XXV
31 июля, одиннадцать часов вечера.
Не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь, возлюбленная моего сердца; но спеши, спеши, бьет полночь, истекает последний день моей мирской жизни.
Завтра тот день, что назначен для моего пострижения; полный благочестия, я ждал, пока истекли три месяца, но я не могу бесконечно нарушать данное Господу обещание. Господь говорит со мной, потому что ты молчишь. Господь призывает меня, потому что ты меня оставила.
О, как больно мне отказаться от надежды, которую ты на короткий срок вернула мне!
Телом и душой я возвратился в прошлое и был счастлив; лишиться этого счастья мне будет тяжелее, чем было бы расстаться с жизнью.
Что бы об этом ни говорили, монастырская жизнь не означает ни смерти тела, ни смерти души. Я часто рассматривал мертвые тела, мои глаза останавливались на их бледном и безжизненном челе: это была разрушающаяся материя, только и всего. Никакая мечта не трепетала в навсегда уснувшем мозге, никакая физическая, никакая душевная боль не трогала навсегда спущенные струны.
Я часто наблюдал и эти живые трупы — монахов; но их лоб, бледнее и безжизненнее чела мертвеца, все же другой, непохожий; слезы, бесконечно струящиеся из их сердца, как из глубокого и неиссякаемого источника, углубили глазницы и проточили на щеках тот горький след, по которому Господь узнает избранников страдания, чтобы сделать их — по крайней мере, я надеюсь на это — избранниками своей любви.
Их скорчившиеся тела постоянно била нервная дрожь, которая свидетельствовала о боли и указывала на присутствие жизни. Это не была безмятежность, но не был и покой склепа. Это была медленная, изнуряющая, пожирающая их агония, она вела из этого мира в иной, влекла от жизни к смерти, сводила с ложа в могилу.
Что же, Изабелла, я не скрываю от себя этого и опускаюсь в бездну, измерив ее глубину; я готов испытать эту агонию, лишь бы она скорее привела меня к смерти!
Прощай, я буду всю ночь молиться. С двух часов ночи начнут звонить колокола в монастыре, чтобы объявить, что душа, но не тело, оставляет земную жизнь ради Неба.
В девять часов утра те, что станут моими братьями во Господе, придут за мной.
1 августа, пять часов утра.
Только что я в последний раз увидел восход солнца. Никогда еще оно не было таким сияющим, таким прекрасным, таким величественным. Что ему страдания того жалкого, маленького мира, который оно освещает? Что ему мои слезы, смочившие бумагу? Оно выпьет их за десять минут, подставь я письмо под его лучи, как выпивает каплю росы, дрожащую на конце травинки или скатившуюся, подобно алмазу, в чашечке цветка.
Я больше не увижу его. Предназначенная мне келья выходит на двор, обнесенный высокой стеной, через прорези мне будет виден лишь уголок кладбища. Я попрошу, чтобы этот уголок отвели для моей могилы.
Надо держаться поближе к тому, чего хочешь скорее достичь.
Помолимся!
Девять часов утра.
Пение приближается: монахи идут за мной.
Я не хочу, чтобы эти люди вошли сюда. Не хочу, чтобы они увидели Ваши письма и то, которое я пишу сейчас. Не хочу показывать им мои слезы.
Я встречу их на пороге. Душа останется с Вами, они получат бездыханное тело.
Прощайте!
Смерть Бога исторгла стон из глубины каждой живой души, но и этот стон не мог быть таким жалобным, таким мучительным, как тот, которым я оплакиваю гибель нашей любви.
Прощайте! Прощайте! Прощайте!