния взгляд на то место, где были спрятаны деньги.
Ретиф на лету уловил этот взгляд и улыбнулся, потирая руки.
Но у Ретифа, признаться, не хватило великодушия, чтобы не высунуться в окно и не посмотреть, как преступник садится в фиакр вместе с четырьмя стражниками, к великому изумлению соседей еще вчера так умилявшихся преданности г-на Оже своему тестю.
16*