Книга: Дюма. Том 49. Олимпия Клевская
Назад: LXIII ГЕРЦОГ И КАМЕРДИНЕР
Дальше: LXV ДЕЛА КОРОЛЕВСКОЙ СЛУЖБЫ

LXIV
ЛЮБОВЬ К ТЕНИ

Пора нам вспомнить, как в то время, когда его величество Людовик XV переходил из театральной залы в салон, Пекиньи под предлогом недомогания испросил у него позволения покинуть Рамбуйе.
Вспомним также, что король всемилостиво соблаговолил дать ему это позволение.
Итак, Пекиньи, не теряя ни минуты, помчался в Париж; он покинул короля в десять вечера, а уже в четверть первого прибыл в Нельский особняк.
Как об этом легко догадаться, после того, что произошло утром, Нельский особняк был тем местом, где менее всего стоило бы искать графа де Майи.
Стало быть, в особняке графа не оказалось.
Пекиньи обратился к камердинеру с такими настойчивыми расспросами, что тот, зная герцога как одного из друзей своего хозяина, шепнул ему:
— Господину герцогу очень нужно увидеть господина графа без промедления?
— Так нужно, — заявил Пекиньи, — что я дам двадцать пять луидоров тому, кто мне скажет, где я могу его найти.
— Значит, господин герцог хочет лишить меня чести оказать ему услугу бесплатно?
— Так ты скажешь мне, где он? — не успокаивался Пекиньи.
— Без сомнения.
— Что ж! Говори, мой друг, и представь себе, что двадцать пять луидоров я тебе даю за что-нибудь другое.
— Предположим, что так. Ну а господин герцог сейчас в своем особнячке на Гранж-Бательер.
— Отлично!
— Вы там бывали?
— Да; превосходно, друг мой, это все, что мне требовалось узнать.
И Пекиньи отправился туда, сделав большой круг по Новому мосту, так как проезды Лувра закрывались в полночь.
Майи и в самом деле, как сказал его камердинер, находился в особнячке на улице Гранж-Бательер.
Сначала, совершенно оглушенный тем, что произошло между ним и графиней, Майи приказал оседлать ту самую лошадь, которую он испытывал час назад и которую потом отвели было назад в конюшню.
Затем, легко вскочив в седло, он отправился прогуляться по Курла-Рен.
Удар, который нанесла ему графиня, сильно ошеломил его.
Однако молодость, привычка к женской благосклонности, надежда на счастливое будущее быстро утешают мужчин, когда их самолюбие уязвлено неудачей.
Тем не менее на миг граф почувствовал, что он захвачен врасплох.
В этот миг он оказался в положении, до этого ему незнакомом.
Когда ему открылся истинный характер его жены, что произошло крайне неожиданно, в его душу вселилась печаль, природу которой он сам не вполне понимал.
Однако вскоре он понял, что если горькое чувство, зародившееся в Нельском особняке, овладеет его душой, то оно в конце концов возьмет верх и над той отрадой, какую обещал ему особнячок на улице Гранж-Бательер.
Взвесив все, он вознамерился победить Луизу де Майи с помощью средства, находящегося, к счастью, у него под рукой, — с помощью Олимпии Клевской.
Итак, он вновь стал настоящим дворянином 1728 года, то есть человеком эпохи Регентства, отбросил тягостные мысли — так сказать, встряхнулся и около восьми вечера помчался к Олимпии, которую окончательно решил считать отныне своей единственной земной радостью.
Мужчины странно устроены: они вечно ссылаются на пример других, но эти примеры не затрагивают их сознания.
Ведь каждый полагает, будто он слеплен из отличного, нежели у других, лучшего теста и его красит даже то, что в его собственных глазах послужило бы образцом неудачливости у всех прочих.
Скажем, иметь своенравную жену и властную любовницу — чем не двойное несчастье? Майи отнюдь не был глуп, он далеко таким не был. Он равным образом понимал, что если у его жены дурной характер, то это потому, что он предоставлял ей слишком много свободы, в то время как у Олимпии характер может испортиться именно оттого, что он слишком притесняет ее независимость.
Он оставил Париж, чтобы отыскать ее. Случаю было угодно, чтобы он ее нашел тогда, когда, обезумев от отчаяния, она могла отдаться первому встречному. У Олимпии не было желания принести ему в дар свою любовь, она просто сдалась. Майи завладел ею; она стала принадлежать ему. Чего еще он мог бы желать?
Для некоторых людей то, чем они владеют, дороже всего на свете.
Блажен, стократно блажен тот, в ком достаточно тщеславия, чьи золотые лучи могут волшебно преобразить его жизнь и стократно увеличить ценность всего, чем он располагает! У этого человека все хорошо: его дети не красивее совиных птенцов из басни, но для него они чудо красоты, ибо это его плоть; медная посуда в его доме — из серебра, его серебро — золото, его золото дороже бриллиантов.
Когда подобный человек смотрит на себя в зеркало, все, что в его наружности уродливо, кажется ему благообразным, а все, что недурно, — блистательным.
На свое счастье Майи был именно таков: стоило ему заметить признаки неблагополучия, его воображение тотчас рисовало на их месте картинки всех радостей, какие только можно было измыслить.
Итак, повторяем, он устремился к Олимпии, которая, повинуясь не столько воле графа, сколько собственному желанию, жила в строжайшем затворничестве, не покидая особнячка на улице Гранж-Бательер иначе, чем по поводу второго своего дебюта, имевшего не меньший успех, чем первый; однако Олимпия начинала уже всерьез подумывать о том, чем бы прогнать пожиравшую ее невыносимую скуку.
Увы! Однажды вдохнув воздух свободы, нельзя сделать это безнаказанно, и не в нашей воле безнаказанно менять свою любовь, как путешественник меняет одно полушарие на другое; когда сравниваешь, невозможно не размышлять. Сравнение разрушает цельность.
Когда Майи вошел к Олимпии, она показалась ему охваченной мечтательностью, но то была скука.
У графа все еще стояла перед глазами утренняя супружеская сцена, лицо жены, презрительное и хмурое, дышащее тем сдержанным гневом, который еще беспощаднее оттого, что ничем не проявляется внешне. Эта бледность, вызванная внутренним напряжением, всегда несколько портит женские черты; в глазах взамен блеска, который им следовало бы иметь, появляется тусклый огонь, который обычно напрасно было бы в них искать.
У графини дрожали руки, голос звучал сдавленно: она казалась не столько женщиной, сколько врагом.
И когда он застал свою любовницу спокойной, безмятежной, блистающей красотой, почти нежной, он сказал себе: "В добрый час, я выиграл от такой замены!"
Подойдя к ней, он взял ее за руку и произнес:
— Как вы сегодня прекрасны, Олимпия, дорогая!
Олимпия встала, взглянула на себя в зеркало и опять села.
— Значит, скука украшает, — произнесла она.
— Вы скучали, Олимпия? — спросил Майи в надежде, что она тосковала, поскольку он оставил ее в одиночестве.
— Я всегда скучаю, — вздохнула она.
— Что ж! — сказал граф. — Я принес новости, которые должны вас развеселить, или придется сказать, что у вас слишком трудный характер.
— Посмотрим, что за новости, — промолвила Олимпия.
— Итак, объявляю вам, дорогая, что ваш дебют наделал много шума в городе и даже при дворе.
— В самом деле? — спросила она. — Вы очень добры.
— Кажется, даже сам король был доволен как нельзя больше.
Олимпия пожала плечами.
— Я знаю, — продолжал Майи, — что мнение короля мало значит для вас.
Олимпия улыбнулась.
— Такой женщине, как вы, не страшно сравнение даже с королевой, и все же вам как актрисе должно льстить, что ваш талант…
— У меня нет таланта, — возразила Олимпия.
— У вас нет таланта?!
— Я выразилась неточно: у меня его больше нет.
— В таком случае красота…
— Красота — бальзам, который не благоухает, пока его не прольют.
— О-о! — протянул Майи, принужденно засмеявшись. — Позвольте мне откровенно признаться вам, Олимпия, что эти ваши изречения меня смущают.
— Почему?
— Потому что я, моя драгоценная, подобен скупцу, охраняющему свое сокровище.
— Сокровище, которое спит.
— Да, но которое и во сне принадлежит своему владельцу, моя милая Олимпия.
— Мужчина не владелец женщины, — возразила Олимпия, качая головой.
— О!
— Если только она не грузинка, подобно Аиссе, а он не похож на господина де Ферриоля.
— Олимпия!..
— И если только он не зовется тюремщиком, вместо того чтобы называться владельцем.
Майи почувствовал, что по всему его телу пробежала дрожь.
— Как?! — воскликнул он. — Вы говорите это обо мне, дорогая?
— Но мне так кажется, — ответила Олимпия.
— Но что я вам сделал?
— Вы? Ничего.
— Так что же, Олимпия, вы меня не любили?
— Когда-то любила, и очень.
— И разве мое возвращение не обрадовало вас?
— Я этого не сказала.
— Я умолял вас, — продолжал он, осмелев от ее кажущейся покладистости, — поселиться в моем особнячке, потому что недостойно такой женщины, как вы, снимать жилье в городе, словно какой-нибудь комедиантке.
— А разве я не комедиантка?
— Вы порядочная женщина.
— Я женщина с подмостков.
— Разве ваше имя не мадемуазель Олимпия де Клев?
— Будь вы свободны, господин де Майи, вы бы женились на мадемуазель Олимпии де Клев?
Граф застыл, пораженный.
— Сказать по правде, — произнес он, — вы говорите так, будто хотите поссориться со мной.
— С какой стати, господин граф?
— Однако же вы упрекаете, вздыхаете, пожимаете плечами.
— Это правда.
— А когда я вас спрашиваю, что означают все эти сигналы бедствия, вы отвечаете: "Мне скучно".
— И это верно.
— Так вы хотите свободы?
— Разве я вас о чем-нибудь просила?
— Вам уже мало моей любви?
— Граф, не допрашивайте меня больше, прошу вас.
— И почему же?
— Потому что расспросы меня утомляют.
— Но в конце концов, сударыня, вас же не силой вынудили последовать за мной!
— Где? Здесь?
— Нет, еще там, в Лионе. Когда я за вами приехал, вы не сказали мне ничего такого, что бы заставляло подозревать о возможности всех этих страданий, в которых вы меня теперь вините; вы последовали за мной, не ставя никаких условий.
— Никаких, признаю.
— Я обещал устроить вам дебюты, и они у вас были.
— Разве я жалуюсь?
— Нет, но вы едва переносите свое пребывание в этом доме.
— Что ж, я ведь и не скрывала от вас своего отвращения к этому переезду.
— Но что вам здесь не по душе?
— Послушайте, господин граф, — сказала Олимпия, — нам никогда друг друга не понять.
— И все же скажите, вы меня любите?
— Я к вам очень привязана: вы весьма достойный дворянин.
Тут Олимпия тяжело вздохнула.
Услышав этот вздох, Майи нахмурил брови и, похоже, принял какое-то решение.
— Ваше, Олимпия, столь неблагосклонное отношение ко мне для меня тем огорчительнее, что я теперь получил полную свободу.
Олимпия посмотрела на него.
— Разве вы не были свободны? — спросила она.
— Ну, не совсем.
Олимпия снова посмотрела на него.
— Я был женат.
— Ваша жена умерла? — вскричала Олимпия в испуге.
— Все гораздо лучше: она заставила меня подписать договор о нашем разрыве.
— И почему же?
— Со мной она была слишком несчастна!
— Если уж вы говорите об этом, господин граф, постарайтесь хотя бы выражаться так, чтобы я могла вас понять.
— Вы не поняли?
— Как? Ваша жена ушла, потому что была слишком несчастна?
— Она страдала из-за моей любви к вам, Олимпия.
— О! Не льстите мне, утверждая, будто принесли ради меня такую жертву.
— Я вам не льщу, просто говорю то, что есть.
— Бедная женщина!
— Вы жалеете графиню?
— Без сомнения; поверьте, лучше было бы, если бы вы оставили меня и тем возвратили покой госпоже де Майи.
— Олимпия, вы, видно, лишились рассудка, что просите меня расстаться с вами?
— Вы же оставили свою жену! Так почему бы вам не отставить любовницу?
— Невозможно! Олимпия, я вас люблю, я никогда никого так не любил. Конечно, можно и этому найти разумные объяснения — это ваша красота, ваш ум, то, что вы так добры ко мне. И после этого выпустить из рук такое сокровище? Нет, я ни за что не позволю вам полюбить другого.
— Берегитесь! Один раз вы меня все-таки покинули.
— Кажется, я уже объяснял вам, что привело тогда к нашей разлуке. Было решено меня женить, и меня в самом деле женили: хотели продолжить наш род, но тут ничего не вышло. Ах! Если бы вместо того чтобы увидеть вас на подмостках, я встретился с вами в высшем свете, для которого вы созданы!..
— Ну-ну, граф, опомнитесь, или я подумаю, что вы по моей вине опускаетесь до малодушных отговорок.
— Я вас не понимаю, Олимпия.
— Вы меня бросили, граф, потому, что я вам наскучила, а вернулись вы ко мне потому, что пресытились своей женой.
— Хорошо, согласен. Но ведь любовь похожа на новое строение: оно оседает, пока не найдет свою опору, а уж когда нашло, то может стоять века.
— В том-то и беда, граф.
— То есть?
— Моя любовь еще не нашла своей опоры.
— И из этого следует?..
— То, что мне скучно.
— До сих пор?
— И уже навсегда.
— Но в конце концов, какова причина этой тоски?
— Трудно не загрустить, когда не знаешь, в каком положении ты находишься.
— Как это?
— Ну, разумеется. Я свободна или в плену? Можно мне выйти отсюда или я обязана оставаться на месте?
— Олимпия, вы свободны, вы сами прекрасно знаете это. Вот только…
— Только?..
— Мне больно было бы видеть, что вы ведете рассеянную жизнь, что вокруг вертятся мужчины, вынуждая вас выслушивать их признания. Олимпия! Ревность не в моей натуре.
— Вы хвалитесь тем, что не ревнивы?
— Этим могут хвалиться те, кто не познал ревности.
— А кто познал?
— Для того жизнь невыносима, если его любовь не под надзором.
— Значит, вы надо мной учинили надзор?
— Боже меня сохрани!
— И тем не менее вы ревнуете?
— Да.
— Сильно?
— Бешено.
— Это бесполезно, граф.
— Почему?
— О, Бог мой! Да потому, что если я влюблюсь в кого-нибудь, я объявлю вам об этом в тот же день, ни часа, ни одной минуты, ни секунды не промедлив.
— Да, это вы мне уже говорили.
— И что же?
— А то, что во второй раз это обещание кажется мне ничуть не более успокоительным, чем в первый.
— Именно поэтому странно, что вы держите меня взаперти, граф. Ведь есть одно условие, и вы сами отлично это понимаете.
— Вы о чем?
— О том, что, когда я пожелаю уйти, я уйду.
— Увы! Это более чем справедливо, — сказал граф, и сердце его мучительно сжалось.
— Вот почему, — продолжала Олимпия, — я могу разговаривать с кем угодно, и это не должно причинять вам ни малейшего беспокойства.
— Значит, вы не понимаете, что мною движет?
— Нет, объясните же это.
— Да, Боже мой, я вас, конечно, знаю, Олимпия, знаю, что вы не преминете известить меня, если кто-то похитит ваше сердце. Вы скажете мне: "Я полюбила такого-то". Увы! Ведь если вы это скажете, любовь моя, то лишь потому, что я, как дурак, сам допустил такую возможность, предоставил вам повод для этого. Кого вы могли бы полюбить? Вероятно, кого-нибудь из моих друзей, человека, которого я бы сам привел сюда, представил вам, а когда вы это скажете, Боже правый, уже поздно будет искать лекарства от этого недуга, и мне останется только покорно снести беду, которую я мог, должен был предотвратить, а это еще хуже, чем если бы вы мне откровенно заявили: "Я вас больше не люблю!"
— О, ваше рассуждение вполне логично, ничего не упущено.
— Как видите.
— Но кое-что вы забыли…
— Что же?
— Одну подробность.
— Какую?
— Вы забываете, что я могу влюбиться и беспредметно.
— Ох, Олимпия, такие страсти бывают только в романах, в жизни им не место.
— Граф, граф, — вздохнула Олимпия, качая головой, — поверьте мне, в мире нет романа опаснее, чем фантазия женщины.
— Вы могли бы влюбиться беспредметно?
— Я только говорю, что это возможно.
— В подобном случае я ревновать не стану. Что может сделать призрак? Чем угрожают мне объятия тени?
Олимпия сжала руку графа де Майи и устремила на него пронизывающий взгляд.
Потом с выражением, от которого у него кровь застыла в жилах, она произнесла:
— Несчастный! Вы не знаете, чем пренебрегаете. Эта любовь, которая, как вы обещаете, не внушит вам ревности, — самая жестокая, самая опасная из всех страстей. Та, которая влюблена в призрак, та, которая влюблена в тень, та, которая вслушивается в шепот ветерка, смотрит, как солнце угасает на склоне дня, шлет привет восходящей звезде и позволяет ласкать себя лунному свету, навек потеряна для телесных объятий, в каких ее сжимает любовник… Если она любит нечто несуществующее — значит, здесь не осталось ничего, что она любит.
Заметив испуг, изобразившийся на лице графа при столь беспощадно прозвучавших словах, она продолжала:
— О, говорю вам, никогда не желайте, чтобы возлюбленная дала вам повод ревновать к тени! Ведь тому, кто ревнует к мирозданию, ревнует к Богу, уже не дано ревновать к смертному. Врага можно убить, соперника — пронзить кинжалом, но тень, которую любит ваша любовница, — враг невидимый, соперник неуловимый; это страдание, которому нет конца, оно безжалостно, неслыханно, оно грызет человека, точит его, убивает! Граф, не допускайте, чтобы я скучала; граф, не позволяйте мне погружаться в мечты; граф, ни за что не давайте пустоте поселиться в моем сердце! Ибо тогда в него войдет тень, граф, а вы знаете теперь, что это такое — любовь к тени.
Произнеся эти слова, Олимпия, снедаемая всем тем, что оставалось невысказанным в ее душе, не сдержав сдавленного стона, поднялась и направилась было к себе в спальню, но на полдороге глаза ее закатились, она побледнела и без сознания рухнула на ковер.
Граф смотрел на нее скорее с ужасом, чем с беспокойством, не столько с любовью, сколько с тревогой.
Потом, все более мрачнея, он прошептал:
— Клянусь душой, у меня сегодня злосчастный день! То ли я слишком сильно ее люблю, то ли она уже слишком мало любит меня?
Затем он приблизился к Олимпии, взял ее, бесчувственную, на руки и отнес в спальню.
Едва он успел уложить ее на кровать, как Клер, знакомая нам камеристка, вбежала в комнату с криком: по ее словам, один из друзей графа только что высадил калитку, ведущую на улицу, и готов, если ему не откроют, выломать также дверь в прихожей.
— А этот друг, — спросил граф, хмуря брови, — по крайней мере назвал свое имя?
— Это господин де Пекиньи, он прибыл из Рамбуйе, и ему настоятельно необходимо поговорить с вами, — отвечала камеристка.
— Капитан гвардейцев! — вскричал Майи. — Это по делам королевской службы. Клер, побудьте со своей госпожой, я должен принять господина де Пекиньи.
И он бросился вон из спальни, не забыв тщательно закрыть за собой дверь.
Назад: LXIII ГЕРЦОГ И КАМЕРДИНЕР
Дальше: LXV ДЕЛА КОРОЛЕВСКОЙ СЛУЖБЫ