VII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ФИРМА "ОБЕН КУЦАЯ РАДОСТЬ И КОМПАНИЯ" ДЕЛАЕТ ЧЕСТЬ СВОЕМУ НАЗВАНИЮ
И вот для трех шуанов наступило время осуществить задуманное на берегу пруда: огонь приближался с невероятной быстротой; языки пламени, похожие на птиц с пурпурным и золотым оперением, взмывали над цветущими верхушками утесника и, прежде чем поглотить растения целиком, казалось, только собирались прикоснуться к их стебелькам.
Вокруг беглецов все плотнее сгущалась удушливая дымовая завеса и все громче слышался треск огня, похожий на отдаленный гул океана.
Однако Жан Уллье и Триго убегали быстрее огня и вскоре миновали опасную зону.
Свернув влево, они вышли к тому месту небольшой долины, куда почти не доставали плотные клубы дыма, которые, на их счастье, мешали солдатам определить, сколько их было и в какую сторону они убегали, и не дали разглядеть маневр, позволивший Мишелю и Берте пребывать теперь в безопасности.
— Теперь, Триго, ползем! — воскликнул Жан Уллье. — Главное, чтобы солдаты нас не заметили прежде, чем мы узнаем их намерения и направление движения.
Гигант так низко согнулся, словно решил продвигаться на четвереньках, и, надо сказать, весьма вовремя, ибо, не сделай он этого, получил бы в грудь пулю, просвистевшую у него над головой.
— Черт возьми! — воскликнул Куцая Радость. — Твой совет, Жан Уллье, хотя и прост, но не лишен здравого смысла.
— Они разгадали нашу уловку, — произнес Жан Уллье, — и решили нас окружить, зайдя, как мне кажется, с этой стороны.
И в самом деле, они увидели растянутую почти на полу-льё и идущую от дольмена цепочку солдат. В ожидании появления вандейцев они расположились как загонщики на расстоянии ста шагов друг от друга.
— Ну, что, прорвемся? — спросил Куцая Радость.
— Попробуем, — ответил Жан Уллье, — однако подожди, пока я не проделаю брешь в их рядах.
И, прижав приклад ружья к плечу, он, не вставая, выстрелил по солдату, перезаряжавшему свое ружье.
Пуля попала солдату в грудь — он повернулся на месте и упал лицом вниз.
— Один! — воскликнул Уллье.
Затем, прицелившись в шедшего следом за ним солдата, он нажал на спусковой крючок с таким невозмутимым видом, как будто охотился на куропаток.
Второй солдат упал вслед за первым.
— Уже два! — воскликнул Куцая Радость. — Браво, приятель Уллье, браво!
— Вперед! Вперед! — крикнул вандеец, с гибкостью пантеры выпрямившись во весь рост. — Вперед! Рассредоточимся, чтобы не служить крупной мишенью пулям, которые сейчас начнут дождем падать вокруг нас.
Вандеец как будто все заранее предвидел: не успели трое беглецов сделать и десяти шагов, как раздалось шесть или восемь ружейных выстрелов и одна из пуль отколола щепку от дубины, что была в руке у Триго.
К счастью для беглецов, солдаты бросились сначала к своим товарищам, сраженным пулями на их глазах, и, запыхавшись от бега, не смогли метко прицелиться; тем не менее, они закрыли проход, через который беглецы намеревались ускользнуть от погони, и теперь у Жана Уллье и его товарищей оставалось совсем мало шансов на то, чтобы прорваться, не вступая в рукопашную схватку с врагом.
В самом деле, в то мгновение, когда бежавший слева Жан Уллье уже собирался перепрыгнуть через овражек, он вдруг увидел на противоположной стороне кивер, а затем и самого солдата, ожидавшего его со штыком наперевес.
Не успев перезарядить на ходу ружье, Жан Уллье подумал, что если противник угрожал ему штыком, то, по всей видимости, был в таком же положении, как и он. Вандеец на всякий случай выхватил нож и зажал его в зубах.
Не добежав двух шагов до канавы, он резко остановился и, вскинув ружье, прицелился в солдата, до которого оставалось не больше шести футов.
Все произошло именно так, как и рассчитывал Жан Уллье: решив, что ружье заряжено, солдат бросился ничком на землю, чтобы уклониться от пули.
И в ту же секунду, словно остановка не повлияла на силу его прыжка, Жан Уллье перескочил через овраг и молнией пронесся над лежавшим солдатом.
Триго оказался, в свою очередь, не менее удачливым и, не пострадав от случайной пули, скользнувшей по плечу и добавившей лишний лоскут к его лохмотьям, он прорвался вместе со своим приятелем Куцей Радостью сквозь цепочку солдат так же успешно, как и Жан Уллье.
Два беглеца (Триго можно было считать за одного) побежали в разные стороны: один направо, другой налево, чтобы через некоторое время встретиться снова.
Пять минут спустя они были на таком расстоянии друг от друга, что перешли на крик, чтобы услышать друг друга.
— Как дела? — спросил Жан Уллье Куцую Радость.
— Отлично! — ответил тот. — Минут через двадцать, если нас не зацепят пули этих мерзавцев, мы выйдем в поле, за первой же изгородью им нас ни черта не достать. Приятель Уллье, напрасно мы пошли по ландам.
— Ба! Мы вот-вот отсюда выберемся, а дети находятся в большей безопасности в том месте, где мы их оставили, чем в самом густом лесу. Ты не ранен?
— Нет, а ты, Триго? Мне показалось, что тебя задела пуля.
Гигант показал след, который оставила пуля на дубинке; очевидно, ущерб, причиненный оружию, над которым Триго трудился с такой любовью все утро, огорчил его больше, чем вырванный из одежды клок и легкая царапина на плече.
— Эй! Посмотри, — воскликнул Куцая Радость, — вот и поле!
В самом деле, в тысяче шагов от беглецов в конце такого пологого спуска, что его едва можно было заметить, виднелись начавшие уже золотиться колосья на фоне еще зеленого поля.
— Может, нам стоит перевести дух, — предложил Куцая Радость, словно почувствовав, как устал Триго.
— Конечно, — ответил Жан Уллье, — мне как раз надо перезарядить ружье. А ты пока осмотрись.
Жан Уллье начал перезаряжать свое ружье, в то время как Куцая Радость огляделся по сторонам.
— О! Разрази меня гром! — неожиданно воскликнул калека в то мгновение, когда старый вандеец укладывал на порох вторую пулю.
— Что случилось? — спросил, обернувшись, Жан Уллье.
— Тысяча чертей! Скорее в путь! Мне пока ничего не видно, но я слышу шум — он не предвещает ничего хорошего.
— Э, — заметил Жан Уллье, — приятель Куцая Радость, нам оказывает честь сама кавалерия. Тревога! Тревога, лентяй! — добавил он, обращаясь к Триго.
Скорее чтобы прочистить глотку, чем ответить Жану Уллье, нищий взревел так, что ему бы позавидовал самый здоровый бык из Пуату, и одним прыжком перемахнул через огромный камень, преграждавший ему путь.
Его героический порыв был остановлен вскрикнувшим от боли Жаном Уллье.
— Что с тобой? — спросил Куцая Радость вандейца, который застыл на месте с поднятой ногой, опершись^ на ствол ружья.
— Ничего, ничего, — сказал Жан, — не беспокойтесь.
Попробовав идти, он снова вскрикнул от боли. Ему пришлось сесть.
— О, — сказал Куцая Радость, — без тебя мы не двинемся с места. Скажи, что с тобой?
— Я тебе сказал: ничего!
— Ты ранен?
— А! — заметил Жан Уллье. — Где же костоправ из Монбера?
— Что ты сказал? — спросил, ничего не понимая, Куцая Радость.
— Я говорю, что попал в яму и вывихнул или сломал ногу, и вот теперь не могу даже ступить на нее.
— Триго посадит тебя на одно плечо, а меня понесет на другом.
— Невозможно! Так вы не убежите от погони.
— Но если мы оставим тебя здесь, мой дорогой Жан Уллье, они тебя убьют.
— Возможно, — ответил вандеец, — но прежде чем умереть, я уложу многих. Вот посмотри, как для начала я расправлюсь с этим.
В шагах трехстах от беглецов на невысоком холме показался молодой офицер егерского полка.
Жан Уллье, прицелившись, выстрелил.
Офицер вскинул руки и рухнул навзничь.
А Жан Уллье стал перезаряжать ружье.
— Итак, ты говоришь, что не можешь идти? — спросил Куцая Радость.
— Возможно, я бы смог проскакать на одной ноге шагов пятнадцать, но к чему?
— В таком случае, Триго, стой здесь!
— Надеюсь, что вы не сделаете такой глупости, чтобы остаться? — воскликнул Жан Уллье.
— Эх! Честное слово, да! Старик, мы умрем вместе с тобой. Однако, как ты сказал, несколькими солдатами будет меньше.
— Куцая Радость, нет, нет, не делайте этого. Вы должны остаться в живых, чтобы помочь тем, кого мы оставили… Но Триго, что ты делаешь? — спросил Жан Уллье, увидев, как гигант, спустившись в овраг, пытался приподнять гранитную глыбу.
— Не надо, — сказал Куцая Радость, — не брани его: он даром времени не теряет.
— Сюда, сюда! — крикнул Триго, указывая на яму, вырытую водой под камнем, которую он обнаружил, когда приподнимал глыбу.
— Честное слово, сегодня приятель Триго соображает не хуже обезьяны! Жан Уллье, иди сюда и ложись на дно!
Жан Уллье дополз до своих товарищей и забился в углубление, где вода доходила ему до колен; затем Триго осторожно поставил на место камень, оставив узкую щель для воздуха и света вандейцу, как будто заживо погребенному под каменной плитой.
Не успел Триго приподняться, как на вершине холма показались всадники и, убедившись в гибели офицера, поскакали во весь опор по направлению к шуанам.
Однако для беглецов еще не все было потеряно: всего каких-то пятьдесят шагов оставалось сделать Триго и Куцей Радости — теперь мы будем рассказывать только о них — до спасительной изгороди, за которую вряд ли бы отважились последовать всадники, в то время как пехотинцы, похоже, уже раздумали гнаться за вандейцами.
Но унтер-офицер егерского полка в полной боевой выкладке почти нагнал их и находился так близко, что Куцей Радости показалось, что он ощутил дыхание его лошади на своем плече.
Торопясь настигнуть беглецов, унтер-офицер, привстав на стременах, замахнулся саблей на калеку и едва не обрушил на его голову удар такой силы, что неминуемо раскроил бы ему череп, если бы лошадь, поводья которой всадник на секунду слегка отпустил, не рванулась неожиданно влево, в то время как Триго инстинктивно бросился вправо.
И сабля лишь слегка оцарапала руку трактирщика.
— Взять! — крикнул Куцая Радость своему другу, понуждая к действию.
Триго завертелся на месте волчком, словно его тело было насажено на стальную пружину.
Лошадь задела нищего грудью, но не сбила с ног; тем временем Куцая Радость выстрелом из охотничьей двустволки сразил унтер-офицера наповал, и тот свалился вперед, по ходу лошади.
— Один! — открыл счет Триго, ставший вдруг словоохотливым, хотя в обычное время его нельзя было назвать разговорчивым.
Хотя схватка отняла у беглецов не более минуты, расстояние между ними и всадниками заметно сократилось; казалось, еще немного, и они настигнут вандейцев, уже слышавших сквозь дробный топот лошадиных копыт сухой треск перезаряжаемых карабинов и пистолетов.
Однако Куцей Радости было достаточно и двух секунд, чтобы оценить возможности, предоставляемые им окружающей местностью. 1 Они находились на самом краю ланд Буэме в нескольких шагах от развилки дорог. И как у всякой развилки в Бретани или Вандее, здесь стояло распятие; этот каменный крест, расколотый пополам, мог стать их временным, хотя и ненадежным убежищем. Справа от них уже виднелись поля, окруженные живой изгородью; однако не стоило даже думать о том, чтобы добраться до них, ибо, поняв их намерения, именно с этой стороны к ним неслись во весь опор трое или четверо всадников. Прямо перед ними, изгибаясь влево, несла свои воды река Мен, делавшая крутой поворот налево; однако Куцая Радость понял, что нельзя рассчитывать на то, чтобы река встала преградой между ними и солдатами: противоположный берег ощерился острыми скалами, нависавшими над водой, и, пока шуаны плыли бы по течению в поисках более пологого спуска, у солдат было бы несомненно достаточно времени, чтобы изрешетить их пулями.
Поэтому Куцая Радость выбрал распятие, именно к нему по его приказу и побежал Триго.
Когда великан уже заходил за каменное основание распятия, пуля, отрикошетив от креста, скользнула вдоль щеки Куцей Радости, что не помешало, однако, безногому калеке ответить выстрелом.
Но, к несчастью, из раны Обена потекла кровь и залила руки Триго. При виде крови великан взревел от ярости, словно пуля попала в него самого, и бросился на солдат, как нападает на преследующих его охотников дикий кабан.
И в ту же секунду над головами Куцей Радости и Триго сверкнули клинки десяти сабель, в шуанов прицелились сразу из десяти пистолетов, а один из жандармов уже протянул руку, чтобы схватить Куцую Радость.
Однако Триго ударом дубинки раздробил ему ногу.
Несчастный с душераздирающим криком упал с коня, и тот ускакал в ланды.
И в тот же миг раздался залп из десяти стволов.
Одна пуля попала Триго прямо в грудь, а две другие раздробили левую руку Куцей Радости.
Казалось, нищий не почувствовал боли: он отбивался своей палицей так яростно, что сломал две или три сабли и отвел от себя остальные клинки.
— К распятию! К распятию! — крикнул ему Куцая Радость. — Именно там мы и примем смерть!
— Да, — глухим голосом ответил Триго, услышав, что его друг заговорил о смерти, и опустил свою дубинку на голову солдата, который тут же свалился замертво.
Затем, выполняя полученный приказ, он попятился к кресту, чтобы, по возможности, прикрыть товарища своим телом.
— Тысяча чертей! — воскликнул капрал. — На каких-то двух попрошаек мы потратили столько времени, патронов и понесли такие тяжелые потери!
И, потянув за уздечку и одновременно больно пришпорив коня, он заставил его сделать мощный прыжок и настигнуть вандейцев.
Конь ударил Триго головой в грудь; удар был настолько силен, что великан упал на колени.
Всадник воспользовался его падением, чтобы рассечь Куцей Радости голову.
— Сбрось меня к подножию распятия и спасайся, если сможешь, — приказал прерывающимся голосом Куцая Радость, — мне уже крышка.
И он начал молитву:
— Господь, прими мою душу!..
Однако колосс больше не слушался своего товарища; от ярости и потери крови у него закружилась голова. С нечеловеческим криком, похожим на рев загнанного в клетку льва, с глазами, всегда тусклыми и бесцветными, а теперь метавшими молнии, с открытым в грозном оскале ртом, он был похож на разъяренного тигра, готового ответить раной за рану. Лошадь в своем броске оказалась на несколько шагов впереди вместе со своим всадником, который рассек голову Куцей Радости. Триго не мог до него дотянуться. И тогда, раскрутив свою палицу и определив на глазок расстояние, отделявшее его от егеря, он запустил ею во всадника, и она полетела со свистом, словно посланная из катапульты.
Подняв коня на дыбы, егерь уклонился от дубинки, но лошадь получила сокрушительный удар по голове.
После нескольких конвульсивных движений в воздухе передними копытами она повалилась на спину, увлекая за собой своего всадника.
Из груди Триго вырвался еще более страшный крик, чем тогда, когда он почувствовал боль. Нога всадника оказалась зажатой под конем. Вандеец бросился на него, освободил солдата им же рассеченной рукой и, схватив за ногу, притянул его к себе; затем раскрутил его в воздухе, как ребенок пращу, и со всей силой ударил о распятие.
Залитый кровью византийский камень покосился.
Крик ужаса, взывавший к мести, пронесся над отрядом синих; однако нечеловеческая сила Триго отбила желание солдат приближаться к нему на близкое расстояние, и они стали перезаряжать свои ружья.
Тем временем Куцая Радость громко произнес: "Аминь!" — и отдал Богу душу.
Почувствовав, что его любимый хозяин мертв, Триго уселся у подножия распятия, словно приготовления солдат его вовсе не касались, отвязал тело Куцей Радости и положил к себе на колени так, как поступила бы мать с телом своего умершего ребенка; заглянув в мертвенно-бледное лицо своего друга, он вытер с него кровь рукавом, в то время как горькие слезы, которые это бесчувственное ко всем жизненным невзгодам существо проливало впервые, стекали, перемешавшись с кровью, по его щекам, помогая ему выполнить последний долг так, как он себе его представлял.
Оглушительный залп, две новые раны, приглушенный звук трех или четырех пуль, попавших в труп, который Триго держал на руках и прижимал к груди, вывели великана из состояния горестного оцепенения.
Он встал во весь рост. И в ответ на это движение солдаты, решившие, что он бросится на них, натянули поводья, и волна дрожи прокатилась по их рядам.
Но нищий даже не взглянул в сторону врагов; они его больше не интересовали. Он думал только о том, как бы найти средство, которое помогло бы ему не расстаться с другом и после смерти, и, казалось, искал место, где он мог обрести уверенность в том, что там они останутся неразлучны навеки.
И он направился в сторону Мена.
Триго шагал, не сгибаясь, твердой и гордой поступью, невзирая на многочисленные раны и кровь, которая сочилась из пяти или шести пулевых ранений и струилась по его телу на землю, оставляя позади кровавый след. И пока он шел к берегу реки, ни одному солдату не пришло в голову остановить его; дойдя до места, где высокий берег нависал над непривычно спокойными черными водами реки, что говорило о том, насколько в этом месте было глубоко, он крепко обнял труп несчастного калеки; затем, по-прежнему прижимая своего друга к груди, собрал последние силы и, не произнося ни одного слова, бросился вниз.
Вода с шумом приняла это огромное тело, брызнув в разные стороны, и тут же поглотила его и еще долго бурлила над тем местом, где скрылись Триго и его товарищ, затем, широкими кругами дойдя до берега, затихла.
На берег высыпали всадники. Решив, что нищий бросился в воду, чтобы добраться до противоположного берега, они приготовились выстрелить, как только беглец всплывет набрать воздуха в легкие.
Но Триго так и не появился на поверхности воды. Его душа соединилась с душой единственного существа, которое он любил на этой земле, и их тела покоились на ложе из камыша, покрывавшего дно речной пучины.
VIII
КОГДА ПОМОЩЬ ПРИХОДИТ ОТТУДА, ОТКУДА ЕЕ СОВСЕМ НЕ ЖДЕШЬ
Всю последнюю неделю метр Куртен старался держаться незаметно и не выходил за пределы ограды своей фермы в Ла-Ложери.
Как всякий дипломат, он не особенно жаловал войны, справедливо полагая, что недалеки те времена, когда больше не будут размахивать саблями и стрелять из ружей, и думал только о том, как бы остаться целым и невредимым на тот случай, если ему предоставится возможность послужить на пользу себе и отечеству в меру своих скромных сил, которыми природа его одарила.
Как человека предусмотрительного, фермера беспокоили последствия его участия в аресте Жана Уллье и гибели Бонвиля, и в то время, когда застарелая ненависть, былые обиды, жажда мести держали под ружьем многих людей, он рассудил, что было бы благоразумно с его стороны не попадаться никому на узкой дорожке.
После того как однажды метр Куртен подрезал подпругу лошади барона Мишеля, он боялся даже встречи со своим хозяином, каким бы безобидным тот ни выглядел; на следующий день после своей поездки, решив, что он избежит смерти, если прикинется полумертвым, Куртен слег в постель и передал через служанку соседям и тем, кто был в его подчинении, что его скосила тяжелейшая лихорадка, подобная той, что унесла в могилу папашу Тенги.
Госпожа де ла Ложери, волнуясь за сына, уже дважды требовала к себе фермера; однако болезнь парализовала готовность Куртена прийти на помощь, и он так и не двинулся с места, пока беспокойство баронессы не взяло верх над гордостью и она сама не отправилась в крестьянский дом.
Она слышала, что Мишеля арестовали, и собралась в Нант, чтобы, используя все свое влияние, добиться освобождения сына, а затем, употребив всю свою материнскую власть, увезти его подальше от этого несчастного края.
Ни в коем случае она не намеревалась вскоре возвращаться в Ла-Ложери, так как дальнейшее пребывание в нем представлялось ей опасным из-за войны, которая вот-вот должна была начаться, и ей было необходимо договориться с Куртеном, чтобы он присматривал за ее домом.
Куртен пообещал оправдать ее доверие, но таким грустным и слабым голосом, что, баронесса, несмотря на собственные заботы и волнения, вышла от фермера, проникнувшись состраданием к бедняге.
Затем произошли вооруженные столкновения под Ле-Шеном и Ла-Пенисьером.
Пока гремели бои, звуки выстрелов, долетавшие до фермы, наполняли сердце Куртена страхом.
Однако, когда он узнал, кто победил, болезнь его как рукой сняло.
На следующий же день его самочувствие настолько улучшилось, что, не обращая внимания на советы служанки, он изъявил желание отправиться в Монтегю, чтобы получить от супрефекта указания о дальнейших действиях.
Как стервятник, почувствовавший запах мертвечины, он захотел участвовать в дележе добычи.
В Монтегю метр Куртен узнал, что он явился напрасно: теперь департаментом управляли военные власти. Супрефект посоветовал ему отправиться в Эгрефёй, где в тот момент располагался штаб генерала.
Всецело поглощенный командованием, Дермонкур, как храбрый и честный военный, не испытывал особой симпатии к людям, подобным Куртену, и, встретив его крайне холодно, без внимания, выслушал донос, который тот преподнес под видом сведений о состоянии дел в Ла-Ложери.
Впрочем, генерал согласился с предложением Куртена разместить гарнизон в замке, местоположение которого позволяло держать в руках весь край от Машкуля до Сен-Коломбена.
Небо должно было возместить фермеру недостаток симпатии к нему со стороны генерала.
И такое вознаграждение оно в своей справедливости ему дало.
Выходя из дома, где размещался штаб генерала, метр Куртен столкнулся с человеком, которого никогда до сих пор не встречал. Однако тот обратился к нему с необычайно любезными и вежливыми словами.
Это был мужчина лет тридцати в черной одежде, сильно напоминающей платье городских священнослужителей; у него был низкий лоб и крючком загибавшийся, как у хищной птицы, нос. Его тонкие губы сильно выдавались вперед из-за странной челюсти, а подбородок был более чем острый; темные со свинцовым отливом волосы слипались на висках; серые полуприкрытые моргавшими веками глаза, казалось, видели насквозь. Он был похож на еврея, нацепившего маску иезуита.
Несколько произнесенных им слов насторожили Куртена, а его учтивость показалась фермеру вначале подозрительной; однако он охотно принял его предложение отобедать вместе в гостинице "Святой Петр"; спустя два часа, проведенные в отдельном кабинете, где незнакомец, чей портрет мы только что нарисовали, приказал накрыть стол, они друг другу так пришлись по душе, что стали разговаривать как старые друзья и никак не могли распрощаться, обмениваясь долгими рукопожатиями; пришпоривая свою клячу, мэр Ла-Ложери еще раз подтвердил незнакомцу обещание, как можно скорее дать о себе знать.
Часов в девять вечера метр Куртен не спеша ехал по дороге, голова его лошади была обращена в сторону Ла-Ложери, а круп — в сторону Эгрефёя. Пребывая в прекрасном расположении духа, он то и дело лихо и умело, что было совсем на него непохоже, хлестал свою лошадку по бокам палкой с кожаной ручкой.
Голова метра Куртена шла кругом от радужных надежд; он мечтал прежде всего о том, как на следующий день, проснувшись рано утром, увидит на расстоянии ружейного выстрела от своей фермы добрую полусотню замечательных защитников и их соседство освободит его от всех страхов не только за последствия того, что уже совершено им, но и за все то, что ему предстоит сделать в будущем; ему уже виделось, как он, в своем качестве мэра, использует эту полусотню штыков по своему собственному усмотрению.
Мечты одновременно льстили его самолюбию и укрепляли его ненависть.
Однако, несмотря на всю привлекательность перспективы иметь под рукой подразделение преторианской гвардии, которое при небольшой ловкости могло бы стать его собственным, эти надежды были недостаточны для того, чтобы дать метру Куртену, человеку весьма сдержанному в проявлении своих чувств, столь глубокое удовлетворение.
Вне всякого сомнения, после слов незнакомца глаза Куртена алчно загорелись вовсе не от блеска быстро проходящей славы, а от сверкания самых что ни есть настоящих золотых и серебряных слитков, которые он уже видел в туманном будущем и к которым с вожделением невольно тянулась его рука.
Во власти столь приятных грез, с затуманенной головой от выпитого вина — ведь незнакомец подливал в его бокал не скупясь, — он незаметно для себя задремал; его тело покачивалось направо и налево, в зависимости от шага его лошаденки, а когда она споткнулась о камень, метр Куртен наклонился вперед и продолжал ехать так, опираясь на головку передней луки седла.
Сидеть было неудобно, но метр Куртен не собирался менять позу; в эти минуты ему снился такой прекрасный сон, что он ни за что на свете не хотел бы, чтобы с пробуждением он прервался.
Ему приснилось, что он встретил своего молодого хозяина и тот, обведя рукой все свое владение Ла-Ложери, заявил: "Теперь оно принадлежит тебе!"
Доставшееся ему богатство оказалось значительно большим, чем он вначале предполагал, и Куртен как наяву видел источник своего сказочного обогащения.
Яблони во фруктовом саду сгибались под тяжестью золотых и серебряных монет, и ему не хватало шестов, собранных по всей округе, чтобы подпереть гнущиеся и грозящие обломиться ветви.
Кусты шиповника и боярышника вместо красных и черных ягод были усыпаны разноцветными камнями, сверкавшими на солнце словно рубины. Камней было великое множество, и метр Куртен, хотя и был уверен в том, что перед ним россыпь драгоценных камней, почти не рассердился, когда заметил маленького воришку, набивавшего ими свои карманы.
Фермер вошел в хлев.
Он увидел так много откормленных коров, что буренки, стоявшие у самых дверей, показались ему ростом со слона, а самые дальние, видневшиеся вдали, — не больше клеща.
И каждую корову доила девушка.
Две первые доярки были похожи как две капли воды на Волчиц, дочерей маркиза де Суде.
И из-под их пальцев лилась поочередно то белая, то желтая жидкость, похожая на расплавленный металл.
Падая в медное ведро, которое каждая девушка подставила под огромное вымя коровы, жидкость производила характерный, столь сладостный для уха Куртена мелодичный звон и наполняла ведро сыпавшимися друг на друга золотыми и серебряными монетами.
Заглянув в ведра, счастливый фермер увидел, что они уже наполовину наполнены драгоценными монетами со всевозможными профилями на них.
Он уже протянул к ним свои дрожавшие от алчности руки, когда сильный толчок, сопровождаемый криком о помощи, прервал его сладкий сон.
Открыв глаза, Куртен увидел перед собой в сгущавшихся сумерках крестьянку в разодранном платье и с распущенными волосами, которая простирала к нему с мольбой руки.
— Что вам надо? — замахнувшись на женщину палкой, крикнул метр Куртен самым грубым голосом, на какой только быв способен.
— Добрый человек, прошу вас, ради Бога, помогите мне!
Подумав, что она просит у него милостыню, метр Куртен с испугом оглядевшись по сторонам и убедившись, что рядом с ней никого нет, окончательно успокоился.
— Милейшая, вы с ума сошли: так не останавливают добрых людей посреди дороги, чтобы попросить милостыню.
— Милостыню? Кто у вас просит милостыню? — ответила ему незнакомка с таким достоинством и высокомерием, что Куртен был удивлен. — Я хочу, чтобы вы помогли мне спасти одного несчастного, умирающего от усталости и холода: уступите мне вашу лошадь, чтобы отвезти его на какую-нибудь ближнюю ферму.
— И кто же этот нуждающийся в помощи человек?
— Если судить по вашему костюму, вы из наших мест. В таком случае я могу вам сказать, ибо уверена, что, если вы и не разделяете наших взглядов, то все же не сможете меня выдать: это офицер-роялист.
Голос незнакомки и ее тон разожгли любопытство Куртена; он даже пригнулся к шее своей клячи, чтобы разглядеть поближе женщину, которой принадлежал этот голос, но не узнал ее.
— А кто вы? — спросил он.
— Какая вам разница?
— Почему вы решили, что я отдам лошадь тем, кого совсем не знаю?
— Мне решительно не везет! Ваш ответ доказывает, что я совершила ошибку, когда заговорила с вами как с другом или же как с честным противником… Теперь я вижу, что с вами надо было разговаривать по-другому. Вы немедленно мне отдадите вашу лошадь.
— Еще чего!
— Даю вам на размышление две минуты.
— А если я откажусь?
— Я прострелю вам голову, — продолжала крестьянка, наведя на Куртена дуло своего пистолета и взводя курок, чтобы он понял, что еще минута — и слова у нее не разойдутся с делом.
— Ах! Ладно! Теперь я вас узнал! — воскликнул Куртен. — Вы мадемуазель де Суде.
И, не дожидаясь дальнейших действий со стороны своей собеседницы, мэр торопливо слез с лошади.
— Хорошо! — сказала Берта (это была именно она). — А теперь назовите мне ваше имя, и завтра вам вернут вашу лошадь.
— В этом нет необходимости, ибо я вам помогу.
— Вы? Отчего же такая перемена?
— Да я догадался, что человек, которому вы меня просите помочь, не кто иной, как владелец моей фермы.
— Его имя?
— Господин Мишель де ла Ложери.
— А! Вы один из его арендаторов. Хорошо! В таком случае мы укроемся в вашем доме.
— Но, — пробормотал Куртен, который вовсе не горел желанием встретиться с молодым бароном, предположив, что, как только молодой человек с Бертой окажутся под его крышей, сразу же туда пожалует и Жан Уллье, — дело в том, что я местный мэр, и…
— И вы боитесь, что у вас будут неприятности из-за вашего хозяина! — с глубоким презрением заметила Берта.
— О! Вовсе нет, за молодого хозяина я готов отдать жизнь. Но вот-вот сюда, даже в замок Ла-Ложери, прибудут солдаты.
— Тем лучше! Никто не догадается, что бунтовщики-вандейцы укрылись у них под носом.
— Однако мне кажется, что господину барону было бы спокойнее, если бы Жан Уллье нашел для вас убежище более надежное, чем мой дом, куда с утра до вечера будут заглядывать солдаты.
— Увы! Боюсь, что друзьям бедного Жана Уллье теперь не придется рассчитывать на его самоотверженную преданность.
— Как это?
— Сегодня утром мы слышали как в ландах шла жестокая перестрелка; мы не двинулись с места, следуя его совету, однако ждали его напрасно! Жан Уллье мертв или попал в плен, ибо он не из тех людей, кто оставляет своих друзей в беде.
Если бы не сумерки, то Куртену не удалось бы скрыть ту радость, что ему доставила новость: у него словно гора свалилась с плеч. Однако, если его чувства можно было прочитать на лице, то голосом своим мэр владел хорошо, и он таким участливым тоном ответил Берте, что девушка перестала на него сердиться.
— Идемте скорее, — сказала она.
— Да, конечно… Но здесь так несет гарью!
— Да, потому, что был подожжен вереск.
— А! Почему же барон Мишель не сгорел? Ведь пожар должен был дойти до того места, где он схоронился.
— Жан Уллье оставил нас среди камышовых зарослей на пруду Френёз.
— А! Так вот почему, когда я взял вас за руку, чтобы поддержать, мне показалось, что вы насквозь промокли?
— Да, не дождавшись Жана Уллье, я переплыла пруд, чтобы отправиться за помощью. Никого не встретив на своем пути, я взвалила на плечи Мишеля и перенесла его на другой берег. Я надеялась донести его до первого попавшегося дома, но у меня не хватило сил, и мне пришлось оставить его в зарослях вереска, а самой выйти на дорогу; мы не ели целые сутки.
— О! Вы отчаянная девушка, — сказал Куртен, сомневающийся в том, что хозяин встретит его с доверием, и потому решивший заручиться поддержкой Берты. — В добрый час! В такое трудное время, какое мы сейчас переживаем, господину барону нужна как раз такая хозяйка, как вы!
— А разве мой долг состоит не в том, чтобы отдать за него жизнь? — спросила Берта.
— Да, — с пафосом произнес Куртен, — и никто этот долг — готов поклясться перед самим Богом — лучше вас не выполнит! Но успокойтесь, не надо так торопиться.
— Нет, надо! Ведь он страдает! Зовет меня! Конечно, если пришел в сознание.
— Он был без сознания? — воскликнул Куртен, обрадовавшись, что сможет избежать неприятного разговора.
— Конечно! Бедное дитя, ведь он ранен!
— А! Боже мой!
— Представьте себе, что при таком слабом здоровье, как у него, он не получил в течение целых суток настоящей помощи.
— Ах, Боже всемилостивый!
— Добавьте к тому, что целый день он находился на солнцепеке посреди камышей, а с наступлением вечера его одежда пропиталась влагой из-за опустившегося на землю тумана, и, хотя я пыталась его как-то прикрыть, он дрожал от холода!
— Господи Иисусе!
— Ах! Если с ним случится несчастье, мне придется до конца дней искупать вину за то, что я втянула его в такое опасное дело, хотя он был меньше всего приспособлен к нему! — воскликнула Берта, которую влюбленность женщины заставила забыть обо всех политических пристрастиях при виде страданий возлюбленного.
Куртен же, услышав, что Мишель не может говорить, прибавил шаг.
Берте уже не надо было подгонять Куртена: он шел, не отставая от девушки, с такой скоростью, на какую раньше никто бы не посчитал его способным, и вел за собой лошадь, неохотно следовавшую за ним по неостывшей земле.
Раз и навсегда освободившись от Жана Уллье, Куртен подумал, что легко сумеет убедить молодого хозяина в своей невиновности и все сойдет ему с рук!
Вскоре Берта и Куртен подошли к тому месту, где девушка оставила Мишеля. Молодой человек сидел с поникшей головой, прислонившись спиной к камню. Он находился не то чтобы в обморочном состоянии, а скорее в полной расслабленности, когда сознание лишь смутно воспринимает происходящее вокруг. Молодой человек даже не посмотрел в сторону Куртена, а когда тот с помощью Берты посадил его на лошадь, пожал руку мэру Ла-Ложери, как пожал бы руку Берте, не отдавая себе отчета в том, что он делает.
Куртен и Берта пошли радом, чтобы поддерживать Мишеля, поскольку без их помощи он непременно бы свалился с лошади.
Они пришли в Ла-Ложери; Куртен разбудил свою служанку, на которую можно было, по его словам, положиться как и на любую крестьянку Бокажа; взяв со своей кровати единственный матрас, который был в доме, он уложил на него молодого человека в чулане над своей комнатой. Куртен усердно выказывал свою преданность и бескорыстие, и Берте даже стало стыдно за то, что она, встретив его на дороге, сначала плохо подумала о нем.
И только после того как рану Мишеля перевязали, а его самого положили на наспех сооруженное ложе, Берта прошла в комнату служанки, чтобы немного отдохнуть.
Оставшись один, метр Куртен потирал от удовольствия руки: вечер, по его мнению, прошел хорошо.
Не добившись ничего силой, он решил достичь всего лаской. Ему удалось не только проникнуть в стан врага, но и разместить вражеский лагерь под крышей собственного дома; теперь, по его мнению, все шло к тому, чтобы он раскрыл все секреты белых, в особенности те, что касались Малыша Пьера.
Перебрав в памяти указания незнакомца из Эгрефёя, он вспомнил, что тот прежде всего советовал сразу же поставить его в известность, если ему удастся узнать, где скрывалась героиня Вандеи, ничего не сообщая при этом генералам, которые, по его словам, не смыслили в дипломатических тонкостях и были ниже политических интриг.
Ему показалось, что через Мишеля и Берту он узнает, где скрывается Мадам; он почти уверовал в то, что сны иногда сбываются и молодые люди откроют ему путь к золотым и серебряным копям, к россыпям драгоценных камней и к рекам, наполненным молоком из монет.
IX
НА БОЛЬШОЙ ДОРОГЕ
Мари между тем ничего не знала о судьбе Берты.
С того самого вечера, когда ее сестра покинула мельницу Жаке, объявив о своем намерении найти Мишеля, Мари ничего не было известно о том, что с ней произошло.
Не зная, что и думать, она терялась в догадках.
Говорил ли с ней Мишель? А может быть, в отчаянии Берта приняла роковое решение? Может, бедный юноша был ранен или даже убит? И не погибла ли сама Берта во время одной из рискованных поездок? Вот какую горькую участь отвело воображение Мари самым близким ей людям; охваченная тревогой, девушка не находила себе места.
Напрасно она убеждала себя, что при ее теперешнем кочевом образе жизни, который ей приходилось вести следуя за Малышом Пьером, когда она вынуждена вместе с ним каждый вечер искать новый ночлег, Берте было трудно узнать, где они теперь находились; но все же она полагала, что, если несчастье не приключилось с ее сестрой, та обязательно нашла бы способ передать через крестьян, верных роялистам, весточку о том, что с ней произошло.
С разбитым сердцем после жестоких потрясений, выпавших на ее долю, получив новый удар, уготованный судьбой, Мари совсем пала духом; не имея возможности излить кому-нибудь свою душу, лишившись встреч с молодым человеком, что ее поддерживало в разгаре борьбы, она была убита горем и впала в самую черную меланхолию; днем, вместо того чтобы отдыхать после тяжелых ночных переходов, она ждала Берту или же посланца с весточкой от нее, но никто не приходил, и она долгими часами оставалась во власти своих переживаний и настолько в них погружалась, что даже не отвечала, если ее о чем-нибудь спрашивали.
Вне всякого сомнения, Мари любила сестру, и доказательством тому была та огромная жертва, какую она принесла ради ее счастья, однако она краснела, когда сама себе признавалась, что не судьба Берты занимала более всего ее мысли.
Какой бы искренней и сильной ни была привязанность Мари к сестре, другое, более властное чувство овладело ею и добавило девушке немало страданий, несмотря на все ее усилия вырвать любовь из своего сердца; жертва, о которой мы говорили, была связана с человеком, ради кого она и была принесена; однако теперь, когда Мишель был далеко от нее, бедная Мари уже не гнала от себя мысли о нем, чего она не позволяла себе раньше. И мало-помалу образ Мишеля так крепко вошел в ее сердце, что уже ни на мгновение не покидал его.
Мысли о молодом человеке стали бальзамом для ее измученного сердца, успевшего пережить слишком много страданий за такую короткую жизнь; она предавалась им с упоением, с каждым днем они занимали ее все больше и больше, отодвигая на второй план волнения за сестру, от которой по-прежнему не было вестей.
Дойдя до предела отчаяния, измученная самыми жуткими предположениями, в то время как воображение рисовало ей самые мрачные картины из того, что могло приключиться с двумя любимыми ею людьми, пребывая в тревожной неизвестности о судьбе близких, когда каждый час растягивался в мучительные минуты томительного ожидания, Мари мало-помалу овладели прежние сомнения, а вслед за ними пришли и угрызения совести.
Перебрав в памяти мельчайшие подробности встреч с Мишелем и вспомнив о том, как молодой человек относился к ее сестре, она стала задаваться вопросом, не была ли она сама виновата в том, что разбила сердце бедного юноши так же, как и свое, имела ли она право распоряжаться его любовью, не была ли она повинна в несчастье Мишеля, заставляя против воли принести в жертву свою любовь только ради того, чтобы она смогла доказать преданность сестре.
Затем ее мысли неотвратимо возвращались к ночи, проведенной в хижине на островке Ла-Жоншер.
Словно наяву, она видела перед собой ее стены; ей казалось, что она слышит, как самый прекрасный голос на свете произносит слова, звучащие музыкой в ее душе: "Я тебя люблю!" Прикрыв глаза, она чувствовала на своих волосах дыхание юноши и тепло его губ, прикоснувшихся к ее устам и подаривших первый, единственный, незабываемый поцелуй.
И тогда она поняла, что ей оказалось не по силам самоотречение, на которое она себя обрекла из-за благородства души и сердечной привязанности к сестре. Она досадовала на себя за то, что взвалила на себя непосильную ношу, и теперь любовь завладела без остатка всей ее душой. И Мари, всегда такая набожная, привыкшая искать в мыслях о будущей жизни терпение и мужество, не находила в себе сил обратиться к Небесам: она пребывала в угнетенном настроении или во власти охвативших ее чувств и в конце концов впала в нечестивое отчаяние, задаваясь вопросом, не стало ли мимолетное блаженство, которое ей подарил поцелуй любимого, единственной радостью, ниспосланной Богом, из всего того, что называлось счастьем быть любимой, и стоило ли дальше жить на земле, лишившись даже такого маленького счастья.
Маркиз де Суде в конце концов заметил, как от горя обострились черты лица его дочери, но он подумал, что причина тому сильное переутомление.
Он и сам чувствовал себя подавленным, сознавая, что его красивым мечтам не суждено было сбыться и генерал говорил ему правду, и уже видел себя в изгнании, так по-настоящему и не включившись в борьбу.
Однако, несмотря на все беды, он считал своим долгом не сдаваться и скорее бы умер, чем признался в поражении: насколько он был равнодушен к общественному мнению, настолько солдатская честь была для него превыше всего.
Итак, несмотря на все переживания, он старался не показывать, что страдал душой, и находил во всех перипетиях теперешней неспокойной жизни повод для шуток, которыми он пытался приободрить своих соратников, чрезвычайно опасавшихся, как и он, того, что восстание захлебнулось в крови.
Мари предупредила отца об исчезновении Берты; достойный дворянин, несомненно, догадался, что на решение дочери повлияло беспокойство о судьбе и о поведении ее жениха. Из рассказа очевидцев он узнал, что молодой барон де ла Ложери вовсе не нарушил свой долг, а отважно дрался, обороняя замок Ла-Пенисьер, и маркиз, предполагая, что Жан Уллье, на чью преданность и осторожность он всецело полагался, должен был находиться вместе с его дочерью и будущим зятем, беспокоился о Берте не больше, чем генерал о судьбе одного из офицеров, посланного в разведку. Лишь одно было непонятно маркизу: почему Мишель предпочел драться с врагом вместе с Жаном Уллье, а не с ним, и он немного сердился на молодого человека за такой странный выбор.
В тот вечер, когда произошел бой при Ле-Шене, Малыш Пьер в сопровождении нескольких предводителей восстания покинул мельницу Жаке, где становилось небезопасно. На протяжении целого вечера они могли видеть и слышать, как по проходившей неподалеку от мельницы дороге солдаты гнали пленных.
Ночью они отправились в путь.
Когда маленький отряд хотел пересечь главную дорогу, он едва не столкнулся с солдатами и был вынужден больше часа пережидать в заросшей кустарником придорожной канаве.
По дорогам шли колонны правительственных войск, и, чтобы избежать встречи с ними, Малышу Пьеру приходилось выбирать самые нехоженые тропы.
На следующий день нужно было снова отправиться в путь. Нервы Малыша Пьера были на пределе; тяжелое душевное состояние подтачивало физические силы, но не отражалось ни на его поведении, ни на словах, с которыми он обращался к своим спутникам. Несмотря на все тяготы походной жизни и трагические события, что ему пришлось пережить, Малыш Пьер не падал духом и подбадривал товарищей не хуже маркиза де Суде.
Преследуемые врагом, беглецы ночами почти не смыкали глаз и потому каждое наступившее утро встречали совершенно разбитые и с тревогой на сердце. Для Малыша Пьера ночные переходы, когда отрад на каждом шагу подстерегали опасности, оказались чрезвычайно утомительными. Часть пути он проехал на лошади, но в основном ему пришлось или идти пешком по полям, разделенным живыми изгородями, которые надо было преодолевать, когда в темноте не удавалось отыскать лестницу; или пересекать стелившиеся по земле виноградные кусты, которые цеплялись за ноги и заставляли спотыкаться на каждом шагу; или шагать по колено в грязи по дорогам, разбитым частыми проходами быков.
Такая беспокойная жизнь и непроходящая усталость Малыша Пьера могла, по мнению спутников, иметь самые пагубные последствия для его здоровья, и они решили обсудить, как лучше укрыть его от преследователей. Мнения разделились: одни считали, что ему надо ехать в столицу, где можно легко затеряться среди тысяч парижан, другие же настаивали на том, чтобы он направился в Нант, где для него уже было приготовлено убежище; но были и такие, кто советовал поскорее сесть на корабль, считая, что Малыш Пьер будет вне угрозы только в том случае, если покинет страну, где его станут искать с еще большим рвением, как только опасность восстания будет позади.
Маркиз де Суде разделял мнение последних; однако им возражали, доказывая, что за прибрежной полосой установлено особое наблюдение и невозможно без пропуска проникнуть в морской порт, каким бы незначительным он ни был.
Малыш Пьер положил конец спорам, заявив, что принял решение направиться в Нант и войти туда среди белого дня в платье крестьянки.
От внимания Малыша Пьера не ускользнуло, как изменилась Мари и какой у нее удрученный вид. Так же как и маркиз де Суде, он подумал, что виной тому тяготы того образа жизни, который она с некоторых пор вела; рассудив, что с отцом девушка по-прежнему будет подвергаться опасности, он предложил маркизу де Суде позволить дочери сопровождать его, Малыша Пьера.
Маркиз с благодарностью согласился.
Мари в душе не очень-то была рада этому, ибо беспокоилась, сможет ли она в большом городе узнать что-нибудь о судьбе Берты и Мишеля; с возраставшей с каждой минутой тревогой она ждала весточки о них. Но, с другой стороны, она не могла отказаться, и ей пришлось уступить.
На следующий день, а это была суббота и базарный день, Малыш Пьер и Мари, переодевшись крестьянками, вышли из дома в шесть часов утра.
Им предстояло преодолеть три с половиной льё.
Не прошло и получаса, как грубые крестьянские башмаки, а особенно шерстяные чулки, непривычные для Малыша Пьера, натерли ему ноги; он прошел еще немного, однако, рассудив, что в такой обуви ему не дойти, сел на обочину, снял чулки и башмаки, сунул их в огромные карманы и пошел босиком.
Через некоторое время, когда мимо них прошли крестьянки, он подумал, что нежная кожа и аристократическая белизна ступней могли его выдать; он подошел к обочине дороги, поднял ком земли и, вымазав ноги до черноты, продолжил путь.
Подойдя к Ле-Сориньеру, они увидели напротив стоявшего у дороги трактира двух жандармов, непринужденно разговаривавших с каким-то крестьянином, который сидел, как и они, верхом на лошади.
Малыш Пьер и Мари шли вместе с пятью или шестью крестьянками, и жандармы даже не взглянули в сторону женщин. Однако Мари, по привычке не спускавшей глаз со всех идущих навстречу прохожих в тревожной надежде, что она встретит знакомого, который, возможно, что-нибудь расскажет ей о Берте и Мишеле, показалось, будто крестьянин разглядывал ее с пристальным вниманием.
Спустя некоторое время она оглянулась и увидела, что он, попрощавшись с жандармами, хлестнул свою лошадь, чтобы нагнать женщин.
— Будьте осторожны! — предупредила она незаметно Малыша Пьера. — Вот человек, которого я не знаю, но он обратил на меня внимание и теперь нас преследует; отойдите от меня и сделайте вид, что вы меня не знаете.
— Хорошо, Мари, а если он с вами заговорит?
— Не волнуйтесь: я найду, что ответить.
— Если нам придется расстаться, знаете ли вы, где мы должны встретиться?
— Конечно, но прекратим разговор… Он уже рядом.
В самом деле, позади послышался топот копыт.
Как бы непреднамеренно Мари замедлила шаг и оказалась позади попутчиц.
Она невольно вздрогнула, когда услышала голос обратившегося к ней с вопросом мужчины.
— Итак, милая девушка, мы направляемся в Нант? — спросил крестьянин, придерживая лошадь и продолжая разглядывать Мари с нескрываемым любопытством.
Девушка решила ответить так же игриво.
— А что, разве вы не видите? — сказала она.
— Хотите, я вас провожу? — спросил всадник.
— Спасибо, спасибо, — ответила Мари, стараясь подражать говору вандейских крестьянок, — я уж лучше пойду со своими подругами.
— Со своими? Уж не хотите ли вы, чтобы я поверил, будто молодки, которые идут впереди, из вашей деревни?
— Какая вам разница, с одной деревни или нет? — сказала Мари, избегая отвечать на коварный вопрос.
Мужчина, казалось, и не заметил, что она насторожилась.
— Послушайте, у меня к вам есть предложение, — заметил он.
— Какое?
— Садитесь на лошадь позади меня.
— А! Вот это да! — ответила Мари. — Что будут говорить в округе, если узнают, что такую бедную девушку, как я, подвозил мужчина, весьма похожий на господина?
— Да, видно, вы не привыкли к благородному обществу!
— Что вы имеете в виду? — спросила Мари, почувствовав какой-то подвох.
— Я хочу сказать, что для жандармов вы вполне могли сойти за крестьянку, но только не для меня: вы вовсе не та, за кого себя выдаете, мадемуазель Мари де Суде.
— Если вы не имеете недобрых намерений по отношению ко мне, тогда почему же так громко произносите мое имя? — спросила девушка, останавливаясь.
— Ну и что? — сказал мужчина. — А что тут плохого?
— Вас могли услышать эти женщины, а раз вы видите меня в такой одежде, значит, так надо для моей безопасности.
— О! — подмигнул ей мужчина с самым благодушным видом. — Женщины, которым, по вашим словам, вы не доверяете, кое о чем догадываются.
— Нет, уверяю вас.
— По крайней мере, одна из них…
Мари невольно вздрогнула, однако, взяв себя в руки, произнесла:
— Ни одна из них… Но почему, скажите, вы мне задаете такие вопросы?
— Если с вами действительно никого нет, как вы утверждаете, я вас попрошу немного задержаться.
— Меня?
— Да.
— С какой стати?
— Чтобы избавить меня от лишней поездки, ведь мне пришлось бы завтра отправиться в нее, если бы я не встретил вас сегодня.
— Почему вы должны были ехать завтра?
— Мне надо было бы вас найти!
— Вы хотели бы меня найти?
— Как вы понимаете, не по собственному почину.
— От кого же у вас было такое поручение?
— От тех, кто вас любит.
И, понизив голос, он произнес:
— От мадемуазель Берты и господина Мишеля.
— Берта? Мишель?
— Да.
— Так, значит, он жив? — воскликнула Мари. — О, говорите же! Умоляю вас, скажите, что с ними?
Словно ожидая смертного приговора, Мари произнесла эти слова с такой безумной тревогой в голосе и так переменилась в лице, что на губах Куртена, с любопытством наблюдавшего за девушкой, появилась дьявольская улыбка.
Находя удовольствие в созерцании мук девушки, он не торопился с ответом.
— О нет, нет, успокойтесь, — наконец произнес он. — Он выздоровеет!
— Так, значит, он ранен? — торопливо спросила Мари.
— Как? Разве вы не знаете?
— О! Боже мой! Боже мой! Ранен! — воскликнула Мари, и ее глаза наполнились слезами.
От Куртена невозможно было ничего скрыть. Он обо всем догадался.
— Ба! — воскликнул он. — Его рана не такая опасная, чтобы долго залеживаться в постели. До свадьбы заживет!
Мари невольно побледнела.
Слова Куртена напомнили ей о том, что она до сих пор не удосужилась спросить о сестре.
— А что с Бертой, вы мне ничего про нее не сказали?
— О! Ваша сестра! Она умеет за себя постоять! Когда она подцепит мужа, то сможет сказать, что ловко приобрела состояние.
— Она не больна? Она не ранена?
— У нее только легкий жар.
— Бедная Берта!
— Она слишком много взяла на себя: не всякий бы мужчина выдержал испытания, которые ей пришлось пережить.
— Боже мой, — взволновалась Мари, — они больны и за ними некому ухаживать!
— О нет, они ухаживают друг за другом. Вы бы только взглянули, как ваша сестра, несмотря на свою болезнь, его лелеет! Правду говорят, что еще можно встретить мужчин, которым везет. Вот и господину Мишелю его суженая оказывает такую помощь, на какую не всякая мать способна… Ах! Если он не ответит ей самой пылкой любовью, это будет с его стороны черной неблагодарностью!
При этих словах Мари снова почувствовала себя несчастной.
Заметив смущение девушки, всадник злорадно улыбнулся.
— Но, — сказал он, — хотите узнать об одной вещи, о которой, как мне показалось, я догадался?
— О какой?
— Что господин барон предпочитает пепельные локоны самым сверкающим черным волосам.
— Что вы хотите этим сказать? — спросила дрогнувшим голосом Мари.
— Если надо, могу объяснить; я думаю, что это не будет для вас большой новостью: господин Мишель любит только вас, и, если Берта — имя той, на которой он должен жениться, сердце его принадлежит Мари.
— О сударь, — воскликнула Мари, — вы все выдумали, барон де ла Ложери никогда ничего подобного не мог вам сказать!
— Нет, но я сам обо всем догадался, ведь я отношусь к господину барону лучше, чем к близкому родственнику, и мое самое горячее желание — видеть бедного цыпленочка счастливым, и потому, когда ваша сестра вчера меня попросила сообщить вам о них, я дал себе слово обязательно сказать вам все, что думаю по этому поводу.
— Сударь, вы заблуждаетесь, — стояла на своем Мари, — господин Мишель вовсе не думает обо мне. Он жених моей сестры и, поверьте мне, любит ее без памяти.
— Мадемуазель Мари, вы напрасно мне не доверяете. Вы знаете, кто я? Меня зовут Куртен, я главный арендатор у господина Мишеля. Скажу вам больше: я его доверенное лицо…
— Господин Куртен, вы меня многим обяжете, — прервала его речь Мари, — если согласитесь…
— На что?
— Переменить тему разговора.
— Согласен, но, с вашего позволения, я повторяю мое предложение: садитесь на лошадь позади меня, ведь тогда дорога вам не покажется столь трудной. Я не ошибся, предположив, что вы направляетесь в Нант?
— Да, — ответила Мари, и, хотя Куртен не внушал ей доверия, она не посчитала нужным скрывать от человека, назвавшегося доверенным лицом г-на де да Ложери, цель своего путешествия.
— Хорошо, — сказал Куртен, — я тоже еду в ту сторону, так что составлю вам компанию, если только… Если только вы направляетесь в Нант для выполнения какого-нибудь поручения, я бы охотно выполнил его и освободил бы вас от утомительных хлопот.
Несмотря на привычку говорить только правду, Мари пришлось солгать, ибо никто не должен был знать, почему она направлялась в Нант.
— Нет, вы мне ничем не можете помочь. Я иду к отцу: он скрывается в Нанте.
— А! — недоверчиво произнес Куртен. — Смотри-ка, господин маркиз скрывается в Нанте! Здорово придумано, нечего сказать, а те, кто отправился на его поиски, говорили, что перевернут весь замок и не оставят камня на камне.
— Откуда вы все это знаете? — спросила Мари.
Куртен тут же спохватился, ибо дал понять, что ему известны намерения жандармов, и поспешил исправить оплошность.
— Боже мой, — сказал он, — именно для того, чтобы просить вас не возвращаться в замок, и направила меня к вам ваша сестра.
— Ну вот, вы теперь видите, — сказала Мари, — ни мой отец, ни я не вернемся в Суде.
— Ах, да, я совсем забыл, — заметил Куртен таким тоном, будто эта мысль нечаянно пришла ему в голову, — а если ваша сестра и господин де ла Ложери захотят написать вам, не понадобится ли им ваш адрес?
— Я его и сама еще не знаю, — ответила Мари. — У моста Руссо меня должен встретить человек, который проводит меня до дома, где скрывается отец. Когда я увижу отца, я тут же напишу сестре.
— Прекрасно, если вам захочется что-нибудь передать вашим близким или если господин барон и ваша сестра надумают отправиться к вам и им понадобится проводник, обращайтесь ко мне.
И, многозначительно улыбнувшись, он произнес:
— О! Могу поспорить, что мне не раз придется ездить по поручению господина Мишеля.
— Опять! — воскликнула Мари.
— Ах, простите, я не знал, что вы так сильно рассердитесь.
— Да, ибо ваши намеки оскорбительны и для вашего хозяина, и для меня.
— Ба! — заметил Куртен, — Это всего лишь слова! У господина барона такое огромное состояние, что я не знаю ни одной девицы на выданье на десять льё вокруг, какой бы богатой наследницей она ни была, которая отказалась бы от такого завидного жениха. Мадемуазель Мари, — продолжил арендатор, считая, что все разделяют его преклонение перед деньгами, — стоит вам сказать одно лишь слово, и я ручаюсь, что это состояние станет вашим.
— Метр Куртен, — сказала Мари, бросив на фермера такой взгляд, который не оставлял сомнений об ее отношении к собеседнику, — я не сержусь на вас потому, что помню о вашей привязанности к господину де л а Ложери. Еще раз прошу, не говорите мне такого.
Куртен был невысокого мнения о добродетели Мари и не ожидал такой щепетильности от девушки, пользовавшейся репутацией волчицы. Его удивление возросло еще больше, когда он без труда заметил, что девушка отвечала взаимностью на любовь, которую пронизывающий взгляд арендатора разглядел в самом сокровенном уголке сердца барона де ла Ложери.
Какое-то время он был обескуражен ответом, какой вовсе не ожидал услышать.
Куртен рассудил, что своим нетерпением он может все испортить, и решил: пусть рыбка сама заходит в сети, а ему останется только ее вытянуть.
Незнакомец из Эгрефёя предположил, что предводители легитимистского восстания попытаются укрыться в Нанте. Маркиз де Суде — по крайней мере Куртен так думал — уже находился в городе. Туда же направлялась Мари. Малыш Пьер, по всей видимости, тоже окажется в городе. Любовь Мишеля к девушке станет нитью Ариадны, которая приведет к ее тайному убежищу, и оно несомненно будет тем местом, где укроется Малыш Пьер, что и стремился узнать метр Куртен; он рассудил, что, если он будет и дальше навязываться в провожатые Мари, это вызовет у нее подозрения, и, несмотря на огромное желание довести начатое им дело до конца еще сегодня, принял благоразумное решение — не торопить события и соблюдать осторожность; более того, он решил представить Мари некоторые доказательства своей благонадежности, чтобы у нее не оставалось сомнений на его счет.
— Ах, — воскликнул он, — вы пренебрегаете моей лошадью! Но если бы вы знали, как мне тяжело видеть, что ваши прекрасные ножки ступают на острые камни!
— Да, ничего другого мне не остается делать, — сказала Мари, — я не буду привлекать внимание, если пойду пешком, а не поеду на лошади позади вас. К тому же я хочу попросить вас, если можно, отъехать от меня на несколько шагов. Все, что может привлечь ко мне внимание, меня пугает. Не надо за мной ехать, не мешайте мне догнать крестьянок, ушедших вперед уже на четверть льё. Вот среди них я чувствую себя в относительной безопасности.
— Вы правы, — заметил Куртен, — тем более что нас нагоняют жандармы.
Мари хотела было уйти.
Двое жандармов действительно следовали за ними в трехстах шагах.
— О! Не бойтесь, — продолжал Куртен. — Я их остановлю у кабачка. Идите спокойно. Но скажите сначала, что мне передать вашей сестре?
— Передайте ей, что я только и думаю, только и молюсь о ее счастье.
— И это все, что вы хотите мне сказать? — спросил Куртен.
Девушка нерешительно посмотрела на арендатора. Однако лицо Куртена, которое выдавало все его тайные мысли, не внушало ей доверия. Опустив голову, она произнесла:
— Да, это все!
От Куртена между тем не ускользнуло, что Мари, хотя и не произнесла вслух имя Мишеля, не переставала думать о нем.
Арендатор остановился.
А Мари, ускорив шаг, поспешила догнать крестьянок, которые, как мы уже сказали, ушли вперед, пока девушка беседовала с Куртеном. Поравнявшись с ними, она пересказала Малышу Пьеру весь свой разговор с догнавшим ее арендатором, не упоминая, разумеется, о том, что имело отношение к молодому барону де ла Ложери.
Малыш Пьер посчитал необходимым проявить осторожность и не привлекать внимание этого человека, чье имя смутно напоминало ему о чем-то дурном.
Он шел вместе с Мари, немного отстав от ее спутниц, не спуская глаз с арендатора, который, как и обещал, остановил жандармов у двери кабачка, и с крестьянок, продолжавших свой путь; когда женщины скрылись за пригорком, беглянки поспешили к лесу, находившемуся в ста шагах от дороги, и с опушки его они могли проследить за теми, кто шел за ними.
Спустя четверть часа они увидели Куртена, погонявшего изо всех сил свою лошаденку. На их беду, мэр Ла-Ложери проехал слишком далеко от того места, где они спрятались, и Малыш Пьер не смог удостовериться в том, что случайный гость в доме Паскаля Пико, человек, обрезавший подпругу лошади Мишеля, и крестьянин, задававший вопросы Мари, были одним и тем же лицом.
Когда Куртен исчез из вида, Малыш Пьер и его спутница снова вышли к дороге, которая вела в Нант. По мере того как они приближались к городу, где Малышу Пьеру обещали найти надежное убежище, их страхи улетучивались. Малыш Пьер постепенно привык к своему платью, и крестьяне, мимо которых они проходили, не замечали в невысокой женщине, бодро шагавшей по дороге, ничего, что отличало бы ее от подруг в такой же одежде.
А это было уже немало, если они смогли ввести в заблуждение сельских жителей, чья интуиция если не равна, то, во всяком случае, не меньше развита, чем у военных.
Наконец они подошли к Нанту.
Малыш Пьер, перед тем как войти в город, надел чулки и башмаки.
Однако Мари никак не могла избавиться от чувства тревоги: она опасалась, что Куртен, не нагнав их, решит подождать, поэтому, вместо того чтобы войти в город через мост Руссо, беглянки сели в лодку, которая перевезла их на другой берег Луары.
Когда они находились напротив Буффе, кто-то схватил Малыша Пьера за плечо.
Вздрогнув, он обернулся.
Человек, позволивший себе вольность и так напугавший Малыша Пьера, оказался безобидной старушкой, направлявшейся на рынок. Она стояла перед корзиной яблок и не знала, как поставить ее себе на голову.
— Деточки, — сказала она, обращаясь к Малышу Пьеру и Мари, — пожалуйста, помогите мне поднять на голову корзину, а я дам каждой из вас по яблоку.
Малыш Пьер тут же схватился за одну ручку и жестом приказал Мари взяться за другую, и корзина была водружена на голову старушки, которая без задержки пошла в сторону базара, так и не вознаградив их за помощь. Однако Малыш Пьер схватил ее за руку со словами:
— Матушка, а где же обещанное?
Торговка протянула ему яблоко.
Малыш Пьер надкусил его с аппетитом человека, прошагавшего пешком целых три льё, и, подняв голову, увидел листовку, на которой большими буквами были написаны два слова:
"ОСАДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ"
Перед ними был министерский указ, объявлявший о том, что в четырех департаментах Вандеи вводилось осадное положение.
Малыш Пьер, подойдя к листовке, прочитал ее от начала до конца, несмотря на все уговоры Мари поскорее пойти в дом, где их ждали; Малыш Пьер не без основания заметил, что текст указа весьма его заинтересовал и что он должен с ним ознакомиться.
Через несколько минут они снова отправились в путь по темным и узким улочкам старого бретонского города.
X
ЧТО СТАЛОСЬ С ЖАНОМ УЛЛЬЕ
Хотя великан Триго, погибший вместе со своим другом Куцей Радостью, так надежно укрыл Жана Уллье в тайнике, что его не смог бы найти ни один солдат, старому вандейцу показалось, будто он сменил тюремную камеру (а она ожидала его у синих, попадись он им в руки) на еще более страшный застенок и, вместо того чтобы сразу погибнуть от пули, обрек себя на более мучительную смерть.
Он был заживо погребен, и в этой пустынной местности не было надежды на то, что кто-нибудь услышит его призывы о помощи.
Прошло полночи после того, как с ним расстался нищий, и Жан Уллье понял, что с его товарищами случилась беда.
По всей видимости, они погибли или схвачены солдатами.
От одной только мысли попасть в такое безвыходное положение, в каком оказался Жан Уллье, даже у самого храброго воина застыла бы кровь в жилах; однако Жан Уллье был из тех верующих людей, кто в обстоятельствах, когда самые мужественные теряют надежду, продолжает бороться.
В короткой, но горячей молитве он препоручил свою душу Богу и принялся за дело с таким же упорством, с каким разгребал завалы в Ла-Пенисьере.
Яма, которая стала ему убежищем, была такой тесной, что он, сидя скрючившись и прижавшись подбородком к коленям, не мог даже повернуться; после долгих усилий ему удалось встать на колени, затем, опираясь на руки, он плечами попытался приподнять камень.
Но обыкновенному человеку было не под силу то, что Триго сделал играя. И Жан Уллье не смог даже пошевелить огромную каменную глыбу, которой нищий закрыл ему небо.
Ощупав яму, он понял, что кругом него был один только камень.
И лишь кусок гранита, которым Триго прикрыл яму, лежал с небольшим наклоном, оставляя щель шириной не больше трех или четырех дюймов между руслом ручья и камнем; сквозь эту щель и проникал воздух.
После обследования своей тюрьмы Жан Уллье решил попытаться выбраться на свободу именно здесь.
Он зажал нож в расселине скалы и отломал его кончик — получилось зубило; используя рукоятку пистолета в качестве молотка, он попытался расширить щель.
Он трудился целые сутки без еды и выпил только несколько капель водки из охотничьей фляги, к которой время от времени прикладывался, чтобы подкрепить свои силы живительной огненной влагой.
И за все двадцать четыре часа он ни на минуту не потерял присутствия духа.
К вечеру следующего дня ему удалось наконец просунуть голову в отверстие, которое он проделал в основании своей тюрьмы, затем пролезли плечи, и, собрав последние силы, старый егерь выполз наружу.
И вовремя, ибо силы его были на исходе.
Он встал сначала на колени, затем приподнялся на ноги и попробовал идти.
Однако вывихнутая нога за тридцать шесть часов пребывания в каменном плену распухла так, что, когда Жан Ул-лье ступил на нее, его пронзила острая боль, словно из него вытягивали жилы, и он с криком упал в вереск.
День подходил к концу. Со всех сторон Жана Уллье окружала полная тишина; он подумал, что наступившая ночь, коснувшаяся земли своим темным крылом, станет для него последней. Вручив свою душу Богу, он попросил его не оставлять своей заботой двух девочек, которые без него окажутся сиротами при живом отце; затем, как бы доказывая себе, что борьба не окончена, он пополз на руках в ту сторону, куда заходило солнце и где скорее всего находилось ближайшее жилье.
Позади уже осталось три четверти льё, когда с пригорка он увидел огоньки: среди окружавших ланд они горели в окнах одиноких хижин, как свет маяков, и указывали путь к спасению и к жизни, однако он не мог больше сдвинуться с места.
Прошло уже шестьдесят часов с тех пор, как у него не было ни крошки во рту.
Остроконечные стебли вереска и утесника, скошенные еще в прошлое лето, расцарапали руки и грудь Жана Уллье, и вместе с сочившейся из царапин кровью уходили его последние силы.
И он скатился в придорожную канаву.
У него уже не было воли сопротивляться: сломленный духом, он решил умереть.
Его мучила жажда, и он отпил воды, которая скопилась на дне канавы.
Жан Уллье был настолько слаб, что едва мог дотянуться рукой до губ; он уже ни о чем не думал. Время от времени ему казалось, что он слышит глухие и зловещие звуки, похожие на хлюпанье морской воды, заливающей через пробоину трюм корабля перед тем, как тот пойдет на дно. Его глаза заволакивала какая-то темная пелена, сквозь которую светились тысячи искр, затухая и загораясь, как фосфоресцирующие огоньки.
Несчастный понял, что он умирает.
Тогда он попробовал крикнуть, нисколько не беспокоясь о том, кто его услышит — друзья или враги; но голос его был так слаб, что ему самому с трудом удалось расслышать свой шепот, сорвавшийся с губ.
Около часа он пробыл в состоянии, похожем на предсмертную агонию; затем застилавшая глаза пелена мало-помалу стала плотнее, одновременно рассветившись всеми цветами радуги, а шум в ушах приобрел какое-то странное звучание, и старый егерь перестал понимать, что происходило вокруг.
Однако его жизнелюбивая натура не могла сдаться без борьбы; после непродолжительного отдыха, подобного летаргическому сну, сердце Жана Уллье забилось ровнее и погнало по венам кровь не столь лихорадочными толчками, как раньше.
Полуобморочное состояние отнюдь не притупило остроту чувств старого вандейца: своим тренированным ухом следопыта он уловил неясный шум, который не оставил никаких сомнений: это были легкие шаги женщины, спускавшейся по поросшей вереском земле.
Она могла бы его спасти! И, находясь в сковавшем все его тело оцепенении, Жан Уллье это отчетливо понял; однако, когда он попытался позвать на помощь или жестом привлечь к себе внимание, то, так же как впавший в летаргический сон человек видит приготовления к собственным похоронам и ничего не может сделать, чтобы их предотвратить, — он с ужасом почувствовал, что живет только сознанием, а онемевшее тело отказывается ему служить.
И, словно заживо погребенный, предпринимающий нечеловеческие усилия, чтобы разрушить железную преграду, которая отделяет его от живого мира, Жан Уллье призвал на помощь все, чем наделила его природа, чтобы преодолеть свою немощь.
Но все его усилия были тщетны.
Между тем шаги приближались; с каждой минутой, с каждой секундой они становились все громче и громче; Жану Уллье показалось, что камни, на которые ступали чьи-то ноги, отскакивали, отдаваясь в его сердце; и с каждым мгновением от бессилия он впадал во все большее отчаяние; он почувствовал, как от ужаса волосы вставали дыбом на голове, а по лбу струился холодный пот; такое выпавшее на его долю испытание показалось ему хуже смерти.
Ведь мертвые ничего не чувствуют.
Женщина прошла мимо.
Жан Уллье слышал, как колючки, словно не желая ее отпускать, цеплялись за юбку; он видел, как тень женщины промелькнула над кустарником; затем она ушла, и шум ее шагов слился с шепотом ветра, колыхавшего высохший утесник.
Бедняга понял, что надеяться ему уже не на что и не на кого.
И в ту секунду, когда он отказался от борьбы, которую вел несмотря ни на что, Жан Уллье немного успокоился и мысленно сотворил молитву, обратившись к Богу с просьбой принять его душу.
Он был поглощен своей последней молитвой и, только услышав шумное дыхание собаки, просунувшей голову сквозь ветки, чтобы принюхаться к запахам, идущим от кустарника, понял, что с ним кто-то рядом.
Как ни старался Жан Уллье, он не в силах был повернуть голову, а сумел лишь скосить взгляд и увидел дворняжку, испуганно глядевшую на него умными глазами.
Заметив, что Жан Уллье хоть и едва заметно, но все же пошевелился, пес отскочил и залаял.
Жану Уллье показалось, что женщина окликнула собаку, однако та не поспешила на ее зов и продолжала лаять.
Это была последняя надежда Жана Уллье, и она не оказалась напрасной.
Устав звать собаку и решив узнать, почему она лаяла, женщина вернулась назад.
Случаю, а скорее всего самому Провидению было угодно, чтобы этой крестьянкой оказалась вдова Пико.
Подойдя к кустарнику, она увидела мужчину, а наклонившись, узнала Жана Уллье.
В первое мгновение она подумала, что он мертв, и только через несколько секунд разглядела, что старый егерь не сводил с нее необычно широко раскрытых глаз; приложив руку к сердцу вандейца, она услышала, что оно еще бьется. Женщина приподняла егеря и плеснула несколько капель воды на его лицо и в его рот. И тут, словно это соприкосновение с живым человеком было соприкосновением с самой жизнью, Жан Уллье почувствовал, как постепенно ослабла огромная тяжесть, чуть было не раздавившая его, и кровь прилила к закоченевшим рукам и ногам; он даже почувствовал, как потеплели кончики пальцев, и слезы благодарности выступили на его глазах и покатились по загорелым щекам; он схватил руку вдовы Пико и, орошая ее слезами, поднес к губам.
Женщина тоже растрогалась: как мы знаем, она была сторонницей Луи Филиппа, но к старому шуану относилась с уважением.
— Ну, хватит, хватит, Жан Уллье, что с вами? — спросила вдова Пико. — В том, что я сделала, нет ничего особенного! Я бы так отнеслась к любому христианину, а тем более к вам, истинному верующему.
— И тем не менее… — заговорил Жан Уллье.
Но он не решился закончить свою мысль.
— Тем не менее что? — спросила вдова.
Уллье сделал над собой усилие.
— И тем не менее… я вам обязан жизнью, — добавил он, заканчивая фразу.
— Не говорите об этом! — сказала Марианна.
— О! Именно так. Без вас, вдова Пико, я бы здесь умер.
— Скорее, Жан, без моего пса. Вы же видите, что благодарить надо не меня, а самого Господа Бога.
Только теперь она с ужасом заметила, что он весь в крови.
— Но вы же ранены? — спросила женщина.
— Нет, это простые царапины… Больше всего меня беспокоит вывихнутая нога и мучит голод после шестидесяти часов поста. Собственно, я умирал от слабости.
— А! Боже мой! Постойте, я же несу обед людям, которые в ландах мастерят мне носилки; сейчас я вас угощу их супом.
И с этими словами вдова подняла с земли узелок и, развязав уголки полотенца, вытащила еду — суп и дымящееся вареное мясо — и заставила Жана Уллье проглотить несколько ложек супа. По мере того как его желудок наполнялся горячей и наваристой жидкостью, вандеец чувствовал, как к нему возвращались силы.
— О!.. — промолвил Жан Уллье.
И он громко вздохнул.
Суровое и печальное лицо вдовы осветила довольная улыбка.
— А теперь, — сказала она, усаживаясь напротив Жана, — что вы намерены делать? Ведь красные штаны наверняка вас разыскивают.
— Увы! — ответил Жан Уллье. — Из-за моей несчастной ноги я не чувствую в себе былой силы. Теперь пройдет не один месяц, прежде чем я смогу скрыться в лесу, чтобы не попасться и не сгнить в тюрьме. Вот что мне надо, — добавил он со вздохом, — так это найти метра Жака: он бы предоставил мне угол в одном из своих убежищ, и там я смог бы дождаться своего выздоровления.
— А ваш хозяин? А его дочери?
— Наш хозяин еще не скоро вернется в Суде, и он будет прав.
— А что же он будет делать?
— Наверное, снова уедет за море вместе с дочерьми.
— Жан, какая же странная мысль пришла вам в голову искать убежища у бандитов метра Жака! Хорошее же лечение вас ожидает!
— Лишь только он примет меня, не опасаясь последствий.
— Нехорошо, Жан, вы забыли обо мне.
— О вас?
— Конечно, обо мне.
— Разве вы не знаете новых указов?
— Каких указов?
— А тех, в которых говорится о наказании за укрытие шуанов.
— Будет вам, Жан, такие указы написаны не для честных людей, а для мерзавцев.
— Так вы же ненавидите шуанов?
— Нет, я ненавижу только негодяев, к какой бы партии они ни принадлежали; вот и моего бедного Паскаля убили именно негодяи, и я им отомщу, если смогу; но вы, Жан Уллье, какую бы кокарду вы ни носили, белую или трехцветную, вы всегда останетесь порядочным человеком, и я вас спасу.
— Но я не могу сделать и шага.
— Это не самое страшное. Если бы вы и могли ходить, в это время суток я бы все равно не смогла привести вас к себе в дом, и вовсе не потому, что боюсь за себя: видите ли, Жан, после смерти бедного молодого человека я боюсь предателей. Укройтесь получше в кустарнике; когда стемнеет, я приеду за вами на телеге, а завтра схожу за костоправом в Машкуль; он вправит вывих, и не пройдет и трех дней, как вы будете бегать словно заяц.
— Ах! Черт возьми, я знаю, что так было бы лучше, но…
— Разве вы бы не поступили так же ради меня?
— Вы же знаете, Марианна, что ради вас я брошусь в огонь.
— Тогда прекратим этот разговор. А как стемнеет, я за вами приеду.
— Спасибо, я согласен, и будьте уверены в том, что я в долгу не останусь.
— Жан Уллье, я это сделаю вовсе не потому, что рассчитываю на вашу благодарность, а только выполняю то, что считаю долгом честной женщины.
Она огляделась по сторонам.
— Вы что-то ищете? — спросил Жан.
— Мне кажется, что, если вы попробуете доползти до зарослей вереска, вы будете в большей безопасности, чем здесь, в канаве.
— Я думаю, что это невозможно, — сказал Жан, показывая вдове содранные в кровь руки, лицо в царапинах и ногу, распухшую до размеров головы. — Впрочем, здесь не такое уж плохое место, ведь вы прошли мимо кустарника, не заметив, что за ним находился человек.
— Да, но мимо может пробежать собака и учуять вас, так же как мой пес; подумайте об этом, Жан Уллье! Война закончена, а за ней придет время предательств и мести, если оно уже не наступило.
— Ба! — сказал Жан. — На все воля Божья.
Вдова была не менее набожной, чем старый шуан: она оставила ему кусок хлеба, принесла вереска, чтобы устроить ложе, затем, прикрыв старого егеря ветками терновника и ежевики, ушла, убедившись в том, что его не видно с дороги, и на прощание посоветовав запастись терпением.
Жан Уллье устроился как можно удобнее на ложе из вереска; затем он обратился к Богу с горячей благодарственной молитвой, сжевал кусок хлеба и уснул тяжелым сном, который обычно наступает после глубокой слабости.
Он уже спал несколько часов, когда его разбудили чьи-то голоса. Сквозь дремоту, последовавшую за тяжелым сном, ему показалось, будто кто-то произнес имена его молодых хозяек, и, подозрительный ко всему, что касалось интересов людей, к которым он был привязан всем сердцем, Жан Уллье предположил, что Берте или Мари грозила какая-то опасность; от этой мысли он сразу очнулся, приподнявшись на локте, осторожно раздвинул колючие ветки и выглянул на дорогу.
Наступила ночь, но еще не было так темно, чтобы нельзя было разглядеть силуэты двух мужчин, сидевших на сломанном дереве по другую сторону дороги.
— Почему же вы за ней не проследили, раз узнали ее? — спросил один из них, и по его заметному немецкому акценту Жан Уллье понял, что человек этот не местный.
— Ах! Черт возьми, — ответил второй, — я же не знал, что она поступит как настоящая волчица и обведет меня вокруг пальца как мальчишку.
— Не вызывает сомнений, что та, которую мы ищем, была с крестьянками, от которых отстала Мари де Суде, чтобы поговорить с вами.
— Ох! Тут вы правы, ибо, когда я спросил женщин, куда подевалась девушка, шедшая вместе ними, они мне ответили, что она и ее подруга отстали.
— И что же вы тогда сделали?
— Черт возьми, я оставил лошадь во дворе трактира, спрятался у моста Пирмиль и стал их поджидать.
— И все напрасно?
— Да, я ждал более двух часов.
— Видно, они пошли проселочной дорогой и вошли в Нант через другой мост.
— Похоже, что так.
— И самое досадное то, что теперь неизвестно, повезет ли вам еще раз.
— Не волнуйтесь, мы ее найдем! Дайте мне взяться за дело.
— Что вы под этим подразумеваете?
— О! Как говорил мой сосед маркиз де Суде или мой друг Жан Уллье — да обретет Бог его душу! — у меня для этой охоты есть хорошая ищейка.
— Ищейка?
— Да, настоящая ищейка. У нее немного повреждена передняя лапа, но как только лапа заживет, я привяжу к шее собаки веревку, и она приведет нас на место; нам останется лишь проследить, чтобы веревка не порвалась, настолько ищейка будет спешить.
— Послушайте, хватит шутить: разве мы занимаемся не самым серьезным делом?
— Шутить? Да за кого вы меня принимаете? Как я могу шутить, если вы мне пообещали пятьдесят тысяч франков? Ведь вы говорили о пятидесяти тысячах франков, не правда ли?
— Эх! Вам это лучше известно: вы уже раз двадцать о них напоминали.
— Да, но мне так же не наскучит задавать вам этот вопрос, как считать экю, если бы я держал их в руках.
— Доставьте нам эту особу, и вы тотчас получите деньги.
— О! Я уже слышу, как звенят золотые: "Дзинь! Дзинь!"
— А пока расскажите, что это за история с ищейкой, о которой вы сейчас говорили?
— О! Конечно, я вам расскажу, нет ничего проще, но…
— Но что?
— Услуга за услугу…
— Что вы под этим подразумеваете?
— Видите ли, я вам уже однажды сказал: мне хочется оказать услугу правительству прежде всего потому, что я отношусь к нему с искренним уважением; кроме того, мне очень хочется навредить благородным господам и всему их окружению, которое я ненавижу; однако, оказывая услугу моему дорогому правительству, я бы не возражал, если бы оно со мной расплатилось наличными, ведь до сих пор я служу ему верой и правдой, а так ничего от него и не получил; впрочем, где гарантия того, что, когда будет задержано известное лицо — за это обещаны золотые горы, — нам или, точнее, вам отдадут обещанное?
— Вы с ума сошли!
— Напротив, я был бы глупцом, если бы не сказал того, что вы сейчас услышали. Я предпочел бы иметь гарантии, и не одну, и не две, а десять; в этом деле, по правде говоря, я их не вижу.
— Вы рискуете так же, как и я. Мне обещано одним очень важным господином, что, если я выполню взятые обязательства, мне будет выдано сто тысяч франков.
— Сто тысяч франков слишком небольшая сумма, чтобы ехать в такую даль. Послушайте, признайтесь лучше, что вы условились о двухстах тысячах франков, а мне даете лишь четверть обещанной суммы с учетом того, что я местный и мне не надо тратиться на дальние переезды. Черт возьми! Вам повезло: двести тысяч франков — это кругленькая сумма, и она хорошо звенит… Ну, что ж, будем доверять правительству. Однако кто может поручиться, что вы не скроетесь, прихватив денежки, после того как они будут вручены вам, а не мне? Вы не подскажете, в какой суд мне обращаться, если такое произойдет?
— Дорогой мой, в политике соглашение скрепляется доверием.
— Так вот почему так хорошо выполняются политические соглашения? Скажу вам откровенно: я предпочел бы другие гарантии.
— Какие?
— Вашу расписку или расписку того министра, с кем вы договорились.
— Хорошо, постараюсь вам ее предоставить.
— Тише!
— Что?
— Вы ничего не слышите?
— Да, мне кажется, что к нам приближается телега.
Мужчины тут же вскочили на ноги, и при луне, светившей особенно ярко в ту ночь, Жан Уллье, не упустивший ни единого слова из их разговора, смог хорошо разглядеть их лица.
Один из них был ему незнаком, однако другой был Куртен, которого, впрочем, он уже узнал по голосу, когда тот упомянул Мишеля и Волчиц.
— Вернемся, — сказал незнакомец.
— Нет, — ответил Куртен, — мне надо вам еще многое рассказать. Спрячемся в кустарнике, пусть путник, что появился так некстати, проедет стороной, и тогда закончим наш разговор.
И они пошли к кустарнику.
Жан Уллье понял, что ему пришел конец; однако, не желая быть застигнутым подобно зайцу в норе, он приподнялся на колени и выхватил из-за пояса свой укороченный нож, который мог пригодиться в рукопашной схватке.
Не имея другого оружия, он решил, что перед ним безоружные люди.
Однако Куртен, увидев поднявшуюся в зарослях мужскую фигуру и услышав, как треснули под ним колючие ветки, отступил на три шага и, не сводя глаз с силуэта, похожего на тень, поднял ружье, спрятанное за поваленным деревом, зарядил один из его стволов, приложил приклад к плечу и выстрелил.
Раздался приглушенный крик.
— Что вы сделали? — спросил незнакомец, решив, что Куртен несколько поспешил с выстрелом.
— Посмотрите, — ответил побледневший и дрожавший от страха Куртен, — за нами следили!
Незнакомец подошел к кустарнику и раздвинул ветки.
— Осторожно! Осторожно! — крикнул Куртен. — Если это шуан и он только ранен, он бросится на вас.
И Куртен, зарядив второй патрон, держался на некотором расстоянии, готовый открыть огонь.
— Это действительно крестьянин, — сказал незнакомец, — и мне кажется, что он мертв.
Незнакомец схватил Жана Уллье за руку и вытащил из канавы.
Увидев, что мужчина не двигается, Куртен решил подойти поближе.
— Жан Уллье! — воскликнул он, узнав вандейца. — Жан Уллье! Честное слово, я уже сомневался в том, что смогу когда-нибудь убить человека. Черт возьми, раз так случилось, то уж лучше он, чем кто-нибудь другой. Поверьте, это действительно удачный выстрел.
— А пока что телега все больше приближается, — произнес незнакомец.
— Да, подъем уже позади, и лошадь перешла на рысь. Поторопимся, нельзя терять ни минуты. Надо поскорее уносить ноги. Он действительно мертв?
— По всей видимости, да.
— Тогда бежим!
Незнакомец отпустил Жана Уллье, и тот повалился на землю как сноп.
— Да, ему крышка! — воскликнул Куртен.
Затем, все же опасаясь подойти поближе, он указал на труп рукой:
— Вот где гарантия выкупа, и получше любых расписок: этот труп стоит двести тысяч франков.
— Почему?
— Это единственный человек, кто смог бы вырвать из моих рук ищейку, о которой я вам только что говорил. Я ошибался, когда считал, что он убит. А теперь, когда я в этом уверен, вперед! На охоту!
— Пора, вот и телега.
В самом деле, телега была уже шагах в ста от кустарника.
Мужчины бросились в заросли и скрылись в темноте, в то время как к месту разыгравшейся драмы спешила встревоженная услышанным выстрелом вдова Пико, которая приехала за Жаном Уллье, чтобы выполнить данное ему обещание.