Книга: Дюма. Том 49. Олимпия Клевская
На главную: Предисловие
Дальше: II ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧУДЕСНО ПОДТВЕРЖДАЕТСЯ ИСТИННОСТЬ СТАРИННОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ПОСЛОВИЦЫ «НЕ ВСЯК МОНАХ, КТО В РЯСЕ»

Александр Дюма
Олимпия Клевская

I
АВИНЬОН

«Увидеть Неаполь и умереть!» — воскликнет неаполитанец. Андалузец скажет: «Кто не повидал Севильи — не видел ничего». А уроженец Прованса провозгласит: «Остаться за воротами Авиньона — все равно что остаться за вратами рая».
И действительно, если верить историку папского города, Авиньон — первый город не только Юга, но и всей Франции, если не целого мира.
Послушайте, что он говорит об этом:
«Благородство Авиньона кроется в его древнем происхождении, приятность — в местоположении, величие — в высоте и крепости стен, благополучие — в плодородии почвы, очарование — в мягкосердечии его жителей, дворцы его поражают роскошью, широкие улицы — красотой, знаменитый мост — хитроумием устройства, торговля наделяет его богатством, а все это вместе делает его славным во всем свете».
Вот похвала так похвала! При всем том, хотя со времени, когда она была изречена, прошла добрая сотня лет, мы почти ничего не могли бы в ней убавить и даже готовы кое-что прибавить.
Действительно, если вы путешественник, спускающийся по реке, которую Тибулл наделил эпитетом celer, Авсоний — praeceps, а Флор — impiger, если вы пустились в плавание от Монтелимара и вскоре по более теплым тонам красок земли, более прозрачному воздуху, более четким контурам предметов начали замечать, что находитесь на Юге, если вы, наконец, не без внутренней дрожи прошли под смертоносными арками моста Святого Духа (каждая из которых носит особое имя, чтобы в случае крушения вашего судна об одну из них можно было точно указать, куда бежать к вам на помощь), оставив по правую руку Рокмор, где Ганнибал переправился через Рону со своими сорока слонами, а по левую — замок Морнас, со стен которого барон дез’Адре сбросил некогда целый гарнизон католиков, — Авиньон предстает за очередным поворотом реки во всем своем поистине царственном великолепии.
По правде говоря, единственное, что бросается в глаза, когда Авиньон впервые возникает перед вами, это его гигантский замок — дворец пап, выстроенный в четырнадцатом веке и оставшийся к нашему времени единственным вполне сохранившимся образчиком тогдашней военной архитектуры; его воздвигли на месте храма Дианы, давшего имя самому городу.
Однако каким же образом храм Дианы мог дать название тому, что потом станет обиталищем пап? Мы дадим этому объяснение, взывая к тому величайшему снисхождению, которое, по нашим наблюдениям, читатели всегда проявляют по отношению к этимологам.
«Ave Diana!» — «Славься, Диана!» — в благословенные времена латинской древности, в век Цицерона, Вергилия и Августа восклицал путник, еще издали заметив храм целомудренной богини.
«Ave Niana!» — так звучал этот клич в устах лодочников в эпоху Константина, когда латынь уже была подпорчена наречием местных обитателей.
«Ave Nio!» — возглашали воины, служившие под началом графов Тулузы, Прованса и Форкалькье, а отсюда и имя города: Авиньон.
Заметьте, любезный читатель, что все вышеизложенное относится к истории, а мы достаточно благоразумны, чтобы не подменять историю романом.
Как вы видите, во все времена Авиньон был особым городом; кстати, он одним из первых удостоился великолепного моста (этот мост был возведен в 1177 году молодым пастухом по имени Бенезе, пастырем овец, ставшим затем пастырем душ человеческих, за что впоследствии удостоился канонизации). По правде говоря, ныне от этого моста сохранились только три или четыре арки, после того как он был разрушен в царствование Людовика XIV, в год 1669-й от Рождества Христова, то есть приблизительно за пятьдесят восемь лет до начала истории, о которой мы собираемся поведать.
Но самое блистательное зрелище Авиньон представлял в конце четырнадцатого века. Филипп Красивый, полагая, что он даровал Клименту V и его преемникам стражу, тюрьму и прибежище, на самом деле наделил их придворными, дворцом и королевством.
Да, тогдашний Авиньон, это царство роскоши, неги и разврата со своим дворцом и обосновавшимся при нем двором, и в самом деле был подлинным королевством; его раздавшиеся чресла стягивал тугой пояс стен, которые возвел еще Фернандес де Эредиа, великий магистр ордена Святого Иоанна Иерусалимского; его развратные клирики возносили Тело Христово на распятие руками, горевшими жаром блуда; его ослепительные куртизанки, сестры, племянницы и наложницы пап выковыривали бриллианты из тиары, чтобы украсить ими свои браслеты и ожерелья; наконец, там еще отдавался эхом лепет того самого Воклюзского источника, что влюбленно нашептывал сладостное имя Лауры, убаюкивая Авиньон под звуки исполненных чувственной неги песен Петрарки.
Конечно, когда папа Григорий XI, вняв мольбам и увещеваниям святой Бригитты Шведской и святой Екатерины Сиенской, в 1376 году оставил эти края и 17 января 1377 года прибыл в Рим, Авиньон, лишенный былого блеска, хотя и сохранивший свой герб (на червонном поле три нацеленных на вас золотых ключа, поддерживаемых орлицей) и девиз: «Unguibus et rostris», превратился в скорбящую вдовицу, в покинутый дворец, в пустую гробницу. Папы, конечно, хранили Авиньон, приносивший немалый доход, но хранили его так, как хранят замок, в котором никто больше не живет; они направляли туда легатов, однако те могли их заменить так же, как управляющий — своего господина или как ночь — день.
Тем не менее Авиньон остался городом по преимуществу религиозным, поскольку в те годы, когда начинается наша история, в нем еще насчитывалось сто девять каноников, четырнадцать настоятелей приходов, триста пятьдесят монахов и триста пятьдесят монашек, которые, вместе с многочисленными подчиненными клириками, несшими службу при восьми капитулах, составляли вкупе девять сотен служителей Господних, то есть двадцать восьмую часть всего городского населения.
Мало того: Авиньон, семижды претерпев у себя семь пап, правивших семижды десять лет, к 1727 году имел еще семижды семь свойств и качеств, необходимых для поддержания приятной, красивой и достойной жизни большого города.
Он располагал семью воротами, семью дворцами, семью приходами, семью коллегиальными церквами, семью больницами, семью мужскими обителями и семью женскими монастырями.
Что касается его очарования, происходящего «от мягкосердечия его жителей», воспетого Франсуа Нугье, историком города, то это очарование кажется нам куда менее очевидным, нежели все остальное, и лишь в этом мы позволили бы себе не согласиться с суждением авиньонского писателя, напомнив о бесконечных сварах между белыми и черными кающимися, когда и те и другие при любой возможности пытались стереть друг друга в порошок, поделив город на два враждующих лагеря, при стычках которых щедро сыпались затрещины.
Разумеется, мы не станем здесь вспоминать ни о резне в Ледяной башне в 1791 году, ни об убийстве маршала Брюна в 1815-м. О происшествиях такого рода добрейший Франсуа Нугье в те годы, когда он творил свою летопись, при всей его учености не мог и помыслить.
Однако, за исключением пресловутого мягкосердечия жителей, какое мы, взирая из девятнадцатого века, могли бы оспорить, Авиньон начала восемнадцатого столетия представал взору и уму путешественника в еще весьма приятном виде.
Прежде всего, кроме доминиканцев, обосновавшихся в городе в 1226 году, и кордельеров, получивших в городе пристанище в 1227-м, кроме больших августинцев и больших кармелитов, матюринцев, бенедиктинцев, целестинцев, минимов, капуцинов, реколлетов, отцов христианского вероучения, босоногих кармелитов, антонитов, августинцев, отцов-ораторианцев и обсервантов, Авиньон располагал и собственным коллегиумом, а также домом для послушников под управлением иезуитов, основанным в 1587 году Луизой д’Ансенюз.
Здесь нам следует прибавить: в те времена тот, кто произносил слово «иезуиты», имел в виду людей ученых, любезных, не чуждых новым веяниям своего века, тех, к чьему посредничеству обращались купцы, увлекая их в далекие и неведомые моря, к устьям Ганга и Голубой реки — этих индийских и китайских подобий Роны; тех, кого святое рвение вело в неизведанный мир, в равнины Бразилии либо к высокогорьям Чили; тех, оставшихся в Европе, перед кем политика, эта книга без конца, сама перелистывала свои страницы, где каждое слово — утраченная надежда или утоленное честолюбие, упроченный трон или разбитый венец; тех, наконец, кротких последователей бенедиктинцев, кого поэзия и словесность заточила под выбеленные своды монастыря, между чахлой лужайкой с редкими цветочками и ослепительным лучом солнца, сверкающего сквозь высокие силуэты коллегиальной церкви.
Итак, в Авиньоне, в этом особом городе, где было все, что имеется и в иных городах, а также много чего другого, были и свои иезуиты. И для начала нашей истории мы поведем любезного читателя в часовню дома послушников, предварительно напомнив, что дело происходит в первых числах мая 1727 года в правление семнадцатилетнего короля Людовика XV.
На возвышенном месте улицы, называвшейся улицей Послушников (мы говорим «на возвышенном месте», потому что улицы Авиньона, выстроенного так, чтобы противостоять мистралю и солнцу, по большей части либо круто поднимаются, либо столь же круто сбегают вниз), высилось здание означенного дома с пристроенной к нему часовней.
Это строение, по своим формам, а особенно по замыслу сходное со всем тем, что иезуиты возводили во Франции и даже за ее пределами, было выдержано в намеренно строгом и скромном стиле, который не принадлежал ни одной эпохе и не мог ничем опорочить тех, кто его применял, во-первых, потому, что ничего существенного не открывал взгляду, а во-вторых — потому, что надо быть весьма сведущим археологом, чтобы отыскать душу в камнях, кои принадлежат обществу, большинство членов которого отрицает ее даже в человеке.
Иезуиты, эти странники-прихлебатели, эти тайные завоеватели, помышлявшие шаг за шагом захватить власть над целым светом, должны были, обосновываясь там, где им волею судеб выпала участь оказаться, печься о том, чтобы их походный шатер, призванный однажды превратиться в цитадель, не бросался в глаза. Любой прихлебатель, пристраиваясь у чужого стола, старается не выглядеть роскошно одетым, как богач, или оборванным, как голодранец: и роскошь и нищета слишком притягивают посторонние взгляды. Всякий честолюбец принужден вначале являть собой образчик скромности, если не смирения, выжидая подходящей минуты, когда можно будет выпустить свои тигриные когти или распахнуть свою акулью пасть.
Вот так и Общество Иисуса будь то во Фландрии, во Франции или в Испании, где расположились его основные силы, позволяло строителям этих зданий лишь безликую архитектуру монастырей и казарм, которая в ту эпоху ограничивалась высокими кирпичными либо каменными стенами, узкими высокими окнами, забранными решетками, и почти лишенными украшений портиками — лишь кое-где допускались полуколонны, словно обычная круглая колонна — чересчур броский знак роскоши.
Подобная же суровость царит и внутри этих зданий, сочетаясь с неуклонным соблюдением гигиенических правил и распорядка дня; везде, где иезуитам положено надзирать за послушниками, все расчерчено по прямым линиям; везде, где святым отцам надлежит соприкасаться с мирянами, — полумрак и окольные пути.
Впрочем, мы не стремимся дать подробное описание обители авиньонских отцов-иезуитов, ибо в часовне дома послушников нас ожидает одно из главных действующих лиц, и, учитывая, насколько важная у него роль, мы поспешим к нему присоединиться.
Поскольку для завязки любой драмы необходимо предварительное описание мизансцены, добавим несколько слов о часовне, куда мы вводим наших читателей, как ранее сказали несколько слов о городе, по которому они совершили вместе с нами небольшую прогулку.
Итак, пусть они замрут на пороге и окинут взором не слишком широкий в диаметре круглый зал с лишенными всяких изображений витражами, в которые свет попадает из-под купола и изливается прежде всего на боковые своды, чтобы отдать им весь свой блеск и уже пригашенным соскользнуть на плиты пола; увидят длинный, почти лишенный украшений алтарь, тетивой стянувший арку апсиды, а за алтарем несколько погруженных в полутьму дубовых сидений, предназначенных для святых отцов: там во время службы им было удобнее всего отдаваться мысленной молитве или надзирать за послушниками.
Вот как несколькими штрихами можно обрисовать обстановку в часовне.
Только что пробил час дня, службы уже завершились, раскаленное солнце пожирало город, и церковь была пустынна.
Лишь слева от алтаря у узкого прохода, ведущего к упоминавшимся дубовым сиденьям, молоденький послушник, одетый в черную орденскую рясу, сидел на стуле, прислоненном к колонне, почти что уткнувшись головой в книгу, которую он даже не читал, а пожирал глазами.
Однако юноша, как ни был он поглощен чтением, временами находил в себе силы оторваться от него и украдкой бросить взгляд по сторонам.
Налево от него располагалась боковая дверь в жилое помещение, через которую мог войти в часовню кто-нибудь из святых отцов.
Направо от него был выход на улицу, откуда в церковь мог войти кто-нибудь из прихожан.
Было ли то простое любопытство или то была рассеянность? Увы, рассеянность так свойственна юной душе, которой молитвенник и церковный ритуал дают весьма пресную и однообразную пищу!
Но мы говорили, что юный послушник, казалось, жадно глотал страницу за страницей; быть может, он поглядывал по сторонам, чтобы перехватить восхищенный взгляд наставника, и тогда перед нами не рассеянный молодой человек, а законченный лицемер?
Не верно ни то ни другое.
Если бы в то время, когда послушник читал, кто-нибудь осторожно глянул ему через плечо, он заметил бы спрятанную в требнике тоненькую брошюру, напечатанную на более белой и свежей бумаге; шрифты в брошюре были выровнены крайне неряшливо, и строки ее отличались той неравномерностью длины, которой двадцатью девятью годами позже суждено было послужить метру Андре, когда он стал измерять строчки веревочкой, чтобы не оставить ни слишком длинных, ни слишком коротких, достаточным признаком отличия стихов от прозы.
Следовательно, нет ничего удивительного в том, что наш послушник опасался быть захваченным врасплох: так в классе поступает любой школяр, пряча в учебник запретную книжку. Однако запретная книга запретной книге рознь, как и вязанка — вязанке: одни запрещены слегка, другие — раз и навсегда. За одни полагалось дополнительно переписать пятьсот стихов, за другие — остаться после занятий в классе или даже угодить в карцер.
К какому разряду принадлежала та, которую читал юный последователь Лойолы, жадно прильнув к ней взглядом и всей душой?
Впрочем, стороннему наблюдателю, чтобы разрешить эту задачу, не стоило бы и приближаться к нашему герою. Обо всем можно было догадаться по тому, как он покачивал головой, следуя таинственному ритму собственного голоса, ритму весьма далекому от однообразного церковного чтения и более всего уместному при том роде декламации, что был тогда в ходу на драматической сцене. Догадку подкрепили бы и некие неосторожные жесты, при которых рука послушника и его пальцы вздымались и опускались не как вялые руки и мягкие пальцы священника, читающего проповедь, а будто грозящая рука со сжатым кулаком актера на сцене театра.
Наш послушник декламировал и жестикулировал уже никак не менее получаса, как вдруг неровный гул торопливых шагов на каменных плитах у входа и внезапное появление в дверях церкви постороннего остановили его чтение; рука опустилась, оставив некую свободу только кисти, ибо лишь ее, да в придачу еще коленную чашечку позволено приводить в движение верному ученику отцов-иезуитов — одна необходима для коленопреклонений, а другая сопровождает ритуальное mea culpa.
Дальше: II ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧУДЕСНО ПОДТВЕРЖДАЕТСЯ ИСТИННОСТЬ СТАРИННОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ ПОСЛОВИЦЫ «НЕ ВСЯК МОНАХ, КТО В РЯСЕ»