Книга: Дюма. Том 49. Олимпия Клевская
Назад: LXIX ЗМИЙ НОМЕР ОДИН
Дальше: LXXI ЗМИЙ НОМЕР ДВА

LXX
ЧТО ДОПУСКАЮТ И ЧЕГО НЕ ДОПУСКАЮТ КАНОНЫ

Что касается герцога де Ришелье, который казался графу менее опасным, чем Пекиньи, то он, естественно, не мог останавливаться на столь заманчивом для него пути. Честно предупредив мужа, то есть объявив ему войну по всей форме, он вынужден был затем начать военные действия. Как мы убедились, подобная тактика была избрана обеими сторонами.
Ришелье предупредил мужа, Пекиньи — любовника.
После разговора с Майи герцога видели направлявшимся к дому г-на де Фрежюса в Исси.
Там его ждал Баржак.
У этих политиков передней была безошибочная интуиция, какую редко встретишь у пророков современной научной мысли. Улыбка, промелькнувшая у лакея уже в первом салоне с целью дать герцогу знать, как идут дела, и подмеченная герцогом, дала каждому из них знать, что момент выбран благоприятный.
Ришелье тотчас провели внутрь.
Прелат, взыскательный и педантичный во всем, касающемся еды, только что отобедал, и это должно было привести его мозг в состояние веселости.
Ришелье, уловив эти ободряющие признаки, поспешил ввести беседу в русло, соответствующее ожиданиям святого отца.
— Монсеньер, — начал он, — я поступил согласно вашим желаниям.
— Каким желаниям, любезный господин де Ришелье? — осведомился епископ.
— Если вы помните, у нас на днях был небольшой разговор.
— Ах, да! Прошу прощения!
— Разговор о разных пустячках, затрагивавший все же и кое-какие важные предметы.
— О герцог, так вы приняли эту нашу беседу всерьез?
— Да, монсеньер, и моя совесть была весьма сильно этим потрясена.
— Неужели?
— До такой степени, монсеньер, что, едва мы расстались, я взялся за дело.
Лицо епископа прояснилось.
— Ну же! — поторопил он.
— Я, как и вы сами, монсеньер, имел в виду благоденствие и покой королевства.
— В том нет сомнения, ведь таковы должны быть желание и цель всякого доброго француза, а господин де Ришелье таковым и является в числе других.
— Но между тем, монсеньер…
— Что?
— Меня останавливало одно сомнение.
— Ах! — воскликнул епископ, в очередной раз охваченный опасением, как бы Ришелье не переметнулся во вражеский стан. — Так у вас возникло сомнение? Сомнение, которое вас останавливало?
— Да, будь оно неладно! Я же вам говорил, монсеньер, что стал ужасно робким там, на чужбине.
— Какое еще сомнение? Мне так, напротив, кажется…
— Э, монсеньер, я уже сказал, что Вена весьма сильно изменила мои привычки.
— Да я уж вижу; однако что же вас пугает, ну? Все эти дамские партии оказали на вас воздействие тотчас после вашего возвращения?
— Совсем другое, монсеньер.
— Я догадываюсь: вы увидели королеву и заколебались.
— И это не то, монсеньер, потому что о благе ее величества я пекусь даже еще больше, чем о благе короля.
— В таком случае, сударь, я не вижу, что еще могло бы вызывать угрызения совести в душе дипломата, воина, придворного.
— Но, монсеньер, — сказал Ришелье, упиваясь восторгом оттого, что ему удалось слегка припугнуть г-на де Фрежюса, — у меня такое впечатление, что ваше преосвященство совсем меня не поняли. Сомнение, о котором я говорю, возникло у меня из-за вас.
— Прелестно! Еще что скажете? Так что это за сомнение?
— Я ищу способа, как бы приступить.
— К чему?
— К моему рассказу.
— Чего же вы боитесь?
— Боюсь за ваши уши священнослужителя, монсеньер.
— Хирург, мой любезный герцог, должен уметь прикасаться к язвам, а разве я не врач вдвойне, занимаясь хирургией как религиозной, так и политической?
— Прекрасно сказано, монсеньер. Так я приступаю, и для начала вот главный факт: я видел все, что произошло при дворе.
— И каков вывод?
— Вывод тот, что король, по-видимому, не расположен…
— К чему?
— Ни к чему, монсеньер.
— Вы так считаете?
— Уверен в этом.
— Но…
— Что "но", монсеньер?
— Быть может, к кому-то?..
— Ах, вот здесь есть затруднения, монсеньер: когда король в возрасте нашего расположен ко всему, для него не представляет особой сложности выбор орудия.
— Вы меня обеспокоили.
— Мне бы хотелось послушать вас, монсеньер; выскажитесь, я должен знать, каковы ваши соображения на сей предмет. Что подсказывает вкус вашего преосвященства?
— Бог ты мой! Тут уж скорее вам надлежит поделиться со мной.
— Тогда я попробую, — отвечал Ришелье.
— Поглядим, — сказал г-н де Фрежюс.
И прелат утонул в обширном кресле, предваряя тайные радости смакования прескандальной интрижки, затеянной герцогом де Ришелье, приятными воспоминаниями об удовольствиях здорового пищеварения.
— Вот мой список, — сказал герцог, извлекая из кармана лист бумаги.
— О-о!
— В начале у нас идет графиня Тулузская.
— Нет, нет! — с живостью воспротивился кардинал. — Женщина столь высокого ранга — это междоусобица в недрах королевского семейства. Право, герцог, неужели вы действительно думали о графине Тулузской?
— Я должен был подумать обо всех, к кому король, по видимости, проявляет склонность, монсеньер, а его величество…
— В любое время и с большим удовольствием целует прекрасные ручки и созерцает белоснежные дивные плечи госпожи графини Тулузской, не так ли?
— В точности так.
— Но ведь имеется муж.
— О! Разве для короля существуют мужья?
— Невозможно! Невозможно! — решительно заявил Флёри.
— И я очень сомневался, монсеньер, по причинам политическим.
— Ведь в конце концов, — продолжал епископ, — если мы создаем себе повелителя, нужно по крайней мере, чтобы он был избран нами, а госпоже графине Тулузской будет слишком уж легко выбирать самостоятельно.
— Монсеньер, вы сама премудрость. Значит, переходим к номеру второму.
— Переходите.
— Мадемуазель де Шароле.
Кардинал с усмешкой взглянул на Ришелье:
— Ну, господин герцог, тут вы поступаетесь своим. Это мило!
— Я, монсеньер? О! И потом, служа его величеству…
— Ну же, полно! Однако имею ли я право на вашу искренность?
— Еще бы, монсеньер!
— Да, но насчет именно этой особы…
— Желаете, чтобы я помог вам, ваше преосвященство?
— Я хотел бы этого тем сильнее, что здесь вы можете говорить со знанием дела, герцог.
— Что ж! Монсеньер, надобно признать, что мадемуазель де Шароле начинает уходить в прошлое.
— Не правда ли?.. Впрочем, она еще весьма привлекательна.
— Без сомнения, без сомнения. Благородная кровь…
— Немного слишком пылкая.
— Слишком плодотворящая, вы это хотели сказать, не так ли?
— Вот именно. Мне кажется, вы должны были проведать о том, что ни одну женщину в мире Небеса не наделили в таком изобилии даром, в коем Господь некогда отказал Сарре, жене Авраама.
— Вы разумеете плодородие?
— Увы, да! Знаете, о чем мне рассказали на прошлой неделе?
— Монсеньер, если я узнаю это из уст вашего преосвященства, рассказ покажется мне еще вернее.
— Что ж, герцог! Приблизьтесь-ка немного.
Господин де Ришелье передвинул свое кресло поближе к креслу кардинала.
— Я весь обратился в слух, монсеньер.
— Так вот, у мадемуазель де Шароле есть особняк. При особняке состоит швейцар… Ах, постойте, я забыл прежде сказать вот о чем… У нее есть обыкновение…
— Какое, монсеньер?
— Праведный Боже! Каждый год она приносит сына или дочь тому, кого избрало ее сердце, дабы он послужил ей утешителем в том… в том, что она так и осталась мадемуазель де Шароле.
Ришелье принялся хохотать.
— Вы бесподобный повествователь, монсеньер.
— Так вот, герцог, когда у мадемуазель де Шароле дело идет к тому, все ее окружение, осведомленное о происходящем, делает вид, будто считает ее занемогшей. Недели две она не встает с постели, месяц не покидает спальни, потом все заканчивается. Это принято называть спазмами мадемуазель де Шароле.
— Весьма интересно.
— Вы это знали, не так ли?
— Монсеньер, я же последние два года провел в Вене.
— Я продолжаю. В этом году в особняке, где обитает эта дама, появился новый привратник-швейцарец, большой, толстый малый, прибывший из Берна ex abrupto, всего за месяц до очередных спазмов, и еще не проникший в суть местных обычаев.
— Настолько, что?..
— Настолько, что, когда мадемуазель де Шароле слегла и весь свет потянулся к ней письменно засвидетельствовать сочувствие, швейцарец, улыбаясь первому же визитеру своей добродушной пастью и являя взору все тридцать два огромных зуба, доложил:
— Сутарь, матемуасель в полном стравии и дитя тоше.
Ришелье захохотал, епископ последовал его примеру.
Оба дали полную волю своей веселости.
Лед был сломан, отныне беседу можно было вести не прибегая к благочестивым околичностям.
— Вычеркните номер второй, любезный герцог, что будет в интересах…
— В интересах короля?
— О, такого я не говорил. Я имел в виду интересы государственной казны, которую эти регулярные рождения обременили бы слишком значительными ежегодными затратами.
— Номер третий — мадемуазель де Клермон.
— Сестра мадемуазель де Шароле? А не должны ли мы опасаться, что тогда влияние господина герцога не в меру возрастет?
— Думаю, что нет, монсеньер.
— И потом, вы, видно, толком не рассмотрели мадемуазель де Клермон?
— Да нет, монсеньер…
— Собой она хороша, это правда.
— Даже очень. К тому же у нее, как я полагаю, нет швейцарца.
— Но, герцог, у нее, как мне кажется, обезображена нога.
— О, монсеньер, значит, вам известно такое? — с шаловливым видом вставил Ришелье.
Флёри зарделся.
— Так говорят, — пробормотал он.
— Да откуда же это известно?
— Дорогой герцог, все тайное становится известным.
— Довольно об этом, хотя, по правде сказать, она очаровательна и прежде чем ее отвергнуть, надо было бы позволить ей попытать счастье.
— Это же дама-политик, герцог, дама-политик!
— И прелестно: вот важный довод. Переходим к номеру четвертому. Госпожа де Нель.
— Госпожа де Нель?
— Вы содрогаетесь, монсеньер?
— Но, я полагаю, женщина, которой тридцать девять, причем по ее словам…
— Однако она красива до чрезвычайности, и утверждают, будто король…
— К слову о том, что вы хотите сказать: значит, вам неизвестно… гм…
— Я же был в Вене, монсеньер.
— Король, возвратившись из Фонтенбло, где он, по слухам, ужинал в павильоне с госпожой де Нель… так вот, его величество сказал…
— Что именно?
— Он это сказал Пекиньи.
— Но договаривайте же, монсеньер, сделайте милость!
— Праведное Небо, герцог! Существуют каноны, не позволяющие епископу повторять такие слова, какие король сказал Пекиньи.
— Ах! — вздохнул Ришелье. — Так перейдем к номеру пять. Госпожа Польмье.
— Как Польмье? Хозяйка постоялого двора?
— Хозяйка гостиницы, да, монсеньер. Это пышная матрона, весьма упитанная, весьма крепкая и привлекательная: тридцатилетняя Венера, запечатленная Рубенсом.
— Вот еще!
— Э, монсеньер! Если король когда-либо жаждал прелестей, превосходящих красоту королевы, то влекли его именно совершенства госпожи Польмье. Так вы, стало быть, не знаете, что представляет собой эта особа?
— Да нет, почему же: руки, плечи, ножки просто волшебные.
— Бедра Дианы. Волосы — чистое золото и ниспадают… до самых щиколоток.
— Ступни миниатюрные.
— Взгляд чувственный, полный обещаний.
— Кожа атласная.
— Монсеньер, вы, как видно, близко знакомы с госпожой Польмье?
— Увы, да!
— И что же, это дама-политик?
— Нет, но все пажи, все рейтары, все мушкетеры, все швейцарцы и все школяры без ума от нее. Эта женщина в день получает больше любовных записочек, чем я получаю писем за неделю.
— Из этого следует, что…
— Тут все просто. Мой вывод таков, что, если король возжелает госпожу де Польмье, он ее получит сам, нам нет нужды дарить ему ее.
— Пойдем дальше. Номер шестой. Мадемуазель Олимпия Клевская.
— Комедиантка?
— Она самая. Что скажете, монсеньер?
— Герцог!
— В сравнении с ее красотой все прелести госпожи де Польмье не более чем приятная внешность.
— Да, она очень хороша.
— Вы ее знаете?
— Гм!
— Это талант.
— Ну да, актриса довольно способная: истина превыше всего.
— Вы ее видели на сцене?
— Мне о ней рассказывали.
— Очень жаль, что вы сами не видели ее: вы бы признали, что не встречали ничего столь прекрасного.
— Ах, что до красоты, вы правы. Когда эта женщина ходит, кажется, будто она ступает по струнам вашего сердца, заставляя их мелодично трепетать, будто это струны клавесина.
— Ну, монсеньер, я вижу, что вам ее очень хорошо описали.
— Если начистоту, герцог, я видел ее игру.
— То-то же, монсеньер! И что скажете?
— Она великолепна. К тому же я собрал сведения о ней.
— И что же?
— Эта девушка совершенство. Баржак поговорил с одной камеристкой по имени Клер…
— Ах так! И что же?
— Она дала ему возможность сыграть мифологическую роль.
— Продолжайте, монсеньер, прошу вас!
— Вам известно предание об Актеоне?
— Неужели Пекиньи превратился в оленя?
— Нет, Баржак сперва, еще до…
— А, прекрасно: Актеон спрятался в суфлерской будке?
— Еще того лучше, герцог; в противном случае миф был бы воспроизведен неточно. Вы же помните, там речь шла о неком кристальном источнике.
— То бишь ванне? Ай да господин Баржак! — заметил Ришелье.
— Вот уж тут, герцог, я и впрямь получил ценное донесение.
— Продолжайте, монсеньер.
— Каноны запрещают священнослужителям злоупотреблять описанием чрезмерно впечатляющих картин.
— Ах, Баржак!.. Но в таком случае вам должно быть понятно, какое счастье сулит королю любовь к столь прекрасной особе.
— Герцог, это не называется любовью.
— Да простят нам каноны, монсеньер.
— Подобная любовь не более чем времяпрепровождение.
— Ну и что же?
— Так вот, его величеству потребна любовь истинная, настоящая — слышите, герцог? — тут нужна подлинная страсть; пусть эта любовь берет свое начало в голове или будет порождена чувственностью, пусть, если угодно, она даже идет от сердца, лишь бы ее источник находился в нашей власти, чтобы мы имели в своих руках ключ, позволяющий отпирать его и запирать, выпускать на волю и прятать в скрытом месте.
— Но мы и будем его иметь, монсеньер.
— Нет.
— И потом, король уже заметил эту девушку.
— Это еще один довод против нее — там уже Пекиньи со своей котерией.
— Но господин Пекиньи возвысится лишь тогда, когда этого пожелаем мы, сторонники Флёри.
— Герцог, подумайте хорошенько. Артистка — нет, никогда. Послушайте, — продолжал он, вновь принимая важный тон, — королю не пристало ронять свое достоинство. Комедиантка в Версале или в Лувре — нет, это невозможно. Оставим комедианток ленивым английским королям, которым они разыгрывают интермедии в перерывах между герцогинями. Мы же, люди благовоспитанные, цивилизованные, не позволим благородным кавалерам водиться со всяким закулисным сбродом или превращать королевские апартаменты в кулисы.
— И все же, монсеньер…
— Видите ли, герцог, Людовик Пятнадцатый почивает на ложе Людовика Четырнадцатого; нам следует воздерживаться от забвения этой подробности.
— Вы опровергли все мои доводы, — невозмутимо заметил Ришелье. — Что ж, сдаюсь.
— Пойдем дальше, как вы сами только что выразились.
— Стало быть, переходим к номеру седьмому.
— Кто у вас в списке под этим номером?
— Госпожа графиня де Майи.
— О-о! — вздохнул его преосвященство.
— Вас опять бросает в дрожь? — спросил г-н де Ришелье.
— На сей раз выбор хорош, герцог, но…
— Выскажите все ваши "но", монсеньер, сделайте одолжение.
— Там имеется муж.
— Это мне, черт возьми, известно!
— И семейство.
— Вижу, вы предпочитаете, чтобы я занялся семейством; что же, извольте. Я начал со старшей дочери, но, раз вы настаиваете, продолжим. Номер восьмой, Полина Фелисите де Нель, еще в монастыре.
— Она некрасива.
— Отчасти поэтому я и медлил назвать ее. Только об одном я должен вас предупредить.
— Что такое?
— А то, что Полина очень умна.
— Это я знаю.
— Вам известно, что творится в недрах монастырей?
— Я епископ!
— Да, верно.
— Я сказал бы даже, что она полна честолюбивых надежд, причем вполне светских.
— Это и мне известно, монсеньер.
— Как, герцог? И вы тоже знаете, что происходит в недрах монастырей?!
— Монсеньер, я водил знакомство с тамошней аббатисой.
— Теперь моя очередь сказать: "Да, верно".
— Стало быть, Полина для нас слишком умна и честолюбива.
— Она слишком уродлива.
— Номер девятый, монсеньер: Диана Аделаида, третья сестра.
— Почти ребенок.
— В таком случае не буду говорить о четвертой сестрице Гортензии Фелисите, номер десятый.
— Вы правы, герцог.
— Умолчу и о Мари Анн, пятой сестре, прекрасной девушке, говорят, уже несколько обольщенной маркизом де Ла Турнелем.
— Герцог, если пятую мадемуазель де Нель уже обольстили, оставим Мари Анн, пятую из сестер де Нель, не будем предлагать ее королю. От мужей еще можно отделаться, от любовников нет.
— Монсеньер, вы меня мудро наставляете, однако номера в моем списке уже кончаются, а мы так ничего и не решили.
— Но, герцог, быть может, мы слишком поторопились отвергнуть тот седьмой номер?
— Вы имеете в виду госпожу де Майи, Луизу Юлию?
— Супругу Луи Александра де Майи, любовника мадемуазель Олимпии Клевской.
— С вами беседовать — одно удовольствие, монсеньер; памяти, подобной вашей, ни у кого не встретишь.
— Что правда, то правда, герцог; мне порой говорят, что в этом смысле я немного похож на вашего двоюродного деда-кардинала.
— Монсеньер, — заметил Ришелье суховато, — мне мудрено об этом судить: я никогда не видел моего деда, а вас вижу.
Эта обоюдоострая сдержанность могла сойти за тонкую лесть.
Флёри понял ее именно так и оживился.
— Итак, вернемся к госпоже де Майи, — произнес герцог.
— В виде пробы.
— О, разумеется! Что до меня, монсеньер, я на сей счет не имею сложившегося мнения.
— Герцог, она ведь тощая.
— Что вы имеете в виду, монсеньер? — спросил Ришелье, сохраняя леденящее хладнокровие.
— Тощей, мой любезный герцог, я называю женщину, которая с первого взгляда…
— Ну же, монсеньер, говорите.
— Я вас не шокирую?
— Вовсе нет, нисколько. Я весь внимание.
— Так вот, — продолжал кардинал, — женщину, которая, когда на нее посмотришь спереди…
— А как же каноны, монсеньер? Вспомните о канонах!
— Увы! Да…
— Что же, монсеньер, я вам отвечу.
— О, я полагаю, что госпожа де Майи — одна из немногих во Франции, кому так идет парадное платье.
— Это кое-чего стоит.
— Я думаю!
— В глазах молодого короля, отнюдь не равнодушного к нарядам.
— Да, действительно!
— Умение хорошо носить платье, это, монсеньер, одно из самых многообещающих умений.
— Платье — лишь красивая листва, а как насчет самого дерева?
— Э, монсеньер! Когда дело касается такой женщины как та, о которой мы говорим, не стоит совать палец между деревом и его корой.
— Признаю! Согласен!
— А вот руки хороши до чрезвычайности!
— Сказать по чести, как поглядишь на них, кажется, будто видишь волшебные веретена или персты Авроры.
— Кожа перламутровая, прозрачная, и под ней струится алая, благородная кровь.
— О, не буду этого отрицать.
— Глаза широко раскрытые, искренние и сияющие, словно у лани. Ступни…
— Не покидайте лица, герцог!
— Рот алый, горячий!
— А зубы, сказать по правде, жемчужные.
— И этот легкий черный пушок, из-за которого в уголках рта как будто притаилась вечная улыбка…
— Он такого же цвета, как брови, — эбеново-черный!
— А вы заметили, каковы ее волосы у самых корней?
— У основания шеи, не так ли?
— Да, на затылке.
— А родинки на лбу?
— Их у нее семь.
— Согласно канонам красоты.
— Лоб великолепен.
— И непритязателен.
— Да, это лоб красавицы, а не умницы.
— A-а! Подробность важная!
— И знаете, монсеньер, мне пришла в голову одна мысль.
— Говорите.
— Вы сказали, что она тощая.
— Ну, послушайте, ведь в самом деле, этот девический бюст…
— Монсеньер, судя по всему, вы не обращали внимания на ее плечи.
— А, так, значит, плечи хороши?
— Монсеньер, они не просто хороши, они круглые, полные.
— Ах, герцог…
— Отбросьте недоверие! Сами посмотрите. Черт возьми! Вам стоит лишь последовать в этой малости примеру святого Фомы: он вложил персты в рану на боку Спасителя нашего, а вам достаточно лишь позволить взору скользнуть под…
— Герцог, герцог, вы забываете о канонах!
И епископ расхохотался совсем по-раблезиански.
— Я настаиваю на этом пункте, монсеньер, и знаете, почему?
— Узнаю, если вы мне скажете.
— Потому что полные плечи у молодой женщины — безошибочный признак.
— Признак чего?
— Здоровья, будущности.
— Будущности? Вот еще! Какая-то брахиомантия! Уж не ваш ли венский колдун вас этому научил?
— Нет, монсеньер; речь идет не о духовной будущности, а о физической. Женщина, которая при юношеской худощавости имеет пышные плечи, к зрелым годам станет очень красивой.
— Э-э, герцог, какие у вас познания в физиологии!
— Не без того, монсеньер.
— Стало быть, вы не видите ни малейших причин беспокоиться за физическую будущность Луизы де Майи?
— Монсеньер, а ее ножки вы видели?
— Я о них слышал, но моя репутация…
— Монсеньер, это ножки, подобных которым мне видеть не приходилось. А между тем, как вы знаете, самые красивые ножки у парижанок, и я прожил в Париже всю жизнь, пока меня не отправили в Вену.
— А, прекрасно, герцог! Ножки послужат для короля весьма сильным средством, побуждающим к действию. Всякий раз, когда король ездит на охоту, он прячется под деревом возле охотничьего павильона, чтобы, оставаясь незамеченным, посмотреть, как дамы сходят с коней либо забираются в седло.
— В самом деле?
— А уж когда он приметит ножку, которая в его вкусе…
— Стало быть, он знаток?
— Ну, в достаточной мере. Он тогда тотчас требует, чтобы ему представили сведения о даме. Бог мой! Это ведь именно красоте ног госпожа де Нель, мамаша, была обязана тем приключением, правда, не имевшим продолжения.
— Теперь, монсеньер, если вам угодно, оставим физические достоинства, поскольку в этом смысле мы, пожалуй, достигли соглашения.
— Да, герцог. Мы договорились, что Луиза де Майи станет очень красивой женщиной.
— Это установлено, монсеньер; поговорим теперь о том, что прячется в этой столь прекрасной головке.
— Она, должно быть, пустовата?
— Прошу прощения, она преисполнена ума.
— Ах, дьявол! Потаенный ум?!
— Вы помянули врага рода человеческого, монсеньер; для епископа это ужасное сквернословие.
— Ваша правда, мне следовало вместо "Дьявол!" сказать "Герцог!": истина не пострадала бы от такой замены. Стало быть, у нее потаенный ум?
— Да.
— Это самое худшее, знаете ли!
— Весьма большой ум, и прячется он только от тех, кому она не желает его показывать.
— Поистине ужасающее качество!
— Нет.
— Но позвольте, герцог, ведь женщина с умом станет управлять королем, благо сейчас только ум и нужен для того, чтобы взять в руки бразды правления.
— То, что вы сейчас сказали, монсеньер, весьма прискорбно для господина герцога.
Флёри рассмеялся.
— А для нас, как вы сами же недавно признали, нет ничего опаснее умницы.
— Прошу прощения, монсеньер, говоря об ее уме, я позабыл упомянуть о сердце.
— У нее есть сердце?
— Сердце, в которое проник король.
— Вы считаете, она влюблена в короля?
— Боюсь, что так, монсеньер. Зато нам госпожа де Майи, влюбленная в монарха, обеспечит ту уверенность, к которой мы стремимся. Она никогда не попытается взять верх над ним.
— Это хорошо, мой дорогой герцог; но можно ли полагаться на подобный исход? Ведь когда женщина решит, что забрала мужчину в свои руки, при том, что этот мужчина — король, не изменится ли ее характер?
— Пока она любит, нет, монсеньер.
— Но долго ли она будет любить?
— Эта, как мне кажется, да.
— По каким признакам вы это заключили, господин пророк? — слегка подтрунивая над герцогом, осведомился Флёри.
— Натура пылкая и вместе с тем мечтательная.
— И о чем это свидетельствует… по-вашему?
— О том, что она найдет короля прекрасным и будет очень бояться потерять его, то есть сделает все, что потребуется, лишь бы его удержать.
— Объясните-ка вашу мысль получше.
— Извольте. Бросив мужа, графиня вызовет скандал; такая женщина перед скандалом не отступит, но она и не из тех, кто громоздит одно приключение на другое; она будет охотно следовать тому, что ей подскажут ее ум и сердце. Ум у нее живой, об этом я вас предупредил, что до сердца, то оно красноречиво, это я утверждаю смело, однако, если слово ума или сердца прозвучит вполне отчетливо, за этим последует совершенная немота. Так вот, женщине, чтобы решиться принудить к молчанию свои чувства, свою искреннюю любовь, требуется столько полновесных причин, сколько у нее никогда не наберется: она предпочтет сдаться в этой борьбе. Вот почему госпожа де Майи в своей связи с королем обречена будет вечно капитулировать перед ним.
— Жертвовать даже самолюбием?
— Особенно самолюбием!
— И смириться с бедностью?
— Как это с бедностью? Монсеньер, неужели вы говорите то, что думаете?
— Именно это я и говорю. Госпожа де Майи окажется в положении брошенной жены, не так ли, герцог? Собственное семейство ее оттолкнет, а король не проявит великодушия.
— Разве король не великодушен? — вскричал Ришелье.
— Я не говорил вам, сударь, что король не великодушен; я сказал: "не проявит великодушия".
— О, монсеньер, но кто же внушил вам такую мысль? — протянул герцог, настораживаясь.
— В первую очередь мое чутье, а сверх того — мои нужды… я хотел сказать, нужды Франции.
— Франции будет нужно, чтобы король оказался скупцом? — снова возвысил голос Ришелье.
— Господин герцог, не смотрите на меня косо; я скажу вам со всей искренностью: я стар, король молод, он проявляет наклонности, заставляющие предполагать, что ему предстоит совершить весьма много грехов; таким образом, рано или поздно он рухнет в бездну расточительности, подобно своему предку Людовику Четырнадцатому.
— И что же, монсеньер?..
— А то, сударь, что Франция будет разорена. Итак, я не желаю, чтобы это случилось при моей жизни. Такой исход бесспорно неизбежен, но не для меня. Мне еще остается лет двенадцать жизни, и я проживу их, оберегая денежные запасы; пусть другой, мой преемник, совершит гибельный скачок, лишь бы это сделал не я.
— Скачок? Вы меня страшите, монсеньер! Опасность так близка?
— Слишком близка; уже теперь приходится прибегать ко всяческим уловкам, а я не так молод, чтобы все время изобретать новые и достаточно убедительные. Вот станете министром, тогда и выкручивайтесь сами, вы человек изворотливый.
— О монсеньер!..
— Как видите, я своих мыслей не скрываю: все, что делаю, я делаю для себя, пока не придет моя смерть. А она не замедлит.
— Ах, сколько здесь преувеличений!
— Нисколько, герцог.
— Монсеньер, вы преувеличиваете расходы.
— Сами увидите!
— Вы преувеличиваете опасность.
— Отнюдь. А вот вам как бы на этом не обжечься.
— В конце концов, вы что же, помешаете королю быть молодым?
— Э, вовсе нет, Боже правый! Отлично! Вот я, помянув имя дьявола, уже и возвращаюсь к Господу: это добрый знак. Нет, я не стану мешать королю быть молодым, наоборот, я же, видите ли, отыскал для него два капитала, в то время как другие нашли бы ему разве что один, да и то с большим трудом.
— Два капитала?
— Юность и власть, два великолепных светильника, совсем новенькие, из самого лучшего воска, собранного Мазарини, человеком ловким, и отлитого вашим дедом, человеком великим; два светильника, которые король Людовик Четырнадцатый так славно жег одновременно с двух концов, что, право же, они несколько укоротились.
— Это верно!
— Вы видите сами, надо, чтобы королю, моему ученику, их хватило до конца дней, которых, как я уповаю, ему отпущено много.
— Будем надеяться.
— Вот я и принимаю меры заранее. Позволяю королю расходовать один из своих капиталов, но ни в коем случае не оба разом. У него есть его юность, она ничего не стоит, так пусть он пока что тратит ее, а там посмотрим.
— Но молодой король — это король-мот.
— Ничего подобного! Юный монарх — это приятный амурчик, которого женщины так и рвут из рук одна у другой. Он соглашается любить их, позволяет им обожать его. Он дарит горошину, а срывает стручок, дает взаймы яйцо, а получает курицу.
— Дьявольщина! Монсеньер, что за мораль! Знаете, у меня в полку были вербовщики, проводившие в жизнь подобные теории, так солдаты называли их… обиралами.
— Охотно верю; ваши солдаты всего лишь солдаты, а вербовщики — не более чем сержанты, в лучшем случае скромные фурьеры. Но сделайте их полковниками — и с ними станут считаться; повысьте их до маршалов — и вы придете рассказывать мне, как у них идут дела; превратись они в принцев крови — вы будете ими восхищаться, в королей — их признают праведниками.
— Ну и ну, монсеньер! Почему же праведниками?
— Потому, господин герцог, — сурово отчеканил Флёри, — что ни одна жемчужина в уборе королевской любовницы не стоит дешевле десяти тысяч фунтов хлеба, отнятого у народа, которым правит этот король.
Ришелье отвесил поклон.
— Может быть, моя политика представляется вам недостойной дворянина?
— Монсеньер, я не скажу более ни слова.
— Поверьте мне, герцог, — с тонкой улыбкой прибавил старик, — я пекусь о том, чтобы не слишком урезывали долю моих друзей.
— Таким образом, госпожа де Майи будет допущена при условии, что добровольно согласится жить в бедности?
— Да.
— И в подчинении?
— Да. От прочего я ее избавлю.
— Жесткие условия, монсеньер.
— Не думаете же вы, что я стану давать любовницам то, в чем отказываю королеве?
— Но, быть может, король вас вынудит?
— Ах! — вскричал старик с живостью, разом открывшей Ришелье всю подоплеку его расчетов. — Я только этого и жду! Пусть король применит силу, тут уж я буду освобожден от ответственности, и тогда мы увидим…
"Ладно, — подумал Ришелье. — Я тебя понимаю".
— Впрочем, — поторопился добавить Флёри, — разве вы только сейчас не говорили мне, что графиня разлюбила своего мужа?
— Она ушла от него.
— И что она влюблена в короля?
— Допустим.
— Допустим? Вы же вполне определенно утверждали, что она пылка и мечтательна, что у нее легкий пушок на губе и черные брови?
— Это бесспорный факт.
— Значит, она не сможет победить своего влечения к королю.
— Надо бы спросить у нее самой.
— Тут уж ваша забота.
— Я постараюсь как можно усерднее повиноваться вашей воле.
Флёри не выдал досады, вызванной столь упорной решимостью Ришелье оставаться под прикрытием его указаний.
— Подвожу итоги. Если госпожа де Майи любит короля, ей не слишком важно, будет ли он обходиться с ней как с Клеопатрой или Лукрецией.
— Возможно; но как же гордость?
— Мы условились, что она оставит ее при себе.
— Монсеньер меня сразил.
— Вашим же оружием. Впрочем, герцог, вы, может быть, опасаетесь за надежность номера седьмого? Хотите, поищем кого-нибудь другого?
— О нет, монсеньер; остановимся на этом решении! Бороться с вами слишком утомительно.
— Да, тут потребна строгая логика.
— Предпочитаю попытать счастья в поединке с женщиной.
Прелат усмехнулся.
— Герцог, — сказал он, — не забывайте, что я ваш лучший друг, если вам угодно удостоить меня такой чести.
Ришелье поклонился.
— Во всем этом меня удручает лишь одно, — вздохнул он.
— Но что же, Боже?
— Прискорбно слышать, что король Франции будет скупцом. Такого не случалось со времен…
— Со времен… вашего деда, — лукаво обронил старик.
Возможно, Ришелье и ответил бы что-то. Но Флёри его перебил:
— Какая вам разница, в конце концов, — спросил он, — скупцом будет король или расточителем?
— Э, монсеньер, вы судите об этом как человек, удалившийся от мира.
— Я удалился от мира, это правда, но к вам, мой любезный друг, потекут все мирские барыши.
— Ко мне?
— Ну, разумеется, к вам.
— Какие уж тут барыши, Бог мой, если король скуп?
— Э, герцог, король не может быть скупым, если он что-то обещает или при нем есть люди, которые обещают за него.
— Ба! Монсеньер, вам угодно шутить?
— Нет, право слово!
— Вы называете богатым того, кому дано обещание, монсеньер?
— Конечно.
— Если обещание сдержат, то да.
— Это вполне очевидно: кто же вообразит, что король Франции или министр французского монарха может нарушить слово?
— О! — вскричал Ришелье восхищенно. — Вот это речь так речь. Стало быть, Людовик Пятнадцатый, скупец и скаред, всегда будет держать свое слово?
— Вы сомневаетесь в этом, герцог?
— Если вы за это отвечаете, нет.
— Ручаюсь головой.
— Монсеньер, ни слова больше.
— Все у вас есть, герцог, не хватает лишь одного: памяти.
— Мне, монсеньер?
— Да, вам. Помните, что было вам обещано?
— Ох, черт возьми! Я это помню, еще бы. Этого я никогда не забуду.
— Вот и все, что требуется: память, чтобы держать в ней все, память, чтобы…
— … чтобы продержаться самому.
— Прощайте, герцог.
— Монсеньер, примите тысячу уверений в моем почтении.
И Ришелье удалился.
Назад: LXIX ЗМИЙ НОМЕР ОДИН
Дальше: LXXI ЗМИЙ НОМЕР ДВА