LXI
ПЕРВАЯ КОРРЕКТУРА НОВОГО РОМАНА РЕТИФА ДЕ ЛА БРЕТОНА
Эта совместная жизнь отца и зятя наделала в квартале много шума и, признаться, вызывала всеобщее восхищение.
Новость о несчастной судьбе Инженю распространилась мгновенно: девушку знали все, и эта столь роковая и внезапная смерть ее удвоила интерес, какой порождала катастрофа, жертвой которой стал дом Ревельона.
Интерес жителей квартала был своего рода торжеством слез для Ретифа де ла Бретона, когда он проходил по улице.
Его зять переживал триумф добродетели: люди видели, как во время их редких прогулок Оже поддерживает под руку тестя и расточает ему знаки внимания, словно самый любящий сын.
Так прошла неделя.
Все это время сердце и разум несчастного отца терзали самые горестные раздумья.
Любовь Ретифа к Инженю была такой нежной, такой привычной (привычки же у него были очень прочные), что страдающему отцу казалось, будто его тело всю эту неделю покоится в могиле рядом с телом дочери, а по земле еще бродит только его душа.
В конце концов горе поселилось в его душе и оставило на осунувшемся лице Ретифа столь же неизгладимую печать, какую море навеки запечатлевает на скалах, омывая их каждый день приливом.
Что касается Оже (это легко понять, ибо он не был отцом и, как мы знаем, мужем был в весьма малой степени), то он снова занялся своей привычной работой, ходил и приходил, ел и спал, как обычно.
Однако временами он, словно вспомнив что-то, вместо свойственного ему зловещего выражения лица, неожиданно напускал на себя томно-скорбный вид.
Так он выглядел в особенности тогда, когда выходил из дома в обществе своего тестя. И тут добрые души высыпали из дверей или высовывались из окон, чтобы посмотреть на эту примерную пару.
«Какой несчастный отец! — говорили все. — Но какое счастье, что он нашел такого сына!»
И эти утешения, безмолвные, выражаемые только взглядами, словно целебный бальзам, успокаивали душу Ретифа.
Оже обставил свою комнату, ту, что некогда занимала Инженю.
Обстановка была самая простая.
Ее составляли складная кровать, о которой нам уже известно, и два стула у стола.
За едой зять и тесть сидели за этим столом.
Кстати, большую часть времени Оже проводил вне дома и возвращался очень поздно — то ли потому, что у него было очень много работы, то ли по какой-то другой, неведомой причине.
Ведь если призадуматься, то теперь у Ревельона кассы больше не было и какую такую работу там мог выполнять кассир Оже?
А работа была следующая: Оже, будучи человеком, не лишенным воображения, сам нашел себе занятие и стал инспектором развалин дома; люди видели, что он радеет об интересах разорившегося Ревельона с тем же усердием, с каким печется о своем тесте.
Если к концу дня рабочие, находившиеся под его началом, отыскивали несколько досок, которые снова можно было пустить в дело, Оже радовался, как Тит: свой день он прожил не напрасно.
И он, очень довольный, приходил к папаше Ретифу, во всех подробностях рассказывая о своей повседневной работе и не понимая, как сильно он огорчает старика, каждый день возвращая отца в то проклятое место, где тот потерял дочь, и каждый вечер причиняя ему невыносимую боль своими новыми рассказами.
Но, как мы понимаем, Оже нисколько не волновало, что он бередит горе Ретифа.
Его заботило лишь одно — как упрочить в квартале свою репутацию честного человека, убитого горем вдовца и почтительного зятя.
За неделю он в этом преуспел.
Известно, что если Оже чего-то хотел, то непременно своего добивался, ведь ему хватало ловкости и упорства, чтобы довести до конца любое дело.
Итак, неделя прошла; настал девятый день после смерти Инженю; в два часа на столе появился обед, приготовленный руками Оже и подкрепленный блюдом, что было зажарено в печи соседнего булочника.
Оже позвал тестя.
Тот с тяжелым вздохом оторвался от своей верстатки, поднялся и машинально уселся за стол.
Оже, стоявший у него за спиной, пододвинул стул и притворился, будто невероятно восхищен несколькими набранными стариком страницами: это были стансы в стихах и стансы в прозе, в которых он с горестными сожалениями обращался к памяти Сикадели и Зефиры.
Негодяй использовал все средства, какие подсказывало ему воображение, пытаясь успокоить глубокое отцовское горе Ретифа.
Он творил добро, желая творить зло.
Оже хотел есть: обед был хорош и соблазнителен.
Ретиф, наоборот, просто сидел за столом; его руки бессильно свисали по сторонам стула, голова склонилась на грудь, и казалось, что есть он вовсе не расположен.
Он видел, как его зять сел за стол, но не замечал его, как будто Оже вообще не существовало.
Оже подавал ему, однако Ретиф только прикоснулся губами к супу и тотчас с глубоким вздохом отодвинул свою тарелку.
Оже ел суп, словно не замечая скорби старика, и решил вздохнуть лишь тогда, когда проглотил последнюю ложку.
Приступили ко второму блюду, и Ретиф, несмотря на свое нежелание, начал понемногу есть, когда пять ударов во входную дверь насторожили обоих мужчин.
Ретиф, как нам известно, жил на пятом этаже; следовательно, пять прозвучавших ударов имели отношение к нему. Он встал, чтобы подойти к окну.
Оже, более встревоженный, чем Ретиф, поднялся вместе с ним и тотчас распахнул окно.
Внизу они увидели овернца: он, задрав голову, ждал ответа. — Поднимайся! — крикнул ему Ретиф, потянув за шнурок, с помощью которого открывали дверь.
У каждого жильца был такой шнурок: благодаря ему можно было впускать любого человека, который стучался к нему, не утруждая себя тем, чтобы сходить вниз.
Овернец, увидев, что его ждут, поднялся наверх и вручил Ретифу пакет; казалось, в нем были гранки, какие часто приносят тем писателям, которые много печатаются.
Поэтому это было Ретифу не в новинку, но Оже украдкой взглянул на пакет.
Поспешим сообщить, что никаких подозрений у него не возникло.
Следовательно, Ретиф мог повернуться к свету и даже поближе подойти к окну, не вызывая у зятя ни малейшего любопытства. Тот с неизменным аппетитом заканчивал свой обед.
Более того, временное отсутствие Ретифа и то, что он был занят, позволяло Оже пообедать плотнее.
Между тем Ретиф обернулся спиной к зятю и лицом к окну. Смертельная бледность, тут же сменившаяся пурпурной краской волнения, залила его лицо.
Ведь он прочел следующие строки:
«Не смущайтесь, не обнаруживайте никакого волнения, ни в чем не переходите границу, которая отличает человека сильного от человека заурядного, сожгите полученное Вами письмо и приходите как можно скорее на улицу Рульского предместья, близ заставы, в дом с садом, у решетчатых ворот которого лежат два каменных льва.
Вы назовете Ваше имя, и Вас проведут в гостиную, где Вы увидите Вашу дочь Инженю, выжившую после того, как ее пытался убить в кассе г-на Ревельона г-н Оже, ее муж, которого она застигла в ту минуту, когда он обкрадывал своего несчастного хозяина.
Не показывайте своих чувств: мы знаем силу Вашей души; продолжайте улыбаться негодяю, который живет рядом с Вами, не давайте ему ни единого повода для подозрений; иначе он убьет и Вас.
Приходите быстрее! Мы ждем Вас!»
Когда его кровь, подгоняемая этим страшным письмом, несколько раз прилила к голове и снова отхлынула, что вызывает апоплексические удары и паралич, Ретиф выпрямился на дрожащих ногах и твердым голосом воскликнул:
— Опять плохие оттиски! Не умеют работать эти наборщики!
Потом он, скомкав листок в ладони, опустил его в карман; Оже этого не видел и не обратил на жест Ретифа ни малейшего внимания. Затем романист снова сел за стол и возобновил разговор с негодяем.
Оже насытился и был очень доволен; пищеварение проясняло ему мысли; он стал болтлив и даже повеселел.
Разоткровенничавшись, Оже перешел от веселья к грусти, и Ретиф получил чудовищное удовольствие вновь выслушать рассказ о смерти Инженю со всеми подробностями, то есть с теми лживыми измышлениями, какие злодей почерпнул в своем дьявольском коварстве и в выпитом скверном вине.
Ретиф заметно опечалился, но позволил утешить себя.
— Мой дорогой тесть, посмотрите, как все меняется в бренном мире, — разглагольствовал Оже, — ведь после того как мы пережили такое ужасное горе, мы почти счастливы от того, что вместе!
— Это правда, — невозмутимо ответил Ретиф, — ведь вы меня по-настоящему любите, Оже.
— Так же, как любил Инженю!
— Благодарю вас, — с поклоном ответил Ретиф.
Однако Оже, настроенный веселее, чем когда-либо раньше, болтал без умолку; он излагал свои планы добиться богатства и счастья, к которым приобщал папашу Ретифа с такой жалкой похвальбой, что для хладнокровного старика она звучала почти насмешкой.
Наконец, устав от всех этих пошлостей, Ретиф тихо поднялся из-за стола, улыбаясь подлому убийце, и спросил:
— Хорошо ли вы пообедали, друг мой?
— О да, отец; мы впервые поели так вкусно.
— Вы правы… Добрый обед всегда приносит облегчение, не правда ли?.. Даже горю!
— Увы!
— Даже добродетели!
Привыкший выслушивать от тестя всевозможные сентенции, Оже пропустил мимо ушей это многозначительное изречение.
Он тоже встал из-за стола и прошел к себе в комнату, чтобы надеть башмаки и сюртук, которые из бережливости снимал, приходя домой.
Тем временем Ретиф поспешил сжечь полученное письмо, и дым еще наполнял комнату, когда в нее вернулся Оже.
— Скажите-ка, что вы тут сожгли? — спросил Оже, глядя на Ретифа не столько с беспокойством, сколько с любопытством.
— Страницу из моего последнего сочинения, — ответил Ретиф.
— Зачем же уничтожать рукопись?
— Затем, что пассаж был несколько игривый, а после смерти моей несчастной дочери мое сердце не расположено радоваться, даже в моих книгах.
Оже достал носовой платок и на десерт немножко всплакнул.
Папаша Ретиф не стал задерживать зятя; вскоре Оже взял трость и отправился по своим делам.
Ретиф, притаившись у окна, смотрел, как он уходит; потом, когда зять скрылся из вида, тоже спустился вниз; однако, чтобы не вызывать подозрений, Ретиф задержался у нескольких соседних торговцев, которые каждый день расспрашивали его о том, как он поживает, или просили в двадцатый раз поведать о его несчастье.
Трудно даже представить, как сильно любят парижане уже известные истории.
Когда Ретиф предположил, что злодей Оже ушел достаточно далеко, он рискнул пойти дальше.
Но, подобно герою своего «Ночного наблюдателя», он не сворачивал за угол ни одной улицы, не удостоверившись, что Оже за ним не следит.