IX
ФОЙЕ
Баньер, надо отдать ему должное, героически сопротивлялся насилию, но что он мог поделать? Его потащили, а вернее сказать, понесли в актерское фойе как живое подтверждение роковой новости.
И вот при полном стечении труппы, уже подготовившейся к представлению, бедному молодому человеку пришлось не только в подробностях пересказать то, что случилось несколько минут назад, но и в качестве необходимого предисловия к фатальному событию, приведшему в отчаяние всех присутствующих, передать подробности состоявшегося накануне визита Шанмеле в часовню иезуитского коллегиума и разговора, имевшего там место.
Это повествование, пронизанное волнением более чем понятным, если вспомнить, что нашего послушника еще снедала лихорадка его собственного бегства, окружало жаркое сияние светильников, опьяняли прикосновения, духи и дыхание комедианток, так что уже через минуту он сгорал в пламени, по сравнению с которым огненный ветер из адской печи, приводивший в такой ужас Шанмеле, показался бы лапландским бризом, — это повествование произвело на всех присутствующих самое удручающее впечатление.
— Сомнений нет, выручка потеряна! — уронив в отчаянии руки, промолвил актер-оратор.
— Мы разорены! — согласился с ним первый комический старик.
— И театр закроют! — горестно вздохнула дуэнья.
— А в зале весь город! — воскликнула наперсница Мариамны, юная субретка восемнадцати лет, которой, казалось, весь город действительно был знаком.
— А тут еще господин де Майи прислал нам угощения и предупредил, что явится самолично отужинать вместе с нами! — напомнил оратор.
— И у Олимпии больше не будет своего Ирода! — заметил первый комический старик.
— Она уже знает, что произошло?
— Нет еще: она кончает одеваться в своей уборной. И ведь только что, проходя мимо, я слышал, как Шанмеле крикнул ей: "Добрый вечер!"
— Надо ее предупредить! — воскликнули одновременно несколько женщин, забывших о личном самолюбии перед лицом общего бедствия.
И все в едином порыве бросились к двери.
Баньер, о котором на минуту забыли, воспользовался сутолокой и скромно забился в уголок.
Почти тотчас толпа, теснившаяся около двери, расступилась.
— Кто там? Что случилось? Что за шум? — осведомилась, появившись на пороге фойе, молодая женщина изысканной красоты; облаченная в великолепный наряд царицы, с кринолином десяти футов в обхвате и прической высотой в фут, она величественно прошествовала в центр комнаты, сопровождаемая двумя фрейлинами, которые несли шлейф ее мантии.
Пудра резко оттеняла ее черные глаза, делая их еще темнее; овал ее лица был изящен; гладкие щеки естественно розовели даже сквозь румяна; сладострастно-пунцовые чувственные губы, приоткрываясь, обнажали голубоватые, просвечивающие, словно фарфоровые, зубки; кисти ее рук и плечи могли принадлежать лишь восточной царице, а ступни — ребенку.
Увидев ее, Баньер пошатнулся, и, не будь у него за спиной стены, послужившей опорой, он упал бы точно так же, как недавно упал в зале размышлений. Уже во второй раз задень сияющая красота этой женщины опаляла его, как молния.
— Весь шум оттого, бедная моя Олимпия, — торжественно провозгласил актер-оратор, — что теперь ты можешь вернуться к себе в уборную и переодеться.
— Переодеться? Зачем?
— Затем, что мы сегодня не играем.
— Хм! — фыркнула она с надменностью чистокровной кобылицы. — Мы сегодня не играем! А кто, позвольте узнать, может нам воспрепятствовать?
— Посмотри-ка, дорогая моя, вокруг себя.
— Смотрю.
И действительно, глаза Олимпии обежали все фойе, захватив в круг, очерченный взглядом, вместе с прочими и Баньера, но не остановившись на нем, как и на других.
Тем не менее, когда эти две звезды пролетели перед послушником, каждая из них успела метнуть в него по лучу.
Один из этих лучей воспламенил ему мозг, а другой сжег дотла сердце.
— Все ли здесь? — спросил оратор.
— Ну конечно, насколько я понимаю, — небрежно ответила Олимпия.
— Посмотри хорошенько: одного из нас не хватает.
Глаза Олимпии сначала опустились к собственному корсажу, на котором она поправила что-то кружевное, а потом вновь обратились на окружающих.
— Ах, да, — сказала она. — Шанмеле не видно. А где Шанмеле?
— Спроси вот у этого господина, — посоветовал оратор.
И, ухватив послушника за плечо и кисть руки, он вытянул его на середину.
Любопытное предстало зрелище: воспитанник иезуитов в черной засаленной сутане стоял перед сияющей золотом и белизной царицей.
Губы юноши задрожали, но тщетно: он не мог выдавить из себя ни слова.
— Ну же, смелее, сударь, говорите! — повелительно окликнула его Олимпия.
Но взгляд ее заворожил Баньера.
— Сударыня, — пролепетал он, и лицо его из багрового сделалось бледнее самой смерти, — сударыня, простите меня: я всего лишь бедный монастырский школяр, и мне непривычно видеть то, что я вижу сейчас.
Оратор в нескольких словах ввел ее в существо дела.
— Неужели все, что мне рассказывают тут, правда? — произнесла Олимпия.
— Спроси у этого господина, — повторил оратор.
Она обернулась к Баньеру и вопросительно обратила на него свой царственный взор.
— Все это правда, — склонившись, отвечал Баньер, словно именно его отягощала вина Шанмеле.
Некоторое время Олимпия, нахмурив брови, в задумчивости молчала, продолжая рассеянно смотреть на послушника.
Затем, вне себя от раздражения, она закричала:
— Так нет же, нет, уход Шанмеле не должен, не может сорвать спектакль!
Тут все с удивлением повернулись к ней.
— Нет! — упрямо повторила она. — Нет! Это совершенно невозможно, чтобы я не играла сегодня! И я буду играть!
— В одиночестве? — осведомился оратор.
— Но, насколько понимаю, нам недостает только Шанмеле?
— И этого вполне достаточно. Кто сыграет Ирода?
— Ну, если потребуется…
— Что?
— Кто-нибудь прочтет его роль.
— Читать по бумажке роль на премьере? Это же недопустимо!
— Но, послушайте, послушайте! — не сдавалась Олимпия. — У нас мало времени. Публика ждет и начинает терять терпение.
— И все же, — зашептали вокруг актеры, — нельзя читать по бумажке такую важную роль. Если объявить публике, что роль Ирода будут читать, она потребует назад деньги.
— Но мне необходимо сегодня вечером играть! — воскликнула Олимпия.
— Почему бы не сделать объявление перед началом? Почему не сказать, что актеру стало дурно? Так мы выиграли бы с полчаса, а за это время можно пуститься на поиски и отловить нашего проклятого святошу; мы бы притащили его сюда силком, даже если придется скрутить его по рукам и ногам, переодели бы его, желает он того или нет, и выпихнули на сцену… Ну, не упрямьтесь же! Объявление, объявление!
— А если его не поймают? — робко спросил чей-то голос.
— Ну и что? — возразил другой. — Публика ведь будет уже предупреждена. Ей сообщат, что недуг серьезнее, чем думали. Тогда его схватят завтра днем, и уж завтра мы наверстаем то, что потеряем сегодня. Если уверить публику, что завтра представление состоится, то, быть может, сегодня она не потребует денег и удовольствуется контрамарками.
— Нет! — решительно заявила Олимпия. — Нет, я хочу играть не завтра, а сегодня! Мне нужен не завтрашний, а сегодняшний успех. Или сегодня роль прочтут, или завтра я не выйду на сцену.
— Но, в конце концов, какие у тебя на то причины? — спросил оратор.
— Дорогой мой! — устремила на него свой взгляд актриса. — Мои причины останутся при мне; приведи я их сейчас, вы, быть может, не найдете их важными, а для меня они вполне достаточны. Я желаю играть сегодня, сегодня, сегодня!
И выразив свою волю таким, как видит читатель, не терпящим возражений способом, комедиантка принялась топать ножкой и терзать веер с такой дрожью в пальцах, какая у всех нервических дам предвещает приближение чудовищного по силе припадка.
Баньер следил за малейшим движением прелестной царицы, его глаза пожирали ее, его дыхание прерывалось на каждом ее слове, а потому крайнее возбуждение ее нервов сверхъестественным образом передалось и ему.
— Но, господа, — воскликнул он, — вы же видите, даме сейчас будет нехорошо, она может лишиться чувств, даже умереть от отчаяния, если вы откажетесь прочесть роль Ирода. Бог ты мой! Да прочтите же ее, наконец! Разве так сложно прочитать роль? Ах, если бы только я не был иезуитом, не будь я послушником!..
— Ну хорошо, не будь вы послушником, что вы, скажите на милость, сделали бы?
— Да я сыграл бы ее, черт побери! — вскричал Баньер, выведенный из себя тревогой, которую внушало ему все возрастающее нетерпение прекрасной Олимпии.
— Как? Вы бы ее исполнили? — переспросил оратор. — Да полноте!..
— А почему бы и нет? — с достоинством возразил Баньер.
— Прежде всего ее пришлось бы выучить.
— О, если дело только в этом, то я ее уже знаю.
— Как? Вы ее знаете? — вскричала Олимпия.
— И не только ее, но и все роли в пьесе.
— Так вы знаете роль Ирода? — повторила Олимпия, подступая к нему.
— Да, и сейчас я это докажу! — тут юноша простер руку и сделал несколько шагов в подражание тогдашней манере шествовать по сцене в трагедии. — Доказательством послужит первый выход Ирода.
И он продекламировал:
Не мил Соэму я! При мне мрачнеют лица.
Едва лишь появлюсь, как все спешат укрыться.
Ужель внушаю я лишь ненависть и страх?
О, проклят, проклят я навек в людских сердцах!
Царица и народ бегут меня, бледнея,
Корона жжет чело, ужасен сам себе я!
Ах, Ирод, разве ты не сеятель беды?
Крепись: пришла пора сбирать ее плоды!
О Боже!..
Вся труппа вне себя от удивления окружила Баньера, и он читал бы до конца всю сцену, если бы Олимпия не прервала его, возгласив: "Знает, он знает!", а все прочие не начали аплодировать.
— Что ж, — заключил оратор, — вот подлинная удача.
— Мой дорогой сударь, — сказала Олимпия, — нельзя терять ни минуты! А ну-ка сбросьте с себя ваш гадкий иезуитский наряд, который превращает вас в такое страшилище, что прямо страх берет, надевайте костюм Ирода и — живо, живо на сцену!
— Но, сударыня…
— У вас призвание, мой юный друг, — не пожелала слушать его возражений актриса. — А больше ничего и не надо. Остальное приложится после.
— Не говоря уж о том, — настоятельно изрек оратор, — что лучшего случая дебютировать вам никогда не представится.
— Вперед! — перебила его Олимпия. — Быстро оповестить публику! Живо — костюм Шанмеле! Вы только поглядите на него, да он же красавчик! Не то что Шанмеле, эта коровья башка. Да это настоящий восточный царь. Что ж, в добрый час! Какая внешность, какой голос! Ох, быстрее, да пошевеливайтесь же!
Баньер издал вопль несказанного ужаса. Он чувствовал, что в эту минуту решается вся его судьба. Он было попробовал воспротивиться, но Олимпия схватила его за руки. Он что-то забормотал, но ее розовые пальчики закрыли ему рот. Наконец, совершенно оглушенный, опьяненный, обезумевший, он дал себя увести костюмерам, они же за десять минут превратили его в Ирода, причем в уборной самого Шанмеле.
А Олимпия, застыв в дверях гримерной, все подгоняла их, равно как и парикмахеров, с помощью новых и новых слов не давая рассеяться своим чарам, сама трепеща от нетерпения и повторяя: "Ну же! Ну!"
Баньеру оставалось только наблюдать, как с него одно за другим стаскивали все одеяния послушника-иезуита и бросали в кучу в угол, и через десять минут из уборной Шанмеле вышел блистательный, излучающий сияние, по-настоящему прекрасный, совершенно преображенный юный герой, исполненный благородства, как и царица, довершившая его совращение поцелуем.
С этого мгновения Баньер, склонивший голову под ярмо, усмиренный, прирученный, уже не прекословя, только прижав обе руки к готовому выпрыгнуть сердцу, позволил отвести себя в кулисы, как раз когда оратор обращался к залу со следующими словами:
— Господа, наш собрат Шанмеле, выказывавший с начала дня явные признаки недомогания, поражен простудой. Болезнь оказалась достаточно серьезна, чтобы внушить нам немалые опасения за его судьбу и будущее театра. Ко всеобщей радости, один из наших друзей, знающий роль, взял на себя труд прочитать ее вместо него, дабы не сорвать представление, но, поскольку он никогда не играл ни в каком театре и никоим образом не готовился к этому дебюту, он уповает на все мыслимое снисхождение к нему.
На счастье дебютанта, Шанмеле отнюдь не был любимцем публики, а потому весь зал, уже угадавший, что по другую сторону занавеса творилось нечто чрезвычайное, разразился рукоплесканиями.
Они не успели утихнуть, как, дабы не расхолаживать воодушевление зрителей, на сцене пробили три удара, после чего поднялся занавес и воцарилась полнейшая тишина, подогреваемая общим ожиданием.
А мы тем временем объясним читателю, почему мадемуазель Олимпия так упорствовала в желании именно в тот вечер играть "Ирода и Мариамну".