XXXV
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДАНТОН НАЧИНАЕТ ДУМАТЬ, ЧТО КНИГА О МОЛОДОМ ПОТОЦКОМ НЕ СТОЛЬКО РОМАН, СКОЛЬКО ПРАВДИВАЯ ПОВЕСТЬ
Раненый, устремившийся телом и душой к матери, понадеялся на силы, каких у него не было, поэтому он почти без чувств опять упал на подушку.
Мать вскрикнула, прося о помощи, но к ней подошел один Дантон и успокоил ее, показав на сына, снова открывшего глаза, и женщина почувствовала, как ее обхватили за шею вновь ожившие руки сына.
Марат застыл на месте и из темного угла, где он укрывался, казалось, пожирал глазами картину, которую являли ему мать и ее сын.
Мать была еще красивая, хотя уже и не молодая женщина. Черты ее лица, искаженные пережитым волнением, отличались ярко выраженным благородством и надменностью, тогда как светло-голубые глаза и белокурые волосы выдавали в ней северную женщину, явно происходившую из очень родовитой аристократии.
Поза женщины, склонившейся над сыном и припавшей губами к его лбу, подчеркивала ее прекрасно сохранившуюся фигуру и очень красивые ноги.
Молодой человек снова раскрыл глаза, и мать с сыном обменялись одним из тех взглядов, что таят в себе бесчисленное количество молитв Провидению за его милость и бесконечную благодарность Богу.
Потом Кристиан, утаив, откуда он шел и почему попал на площадь Дофина, коротко рассказал матери о том, как его ранили и как он, будучи пажом его светлости графа д’Артуа, просил перенести его в конюшни принца; рассказал, как по настоянию Дантона (Кристиан показал на него пальцем, поскольку не знал даже имени этого человека), его положили на носилки и доставили в предместье Сент-Оноре; поведал о том, как разыскали хирурга конюшен, а тот спас его от двух своих коллег, которые непременно хотели ампутировать ему ногу, и как, в конце концов, забота и внимательность врача облегчили, насколько это возможно, боли, какие всегда вызывает огнестрельная рана.
Продолжая свой рассказ, молодой человек искал глазами Марата, все глубже забивавшегося в тень.
После того как мать Кристиана изъявила свою любовь к сыну, она обязана была поблагодарить его спасителя.
— Но где же искусный и великодушный доктор? — спросила она, оглядывая комнату и устремляя взгляд на Дантона, словно просила помочь в поисках хирурга так же, как он помог ей отыскать этот дом.
Дантон взял подсвечник и, пройдя в угол комнаты, откуда Марат наблюдал всю сцену, с улыбкой объявил:
— Вот он, сударыня! Судите его не по костюму или внешности, а по оказанной вам услуге.
И Дантон одновременно осветил лица Марата и матери Кристиана, смотревших друг на друга: женщина взглядом признательным, Марат — почти испуганным.
Как только их взгляды встретились, Дантон сразу сообразил, что в сердцах этих людей происходит нечто такое, чего неспособны понять непосвященные зрители.
Марат, стоявший в двух шагах от стены, при виде этой женщины отшатнулся, словно перед ним появился призрак, и лишь стена, в которую он уперся, помешала ему исчезнуть из комнаты.
Незнакомка же несколько мгновений сохраняла хладнокровие, но вскоре изумление, бледность, приглушенный вскрик Марата, вероятно, напомнили ей обо всем, что время и страдания стерли с некогда знакомого лица, и она, тоже потеряв самообладание, сжала на груди руки и попятилась к изголовью кровати, словно пытаясь найти убежище у сына или, наоборот, взять его под свою защиту, прошептала:
— О Боже, возможно ли это?
Свидетелями этой немой сцены, едва заметной даже для самых проницательных наблюдателей, были только Дантон и Альбертина, обеспокоенно расхаживавшая взад и вперед по комнате.
Что касается Кристиана, то он, устав от сильных болей и переживаний, закрыл глаза и забылся легким сном.
Среди других людей, кто оказывал помощь раненым, находилось несколько слуг из дома принца; одни из них от усталости, другие — из деликатности постепенно разошлись: одни отправились спать, другие — обсуждать ночные события.
Но — удивительное дело! — после ухода этих свидетелей изображенная нами сцена не получила продолжения.
Марат, чувствовавший себя сраженным столь внезапным появлением этой женщины, вновь обрел силы и совладал с волнением.
Мать Кристиана, проведя холодной рукой по лицу, отогнала прочь воспоминания и стряхнула с себя оцепенение.
Дантон, не сводя с них глаз и пятясь, снова поставил на каминную полку подсвечник, оттуда им снятый.
— Сударыня… — пролепетал Марат, неспособный, несмотря на всю свою силу воли, больше выговорить ни слова.
— Сударь, — произнесла мать Кристиана с легким акцентом, выдававшим ее иностранное происхождение, — мы с сыном должны выразить вам глубокую признательность.
— Я исполнил свой долг по отношению к этому молодому человеку, — сказал Марат. — То же самое я сделал бы и для любого другого человека.
Вопреки его воле, голос Марата дрожал, когда он произносил слова: «Этому молодому человеку».
— Благодарю вас, сударь, — сказала она. — А теперь, могу ли я приказать перенести моего сына ко мне в дом?
В сердце Марата шла своеобразная внутренняя борьба. Он подошел к изголовью кровати, внимательно посмотрел на Кристиана, погруженного в глубокое тяжелое забытье, и, не глядя его матери в лицо, заметил:
— Вы же видите, он спит.
— Я спрашиваю вас о другом, сударь, — возразила мать Кристиана. — Я хочу узнать у вас, не опасно ли, если я прикажу перенести сына домой?
— По-моему, опасно, сударыня, — ответил Марат. — Кроме того, уверяю вас, молодому человеку здесь будет неплохо, — прибавил он дрожащим голосом.
— Но как быть мне, сударь? — спросила мать Кристиана, повернувшись и устремив на Марата сверкающие глаза.
Марат поклонился, но не столько из учтивости, сколько пытаясь спастись от пламени этих глаз, обжигавшего ему сердце.
Потом он, постепенно справившись с волнением, предложил:
— Для меня будет честь уступить вам мое бедное жилище. Полное выздоровление вашего сына зависит от первых перевязок и от неподвижности, которую ему надлежит сохранять. Я буду навещать его два раза в день; вы будете знать время моих визитов и сможете либо присутствовать на них, либо нет. Все остальное время вы будете проводить с ним наедине.
— Но где будете жить вы, сударь?
— О сударыня, обо мне не беспокойтесь, — ответил Марат тоном, в котором звучало смирение раскаявшегося грешника.
— Однако, сударь, после услуги, оказанной вами Кристиану, следовательно, и мне, я не могу выгнать вас из вашего собственного дома!
— О, это мне совершенно безразлично! Лишь бы молодому человеку было хорошо и он избежал бы опасности перемещения!
— Но куда пойдете вы?
— В Конюшнях найдется свободная мансарда для прислуги.
Мать раненого поморщилась.
— А лучше, — поспешил прибавить Марат, — если господин Дантон, он, по-моему, вас и привел… известный адвокат и мой друг…
Мать Кристиана кивнула в знак благодарности.
— … не откажет приютить меня на время, необходимое для выздоровления вашего сына, — закончил Марат.
— Разумеется, сударыня, — подтвердил Дантон, который, глядя на эти охваченные смятением лица, терялся во множестве догадок и неожиданностей и принимал участие в действии лишь время от времени.
— Хорошо, я согласна, — сказала дама, сбросив свою накидку на старое кресло, стоявшее поблизости от нее, и села у изголовья Кристиана.
— Что я должна делать, ухаживая за ребенком? — спросила она.
— Подливайте в сосуд холодную воду, которая капает ему на бедро, и каждый час давайте ароматизированное питье: его принесет Альбертина.
После этого Марат, неспособный больше поддерживать разговор, поклонился и прошел в соседнюю комнату, вернее, в кабинет, где сменил старый халат на почти чистый сюртук, взял шляпу и трость.
— Не забудьте вашу рукопись, — заметил Дантон, проследовавший за Маратом и наблюдавший, как тот готовится к уходу. — У меня вы сможете работать без помех.
Тот, совершенно растерянный, его не слышал и взял друга под руку.
Дантон почувствовал, как дрожала эта рука, когда Марат (чтобы выбраться из дома, он был вынужден пройти через комнату раненого) обменялся с незнакомкой прощальным поклоном.
Когда Марат вышел на лестницу, ему пришлось отвечать на вопросы слуг: невзирая на поздний ночной час, они ждали новостей о раненом юноше — он вызывал большой интерес, ибо многие узнали в нем пажа графа д’Артуа.
Но, едва они вышли на улицу, Дантон сказал:
— Ну, дорогой мой, давайте-ка поговорим немного об этой исповеди.
— Ох, друг мой! Какое приключение! — воскликнул Марат.
— Кого, Потоцкого? Подлинного Потоцкого? Это эпилог нашего польского романа?
— Да, но, ради Бога, не смейтесь.
— Хорошо! Неужели вы дошли до этого, бедный мой Марат? Я считал, что вы готовы смеяться над всем.
— Эта женщина, — продолжал Марат, — эта женщина с ее сарматской красотой, становящейся все более надменной, эта мать, столь нежная и столь пекущаяся о здоровье своего сына…
— Что?
— Вы знаете, кто она?
— Будет забавно, если она окажется вашей незнакомкой, мадемуазель Обиньской!
— Это она, друг мой!
— Вы сами-то уверены в этом? — спросил Дантон, снова попытавшись пошутить.
Марат напустил на себя суровый вид и сказал:
— Дантон, если вы хотите оставаться мне другом, не позволяйте себе шуток насчет той поры моей жизни. С ней связано слишком много страданий; слишком много моей крови, драгоценной крови юности, пролилось тогда, чтобы я мог равнодушно обращаться к этому тяжкому прошлому. Поэтому, если вы называете себя моим другом, постарайтесь хотя бы не терзать пустыми словами несчастного, который уже истерзан теми муками, что он претерпел, и слушайте меня серьезно, так, как вы слушали бы рассказ живого человека, а не чтение романа.
— Пусть будет по-вашему, — ответил Дантон с серьезностью, какой требовал от него друг. — Но прежде я вам должен кое в чем признаться.
— Признавайтесь.
— Вы не рассердитесь?
— Я ни на что не сержусь, — ответил Марат, улыбаясь своей улыбкой гиены. — Признавайтесь смело.
— Хорошо, я признаюсь, что не поверил ни единому слову в рассказе о тех похождениях, о которых вы соблаговолили поведать мне сегодня.
— Вот как! — усмехнулся Марат. — Понимаю…
— Что вы понимаете?
— Вы не пожелали поверить, что и я был молодой.
— Э!
— И красивый.
— Что поделаешь! По сравнению со мной святой Фома был доверчив!
— Вы не поверили, что я был мужественный, смелый, что меня все же можно было полюбить. Ну ладно! Да, вы правы; понимаю: вы не хотели поверить тому, что я рассказал о себе.
— Конечно, но теперь приношу повинную и утверждаю: я поверю во все, во что вам будет угодно заставить меня поверить.
— И это доказывает, — проворчал Марат, словно обращаясь к самому себе, — доказывает, как труслив и глуп, безрассуден и нелеп тот, кто распахивает плотины собственного сердца, позволяя потоку его жизненных воспоминаний напрасно, бесплодно утекать в ненасытный сухой песок, в жалкий и скудный песок. Я оказался трусом, ибо не сумел утаить свое горе; я глупец, ибо на миг счел вас великодушным человеком; я безумец и скотина, ибо выдал мою тайну из тщеславия, да, из тщеславия! Да, таков я, ведь моя смешная доверчивость не убеждает даже Дантона.
— Хватит, Марат, хватит, не будем ссориться, — сказал колосс, встряхнув своего спутника, которого держал под руку. — Я же приношу повинную, какого черта вам еще надо?
— Но если вы не смогли поверить, что когда-то я был красив, — возразил Марат, — то вы способны хотя бы поверить, что она была прекрасна?
— О да! — воскликнул Дантон. — Она, наверное, была поразительно красива! Я вам верю и сочувствую.
— Ах, благодарю, — иронически ответил карлик, вновь став злобным, — благодарю!
— Но, постойте-ка, — заметил Дантон: его вдруг осенила новая мысль.
— В чем дело?
— Я сопоставляю даты.
— Какие даты?
— Сравниваю возраст молодого человека с той страницей романа, на какой мы остановились.
— И что же? — с улыбкой спросил Марат.
— То, что этому парню не больше семнадцати.
— Вполне возможно.
— Значит, ничего невозможного нет…
— В чем?
— В том, чтобы он был…
И Дантон пристально посмотрел на Марата.
— Ах, оставьте! — с горечью воскликнул тот. — Разве вы не заметили, как он красив? Вы прекрасно понимаете, что он не может быть тем, за кого вы его принимаете.
И с этими словами они вошли в дом адвоката на Павлиньей улице.
Они прошли через весь Париж, не найдя других следов вечерних беспорядков, кроме расположенных почти напротив друг друга еще дымящихся остатков костра от чучела г-на де Бриена и догорающей кордегардии городской стражи.
Правда, если было бы светло, друзья смогли бы увидеть пятна крови на мостовой: они тянулись от Гревской площади до начала улицы Дофина.