Часть вторая
XXI
АПОЛЛОНИЙ ТИАНСКИЙ
Коринф, Коринф! Некогда лишь избранные имели случай посещать тебя. Ныне же взору путешественника, идущего дороге из Немей, ты представляешься невзрачным городком. Над крепостными стенами возвышаются семь колонн — остатки храма, посвященного неизвестному божеству. Коринф, ты дитя Эфиры, а сестры твои — Афины и Спарта. Коринф, родина Сизифа и Нелея, царство Медеи и Ясона!
Как, должно быть, ты был хорош, когда влюбленные в тебя Аполлон и Нептун оспаривали друг у друга честь обладания тобой и, не желая уступить, позвали в судьи титана Бриарея. Он присудил тебя богу моря с условием, что возвышающаяся над тобой гора будет принадлежать богу дня.
Коринф, Коринф! Ты был столь любим Венерой, что она даровала тебе спасение, вняв мольбам своих жриц — твоих куртизанок. Ты, выкупив у афинян рабыню Лаис, сделал ее своей любимейшей дочерью и воздвиг ей гробницу, украшенную изумительной скульптурой львицы, лапой придерживающей барана — символ безграничной власти! Коринф, утоляющий жажду неиссякаемыми слезами нимфы, оплакивающей смерть своего сына, которого случайно задела стрелой богиня охоты. Как, должно быть, ты был хорош во время Истмийских игр, привлекавших всю Грецию на узкий перешеек, отделяющий Саронийский залив от моря Алкионы! Изящно и плавно раскинувшись на склоне священной горы, ты взирал на корабли, подходившие с двух сторон в твои порты из Тира и Массилии, Александрии и Кадиса и наполнявшие твои обширные склады богатствами Востока и Запада.
Коринф, Коринф! На твоих улицах храмов было не меньше, чем домов, а на площадях столько статуй, сколько колосьев в поле. Коринф, когда ты смотрел на восток, то видел Афины, на север — Дельфы, на запад — Олимпию, а на юг — Спарту. Коринф, в триумфальную перевязь твоих побед вплетены Саламин, Марафон, Платеи и Левктры, и на ней вышиты имена Фемистокла, Мильтиада, Павсания, Эпаминонда и Филопемена. Как, должно быть, ты был прекрасен, когда Арат принес тебе освобождение от македонян, некогда покоривших тебя, и включил в Ахейскую лигу! Это и стало причиной твоей гибели: покоритель мира Рим поднялся против тебя и превратил всю Грецию в одну провинцию. Сто вольных городов стали рабами, скованными одной цепью.
Коринф, Коринф! Беспощадный завоеватель обрек тебя на восьмидневный пожар. Из золота твоих сосудов, серебра светильников и бронзы статуй, расплавленных во всепожирающем пламени, был создан металл драгоценнее любого из когда-либо рождавшихся в недрах земли. Коринф! Ты не был разрушен Ксерксом, но пал перед войском Муммия. Возродившись из руин, ты стал еще роскошнее: оделся мрамором, дарованным Юлием Цезарем и Августом. Возникли театр и стадион, амфитеатр и храмы Нептуна, Палемона, Киклопов, Геракла, Цереры, Соблазна. Был там и храм Куртизанок. Их заступничество спасло тебя в первый раз, но не смогло спасти во второй.
Твои площади украшали изваяния Амфитриты, Ино, Беллерофонта, Венеры, Дианы, Бахуса и Фортуны, а Меркурию было установлено две статуи, Юпитеру — три и целая сотня — атлетам-победителям. Были построены бани Елены, Эвриклеи, Октавии… Вспомним, наконец, гробницы Ксенофонта, Диогена, детей Медеи, Схойнея и Лика Мессенского!
И вот, в конце месяца гелафеболиона ты, прекрасный Коринф, еще не разоренный тремя разрушительными жатвами статуй и картин, свезенных Римом из твоих храмов, с твоих площадей и улиц, мог бы с удивлением наблюдать человека, сошедшего с одного из легких суденышек, что бороздят Эгейское море и скользят, как алкионы, между его островами. Он пешком прошел под ветвями одинокой сосны на восточном побережье, оставив слева алтарь Меликерта, а справа — кипарисовую рощу, растущую вдоль укреплений, названных в честь Беллерофонта. У стража Кенхрейских ворот он справился, где можно найти философа Аполлония Тианского. Получив ответ, что тот, кого он ищет, наверное, беседует с учениками под сенью платанов у источника Пирены, неизвестный стал карабкаться по извилистой тропе, ведущей к Акрокоринфу, даже не бросив взгляда на город.
Тот, о ком справлялся путешественник, действительно был там, и нет ничего удивительного, что первый же встречный смог правильно указать это место. Уже целый месяц как философ, чье имя все произносили с удивлением и восхищением, вернулся в Коринф в сопровождении пяти или шести своих учеников, с которыми посетил Азию, Индию, Египет и Италию. Не трудно понять любопытство, возбуждаемое этим необыкновенным человеком, притягивающим к себе всеобщее внимание. В противоположность незнакомцу, прибывшему через Саронийский залив и высадившемуся в Кенхрейской гавани, философ прибыл со стороны моря Алкиона в Лехейскую гавань.
Никто в то время не мог сравниться с Аполлонием Тианским, одаренным столь невероятными способностями, что возводили смертного из ранга мудрецов, философов и героев в ранг полубога. У него было все: выдающиеся таланты, доброе имя, красота, почти божественное рождение.
Благодаря то ли тайным ухищрениям науки, то ли врожденному дару, то ли покровительству богов Аполлоний обладал преимуществами, с первого взгляда поражающими и простых людей, и утонченные души. Приближаясь к шестидесяти, он выглядел как человек, едва переступивший порог первой молодости. Хотя никто не замечал, чтобы он особенно предавался изучению языков, все наречия мира были ему знакомы. Иногда, внимательно прислушиваясь к шуму деревьев, пению птиц или крику диких животных, он даже развлекался тем, что переводил окружающим эти звуки природы, будь то рев зверя или шелест травы. Как и последователи Пифагора, он полагал, что животные имеют душу и что они меньшие наши братья. Он исповедовал максиму Пифагора и его последователей: Бог — абсолютное единство, начало начал; мир построен гармонично, его центр — Солнце, а другие небесные тела лишь спутники, вращающиеся вокруг него, порождая божественную музыку сфер. По мнению самосского мудреца и самого Аполлония, Бог един на небесах, на земле же добро едино, а зло многообразно. Как и Пифагор, Аполлоний увлеченно занимался арифметикой, геометрией, астрономией и музыкой. Числам, по его убеждению, присущи чрезвычайные свойства, особенно числу "X". При помощи их, утверждал он, можно постичь самые отвлеченные и даже невидимые глазу вещи. Кроме всего прочего, небеса наделили Аполлония сверхъестественной проницательностью. Он умел читать самые сокровенные мысли людей, приходивших к нему, даже если видел их впервые и никогда ранее о них не слышал. Пришелец не успевал открыть рот, чтобы выразить свое желание, а мудрец уже знал о нем все.
Он долго жил в Эгах и почти все время пребывания там посвятил занятиям медициной в храме Эскулапа под присмотром жрецов, служителей этого сына Аполлона, причисленного к богам за благодеяния, оказанные человечеству. Закончив учение, Аполлоний занялся врачеванием, более походившим на чудотворство. Он победил чуму, которая успела охватить целую область, исцелил одержимого, в которого вселился демон. Он вызывал тени умерших и беседовал с ними. Наконец, решив пополнить знания, полученные в Греции, науками, известными в других странах, Аполлоний всего с двумя или тремя учениками отправился в далекое путешествие. Он побывал в Малой Азии, Месопотамии, Вавилоне. Затем пересек Кавказ, прошел по берегам Инда, пробыл некоторое время у царя Фраота, проник в Индию, достиг Замка мудрецов, беседовал с учеными браминами и даже с самим Иархом, который был в Индии тем же, кем Аполлоний был в Греции.
Убедившись, что эти обладатели древней премудрости не могут научить его ничему, чего бы он не знал, Аполлоний продолжил путешествие. Возвращаясь через Египет, он виделся и беседовал с Эвфратом и Дионом и пролил свет на чудеса Мемнона. Пытаясь отыскать истоки Нила, он поднялся выше третьего порога. В тех местах он встретил и укротил сатира. Затем он спустился до Александрии, где поразил всех ученых своими рассуждениями о золоте, которое несет Пактол, и о древности мира. В Антиохию он прибыл во время землетрясения, объяснив его причину и предсказав его конец; там он нашел клад, передав его бедному отцу семейства, имевшему четырех дочерей на выданье, вернул здравый рассудок юноше, влюбленному в статую Венеры, и вылечил больного бешенством. В Ионии его приняли за божество; оттуда он отправился в Аттику и наконец в Афины, посетив по дороге Элевсин. Затем он пересек Мегариду и достиг Коринфа, где уже несколько дней, как было сказано, привлекал к себе всеобщее внимание.
Необходимо учесть, что коринфяне всегда были весьма падки на чудеса. Зная преклонный возраст Аполлония, они были потрясены при виде человека лет тридцати — именно на столько выглядел философ — с прекрасными развевающимися волосами, в которых сверкал золотой обруч, с красивой черной бородой, изящно завитой на восточный манер, с живыми, полными юного задора глазами. К тому же в любую погоду он ходил босиком, в белой тоге, надетой на голое тело и перехваченной льняным поясом. Коринфяне с трудом могли поверить, что это Аполлоний, пока один старый человек, смолоду живший в Тиане, не рассказал им историю его удивительного рождения и они, увидев в нем не человека, а полубога, перестали сомневаться.
Предание донесло до нас этот поэтичный рассказ. Согласно ему, Аполлоний, как то явствует из его имени, родился в Тиане. Этот каппадокийский город расположен между Тарсом и Кесарией. Когда его мать была беременна им, ей явился Протей, сын Нептуна и Феники. Мать спросила у божества, каков будет новорожденный, и получила ответ: "Второй Протей!" При этом надо заметить, что у древних чудесные сны почти всегда считались вещими. Странное предсказание побудило будущую мать обратиться к очень известной в том краю сивилле. Та в свою очередь истолковала слова бога в том смысле, что сын, рожденный от нее, будет совмещать в своем уме столько всевозможных знаний, сколько различных свойств воплощено в самом Протее. Так заранее было предопределено, что Аполлоний Тианский станет самым ученым из всех смертных.
Еще до его появления на свет все предвещало необыкновенность ожидаемого ребенка. Перед самыми родами его мать посетило еще одно видение: женщине приснилось, что она гуляет на поляне недалеко от Тиана и на каждом шагу ей попадаются прекрасные, редкие, невиданные цветы, достойные быть возложенными к алтарю Флоры. Утром она захотела посетить именно это место, известное, кроме всего прочего, своим чудодейственным Асбамейским источником. Стоило клятвопреступнику случайно или намеренно, а то и по принуждению омочить в нем руки, как ледяная вода вскипала, поражая его столь жестокой болью, что, сделав несколько шагов, несчастный падал в страшных муках и вынужден был признаться в содеянном.
Так вот, неслыханное чудо явила собой эта лужайка, вся покрытая дивными цветами, каких никто не видывал в той стороне. Наперсницы матери Аполлония, придя к источнику, разбежались, словно нимфы, поспорив, кто составит лучший букет. Но госпожа не последовала их примеру, охваченная неодолимым желанием лечь на траву и заснуть. И тут большая стая белоснежных лебедей окружила ее. Птицы все теснее обступали спящую, пока не приблизились вплотную к ней, и вдруг, точно повинуясь небесному приказу, запели стройно и нежно и забили крыльями, освежая воздух над ее головой. От звуков почти божественного пения, от ощущения ласкового воздуха женщина проснулась, открыла глаза и, удивленная невиданным зрелищем, произвела на свет самое прекрасное дитя, появившееся с тех пор, как богини перестали рожать на земле.
Это и был Аполлоний Тианский, что ныне стоял на вершине Акрокоринфа — в белой тоге, с золотым обручем в волосах и завитой на персидский манер бородой. Источник Пирены журчал у его ног, тень священных платанов трепетала над его головой. Он беседовал со своими учениками не только о тонкостях философии Пифагора, но и об основах других учений, словно в него вселились души Зенона, Аристотеля, Платона и Хрисиппа.
С высокой вершины перед Аполлонием и его учениками открывался вид на два моря и обширные окрестности: на восток — до мыса Суний, на север — до горы Киферон, на запад — до Ахайи, а на юг — вплоть до Микен. Они видели и того самого путника, что полчаса назад высадился в Кенхрейской гавани, а теперь шагал в гору по крутой каменистой дороге, ведущей к цитадели.
По мере его приближения стало ясно, что он направляется к Аполлонию. Внимание учеников, окружавших знаменитого философа, отвлеклось от беседы, сосредоточившись на путнике. Вопреки своей привычке с первого взгляда оценивать незнакомого человека, угадывая страну, откуда он прибыл, его религию и даже настроение, Аполлоний разглядывал чужака с напряженным любопытством, граничившим с изумлением. Его удивление было заметно по взгляду, особенно пристальному, и по внезапному молчанию — он даже поднес палец к губам. Один из учеников по имени Филострат спросил:
— Учитель, кто этот неизвестный, чей приход, похоже, так сильно тебя занимает? Что ему нужно? Это друг? Враг? Твой почитатель? Противник нашей школы? А может, это просто посланец одного из тех царей, который оказывал нам гостеприимство, или мудрецов, у которых мы жили?
Аполлоний покачал головой.
— Ни то, ни другое, ни третье, — отвечал он, — это нечто большее… Никто не посылал его, ни властители, ни ученые. Он идет по собственной воле. Ему мало дела до наших теорий и школ. Отвлеченные споры мудрецов чужды ему, им владеет мысль, толкающая к действию. Он скорее друг, чем недруг. Он явился из отдаленных краев, чтобы искать во мне посредника. И он его найдет, ибо противник, выпавший на его долю, достоин нас. Он настолько же выше обыкновенных людей, насколько вершины платанов выше этого источника, насколько парящий в облаках орел выше вершин платанов. И наконец, мои дорогие ученики, к стыду моему, должен признаться, что его цель столь возвышенна, что я не могу постичь ее. Вопрос, который он задаст мне, столь труден и отличен от всего, чем обычно интересуются простые смертные, что я буду вынужден ему ответить: "Я не знаю".
Пораженные ученики переглянулись: впервые они услышали подобные слова из уст учителя.
— Мое смирение удивляет вас, — заметил Аполлоний. — Но запомните: истинная мудрость — в сомнении. Лишь истинные ученые осмеливаются на некоторые вопросы отвечать: "Я не знаю"!
— И все же, — промолвил второй ученик по имени Алкмеон, — скажи нам, что ты знаешь об этом человеке.
— Он горд и мрачен. Если бы, как наш божественный учитель Пифагор, он присутствовал при осаде Трои, то носил бы имя Аякса Оилида, этого великого хулителя богов.
— А откуда он прибыл? — спросил третий ученик.
— Его след теряется на побережьях, на границах пустынь, на краю лесов… Откуда он сейчас?.. Из Индии… Где он был с тех пор, как пустился в путь? В странах столь отдаленных, что мы и названий их даже не знаем. Он готовится задать мне вопрос, но за ответом я буду вынужден отослать его к другому. На его вопрос не ответили ни маги Азии, ни жрецы Египта, ни брамины Индии.
— Но ведомо ли тебе, о чем он собирается спросить?
Аполлоний снова внимательно пригляделся к путнику, теперь находившемуся от него не далее двадцати шагов.
— Да, ведомо.
— Что ему надо знать?
— Где отыскать золотую ветвь Энея…
— Стало быть, он, подобно Энею, хочет спуститься в ад?
— Он хочет пойти еще дальше.
Ученики снова переглянулись. Мало сказать, что эти слова Аполлония изумили их: они были совершенно ошеломлены.
— Так куда же этот дерзкий смельчак хочет попасть? — спросил Филострат.
— Тихо! — оборвал ученика Аполлоний. — Это его тайна. Если мне дано проникать в секреты других людей, то я не властен разглашать их.
Он шагнул навстречу путешественнику и. протянув руку, сказал:
— Исаак Лакедем, от имени Юпитера Гостеприимного Аполлоний Тианский приветствует тебя!
Путник застыл, пораженный, не ответив на приветствие ни словом, ни жестом.
— Ты мне не отвечаешь, — продолжал Аполлоний со свойственной ему мягкой, доброжелательной улыбкой. — А между тем ты меня понял, не так ли? Хоть ты из сынов Моисея, язык Гомера известен тебе.
— Ты прав, — произнес Исаак. — Я понял, но я в сомнении.
— В чем же ты сомневаешься?
— В том, что ты действительно Аполлоний Тианский.
— Почему?
— Потому что Аполлоний Тианский родился на двенадцатом или тринадцатом году консулата Августа, учился в Тарсе со стоиком Антипатром, философом Архедемом и обоими Афинодорами. Следовательно, ему должно быть около шестидесяти лет… а тебе не дашь больше половины этого возраста.
— Исаак, — заметил Аполлоний, — разве тебе не известно лучше, чем кому бы то ни было, что есть люди, которые не стареют?
Пришелец вздрогнул.
— Но полно, — продолжал философ. — У тебя есть письмо, предназначенное мне, дай же его.
— Если ты знаешь о письме, то должен знать, от кого оно.
— Оно от человека, которого ты нашел на холме в центре мира. Он живет там во дворце с шестью другими мудрецами. Дворец по воле его обитателей то видим, то невидим. Когда Бахус с Гераклом захватили Индию, крепость на холме отказалась сдаться. Оба сына Юпитера приказали сатирам, сопровождавшим их, пойти на приступ. Но нападение было отбито. Геракл и Бахус захотели узнать, кто так хорошо защищал крепость. Оказалось, что там всего-навсего семь мудрецов. Но так как они были самыми учеными людьми на земле, то совокупная сила их мудрости могла противиться даже воле богов. Боги пощадили эту гору, и с тех пор на ней постоянно пребывают семь самых ученых браминов Индии. Ты явился сюда по совету их главы, Иарха.
— Верно. А теперь скажи, где он был, когда передавал мне это письмо?
— Он восседал, окруженный золотыми статуями на сиденье из темной бронзы.
— А что он сказал, услышав мой вопрос, ответа на который не имел?
— Что тебе трижды будет сказано "Я не знаю", пока ты не услышишь "Я знаю".
— А по какому знаку я должен тебя опознать?
— Задав мне три вопроса по твоему выбору: о животных, о вещах или людях, что окружают меня.
— Это так, — подтвердил пришелец, извлекая из складок своего одеяния пергаментный свиток. — Ты истинно Аполлоний Тианский. Вот письмо Иарха.
Аполлоний распечатал свиток, поцеловал подпись и, прочтя письмо, обратился к путешественнику.
— А теперь, Исаак, пока главный вопрос, томящий тебя, не будет разрешен кем-то более мудрым, чем я, каковы твои второстепенные вопросы?
Исаак помедлил, огляделся и, заметив воробья, стремительно слетевшего на дорогу, дерево, трепетавшее листвой, хотя не было ни ветерка, и молодую женщину, выходившую из храма Венеры Победительницы, спросил:
— Я хочу знать, какую весть сообщил этот воробей себе подобным, что роются здесь в пыли, почему эта осина дрожит при безветрии и, наконец, кто эта женщина?
XXII
НЕМЕЙСКИЙ ЛЕС
Аполлоний улыбнулся, как человек, ожидавший услышать более сложные вопросы. Он прислушался к чириканью птички и, обратившись к Исааку, произнес:
— Что прилетел сообщить этот воробей своим собратьям? Вот слово в слово: "Вы что, с ума сошли, тратя время на несколько жалких семян проса, сурепки или конопли, когда за крепостью только что проехал на осле мельник с мешком зерна? Сейчас он там кричит, проклиная его, ведь мешок лопнул, и вся дорога усыпана зерном. Летите быстрей! Спешите! Все воробьи округи уже пируют. Не поторопитесь, так вам не достанется. Скорей! Летите же!"
В самом деле, едва Аполлоний закончил свои пояснения, воробьи, казалось внимательно выслушав, что сказал, а вернее, прочирикал их собрат, стремительно взлетели и опустились в сотне шагов от них.
— Но как доказать, — спросил Исаак, — что ты правильно понял эту птицу и твой перевод точен?
— О, это очень просто, — ответил Аполлоний, — посмотри и увидишь.
Исаак и Аполлоний, сопровождаемые учениками, направились к повороту дороги, куда указал философ. Через несколько шагов перед ними открылась на пять или шесть стадиев дорога.
Она вся была усыпана зерном, и множество птиц жадно клевали посланное фортуной угощение. Вдалеке можно было еще рассмотреть мельника, осла и мешок.
— Верно! — признал Исаак. — Теперь об осине.
— Почему она дрожит, хотя нет ветра? — повторил вопрос Аполлоний. — Сейчас узнаю от нее самой.
Несколько минут он сосредоточенно вслушивался в жалобный шелест листьев дерева. Затем, подобно переводчику, обязанному объяснить иноземцу смысл речи, внятной ему одному, он обратился к Исааку:
— Бог, предугаданный Эсхилом, тот, что должен был умереть за людей, принял смерть на кресте. Агония была медленной, он страдал невыразимо… Где это случилось? — продолжал Аполлоний, как бы стараясь удержать исчезающее видение, — где это?.. Я об этом ничего не знаю… Когда?.. Мне неведомо…
Руки Исаака сжались в кулаки. Слова, произнесенные Аполлонием Тианским, вызвали страшное воспоминание.
— Я знаю это. Продолжай.
— Все сущее участвовало в этой агонии, — повествовал далее мудрец из Тианы. — Солнце заволокло кровавой тучей. Гром рвал небо огненными бороздами. Человек в испуге простирался ниц. Зверь, житель лесов, зарывался глубоко в норы. Птица укрывалась в чаще ветвей. Молчали цикады и сверчки. Ни одно насекомое не жужжало. Все живое онемело в величайшей скорби…
Иудей провел рукою по лбу.
— Да… да… — пробормотал он чуть слышно. — Я это видел… Продолжай.
— Лишь деревья, кустарники и цветы шептали на своем языке, — рассказывал Аполлоний. — То был глухой, угрожающий хор. Люди слышали его, но не понимали. Дамасская сосна шептала:
"Он сейчас умрет! В знак печали мои иглы потемнеют отныне и навеки…"
Вавилонская ива шептала:
"Он гибнет! От боли мои ветви выгнутся отныне к водам Евфрата…"
Виноградная лоза в Сорренто шептала:
"Он умирает! Пускай же в память о моем сострадании вино из моих кистей зовется "Lacrima Christi"…
Кармельский кипарис шептал:
"Смерть подступает к нему! Безутешный, я стану вовек обитателем кладбищ, верным стражем могил…"
Сузский ирис шептал:
"Жизнь покидает его! В память о моем горе пусть золотая чашечка моего цветка будет отныне окружена лиловыми лепестками!"
Ипомея, прозванная "красою дня", шептала:
"Он угасает! В знак отчаяния мои цветы будут закрываться каждый вечер, чтобы раскрыться лишь поутру полными ночных слез…"
Так весь мир растений от кедра до иссопа стенал и плакал, вздрагивая, трепеща и содрогаясь от вершин до корней. Лишь один из надменных тополей оставался холоден среди вселенской скорби.
"Какое мне дело до страданий этого бога, умирающего за грехи людей? — бормотал он в свою очередь. (И ни одна из его ветвей не шевельнулась, ни один лист не дрогнул.) — Разве мы люди? Нет! Мы деревья. Разве мы преступны? Нет! Мы безгрешны!"
В это время в небе пролетал ангел, неся чашу, полную крови страждущего Бога. Услышав слова себялюбивого дерева, которое посреди всеобщей печали требовало себе привилегию остаться бесчувственным, он слегка наклонил чашу, и на корни злополучного тополя упала капля божественной крови.
"От тебя, не вздрогнувшего, когда вся природа содрогалась, отныне пойдет род дрожащей осины. И в летний полуденный зной, когда замирает малейший ветерок и деревья в лесах хранят неподвижность, давая путнику свежую тень, ты будешь трепетать от корней до вершины. Дрожать вечно…"
— Довольно, — прервал иудей с плохо скрытым нетерпением. — Ты хорошо рассказал и о воробье и о дереве. Остается женщина, молодая и обольстительная, что вышла сейчас из храма Венеры Победительницы. Что ты скажешь о ней?
— Ну, — с улыбкой ответил Аполлоний, — коль скоро мы, поговорив о животных и растениях, переходим к человеку: это уже другое дело. В человеке присутствуют маска и лицо, внешность и суть. А вот, кстати, и мой ученик Клиний. Он сможет тебе показать ее маску, видимость, а затем уже я в свою очередь раскрою тебе ее лицо и познакомлю с истинной сутью.
Действительно, с той стороны, куда удалилась незнакомка, к ним подбежал красивый молодой коринфянин. Его длинные ухоженные волосы развевались на ветру, прихваченные на висках лишь миртовым венком. Его большие черные глаза были полны огня, в них светилась любовь, а все лицо сияло молодостью.
Обе руки были вытянуты вперед, словно он хотел поймать и удержать призрак счастья.
Бросившись к Аполлонию, он с жаром, поцеловал руки наставника и, не замечая мрачного лица Исаака, воскликнул:
— Ах, учитель! Ты видишь перед собой самого счастливого из людей!
— Поведай нам твою радость, Клиний, — попросил Аполлоний. — Счастье подобно благовонию. Достаточно одного счастливого человека, чтобы все вокруг испытали радость.
— Учитель, я люблю и любим!
— Ты произнес сейчас два самых магических слова, какие знает человеческий язык.
— Я опасаюсь лишь зависти богов!
— Так расскажи нам, сын мой, как к тебе пришла эта любовь.
— Охотно, учитель! Я бы хотел, чтобы вся земля услышала гимн моему счастью… Внимайте же мне, сладостно шепчущиеся деревья, нежно поющие птицы, дивно благоухающие цветы! Слушайте меня, облака, скользящие в лазури, и вы, ручьи, бегущие в долинах, и ты, пролетающий ветерок! Я расскажу, как я узнал Мероэ!..
Исаак не сдержал нетерпеливого жеста, но Аполлоний положил ладонь на его руку:
— Разве неведомо тебе, — сказал он по-арамейски, — что встречный ветер мешает неопытному матросу, тогда как ловкому лоцману он помогает достигнуть гавани. Я — лоцман, ты — матрос. Слепец, позволь же вести тебя тому, кто зряч.
— Но знаешь ли ты, куда лежит мой путь? — возразил иудей на том же языке.
— Да… Только не знаю, как ты пойдешь.
— Скажи мне одно слово, подтверждающее, что ты понял, чего я хочу от тебя, и я буду ждать с терпением, достойным ученика Пифагора.
— Ты желаешь, чтобы я указал тебе дорогу или нашел проводника туда, где прялка прядет, где кружится веретено, а ножницы режут нить.
Исаак вздрогнул:
— Воистину, — воскликнул он, — Аполлоний, ты великий ученый, Иарх не солгал мне! С этого часа я твой. Слепец позволит вести себя тому, кто ясно видит.
Тогда Аполлоний обратился к Клинию:
— Продолжай, мы тебя слушаем.
Тот только и ждал разрешения, чтобы завести речь о своей любви, предварив ее, как мы сейчас увидим, рассказом о пережитых ужасах.
— Позавчера я возвращался из Микен, где немного задержался. Между тем я обещал матери вернуться к вечеру, так как назавтра была годовщина ее рождения. Она сказала, что почтет за дурное предзнаменование, если в такой день я буду вдали от нее. Учитель, ты знаком с моей матерью и знаешь о ее любви ко мне и моей нежности к ней. И хотя меня удерживали, я не захотел провести ночь вне стен Коринфа. Мне оседлали лошадь, и на исходе дня я отправился в путь. Друг, от которого я уезжал, богач Палемон, известен своей конюшней: его скакуны лучшие во всей Коринфии. Он выбрал для меня великолепного фессалийского жеребца — их у него четыре, и все они одного роста, с длинными гривами и хвостами, в белых и золотых пятнах, словно леопарды. Хозяин назвал их в честь четырех коней бога Солнца: Эоус, Эфос, Пироэнт и Флегонт. Мне оседлали Пироэнта. Он был достоин своего имени. Казалось, он дышит пламенем, извергая искры из ноздрей! В несколько минут я проскакал берег Астериона, все двадцать стадиев, отделяющих Микены от Немей. Сумерки застали меня недалеко от селения, на опушке леса… Мне уже приходилось раз двадцать пересекать этот лес и днем и ночью. Он мне знаком с детства так же хорошо, как сад моей матери. Я часто бывал со своими молодыми друзьями в знаменитой пещере, один из выходов которой закрыл Геракл, чтобы схватить ее страшного хозяина. Вот почему, ничуть не боясь заблудиться, я уверенно въехал под темную сень дубов, в выборе дороги полностью положившись на моего умного коня. Я знал, что он не собьется с пути. Но, видимо, чаша веселья на этот раз слишком часто обходила гостей или ее содержимое оказалось более опьяняющим, чем обычно, а может статься, в лесу и впрямь происходило нечто таинственное, только мне показалось, будто все привычные предметы приобрели странный вид. Стволы деревьев напоминали привидения в саванах. Их корни выползали из земли, шевелясь, словно змеи. Я подумал, что попал во власть дремотных видений, и провел рукой по глазам, чтобы проверить, не сплю ли. Но нет: глаза были открыты. С тревогой следил я за диковинными превращениями окружающих предметов. Испуганная лошадь моя между тем двигалась прыжками, поминутно взвиваясь на дыбы, шумно дыша и шарахаясь в сторону, будто встречала на пути препятствия, видимые ей одной. Я потрепал коня по шее, чтобы успокоить и приласкать. Грива его стояла дыбом и вся взмокла.
"Ну, Пироэнт, что случилось?" — спросил я.
Казалось, он понял вопрос. Умное животное заржало, и я, не без трепета, заметил, что в его ржании можно было расслышать что-то похожее на человеческую речь. Я умолк, но, сжав круп коня коленями, послал его вскачь, полагая, что на своем быстром скакуне за полчаса выберусь на опушку, если поеду прямо. Можно было подумать, что Пироэнт разделяет мое нетерпение. С рыси он перешел в галоп и помчался быстрее ветра. Так он был способен покрыть сотню стадиев в час, а весь лес, как я знал, тянется всего на шестьдесят. Тем не менее, потому ли, что я оказался в чьей-то магической власти, либо из-за того, что волнение не позволило мне точно определить время, но мне показалось, что уже больше часа я скачу среди этих призрачных деревьев и они сами мчатся так же быстро, как я.
"Вперед, Пироэнт, вперед! — кричу я лошади. — Смелее! Еще десять минут, и мы будем в Коринфе!"
Но он трясет головой и ржет человеческим голосом:
"В Коринфе? В Коринфе? Нет, этой ночью мы туда не попадем!"
Я так опешил, услышав это, что чуть не упал, по всем моим жилам пробежала дрожь, на лбу выступил холодный пот. Тем не менее, каким бы чудовищным ни казался этот диалог лошади и всадника, я нашел в себе смелость ответить Пироэнту:
"Почему же, добрый мой скакун, мы не доберемся этой ночью до Коринфа?"
"Потому что лес скачет вместе с нами, — ответил он. — Разве ты не видишь, что деревья и слева и справа куда-то мчатся?"
И действительно, как я уже говорил, деревья двигались и терлись при этом друг о друга ветвями со вселяющим ужас шорохом. Вспугнутые огромные птицы летали над моей головой, древесные корни скручивались в кольца и распрямлялись в таинственной мгле, как клубки змей, — так неистово устремлялись куда-то дубы, платаны и буки… Вдруг Пироэнт взвился на дыбы, и столь внезапно, что я, опытный наездник, едва не свалился на землю.
"Что ты делаешь, Пироэнт? — вскричал я. — Чего ты боишься? Еще несколько минут, и, повторяю, мы будем в Коринфе… Там тебя ждет великолепная подстилка из свежей соломы, смешанной с цветами, золотистый ячмень в яслях, чистая вода в кленовом ведре с серебряным ободом. Я сам принесу тебе ее из источника…"
Но Пироэнт, пятясь на задних ногах и молотя воздух передними, захрипел:
"Ты что же, не видишь? Не видишь?"
От ужаса у него вырывался огонь изо рта и ноздрей. Всмотревшись в темноту, я различил впереди на поляне, которую нам предстояло пересечь, какие-то смутные фигуры, движущиеся по кругу в голубоватых волнах тумана. До моих ушей донеслось неясное пение.
"Мне ни за что не пройти, — шептал Пироэнт. — Трава, по которой они ступали, сожжет мне ноги, воздух, который их факелы наполнили дымом, отравит нас обоих".
"Попробуй, постарайся, мой верный скакун! — сказал я ему. — Не забывай, что ты носишь имя одного из коней бога дня… Разве огонь боится пламени? Смелее, Пироэнт!"
"Нет, нет, ни за что! С ними фессалийская колдунья, предводительница их магического хоровода. Ее чары смертельны! Нет, нет, мне ни за что не пройти!"
Он продолжал пятиться с испуганным ржанием.
"Тогда, мой добрый скакун, возвращайся к Палемону. Ты знаешь дорогу к хозяйским конюшням. Видишь, я отпускаю поводья".
Получив свободу, Пироэнт развернулся и бешено помчался назад. Бедняге так хотелось вырваться из страшного леса! Но деревья, следовавшие за нами, когда мы держали путь на север, теперь кинулись в погоню с севера на юг. Те же птицы сновали меж ветвей, но теперь они летали еще стремительнее. Те же змеевидные корни ползли теперь быстрее. Позади нас неясные фигуры, покинув хоровод, туманной вереницей скользили по нашим следам, размахивая тусклыми дымящимися факелами. Их искры смешивались с искрами, летящими из-под копыт Пироэнта. Так безудержно скакали мы более получаса; я уже надеялся, что мы достигли опушки леса, когда заметил, что русло реки Астерион изменилось. Оно не проходило более между горами Трет и Апес, голые темные вершины которых виднелись из-за макушек деревьев! Вместо того чтобы течь от Клеон к храму Юпитера, река обтекала лес, став непреодолимой преградой. Великолепным прыжком Пироэнт достиг берега, но тут же встал на дыбы, как прежде на поляне. Астерион катил не воды, а огонь!.. Я тщетно пытался послать коня вперед, все еще думая, что это наваждение, сон, что зловещие звуки существуют лишь в моем воображении, а все эти огни потухнут, стоит лишь дунуть на них. Но Пироэнт снова и снова вставал на дыбы.
"Ну же, мой добрый конь! — уговаривал я его. — Вспомни о мосте между Немеей и Бембиной!.. Скачи к нему, скорей найди этот мост! В первом же городе мы остановимся, обещаю!"
Пироэнт затряс головой.
"Мост рухнул в реку, — прохрипел он. — Фессалийка столкнула его ногой… Мы не отыщем моста!"
"Пусть! Вперед! — закричал я. — Да посмотри же! Призраки приближаются! Или ты не слышишь смеха, не слышишь, как они бормочут во тьме?.. Что они шепчут?.. Да постой же, я не разбираю слов… "В бездну! В бездну!" О чем это они?.. А, да вот же они, совсем рядом! Пироэнт, пусть у тебя вырастут крылья химеры, скачи!"
Я понукал его криком, колотил по бокам коленями, пятками, а он, обезумев от страха, несся быстрее орла, быстрее стрелы, быстрее молнии! Началась скачка, но не по прямой с юга на север или с севера на юг, а по кругу, причем становившемуся все уже. А деревья глухо шептали: "В бездну!", и птицы вслед за ними кричали: "В бездну!", и песнь колдуний вторила им: "В бездну!"
"В бездну! В бездну! — повторял Пироэнт. — Ты понимаешь, Клиний? В бездну! Ты не увидишь больше домика своей матери, из окон которого ребенком ты считал волны в Крисейском заливе!.. А я не увижу конюшен Палемона, где поилки из мрамора, и ясли из кедра! Прощайте, мои друзья Эоус, Эфос, Флегонт! Прощайте!.. В бездну! В бездну!"
С ужасом, не изведанным мною ранее, я начал понимать, что означали шепот деревьев, крик птиц, песня колдуний. Посреди Немейского леса был огромный провал. Не однажды ребенком я бледнел, заглядывая в его глубину.
Пропасть казалась особенно мрачной из-за окружавших ее деревьев, кроны которых образовывали сплошной свод. Ее называли Бездной. Грозный круг, сужаясь, теснил нас именно туда. Бездонная пропасть проглотит нас! Вот почему Пироэнт говорил, что мне не видать более материнского дома, ему — конюшен Палемона. Охваченный ужасом, я хотел соскользнуть с седла на землю, но бег Пироэнта был слишком стремительным, а стволы деревьев и скалы проносились так близко, что не оставалось надежды спрыгнуть, не разбившись о них. К тому же, если бы деревья и камни пощадили меня, я бы попал в руки колдуний, еще более ужасных, чем вакханки, что разорвали на части Орфея на берегах Гебра и бросили в реку его голову и лиру!.. Между тем бессмысленный галоп по сужающемуся кругу продолжался, все убыстряясь. Я начал узнавать знакомые места, несмотря на дикие видения, порождаемые этой ночью призраков. Да, мы приближались к пропасти! Здесь в детстве я собирал цветы и желуди, а юношей с луком в руках поджидал лань или косулю. Здесь на ложе из мха я впервые вкусил поцелуй возлюбленной. То было прекрасным весенним вечером, когда заходящее солнце пронизывает лес своими лучами словно огненными стрелами…
"Горе мне! Горе! — вскричал я, чувствуя, как неудержимо притягивает меня пропасть. — Пироэнт, мой верный конь, попытайся свернуть с дороги! Неужели ты не можешь разорвать это кольцо деревьев? Не можешь отпрыгнуть, проскользнуть меж скал? Пересечь вплавь Астерион?"
Но он по-прежнему тряс головой:
"Нет, нет! Ты же видишь! Деревья сомкнулись стеной, скалы стали выше, над Астерионом вздымаются языки пламени. Куда бежать, если нас окружает фессалийская свора ведьм под предводительством самой Канидии? В бездну! В бездну! В бездну!"
И все голоса лесные отзывались: "В бездну!" А мы приближались к ней. Я уже слышал слева от себя, всего в нескольких шагах, этот ужасный гул, эхо бездонных провалов! Сквозь стволы деревьев, еще скрывающих пропасть, я уже различал ее, мрачную, как Эреб, темную, как Ночь!.. Пироэнт ржал, плакал, его била дрожь, а круг все сужался. Только крылья Пегаса могли бы спасти меня, подобно Беллерофонту, перенеся по воздуху над бездной. Теперь уже можно было рассчитать, когда мы рухнем в нее. Этот миг настал. Зияющая пропасть разверзлась перед нами. Пироэнт в последний раз заржал и, будто бы решив, что бесполезно продолжать борьбу с судьбой, бросился вниз. Невольно, не размышляя и не рассчитывая, я воздел руки к небу с воплем: "Прощай, матушка!.."
Мои руки коснулись ветвей склоненного над пропастью дерева, и я судорожно схватился за них. Я почувствовал, как Пироэнт проваливается, а сам повис над бездной. Словно эхо, донесшееся из центра земли, до меня дошел шум падения лошади…
Клиний говорил, все более бледнея. Сжав руки Аполлония, он воскликнул:
— Ах, учитель, теперь мне не страшно умереть, ибо я уже изведал мучения конца. Я висел над бездной, а ветка гнулась под моим весом. Можно сказать, что ногами я был уже в могиле… А страшные видения продолжались. На краю пропасти корни деревьев тянули ко мне свои змеиные головы. Над кронами кружили зловещие птицы. Хоровод ведьм подступил к самому краю провала. Казалось, все они ждали мгновения, когда силы оставят меня и я полечу вниз. Змеи, птицы, ведьмы хорошо знали, что я в их власти. Я это тоже сознавал, в том и было мое мучение. "Сколько времени затекшие руки смогут удерживать меня?" — спрашивал я себя, и волосы шевелились у меня на голове, пот заливал лоб и стекал по щекам… Я чувствовал, как слабеют мои мышцы, хотел подтянуться до ветки, схватить ее зубами, но тонкая ветвь сгибалась от этих усилий, а я слабел от бесполезных попыток. Тяжесть тела так тянула вниз, что казалось, будто духи бездны подвесили к моим ногам наковальню киклопа. Вся жизнь промелькнула в моей памяти: от дня, когда я впервые осознал окружающие предметы, до мгновения, когда Палемон поднес мне, уже сидящему на Пироэнте, прощальную чашу, а я осушил ее за здоровье сотрапезников. Они провожали меня в венках из цветов, со смоляными факелами в руках… И зачем я уехал от них? Мы так славно возлежали в своих длинных льняных одеждах на пурпурных ложах! Как ярки были огни, как веселы были песни, как игристы были вина! Возможно, они сейчас вспоминают обо мне и говорят: "Вот Клиний приехал к матери, и бог Сна осыпает лепестки мака у его изголовья".
О, как они ошибаются!.. Их друг, со стоящими дыбом волосами и сведенными усталостью руками, трепеща от ужаса, висит над пропастью, связанный с жизнью лишь этой жалкой ветвью, которую он уже готов выпустить из одеревеневших от усталости пальцев! За несколько мгновений он припоминает всю прежнюю жизнь. Детство, учение, юность, любовь, подобно живым картинам, мелькают перед его глазами с головокружительной быстротой… Но вот я почувствовал, как члены мои онемели, предсмертная тоска скрутила внутренности, сердце колотится, заглушая своим стуком окрестные шумы, кровь прилила к вискам, так что все вокруг показалось мне багровым и пламенеющим. Одна рука выпустила ветку, из груди вырвался вздох… И тотчас же громче забормотали деревья, крики птиц стали резче, пронзительнее запели колдуньи. И все повторяли: "В бездну! В бездну! В бездну!"
Я попытался второй рукой схватить ветку столь же безуспешно, как тогда, когда старался вцепиться в нее зубами. Казалось, тело своим весом готово разорвать в суставах руку, на которой я висел. Глаза налились кровью и почти вылезли из орбит. Хотелось кричать, звать на помощь, но все сознание было заполнено нескончаемым криком: "В бездну! В бездну! В бездну!"
Наконец я понял, что час мой пробил; задыхаясь, я застонал, пальцы сами разжались — я выпустил ветку и, в свою очередь прошептав "В бездну!", ощутил падение в бездонную чудовищную пропасть. Я потерял сознание…
При воспоминании об этом последнем страшном миге Клиний побелел, колени его подогнулись, голова откинулась назад, и он, выскользнув из рук Аполлония, без сил опустился на обломок мрамора.
XXIII
МЕРОЭ
— Когда я открыл глаза, — продолжал Клиний после недолгого молчания, подняв голову и тряхнув прекрасными черными волосами, — я лежал на ложе из мха посреди очаровательного сада. Сквозь деревья в сотне шагов белели стены дома. Утренний ветерок, еще наполненный ночными ароматами, овевал мою голову.
Над полоской зари быстро всходила Венера, возвещая начало нового дня. От земли поднимался легкий пар, как бывает перед восходом солнца. Рядом стояла женщина. Букетом цветов, влажных от росы, она проводила по моему лицу, возвращая меня к жизни этим благоуханным утренним дождем. Откинутое покрывало оставляло открытым ее лоб и ветку вербены в волосах. Бархатный взгляд, полный скрытого огня, под смоляными бровями, прямой нос идеальной формы, нежный овал лица с круглым подбородком, над которым ярко-коралловые губы, приоткрытые в улыбке, обнажали два ряда жемчужных зубов. Стройностью стана она напоминала одну из нимф Дианы, ступни и кисти были достойны Гебы. Ткань покрывала, спускаясь с головы, струилась по спине; пеплум и туника, скрывавшие ее тело, казалось, были сотканы из тончайшей паутинки, что плавает в воздухе осенью, когда наступает месяц Цереры и Помоны. Откинутые рукава позволяли видеть обнаженные руки; единственным украшением им служил браслет в виде аспида с золотой чешуей и рубиновыми глазами, трижды обвивавший правое запястье.
Первой моей мыслью было, что я разбился при падении, унесен на Елисейские поля гениями смерти и передо мной владычица этого царства мрака. Меня только удивляло, что в длинных аллеях этого чарующего сада не видно других умерших, спутников моей вечной ночи. Взгляд прекрасной незнакомки скользил по мне; когда же она увидела, что я смотрю на нее, нежная улыбка коснулась ее губ.
"Ну, прекрасный путешественник, ты, наконец, проснулся?" — заговорила она таким сладостным голосом, что звук его показался неземным, словно последний вздох ночи, витавший в воздухе.
Я взирал на нее с изумлением. Если эта улыбка и голос принадлежали властительнице царства теней, я готов был понять Плутона, похитившего Прозерпину.
"Если жизнь есть сон, а смерть — пробуждение, тогда, о прекрасная богиня, я проснулся!"
"А мне, судя по твоим словам, кажется, что ты все еще грезишь. Вот и улыбка у тебя сменяется стонами. Верно, ты второй Орест, что твой сон так мучителен? Ты путешествуешь из Аргоса в Афины, чтобы испросить прощение у ареопага?"
Мое удивление возрастало.
"Я Клиний из Коринфа, — отвечал я, — а вовсе не сын Клитемнестры и Агамемнона. Накануне я обедал у моего друга, богача Палемона из Микен. Он мне одолжил Пироэнта, своего коня, чтобы проехать сто шестьдесят стадиев, отделяющих город Персея от города Эфиры. Ночь застала меня в пути. Преследуемый страшными видениями в Немейском лесу, мой конь после бешеной скачки бросился в пропасть, что находится между Клеонами и пещерой льва… Что до меня, я какое-то время боролся со смертью, повиснув на ветви дерева. Но вскоре руки устали, я отпустил ветку и скатился в пропасть".
"Прекрасный Клиний, — насмешливо улыбнулась незнакомка, — похоже, что вино Палемона щедро лилось в кубки гостей! Или на этом пиру подавали настолько хмельные напитки, что твое воображение завело тебя на такие ужасные дороги! Мне жаль, ибо это не столь поэтично, однако развязка твоего приключения была совсем иной… Ни твой конь Пироэнт, ни ты сам не падали в бездну, откуда никто и ничто не возвращается. И вот доказательство: ты благополучно возлежишь на мху моего сада, а Пироэнт, всхрапывая и перебирая копытами, жует вкусный клевер и душистый эспарцет в роскошных конюшнях Палемона; на самом деле Пироэнт избавился от седока, под неуверенной рукой которого серебряные удила причиняли ему боль, и вернулся домой, оставив друга своего хозяина лежать на берегу ногами к морю, а головой к старой городской стене, вдоль которой тот ехал и не смог перепрыгнуть. Там, после ночной прогулки в гавань, я тебя и нашла. Ты считаешь, что был без сознания, но я свидетельствую: ты попросту спал. Вот я и приказала моим рабам поднять тебя и перенести сюда. Теперь-то ты пришел в себя?.. Ты не на Елисейских полях, а на берегу моря Алкионы. Справа от тебя, над вершинами деревьев, Акрокоринф; смотри: крепость розовеет от первых лучей восходящего солнца. Позади нас Мелисс с его золотистыми лозами, ручей же, который журчит слева, впадает в реку Немею. Что до меня, то я не богиня и не царица, а финикиянка Мероэ. Три месяца назад я пересекла Эгейское море, чтобы поселиться в Коринфе. Я свободна, делаю что хочу, у меня нет ни мужа, ни брата, которые имели бы право требовать отчета в моих поступках".
"Прелестная Мероэ, — отвечал я, — коль скоро ты уверяешь, что я жив, не стану опровергать слов, слетевших с таких очаровательных уст. Но вынужден предупредить: не так-то легко будет заставить меня согласиться, что ты не царица и не богиня… Я рожден в Коринфе, где женщины так прекрасны, что сама Венера выбрала своих жриц среди коринфянок. Я бывал в Афинах, видел тамошних величественных красавиц, благодаря которым Афины называют городом Минервы. Посетил я и Аргос; его женщины так горды, что, когда они проходят в своих длинных белых одеждах без украшений и вышивок, их можно принять за богинь, равных Юноне. Я объявляю тебе, Мероэ, коль скоро ты хочешь называться этим именем во время пребывания среди простых смертных, что вся красота коринфянок, величавость афинянок, горделивость женщин Аргоса, умноженные искусством художника Зевксиса и скульптора Праксителя, бессильны создать что-либо подобное тебе!"
"Ах да, когда я покидала Финикию ради Греции, Тир ради Коринфа, меня предупреждали, чтобы я опасалась златоустов, что ходят на красных котурнах и обитают между двумя морями! Эти молодые люди думают одно, а говорят другое. Они настолько самодовольны и такого высокого мнения о собственных достоинствах, что их сердце редко участвует в том, что они говорят или думают".
Я смотрел на Мероэ с бесконечной любовью, медленно приподнимаясь на одно колено. Медленно, так как мне все еще казалось, будто мои кости должны были переломаться при падении и малейшее движение причинит мне боль. Глаза мои выражали такой восторг, что движением, полным грации и сладострастной чистоты, если возможно соединить эти два понятия, она накинула покрывало, этой преградой из воздушной ткани защищая свое смущение от моего жаркого взгляда… В этот миг первые лучи солнца окрасили небо на востоке розово-опаловым светом. Мероэ, подобно тем цветам, что всего слаще благоухают в темноте, закрывая свою чашечку с наступлением дня, пожелала вернуться в затененные покои дома, влача за собой шлейф ночи. Казалось, заря разгоравшаяся в небе, чем-то встревожила ее. Ранее закрыв накидкой лицо, теперь она спрятала в муслиновых рукавах свои белоснежные, словно у статуи из паросского мрамора, руки. Я хотел удержать одну из них в своих ладонях, но Мероэ с живостью отняла ее.
"Клиний, — сказала она, — тебя с тревогой ждет одна персона, о которой ты помнил вчера, но забыл сегодня утром… Она прокляла бы меня, если б догадалась, где ты сейчас, и узнала, что мое присутствие ослабило твою память о ней. Я говорю о твоей матери!"
При этих словах я вспомнил обещание, данное накануне матери, ради которого я подвергся всем опасностям минувшей ночи… Как могущественна любовная страсть! Едва зародившись, она способна изгнать, потушить и уничтожить все другие чувства. Еще вчера половину моей души занимала мать, та, к кому был обращен мой последний зов перед падением, как я полагал, в бездну. И вот я забыл о ней, любуясь женщиной, увиденной впервые четверть часа назад! Только что я думал об этой женщине не больше, чем о тысячах вещей, существующих в мире, но мне неизвестных. Однако едва лишь войдя в мою жизнь, она стала для меня столь необходимой, что, кажется, легче сердцу расстаться с телом, чем мне — не видеть ее, не думать о ней!
"Моя мать? — повторил я, почти не понимая, о чем говорю. Да, верно… А тебя, Мероэ, когда я снова увижу тебя? Когда? Ты ведь знаешь, я не смогу более жить без тебя!"
"Хватит ли тебе дня, чтобы отдохнуть после такой страшной ночи? — отвечала, улыбаясь, Мероэ. — Если сегодня вечером ты еще не перестанешь думать обо мне, приходи погулять на берег у горы Оней, туда, где она отбрасывает тень на море в час, когда созвездие Лиры зажигается в небесах. Там ты найдешь ту, что не решается сказать: "Клиний, я не верю твоим словам!"
"О, Мероэ, Мероэ! — вскричал я, — дай мне твою руку… твою руку, умоляю!"
Мероэ сделала движение, словно хотела оказать мне эту милость, но, подумав, покачала головой и убрала руку, которой я хотел завладеть, чтобы приникнуть к ней губами.
"Нет, нет! — сказала она. — До вечера!"
Удаляясь торопливыми шагами, она издали послала мне кончиками пальцев воздушный поцелуй, унесенный утренним ветерком в луче золотого света, и исчезла в темной прихожей дома… Я остался один. Впервые, учитель, я понял вес и значение слова "один"! Природа просыпалась улыбаясь: в воздухе играли морские и горные ветерки; птицы начали петь, порхая с дерева на дерево; зябкая цикада искала лучик солнца, чтобы высушить свои крылышки и застрекотать ими; голубые и зеленые скарабеи пробирались в траве; сверчок приветствовал зарю, прильнув к стебельку; ящерка, пугливая и доверчивая одновременно, бежала по стене; слышен был шум пробуждающегося Коринфа: песня рыбака, уходящего в море вытягивать поставленные на ночь сети, крики матросов, поднимающих якорь. Наконец, всего в двухстах шагах отсюда бодрствовала моя мать, с тревогой и в слезах ожидающая моего возвращения. А я чувствовал себя таким потерянным, таким одиноким, словно после кораблекрушения меня выкинуло на берег пустынного необитаемого острова, затерянного в огромном Эритрейском море! Какое одиночество! Ни жизни, ни радости, ни солнца: Мероэ нет рядом!.. Медленно добрел я до материнского дома. По шуму открываемой и закрываемой двери, по звуку моих шагов в прихожей мать узнала меня и выбежала навстречу.
"О скверный сын! — воскликнула она. — Да будет проклят тот день, когда богиня Луцина допустила твое рождение, чтобы однажды ты причинил мне столько горьких мук! А что же твое вчерашнее обещание вернуться до наступления утра?.. Я лишь на миг прилегла, всю ночь провела в ожидании… Какие жуткие картины вставали перед моими глазами, хоть я и не смыкала их, думая, что тебе надо проехать этот мрачный Немейский лес! Уж мне казалось, что вернулись страшные времена старинных разбойников, что тебе встретились Герион или Синие, что Геракл не добил немейского льва и тот, выйдя из логова, пожрал тебя!.. Ну вот наконец-то я тебя вижу, целую, сжимаю в объятиях, прижимаю к сердцу. Слава Юпитеру! Все забыто!"
"О, матушка! Как она прекрасна!"
Она посмотрела на меня с недоумением.
"Прекрасна?" — повторила она.
"Это не простая смертная, это богиня!"
"О ком ты говоришь, сын мой?"
"Как далеко еще до вечера! О, Венера!"
Мать было призадумалась, но тут же все поняла.
"Ох! — вскричала она, — ты влюблен, мой бедный мальчик!"
"В первый раз, матушка, я чувствую такое…"
"Берегись, Клиний! Любовь — либо траурное покрывало, наброшенное на сердце, либо покрывало из золота и пурпура на глазах. Есть любовь радостная, а есть и роковая. Одна полна улыбок, другая чахнет в слезах… Скажи мне хотя бы, сын, кого ты любишь? Тогда я смогу предвидеть, радости или огорчения принесет эта страсть. Я знаю всех девушек Коринфа, Мегары, Сикиона… Уж не Фелаира ли это? Остерегайся ее черных глаз. Они предвещают больше бурь, чем безмятежных часов; ее брови, как два темных облака: едва сойдутся, блеснет молния и загремит гром… Или это белокурая Мирте? В ее голубых очах светится лазурь неба и лазурь моря. Но берегись: ее сердце бездонно, как две бесконечные стихии, что отражает ее взгляд… Тайс? Тогда опасайся вдвойне! Никогда еще бог Протей, которого принято называть отцом этого Аполлония, что должен был научить тебя мудрости и не преуспел, не принимал столько обличий, сколько умеет принимать ее кокетство. Ползущая змея, взлетающая птица, вода, текущая сквозь пальцы, всепожирающее пламя… — да, все это Тайс, что заставляет вздыхать от любви самых красивых юношей Коринфа… Клиний, я женщина, и позволь мне опасаться других женщин!"
"Я не люблю ни одну из тех, что ты назвала, матушка, — отвечал я. — Не ищи напрасно в своей памяти. Ты ее не знаешь. Я сам впервые увидел ее сегодня утром".
"Значит, она не из Коринфа?" — с беспокойством спросила мать.
"Она из Тира".
"О, будь осторожен с финикиянками, сынок! Венера, которой они поклоняются, не Венера из Пафоса, Киферы или Книда. Это также не Венера Анадиомена — мать всего сотворенного, не Венера Урания — властительница неба, не Венера Благая, что кормит весь мир. Эта — из Индии, спустившаяся по Нилу до Сирии. Это Анаит, Энио, Астарта. Она рождена не от крови Урана и морской пены. Она не та, что появилась в волне в весенний день, подобно морскому цветку, и, окруженная тритонами и океанидами, ступила на прибрежный песок, выжимая соленую воду из длинных волос, чтобы потом надушиться, украсить себя венком из роз и, сияя, как луч, легче облака взойти на Олимп сквозь лазурь эмпирея. О нет! Это сестра мрачного Молоха, богиня неистовой любви и кровавых войн. Наша Венера довольствуется жертвой двух голубей, иногда ей даже хватает двух воробьев, а этой могучей и дикой финикийской Венере мало крови хищных зверей: ей нужны человеческие жертвоприношения!.. О мое бедное дитя, уж лучше бы тебе влюбиться одновременно в темноволосую Фелаиру, белокурую Мирте и кокетливую Тайс, чем в дочь Тира или Сидона".
Но я твердил свое:
"Матушка, я люблю Мероэ".
И так как она хотела продолжить, я жестом прервал эти бесполезные увещевания и ушел к себе в покои, шепча нежное имя, произнося его с бесконечной радостью. Вполголоса я повторял: "Мероэ! Мероэ! Мероэ!", и это было как прекрасная музыка. Одиночество! Вот единственный истинный наперсник души. Во всякой зарождающейся любви есть святая чистота, очаровательная мягкость еще не ведающей себя страсти, которая, если можно так выразиться, в сердцевине сердца таит самые чистые желания и самые целомудренные надежды. Истинно влюбленный не решится приоткрыть перед другим человеком, говорящим на том же языке и живущим теми же заботами и помыслами, завесу над святая святых своей нежности. Ведь никогда два сердца не чувствуют одинаково. И когда твое сердце переполнено и помимо воли должно излиться, ищешь одиночества, выбираешь в собеседники озеро, звезду, ручей или облака — они же не только не могут ответить, но даже не услышат твоего голоса… И все-таки одиночество в моих покоях давило меня: ничто здесь не напоминало о Мероэ. Ни один предмет не видел ее, ни к чему она не прикасалась… Я хотел бы раствориться в воздухе, которым она дышит, окунуться в пыль, поднятую ее шагами, в тень, освещенную ее присутствием. Каким счастьем было бы для меня встретить ее, чтобы поймать ее взгляд, ее дыхание, малейшую частицу обвевающего ее ветерка… Я больше не мог оставаться взаперти. Я задыхался. Мне, как гиацинту, нужен был свет моего солнца. Выйдя из дому, я оказался на середине улицы. Занятый своими мыслями, я не сторонился ни лошадей, ни повозок, натыкался на прохожих, не узнавал лучших друзей и, когда они меня громко приветствовали, вздрагивал, смотрел рассеянно, словно они были посторонними или давно надоели мне. Я торопливо продолжал путь и наконец оказался за городом.
В трехстах шагах от себя, на берегу моря я заметил полускрытый деревьями и оградой чудесный маленький дворец. Никогда раньше я не обращал на него внимания, даже не замечал, что он существует, а ныне на всей земле не было места, столь дорогого моей душе. Я поднялся на холм. С его вершины прямо под собой я видел сад и дом. Там я был сегодня утром и она была со мной… Под этим олеандром она стряхнула на меня жидкий жемчуг с букета, чтобы привести в сознание. Уходя, она рассыпала цветы; они и сейчас лежали там, увядая на лужайке… О, если бы я мог оказаться один в этом саду, поцеловать траву, еще примятую ее шагами, подобрать каждый оброненный ею цветок, что она собирала; прижаться губами к лепесткам: карминным — анемона, стрельчатым, окружающим золотой диск — маргаритки или алебастровым — белой лилии, что похожа на кубок, еще хранящий след ночных слез. Мне кажется, я был бы счастлив, я бы не просил большего. Я сказал бы богам: "Зачем вы столь надменны на ваших тронах из облаков? Не гордитесь синими коврами, затканными звездами, вашей амброзией, нектаром и самим вашим Олимпом! Один взгляд, слово, одна ласка Мероэ способны меня приравнять к вам!"
Одно меня беспокоило: дом был закрыт и казался необитаемым. Никто, никакое живое существо туда не проникало и не показывалось оттуда. Он был похож на изящный склеп. Что делала Мероэ в этом тихом доме? Без сомнения, она отдыхала после трудной ночи. Она же сказала, что нашла меня без сознания, возвращаясь с ночной прогулки по морскому берегу.
Как же прошел этот день, самый длинный из всех, прожитых мною? Частью на холме, откуда я напрасно вглядывался в пустынный сад, частью в храме Венеры Победительницы, где я молился, частью в блужданиях по морскому берегу. Задолго до назначенного срока, хотя ни одна звезда еще не всходила на эмпирее, я уже сидел на берегу, пристально глядя в небо, туда, где должно было появиться счастливое для меня созвездие. Как ранее я наблюдал постепенное наступление дня, так теперь видел его гаснущие одну за другой краски. Наконец, Феба поднялась над Кифероном, медленно совершая свой перламутровый путь в небе, и скрылась за горой Оней, тень которой, удлиняясь, росла, пока не достигла моря. Я взглянул на южную часть небосвода: Лира ярко сияла на нем! И тут же до моего слуха донеслось нежное и жалобное пение. Так поют наши коринфские моряки. По волнам быстро скользила лодка. Звучали голоса двух гребцов: каждый попеременно начинал и доводил до конца одну строфу, а следующий подхватывал другую. Так же в "Эклогах" латинского поэта поют поочередно два пастуха. По мере того как лодка приближалась, слова слышались отчетливее и песня летела над волнами, спеша достигнуть берега. Гребцы повествовали о любви Кейка, царя Трахина, и Алкионы, дочери Эола. В эти мгновения все было для меня полно такого глубокого значения, что я запомнил песню от слова до слова, хотя слышал ее впервые.
"О, мой родитель, могучий Эол! Тебе поручил бог морей следить за ветрами. Так не выпускай из твоих мехов ни хладом дышащего Борея, ни Эвра в широком покрове, ни Нота, что из склоненной чаши беспрестанно поливает землю дождем! Лишь любимец Флоры, легкокрылый, как бабочка, Зефир мне желанен, отпусти его из твоих Стронгильских пещер на волю!
Ибо царь Кейк, возлюбленный мой супруг, уже вышел в море из Димы; его стройный корабль возведен на верфях Сикиона, что богат и сосной и буком. И нос корабля уже повернут в сторону гавани Крисы, где, сгорая от нетерпения, я его ожидаю, устремив глаза к небесам и моля их о солнечном дне и безоблачной ночи.
Многие дни провела я в моленьях. Увы! Лишь в последнюю ночь задремала. Утром сказали мне, что, пока я крепко спала, разразилась буря, и гром гремел, и молния бесновалась; а когда я пришла на берег, море еще бурлило и волны оделись пеной.
Но что вижу я там, на горизонте?.. Не волна ль подняла главу над другими волнами, не чайка ли это летит над самой водой? Не парус ли полнится ветром, спеша из Левкады или Итаки? Но нет! Что-то темное, неподвижное — обломок мачты? бессильное тело? — плывет, отдавшись волнам.
Таинственный этот предмет подплывает все ближе и ближе, виден все явственнее. Сомнений нет, увы: это злосчастная жертва твоего, о Нептун, гнева, просит у берега места, где бы найти ей покой. Вот я уже различаю цвет туники и волос. Зеленее травы луговой ткань, что полощет пена, а волосы белокуры, словно у бога дня.
Горе, горе! Любимый Кейк вышел в море в подобной одежде; у него в час разлуки на память светлый локон отрезала я… Почему же мертвец одет в похожую тунику? Зачем кудри его золотисты, как у Кейка? Почему, о отец мой, не внял ты дочерним мольбам? Зачем, о Нептун-повелителъ, ты таким возвратил мне супруга?"
И пока подплывает мертвец, Алкиона, узнавая его, склоняется ниже на уступе скалы, нависающей над пучиной. Вот он внизу под ней, и с криком, взмахнув руками, вниз летит Алкиона навстречу любимому мужу. Но родитель ее Эол не позволил ей упасть в море: вместо рук у нее появились крылья, и тело оделось в перья. Алкиона, стеная, парит над супругом, в волнах распростертым.
И ожил тогда Кейк и тоже сделался птицей. С тех пор оба они летают низко над морем, криком предупреждая моряков, что ненастье близко. А в брачную пору гнездо они вьют прямо на волнах. По просьбе Эола Нептун дарит им неделю покоя, который не потревожит ни единый порыв ветра. И эту неделю люди назвали "семь дней Алкионы".
Когда гребцы допели свою песню, лодка достигла берега. Одним прыжком я вскочил в нее и упал к ногам Мероэ, ожидавшей меня, возлежа на шелковых подушках под пурпурным пологом…
Ах, учитель! Какую ночь я провел под пение моряков и шум моря, в мерно покачивающейся лодке, рядом с Мероэ, рука в руке, глаза в глаза! Мои волосы смешались с ее кудрями, мое дыхание — с ее дыханием! Как быстро пролетели эти долгие часы! И как я не умер от счастья, когда на рассвете, у порога своего дома, она мне сказала на прощание: "О, Клиний, я люблю тебя!"
Аполлоний улыбнулся и положил руку на плечо не помнящему себя от счастья Клинию:
— И когда же свадьба?
— Сегодня вечером, божественный мой учитель. Я искал тебя, чтобы сообщить об этом. Всего полчаса назад я встретил Мероэ, выходившую из храма Венеры Победительницы у подножия крепости. Она уступила моим мольбам и согласилась стать моей женой.
— Итак, она молода, красива, благородного происхождения?
— Молода, как Геба, прекрасна, как Венера, горда и благородна, как Минерва!
Аполлоний обратился к Исааку:
— Вот маска, — сказал он, — вот видимость… Пойдем со мной вечером на свадьбу этого бедного безумца. Я тебе покажу истинное лицо, и ты увидишь суть.
— Хорошо. Но не забудь, зачем я пришел к тебе, Аполлоний, — откликнулся Исаак.
— Следуй за мной, не колеблясь. Я выбрал кратчайший путь к осуществлению твоих намерений и начинаю верить, что сами боги помогают тебе, ибо сумасбродная любовь Клиния откроет тебе дорогу к цели.
XXIV
СВАДЕБНЫЙ ПИР КЛИНИЯ
Два часа спустя весь Коринф облетела удивительная новость: Клиний, ученик философа Аполлония Тианского, женится на красавице Мероэ.
Любопытство горожан было сильно возбуждено. Они тщетно спрашивали друг друга, кто такая невеста, откуда она. Знали только, что Мероэ явилась в Коринф около двух месяцев назад, высадившись в Кенхрейской гавани. Ее свита состояла из пяти или шести женщин, как и она, красивых и молодых, облаченных в восточные одеяния. Четыре раба-нубийца в белых туниках, стянутых на талии индийскими шалями, с серебряными кольцами на щиколотках и серебряными обручами на шее, выгрузили сундуки, сделанные из кедра, платана и сандала; как единодушно полагали свидетели, они должны были заключать в себе сокровища. Их навьючили на мулов и отвезли на постоялый двор, где обычно останавливались богатые путешественники. На следующий же день они были перевезены на ту прелестную виллу, где очнулся Клиний. Мероэ купила ее за шесть золотых талантов вечером в тот же день, когда она прибыла в столицу Коринфии.
Через две коринфские гавани с востока и запада в город стекалось множество чужеземцев. Различия в их нравах и верованиях обеспечивали каждому такую свободу в выборе уклада жизни, какую трудно было бы обрести в другом месте. Но даже здесь странные повадки богатой финикиянки не могли остаться незамеченными.
Во-первых, ни одна коринфская дама или девица ни разу не была приглашена к ней как гостья. Ни один прислужник, кроме привезенных ею с собой, не переступил порога виллы. Кроме того, как это заметил Клиний, днем, пока сияло солнце, окна и двери дома были плотно закрыты. Правда, с наступлением вечера вилла, подобно цветку, благоухающему лишь по ночам, раскрывала свой мраморный венчик: распахивались двери и ставни, дом освещался, сияя огнями, подобными факелам. Жизнь, замиравшая с рассветом, вспыхивала здесь с приходом сумерек: слышались чудесные мелодичные песни на неизвестном языке. Напрасно было бы пытаться определить, из каких инструментов составлен необыкновенный оркестр. Иногда будто раздавались дрожащие звуки арф, лир или кифар, рождающих смятение в сердцах. Волны пьянящих терпких запахов усиливали вызываемый музыкой сладострастный трепет. Так бывало всегда, если только своенравная поклонница одиночества не покидала своего загадочного обиталища. В носилках, на плечах своих черных рабов, Мероэ отправлялась в лес насладиться вечерней прохладой под шепот листьев, если не предпочитала морскую прогулку. В лодке с двумя гребцами под алым пологом созерцала она в лунном свете серебро Саронийского залива или глубокую синеву моря Алкионы.
Короче говоря, любопытство всего Коринфа, повторяем, было весьма возбуждено.
А что же Клиний? Расставшись с Аполлонием, обезумевший от любви юноша бросился сообщить новость матери. Та сразу же поняла безнадежность любых возражений. Все их небольшое состояние принадлежало сыну. Ей оставалось лишь молить Венеру — Диону о счастье для сына. Ведь он был ей дороже собственной жизни.
Когда последние лучи заходящего солнца скрылись за горами Аркадии, свадебный кортеж вышел из дома Мероэ. Днем городской чиновник составил договор о взаимных обязательствах будущих супругов. По указанию невесты он записал в нем, что ее приданое составляло сто талантов золотом; десять из них она отдавала в распоряжение супруга. Клиний хотел было отказаться, заявив, что любовь прекрасной финикиянки и так делает его богачом. Затем без лишних разговоров уступил: все эти мелочи казались ему такими ничтожными в сравнении с тем огромным событием, что должно было изменить всю его жизнь.
В назначенный час двери дома Мероэ отворились и свадебное шествие направилось в храм Венеры Меланеидской, расположенный по дороге из Истма к Кенхрею на высоком выступе побережья рядом с храмом Дианы. Для этого можно было не пересекать Коринф, а пройти вдоль городских стен по величественной сосновой аллее, где стояло сто бронзовых статуй атлетов-победителей в Истмийских играх. Завоевав город, Муммий пощадил их.
Вдоль всей дороги длиной в пятнадцать — восемнадцать стадиев толпились зрители. Почти все держали в руках факелы; освещенная их пламенем дорога представляла собой великолепное зрелище огромной и пышной иллюминации.
Первыми появились жених с невестой. Клиний был одет с большой роскошью. По обычаю, невеста прислала ему этот наряд в день накануне торжества: белую тунику, щедро расшитую золотом, и плащ, окрашенный в изысканный тирский пурпур. Обут он был в персидские остроконечные туфли с золотыми шнурками.
На Мероэ была длинная белоснежная туника из мягчайшей индийской ткани. Справа подол, приподнятый и заколотый алмазной брошью, оставлял открытой до середины бедра ногу идеальной формы. Ее сандалии закрепляла на щиколотке нитка жемчуга. Пальцы красивых ступней были украшены драгоценными перстнями. С головы на плечи ниспадала огненного цвета накидка — римский фламмеум. Сквозь ее прозрачную ткань просвечивали тройная жемчужная нить на шее, браслеты на предплечьях и запястьях.
У обоих новобрачных поверх надушенных волос были надеты венки из красных маков, кунжута и майорана — растений, посвящаемых Венере.
У ворот их ждала коляска, запряженная парой белых лошадей. Ими правил чернокожий раб, которого можно было бы принять за эфиопского царя, до такой степени он был увешан драгоценностями.
Далее следовали прислужницы Мероэ и друзья жениха. Напрасно Клиний искал среди них Аполлония. Однако его не оставляла надежда встретить учителя по пути или по возвращении в доме Мероэ.
На прекрасную финикиянку отсутствие философа оказало совершенно обратное действие: ступив на порог, она окинула быстрым беспокойным взглядом группу молодых коринфян и, не увидя среди них Аполлония, вздохнула с облегчением, радостно улыбнувшись.
Наставник Клиния не пришел и, как она полагала, уже не должен был появиться.
Вид молодых красивых супругов рассеял последние предубеждения, если они существовали. Коринфяне слыли горячими поклонниками прекрасной формы. А ведь даже в храмах, где стоят статуи богов, даже на самом Олимпе, где обитают боги, трудно было бы найти пару прекраснее, чем эта. Вот почему девушки устилали путь обрученных лепестками цветов, а юноши возжигали благовония.
И те и другие восклицали: "О нет! Это не простые смертные! Это Бахус и Геба, Аполлон и Клития, Венера и Адонис!"
Раздавались голоса:
"Их союзу предначертано быть счастливым, ведь сегодня утром два голубка опустились на платан у дома Клиния".
Самые суеверные, однако, добавляли:
"Все же идите поосторожнее, вы там, впереди! Внимательно поглядите на то высокое дерево: нехорошо, если слева от влюбленных прокаркает ворона! Остерегайтесь круглоглазого филина, заслоните молодую чету от его мрачного взгляда! Не разбудите сову, а то она заухает прямо над головой молодых!"
Ну а большинство в это время распевало свадебный гимн:
Ты, обитатель горы Геликон, сын Венеры Урании, брат Амура, о Гименей! Ты, что сумел ради встречи с возлюбленной замешаться среди афинских дев, скрывшись под женской одеждой, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Ты, попав вместе с девами в руки пиратов, сумевший внушить подругам мужскую отвагу, одолеть с их помощью похитителей и вернуть отчему дому прелестнейших из дочерей Аттики, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Ты, получивший за это в жены свою возлюбленную, став богом для благородной Греции, где от мыса Малей до горы Орбел и от обрыва Фалары до пролива Левкады ни одна пара молодоженов не может тебя забыть и имя твое прославляет, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Ты, что увлекаешь к супругу зарозовевшую от смущения деву, приди, чарующий бог, явись с челом, осененным благоухающим майораном, ступая ногами, обутыми в огненные сандалии, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Приди, помоги нам, вплети свой сладостный голос в веселый хор песнопений, сей лепестки цветов, воскури фимиам вместе с нами, помоги удержать сосновый искрящийся факел — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Введи во храм прелестную деву-невесту и проводи ее в дом, чтобы со дня сего любовь сплела ее жизнь с жизнью супруга, как плющ, обвивающийся по могучему вяза стволу, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Потом все вместе повторяли хором:
А мы, молодые невинные девы и юноши, когда настанет для нас такой же радостный день, грянем гимн, что сложил в твою честь Симонид Кеосский, — о Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!
Свадебное шествие достигло храма Венеры Меланеидской. Перед входом в нее были воздвигнуты три жертвенника: Диане, Минерве и Юпитеру с Юноной.
Диане и Минерве приносили жертву как непорочным божествам, никогда не знавшим брачных уз: чтобы умилостивить их, каждой заклали нетель.
Юпитеру же с Юноной воздавали почести потому, что несмотря на маленькие неурядицы, неизбежные в вечном сожительстве, их любовь имела начало, но не знала конца.
Не возводя отдельных жертвенников, взывали также к милости Неба и Земли, дающих изобилие и плодородие, к паркам, в чьих руках находится жизнь людская, к грациям, украшающим дни счастливых супругов.
На пороге храма Венеры жрец богини вручил брачующимся по ветви плюща — символа связи, нерасторжимой до самой смерти. Затем они вошли в артемизий, храмовый притвор, где Клиний и Мероэ возложили по пряди волос. Клиний своим локоном обвил ветку цветущего мирта, Мероэ — веретено. После этого все вошли в храм, где жрецы, рассмотрев внутренности жертвенных животных, объявили, что боги благосклонны к союзу молодого коринфянина и прекрасной финикиянки.
Бракосочетание было освящено. Супруги покинули храм первыми, как ранее первыми выходили из дома. И здесь их ждали музыканты и танцоры.
Все отправились в обратный путь. Впереди двигались факельщики, за ними музыканты и танцоры, затем в своей коляске следовали Клиний и Мероэ. Лицо молодого супруга сияло любовью; его избранница блистала красотой. Шествие замыкали приглашенные, за которыми шли почти все жители Коринфа.
При выходе из храма молодожены окинули взглядом толпу. Огорченный Клиний тщетно искал глазами учителя.
Мероэ тоже с беспокойством высматривала Аполлония, боясь увидеть его.
Пока Клиний и Мероэ отсутствовали, вилла стараниями рабов была ярко освещена и украшена гирляндами. Дорожку от ворот до двери дома устлали коврами, тканными в Смирне и Александрии. Молодожены и их гости могли пересечь двор, ни разу не ступив на землю. Вход в дом и зала для свадебного пиршества были богато убраны цветами.
Клиний и Мероэ задержались на пороге. Над их головами появились корзины с плодами — символами изобилия, что должно сопровождать их будущую жизнь. Два поэта по очереди продекламировали им свои эпиталамы. Затем все вошли в залу. Там уже находились гости, не сопровождавшие их в храм Венеры и не пришедшие к выходу из него. Клиний надеялся увидеть среди них Аполлония; Мероэ этого опасалась.
Философ отсутствовал.
Последнее облачко беспокойства, заметное, впрочем, лишь взгляду влюбленного, исчезло с лица прекрасной финикиянки.
Она весело взяла за руку Клиния и подвела его к подобию трона посередине подковообразного стола. Оба сели на шкуры пантер с золотыми когтями и зубами из жемчуга. Остальные расположились как им заблагорассудилось.
Пиршественная зала казалась совершенством вкуса, будто сам создатель пропилеев Мнесикл позаботился о ее украшении.
Она была прямоугольной, с беломраморными стенами. Свод, поддерживаемый двадцатью четырьмя ионическими колоннами из того же мрамора, что и стены, имел в середине отверстие, пока что задернутое расшитым золотом пурпурным веларием. Колонны на треть их высоты покрывала роспись в соответствии со стилем капителей. Казалось, изображенные цветы сейчас распустят свои бутоны, а среди них запорхают, как живые, птицы с ярким оперением и бабочками с перламутровыми крыльями. Повсюду, наподобие лесных светлячков или мерцающих углей тлеющего костра, вспыхивали искорками мелкие мазки золотом. В промежутках между колоннами помещались картины работы лучших художников. Они воссоздавали знаменитые пейзажи Греции: Дельфы и их храм, Афины и их Парфенон, Спарту и ее крепость, До дону и ее священную дубовую рощу. Вдоль всего фриза тянулась фреска, изображавшая охоту амуров, которые на повозках, запряженных единорогами, в сопровождении своры собак преследовали ланей, оленей, косуль, волков и кабанов. Сцена охоты связывала роспись стен с потолком, где в тщательном подражании натуре был выписан лиственный свод, населенный самыми необыкновенными и яркими птицами Индии и Фасиса. Мозаика пола, приписываемая Гермогену Киферскому, являла собой историю любви Приама и Фисбы, послужившую впоследствии рождению не менее прекрасной легенды о Ромео и Джульетте.
Лишь только сотрапезники возлегли на ложах и подушках, крытых алыми чехлами, как сверху на них брызнул рассеиваемый сквозь ткань велария тончайший дождь благовоний, а девушки и юноши внесли венки. Каждому гостю полагалось по два венка — малый возложили на голову, большой надели на шею. В них сплелись мирт, плющ, лилии, розы, фиалки, шафран или нард и неизменно, как средство против опьянения, веточка сельдерея.
Пиршество могло бы устыдить гурманов того времени, чьи имена донесла до нас история: Октавия и Габия Апиция. Кроме греческих вин с Кипра и Самоса, старого фалернского урожая 632 года по римскому календарю (привилегированного консульского вина, упоминаемого Тибуллом), кроме мульсума — медового напитка, составляемого из коринфского вина и меда с горы Гиметт с добавлением нарда и розовых лепестков, — кроме, повторяем, всех этих вин, которые в зависимости оттого, подогретыми или охлажденными надо было их пить, выдерживались в горячей воде или замораживались во льду, — стол изобиловал мясом, рыбой и фруктами, доставленными из трех частей света.
С быстротой, похожей на чудо и говорящей о богатстве съестных лавок Коринфа, Мероэ получила павлинов с Самоса, рябчиков из Фригии, фазанов из Фасиса, журавлей с Мелоса, козлят из Амбракии, тунцов из Халкедона, осетров с Родоса, устриц из Тарента, морских гребешков с Киоса, ветчину из Галлии, улиток из Африки, грецкие орехи с Фасоса, лесные орехи из Иберии, финики из Сирии.
Ужин, возглавляемый молодыми, начался. Но дивные кушанья не соблазнили влюбленного Клиния. Вне себя от радости, не обращая внимания на то, что подавали ему чернокожие рабы, он пожирал глазами Мероэ.
Она же, серьезная, почти грустная, бледная, как мрамор, рассеянно улыбалась, не прикасаясь к подаваемым яствам. Лишь время от времени красавица подносила к губам опаловый кубок в форме тюльпана и с каким-то странным наслаждением отпивала несколько капель густого, как сироп, неизвестного напитка цвета крови, поданного ей в золотом сосуде. По мере того как она глотала содержимое кубка, щеки ее приобретали прозрачную свежесть. Так окрашивается алебастровый сосуд, наполняемый пурпурным вином.
Она теперь позволяла Клинию брать себя за руку, до которой, казалось, доходила эта розовая теплая волна. Прежде, случайно касаясь пальцев Мероэ — она торопливо отстранялась от него, — Клиний чувствовал холод ее руки, будто принадлежавшей мраморной надгробной статуе. Теперь же они потеплели и почти конвульсивно сжимали его руку. Казалось, Мероэ живет в предчувствии какого-то ужасного, известного ей одной события. Или, быть может, вернее было бы сказать, что в ожидании такого события она не осмеливается жить. О чем бы ни заговорил Клиний, что бы она ему ни отвечала, Мероэ не отрывала взгляда от входной двери, словно ждала некоего рокового явления.
Пир шел к концу среди смеха и веселых возгласов гостей. В полночный час, согласно обычаю, молодые должны были удалиться в опочивальню.
За несколько минут до полуночи в залу вошла длинная вереница девушек, которую во всей Греции зовут коринфской феорией. Когда зазвенели на медном пруте золотые кольца занавеси, скрывавшей кедровую входную дверь и теперь отдернутой, чтобы пропустить процессию, Мероэ побледнела, в ужасе сжала руку Клиния и обрела способность говорить, лишь увидев первую пару девушек, одетых в белое, с ветками боярышника в руках.
Разделившись на два потока, процессия проплыла между колоннами и стенами, заключив в свой непорочный круг и гостей, и прислуживающих рабов.
Затем, в сопровождении невидимого оркестра, вновь прибывшие запели:
Сейчас весна нашей жизни; из лучших дев Коринфа, известных своей красотой, выбраны мы… И все ж, о Мероэ, любая из нас уступает тебе в красоте.
О Мероэ! Ты легче фессалийского скакуна, гибче сицилийского тростника, грациозней, нежели лебеди с Илисса! Ты среди нас, о Мероэ, то же, что лилия средь прочих цветов в любимом саду Флоры.
Пальцы твои искусны, глаза же полны любви. Ты одинаково ловко владеешь иглой Арахны и кистью Апеллеса… Царица средь женщин, мы завтра пойдем на луг и принесем тебе большой венок из цветов.
Мы повесим его на самом красивом платане твоего сада, а под деревом воскурим фимиам в твою честь. На его серебристой коре мы напишем: "О смертные, приносите же мне благовония, ибо я древо Мероэ!"
Супруга счастливая и счастливый супруг, хвала вам! Пусть Латона, мать Дианы и Аполлона, и Юнона — Луцина, что решает судьбу рождений, даруют вам, о Клиний, о Мероэ, сыновей, похожих на вас!
Но пробил желанный час, погрузитесь же в лоно блаженства, дыша лишь любовью и счастьем… Завтра мы возвратимся с рассветом и в последний раз пропоем: "Гименей, Гимен, Гимен, Гименей!"
Юные девы умолкли. Клиний и Мероэ поднялись, вслед за ними встали гости, устилая своими венками им путь.
Клиний нежно привлек к себе прекрасную финикиянку, говоря:
— О Мероэ! Настал час, когда самая целомудренная и строгая женщина не может ни в чем отказать своему супругу… Пойдем, Мероэ, пойдем!..
Но напрасно он звал ее, напрасно пытался привлечь к себе. Она точно вросла ногами в пол, как некогда Дафна, возлюбленная Аполлона, вросла корнями в землю.
Клиний взглянул в лицо Мероэ и увидел, как она бледнеет, дрожа и сжав зубы так, что они обнажились из-под сведенных судорогой губ. Она цеплялась за него левой рукой, указывая правой на входную дверь, на давно ожидаемое видение.
Молодой коринфянин взглянул туда, куда были устремлены глаза и рука Мероэ, и увидел в противоположном конце залы входящего Аполлония Тианского, а за его спиной бледное, хмурое лицо иудея. Очевидно, именно их появление было причиной испуга Мероэ. Но что могло ее устрашить в Аполлонии Тианском, который ни слова не сказал о ней и о котором она не произнесла ни звука?
Тем не менее, увидев направляющегося к ней философа, она смертельно побледнела, дыхание ее стало прерывистым; Клиний почувствовал, что она готова упасть.
Чем ближе подходил Аполлоний, тем настойчивее Мероэ тянула Клиния назад, во внутренние покои, и шептала, видимо не понимая, что не сможет сделать и десяти шагов:
— Уйдем, уйдем… Бежим!
Но тут мудрец из Тианы простер длань и, будто обладая властью над Мероэ, заставил ее застыть на месте.
Иудей, сопровождавший знаменитого философа, остался стоять на пороге, прислонившись спиной к стене и заведя ногу на ногу.
Аполлоний приближался.
— Учитель, — начал Клиний, — чего ты хочешь? Что требуешь? И что тебе сделала Мероэ? Ты словно угрожаешь ей, а она боится тебя.
Не отвечая Клинию, Аполлоний произнес:
— Женщина, ты меня знаешь, не правда ли? И знаешь, что я знаю тебя.
— Да, — глухо отозвалась Мероэ.
— Ну так объяви сама этому юноше, что между тобой и им не может быть ничего общего.
— Что такое ты говоришь, учитель? — вскричал Клиний. — Она моя жена, я ее супруг… Нерасторжимые узы соединили нас в храме Венеры!
— Женщина, — продолжал Аполлоний, — скажи этому несчастному безумцу, что все принимаемое им за действительность не более чем сон и ты сейчас распрощаешься с ним навсегда.
На лице Мероэ отразилось охватившее ее глубокое страдание. Лицо же Клиния не выражало ничего, кроме удивления.
— Ты слышишь его, Мероэ!? — вскричал он. — Слышишь, что он говорит?! Он сказал, что ты покинешь меня. Объясни же ему, что это невозможно, что ты меня любишь, что ты выбрала меня среди более богатых и красивых… Он обращается только к тебе, а не ко мне… Что мне ему ответить?
— Именно потому, что она тебя любит, она должна расстаться с тобой. Ибо ее любовь смертоносна… Довольно, женщина, — голос Аполлония зазвучал грозно, — возвращайся туда, откуда явилась! Немедленно покинь этот дом, оставь этого юношу, и я обещаю сохранить твою тайну. Но уходи! Уходи, не теряя ни минуты! Уходи, я приказываю! Уходи, я так желаю!
Видимо, страшная борьба происходила в сердце финикиянки. Было ясно, что она вынуждена повиноваться воле философа: то ли из-за одного из тех страшных секретов, что позволяют человеку подчинять себе других людей, то ли благодаря особому искусству, неведомому непосвященным, но которым, вероятно, обладали они оба, причем власть Аполлония была сильнее.
И вдруг к Мероэ возвратилась решимость. Она попыталась сопротивляться:
— Нет, никогда! — вскричала она, сверкая глазами.
Всхрапнув, как кобылица, и раздув ноздри, она обвила ледяными одеревенелыми руками шею Клиния, словно сковав его мраморным кольцом.
Аполлоний, нахмурившись, глядел на нее, взвешивая силу своего взгляда. Увидев, что она, пренебрегая его приказом, все сильнее сжимает Клиния, он сказал:
— Хватит, пора с этим кончать!
И он тихо произнес то же заклинание, каким несколько месяцев ранее в Афинах изгнал беса из молодого человека с Коркиры, что был потомком феака Алкиноя, гостеприимно принявшего Улисса после осады Трои.
Едва отзвучали его слова, Мероэ вскрикнула, словно пораженная в самое сердце. И в то же мгновение исчезла вся прелесть ее молодости. Розоватый цвет кожи, вызванный волшебной жидкостью, сменился землисто-серым, на лбу выступили морщины, прекрасные черные волосы стали седыми, побледнели губы, двойной ряд жемчужных зубов исчез: Клиний увидел висящую на его шее безобразную высохшую старуху.
Вырвавшийся у него вопль ужаса потонул в криках присутствовавших.
С усилием он резким движением разомкнул руки мнимой Мероэ, обнимавшие его шею.
— Прочь, колдунья! — закричал он, — прочь!
Бледный, с искаженным от ужаса лицом, жених бросился вон из залы. Перепуганные гости устремились за ним.
Аполлоний остался один среди потухающих факелов. К нему приблизился иудей. На полу, устланном цветами, корчилась в отчаянии чародейка.
— Вот истинное лицо! Вот она — суть! — сказал Аполлоний и, обращаясь к мнимой Мероэ, добавил: — Теперь, когда ты снова обрела настоящий облик, возьми обратно и свое подлинное имя… Встань, Канидия, и слушай, что я тебе скажу.
Чародейка явно не хотела бы повиноваться, но, сломленная более сильной властью, чем ее собственная, уступила. С глазами, еще полными слез отчаяния, она поднялась на одно колено, скрипя зубами и запустив обе руки в волосы.
— Приказывай же, — произнесла она, — раз дано тебе это право.
— Так-то лучше, — промолвил Аполлоний, — ступай вперед и жди нас в Фессалии, в долине между Филлийскими горами и Пенеем… В ночь будущего полнолуния собери там колдуний, вещуний, демонов, злых духов, ламий, эмпуз, кентавров, сфинксов, химер — всех чудовищ, принимающих участие в ночном колдовстве. Для труднейшего дела нам понадобятся все средства магии, даже если придется прибегнуть к силам ада!
— Я отправлюсь сейчас же, — отвечала Канидия.
— Пусть будет так! Но, чтобы быть уверенным в твоем повиновении, я хочу видеть, как ты отправишься.
— Тогда идем! — позвала старуха.
Аполлоний и Исаак пошли вслед за ней и, выйдя из залы, попали в каморку, напоминавшую лабораторию. Лишь лунный свет, проникая через маленькое окошко без стекла и ставен, освещал это мрачное, загадочное место, где Канидия творила свои заклинания.
Аполлоний и его спутник остановились на пороге.
— Смотри! — сказал философ иудею.
Исаак не нуждался в подобном совете. Он начал понимать, каким могущественным помощником станет Аполлоний в невероятном предприятии, которое он затеял. Все его внимание было сосредоточено на ведьме.
В самом дальнем углу своего колдовского убежища Канидия зажгла сначала маленький светильник — его красноватое пламя и бледно-голубой луч луны составляли неприятный контраст. Чародейка сожгла на его огне шарик величиной с горошину, бормоча при этом непонятные слова. Тотчас разнесся сильный запах ладана. Затем она открыла медный сундучок, заполненный множеством склянок различной формы с жидкостями всех цветов, вынула одну из них, наполненную маслянистой — густой, почти как мазь, — жидкостью. Сбросив одежду, она стала натираться ею с головы до ног, начиная с ногтей. По мере втирания ее тощее тело уменьшалось в размерах и покрывалось перьями. Кисти рук стали хищными когтями, нос изогнулся клювом, зрачки пожелтели и засветились… В несколько минут она превратилась в птицу и, почувствовав себя достаточно оперенной, взмахнула крыльями, издала заунывный крик, каким орлан оглашает развалины, и вылетела в окно.
— Что ж, — сказал Аполлоний, — я спокоен. Теперь, когда наш гонец отправился в путь, мы найдем каждого там, где ему надлежит быть.
— А когда же отправимся мы сами? — спросил Исаак.
— Завтра, — ответил философ.
XXV
ПУТЕШЕСТВИЕ
Все следующее утро Аполлоний употребил на утешение Клиния и прощание с учениками. Около часа дня путники сели в лодку, хозяин которой обещал доставить их в тот же вечер в маленькое селение Эгосфены. Там они собирались переночевать, чтобы на рассвете начать переход через ущелье Киферона.
Человеку, который не был бы так утомлен бесконечными дорогами, как спутник Аполлония, эта небольшая переправа доставила бы истинное удовольствие. Нужно было пересечь всю ширь восточной оконечности моря Алкионы, не отдаляясь от красивейших берегов, густо поросших соснами, кипарисами и платанами, и белеющего среди них храма Нептуна, покровителя Истма. Путешественникам предстояло также увидеть храм Дианы, примечательный тем, что в нем имелась деревянная статуя богини, одно из древнейших творений искусства, приписываемых Дедалу-скульптору, современнику Миноса, впервые изваявшему на лице глаза и отделившего руки и ноги от корпуса статуй. С моря можно рассмотреть стадион, где происходили Истмийские игры, учрежденные Сизифом в честь Меликерта, сына Ино. Под конец взору открывался амфитеатр.
К двум часам лодка обогнула Ольмийский мыс, где кончаются увалы горы Герания. К пяти вечера показались кокетливые домики городка Паги, утонувшие среди виноградных лоз, что обвивают их стены у самой воды. С наступлением сумерек, как и предполагалось, путники высадились у Эгосфе, в двух стадиях от города.
Коринфия осталась позади, они ступили на землю Мегариды.
На заре следующего дня они тронулись в путь. Перед ними возвышались южные отроги Киферона, его склоны, пока еще пологие, но далее, к северо-востоку, по направлению к Эвбейскому проливу, становившиеся все круче. В утренней дымке слева выступала зеленая вершина Геликона. Шестнадцатилетний Плутарх, когда учился в Дельфах, записал в тех местах поэтическую легенду о возникновении этих двух гор.
Геликон и Киферон были братьями, но нравом друг на друга не походили. Первый, добрый, щедрый, крепко любивший отца и мать, поддерживал их в старости. Второй же, грубый и жадный, постоянно стремился завладеть достоянием семьи. Однажды он сообщил брату, что ночью отец скончался. Тот поглядел на Киферона с ужасом и назвал его отцеубийцей. Рассвирепев^ Киферон бросился на Геликона, стараясь столкнуть его в пропасть. Но, сорвавшись вниз, Геликон увлек за собой убийцу. Оба они разбились о скалы… Тогда Юпитер превратил их в две горы, носившие их имена. Киферон, мрачный и дикий, в наказание за двойное злодейство — убийство отца и брата — стал прибежищем ведьм. Геликон, нежный и ласковый, возвышенный и поэтичный, стал любимым обиталищем муз.
И в наши дни обе горы, как бы в подтверждение легенды, сохраняют свою несхожесть. Нет места более жизнерадостного, освежающего, чем тенистое убежище муз, овеваемое лазурными волнами эфира под поцелуями золотых лучей солнца. Вершину Геликона венчают купы дубов, кроны которых колеблются на ветру, как гигантские султаны из перьев. Его пологие склоны и долины у подножия изобилуют оливами, миртовыми и миндальными деревьями. Берега его ручьев, что льются, сверкая на порогах и водопадах, — будь то Аганиппа, Пермесс или Гиппокрена, которая низвергается сверкающими каскадами, — поросли розовыми и белыми олеандрами.
Здесь, на Геликоне, родился Гесиод — соперник Гомера. Здесь сохранился манускрипт, писанный от начала до конца рукой автора "Теогонии" и "Трудов и дней". В век Антонинов на Геликоне еще были целы скульптуры девяти муз, созданные тремя разными ваятелями, а также Аполлона и Меркурия, соревнующихся в пении, статуя Бахуса — шедевр Мирона. Кроме них, были там изваяния Лина, Тамира, перебирающего перстами струны разбитой лиры, Ариона верхом на дельфине, Гесиода с арфой на коленях, Орфея в окружении животных, прирученных его пением. На Геликоне произрастали сладчайшие плоды, о которых повествует Павсаний, и целебные травы: касаясь их, самые опасные змеи теряли смертоносную силу своего яда.
Киферон, по южному склону которого взбирались наши путники, производил совершенно иное впечатление. Это была туманная, дикая и негостеприимная гора, убежище эриний. Каждую ночь на ней раздавались исступленные вопли вакханок. Все, что случалось на этой горе, было отмечено печатью рока. На Кифероне, под пологом темных сосен и кипарисов, был растерзан фиванский царь Пенфей. Он имел неосторожность взобраться на дерево, чтобы увидеть тайную оргию вакханок. Вакх наслал безумие на его мать Агаву и ее сестер Ино и Автоною. Они первыми бросились на несчастного, приняв его за молодого быка.
Именно здесь злополучный сын Аристея, устав на охоте, напился из источника, где купалась Диана. Оскорбленная богиня превратила Акгеона в оленя, и он был растерзан своими собственными собаками. На Кифероне пастух Форб нашел младенца Эдипа, брошенного там потому, что его отец царь Лай, испуганный предсказаниями оракула, захотел избавиться от сына. И наконец, именно здесь с обрыва высотой в четыре тысячи ступней видны места, где были древние Платеи с их жертвенником Юпитеру Киферонскому, куда каждые шестьдесят лет четырнадцать городов Беотийского союза доставляли четырнадцать дубовых статуй, сжигаемых на Дедалиях вместе с деревянным алтарем.
Дойдя до этого уступа, путники остановились. У их ног находились истоки Асопа, и видно было, как змеится по достопамятной Платейской равнине эта река, в которую Юпитер, соблазнивший дочь Асопа, метал молнии за то, что, выходя из берегов, река затапливала окрестности; потому и несла она в своих водах куски угля.
Но не ради этих старинных сказаний пришел иудей на просторы Беотии. Иначе, вместо того чтобы спуститься по крутому склону Дриоскефальского прохода, он бы задержался, созерцая вид, открывшийся вплоть до Гиликийского озера, что в двадцати пяти стадиях от Фив. Он бы попросил своего ученого спутника рассказать о событиях того страшного дня, когда персы потеряли двести шестьдесят из трехсот тысяч воинов. Он пожелал бы увидеть место, где в начале битвы погиб Масистий, а в конце — Мардоний. Он мог бы мысленно последовать за сорокатысячным войском Артабаза, бегущего по дороге Фокиды, увидеть, как по приказу Павсания и Аристида собирают добычу на поле битвы, отделяя десятую часть в пользу храма Аполлона Дельфийского и оставив остальные трофеи ценой в четыреста талантов, то есть более двух миллионов теперешних франков, под охраной пятидесяти тысяч присланных из Лакедемона рабов, ибо свободным людям не пристало подобное занятие.
Но иудея совершенно не волновала эта великая битва между Востоком и Западом, в которой Ксеркс попытался отомстить за Трою. Дав Аполлонию отдохнуть всего четверть часа, неутомимый ходок снова заторопился в путь и, как мы уже поведали, от истоков Асопа спустился в долину через проход, который беотийцы именуют Тремя вершинами, а афиняне Дубовой вершиной.
Несмотря на усталость, путники задержались в Платеях, лишь чтобы подкрепиться, а затем направились в Фивы, куда и прибыли с наступлением ночи. Со всеми подъемами, спусками и обходами Киферона они сделали за день около четырнадцати льё.
В ту пору Фивы были достойны внимания не только своей историей — они еще имели значительное влияние. И все же лучшие дни города ста ворот миновали. Прошли времена, когда там царствовали Кадм, Лабдак, Лай, Эдип, Этеокл и Полиник. Давно отгремели война "семерых против Фив", воспетая Эсхилом, и битвы эпигонов, не нашедшие, увы, своего поэта и оставшиеся в полумраке истории. Амфион, Пиндар и Эпаминонд были родом из Фив. Когда Александр Македонский за неповиновение разрушил город до основания, от столицы Беотийского союза остался лишь дом поэта, воспевавшего победителей Олимпийских игр.
И все же Фивы восстали из руин, как позже возродились Афины и Коринф. Затем они попались в сети нового завоевателя мира — Рима. Население города стало наполовину италийским. На улицах повсюду слышалась латынь, как греческий язык звучал на улицах Рима.
На следующий день Исаак и Аполлоний отправились в дорогу столь же рано, как и накануне. Часа через полтора они достигли Гиликийского озера, обойдя которое, пересекли Схеней, оставив справа гору Гипат, а слева — город Акрефий. Через два часа пути перед ними возник храм Аполлона. Отсюда открывался вид на Копаидское озеро, этот главный имплювий Беотии. Здесь, и более нигде, рос тростник, издающий мелодичные звуки в руках прославленных флейтистов всей Греции на музыкальных состязаниях, что устраивались на празднествах граций в Орхомене, муз — в Либефроне и Амура — в Феспиях.
Ночь застала путников в Копах. За день они прошли Платаний, чтобы достичь Опунта — места, где царствовал Аякс, сын Оилея. Родина Патрокла, друга Ахилла, не заставила их задержаться более чем на час. В середине дня они отправились дальше, продвигаясь вдоль Эвбейского побережья, миновали Фроний, оставили слева гору Эта, с вершины которой Геракл на огненном облаке вознесся на Олимп. Вскоре открылся вид на Фермопильский проход.
Несколько раз их путь пересекал Боагрий. Дорога и река были точно две борющиеся змеи, пытающиеся сжать друг друга своими кольцами. У гавани Тарфы река впадала в Малийский залив, а дорога продолжала виться вдоль берега, чуть ниже Гераклова камня, сузившись до того, что колеснице, проезжающей здесь, грозила опасность сорваться в пропасть.
В этом месте четыре века назад расположился Леонид с тремя сотнями спартиатов и семью сотнями лакедемонян; к ним присоединилась тысяча бойцов из Милета, четыреста из Фив, тысяча из Локриды и столько же из Фокиды.
Всего под началом спартанского царя оказалось около семи тысяч четырехсот воинов. Кого же он ждал? Ксеркса почти с миллионом персов и двумястами тысячами наемников из подчиненных земель!
Ксеркс намеревался жестоко отомстить за своего отца Дария. Он сказал: "Я переплыву моря, сровняю с землей преступные города и возьму в рабство их жителей!"
Он призвал под свои знамена народы Азии, Африки и Европы.
В своем царстве он набрал войско из девятисот тысяч бойцов.
Карфаген послал ему сто тысяч галлов и италийцев.
Из Македонии, Беотии, Арголиды и Фессалии пришли еще пятьдесят тысяч человек.
Триста хорошо оснащенных и полностью вооруженных кораблей дали Финикия и Египет.
Три царя и одна царица выступили под знаменами Ксеркса; то были цари Тира, Сидона, Киликии и царица Галикарнаса.
Он выступил, перебросив понтонный мост через Геллеспонт. Прорыв гору Афон, его войска затопили Фессалию как наводнение и покрыли шатрами все земли малийцев.
Ему сообщили, что около города Анфелы его ожидает греческое войско. Он не знал только, что в войске этом всего семь тысяч человек.
Каждый воин из Лакедемона, Спарты, Фив, Феспий или Локриды должен был сразиться со ста пятьюдесятью противниками.
Но греки понимали это. Они пришли, чтобы умереть в бою.
Прежде чем покинуть Спарту, три сотни избранников смерти справили по себе погребальный обряд в знак того, что почитают себя уже покинувшими мир живых. Жена Леонида, прощаясь с супругом, попросила у него напутствия перед вечной разлукой, и он отвечал:
— Желаю тебе мужа, достойного тебя, и похожих на него детей.
А у городских ворот, вернее, у последних домов, так как стенами Спарты, по мнению ее обитателей, служила доблесть спартанцев, к Леониду приблизились эфоры.
— Царь Спарты, — обратились к нему они, — знаешь ли, что людей у тебя слишком мало, чтобы выступить против персидского войска?
Но он отвечал:
— Не победить мы желаем, но дать грекам время собрать войско. Нас мало, чтобы остановить врага, но слишком много для того, что нам предназначено: наш долг — защитить проход в Фермопилах, а судьба — погибнуть там. Трехсот жертв достанет для чести Спарты, а большее число их опустошит город, ибо полагаю, что ни один из нас не спасется бегством.
Пройдя Аркадию, Арголиду и Коринфию, Леонид немного поколебался в выборе места битвы между Истмийским перешейком и Фермопильским ущельем. Он предпочел последнее, перебрался через горы Беотии и остановился лагерем у Анфелы. Там он с толком употребил остаток времени: послал всех людей восстановить старинные укрепления, перегораживающие дорогу и именовавшиеся стеной фокийцев, поскольку те некогда возвели ее, сражаясь с мессенцами. На это не потребовалось многих дней — дорога в этом месте была так узка, что могла пропустить лишь одну колесницу.
Спартанцы выставили дозор за рекой Феникс; ему было поручено охранять подходы к ущелью. По отрогам горы Анопеи и ее вершине мимо селения Альпен шла тропа, кончавшаяся у камня Геракла Мелампига и известная только пастухам. Чтобы защитить ее, Леонид отправил тысячу фокийцев, укрепившихся на горе Эта, что нависала над Анопеей.
Все эти предосторожности предпринимались не ради победы, а для того, чтобы погибнуть как можно позже: чем медленней будет поступь смерти, тем больше времени окажется у Греции, чтобы собраться с силами.
Все зависело от недель, дней и часов.
Счастье уже сопутствовало спартанцам и их союзникам: они пришли на место первыми и могли быть уверенными, что могила их будет именно там, где они пожелали.
Уже можно было различить первых дозорных Ксерксовых полчищ, услышать скрежет колесниц и повозок, почувствовать, как сотрясаются скалы от топота миллиона ног, но спартанцы едва снисходили поднять голову и взглянуть, откуда идет погибель!
Вот появился персидский всадник: посланец Ксеркса, желавшего узнать, с каким врагом имеет дело царь царей.
В лагере Леонида одни занимались борьбой, другие расчесывались и умащали голову, поскольку первая забота спартанцев перед лицом опасности — украсить волосы и увенчать чело цветами.
Всадник смог беспрепятственно проникнуть до передовых укреплений, полюбоваться на военные игры, пересчитать их участников и вернуться вспять. Спартанцы не подали вида, что обнаружили его.
Заметив только Леонидовых воинов (стена фокийцев скрыла от наблюдателя остальных), разведчик доложил Ксерксу:
— Их три сотни!
Тот не мог поверить. Он ожидал какой-то ловушки и провел в бездействии четыре дня.
На пятый он послал Леониду письмо:
"Царь Спарты, если покоришься мне — получишь в управление всю Грецию".
И получил ответ:
"Предпочитаю умереть за отечество, нежели предать его".
Тогда перс послал второе письмо:
"Сдай мне оружие!"
Под столь немногословным повелением Леонид не менее лаконично начертал:
"Приди и возьми!"
Прочтя, Ксеркс призвал к себе войско мидян и киссиев числом в двадцать тысяч и приказал:
— Отправляйтесь против этих трех сотен безумцев и приведите мне их живыми.
К Леониду прибежал дозорный с криком:
— Царь! Идут мидяне! Они уже рядом с нами!
— Ошибаешься, — отвечал Леонид. — Это мы рядом с ними!
— Их так много, что их стрелы затмят солнце.
— Тем лучше, — заметил один из спартанцев, Диенек. — Будем сражаться в тени.
Тогда Леонид приказал не ожидать воинов Ксеркса в укреплениях, а выйти на открытое место и наступать на них!
И было их всего триста. Правда, и против них шло лишь двадцать тысяч мидян и киссиев.
Через час битвы все двадцать тысяч ратников Ксеркса обратились в бегство!
На помощь им персидский царь послал десять тысяч "бессмертных".
Так их звали потому, что бреши в их цепочках тотчас заполнялись добровольцами-смельчаками из других отрядов.
Предводительствовал ими Гидарн.
Но после упорного сражения были оттеснены и они.
О Спарта, Спарта, как правы те, кто утверждал, что лучшие твои стены — грудь твоих воинов!
На следующий день сражение началось снова.
И снова персов разбили.
Настала ночь. Ксеркс сидел в своем шатре, подперев рукой щеку; он уже терял надежду прорваться сквозь ущелье и спрашивал себя, не лучше ли было бы отказаться от похода.
Он вспоминал, что, будучи в Вавилоне, куда отправился повидать гробницу царя Бела, он повелел вскрыть царскую усыпальницу и обнаружил два саркофага: один — с останками, а другой — пустой. И на дне пустого лежала табличка с надписью: "Здесь будет жребий того, кто меня откроет".
После двух подобных поражений не настало ли время похоронить свою удачу под могильной плитой рядом с телом вавилонского правителя?
Тут в царский шатер вошел Гидарн и привел изменника. Того звали Эфиальт.
Если сохранять имена смельчаков — наш святой долг, то помнить имена предателей следует для восстановления справедливости. Истории мало быть благоговейной, она должна быть справедливой.
Недаром одна из богинь Греции звалась Немесидой, что значит "мстительница".
Эфиальт сообщил об обходной тропе, ведущей по горе Анопее к лагерю Леонида.
Гидарн и десять тысяч "бессмертных" тотчас поспешили туда, взяв изменника проводником.
Густая тень дубов, росших на горных склонах, и тьма ночи скрыла нападавших от дозорных фокийцев.
Схватка была короткой. Защитники некоторое время сопротивлялись, ведь они сражались всего лишь один против десяти. Но с них и нельзя было спрашивать большего, они не были ни спартанцами, ни даже лакедемонянами.
Леонид услышал звуки битвы, разгоравшейся у него над головой, затем прибежали дозорные и доложили, что защитники прохода смяты.
Тотчас же он собрал предводителей своих союзников. Все считали, что нужно отступить и защищать Коринфский перешеек.
Но Леонид покачал головой:
— Здесь Спарта повелела нам умереть, здесь мы и умрем. Вы же сохраните себя и ваших воинов для лучших времен!
Они желали остаться. Тогда Леонид заговорил от имени Греции, и пелопоннесцы, локры и фокийцы уступили.
Но феспийцы и фиванцы объявили, что не покинут Леонида.
Пелопоннесцев было три тысячи сто, локров — тысяча триста, фокийцев — тысяча.
А значит, отступили пять тысяч четыреста человек, остались же две тысячи сто. Отступавшие успели проскочить через Фроний прежде, нежели отряд "бессмертных" смог перерезать им путь.
Вечером Леониду доложили, что Гидарн уже в селении Альпен и на следующее утро выступит с тыла, в то время как Ксеркс ударит в лоб.
— Тогда, — ответил Леонид, — незачем ждать утра.
— Что же нам делать? — спросил его брат.
— Ночью мы нападем на шатер Ксеркса и убьем его или погибнем посреди его войска… А пока что поужинаем!
Трапеза была очень легкой, ибо еду уже никто не мог доставить в стан защитников, о чем и сообщили Леониду.
— Это не в счет, — отозвался он. — Этой ночью мы отужинаем у Плутона!
Обернувшись, он заметил двух спартанцев, юных, прекрасных, к тому же его родственников.
Один что-то тихо шептал другому: наверное, поверял свои сердечные тайны, что часто делают воины перед смертью.
Леонид подозвал их и вручил первому письмо к своей жене, а второму — тайное поручение к старейшинам Лакедемона.
Оба улыбнулись уловке, скрывающей нежную жалость родича.
— Мы не гонцы, а воины! — ответили они и отправились занять место, отведенное им в строю.
Под покровом ночи Леонид бесшумно покидает укрепленный лагерь и во главе своего маленького войска бегом устремляется на врага. Смельчаки опрокидывают передовые дозоры и, как железный клин, вонзаются в персидские порядки ранее, чем противник успевает взяться за оружие. Шатер Ксеркса уже во власти спартанцев, но царь царей, как он сам себя именует, успел спастись бегством! Изорвав в клочья его шатер, спартанцы, лакедемоняне, феспийцы и фиванцы, испуская устрашающие крики, рассеиваются по всему лагерю, нанося удары направо и налево и сея страх и смятение. В стане Ксеркса разносится слух, что десять тысяч "бессмертных" опрокинуты в пропасть вместе с Гидарном, что к спартанцам подошло подкрепление. Они потому и осмелились пойти вперед, что вся греческая армия уже готова войти в этот прорыв и дать настоящий бой!
Если бы персы могли бежать, они были бы обречены, но куда бежать? Ночью, не зная дороги, имея слева море, справа трахинские скалы, позади — фессалийские ущелья, они смогли противопоставить погибели лишь неподвижное стояние огромного скопища людей, — и их убивали всю ночь.
Но настал день, и первые же лучи солнца выдали малочисленность нападавших. Тогда вся громада персидского войска обступила их, чтобы, как разверстая бездна, поглотить оставшихся в живых воинов Леонида.
Но тем не менее схватка была жестокой как никогда. Леонид пал мертвым! Соблазнительная честь завладеть его останками и доблестное рвение отстоять тело своего предводителя подвигла и нападавших, и защищавшихся удвоить ярость боя; в итоге два брата Ксеркса, много персидских военачальников, двести спартанцев, четыреста лакедемонян, столько же феспийцев и двести фиванцев были принесены ради него в жертву во время этой чудовищной гекатомбы. Жертва, достойная героя! Наконец в высшем напряжении сил, отбросив врагов, греки остаются хранителями тела своего вождя, в полном порядке отступают, выдержав четыре наступления персов, оставляя в каждом убитых, но все же не расстраивая рядов. Они переходят Феникс, но останавливаются у стен своих укреплений и держатся там, пока десять тысяч "бессмертных" во главе с Гидарном не обрушиваются на них с тыла.
Погибли все.
Лишь трое уцелели совершенно случайно. Один — почти ослепнув, — остался около селения Альпен. Узнав, что туда вошли воины Гидарна, он велел своему рабу подвести себя близко к "бессмертным", взял меч и щит и, бросившись в гущу врагов, пал, пронзенный их клинками… Двое других, не зная, что сражение вот-вот произойдет, отлучались с поручениями своего предводителя; по возвращении их заподозрили в том, что они нарочно не успели к решающей схватке. Тогда один убил себя сам, а другой искал и нашел свою смерть в битве при Платеях.
Ксеркс же продолжил свой путь и был остановлен лишь у Саламина и при Марафоне…
Аполлоний и его спутник на миг задержались у могилы Леонида. Как ни был озабочен Исаак Лакедем своей вечной схваткой с собственным жребием, ему, призванному связать воедино старый и новый мир, было невозможно не окинуть почтительным взглядом место битвы, оставившей глубокий след в веках.
Пока он оглядывал окрестности, Аполлоний рассказывал ему о Леониде, его героической преданности долгу и о бессмертном уроке, преподанном им всем племенам и народам.
Затем оба отправились дальше.
XXVI
ПУТЕШЕСТВИЕ (Продолжение)
Путники приближались к цели их долгого странствия. Они вступили в Фессалию, покинув предгорья Эты, еще закопченной пламенем Гераклова костра; затем прошли через Гипату и Л амию — города колдуний, углубились в ущелья Офрия, миновали вершины, где титаны десять лет сражались с Юпитером; наконец оставили справа реку Ахелой, пытавшуюся отнять у Геракла Деяниру, когда тот плыл с ней в ее водах, и потом трижды сражавшуюся с сыном Алкмены под тремя личинами: реки, змеи и быка, оставившего в руках победителя один из своих рогов.
Пройдя ущелья Фессалии, они очутились в сердце древнего мира, у истоков мифов и преданий, на земле, истоптанной гигантскими шагами полубогов и героев. В обширной котловине, куда спустились Аполлоний и Исаак, их поджидала Канидия, чтобы приобщить к ночным мистериям, оставленным античной магией в наследство нашим средневековым колдуньям. Именно там когда-то, как говорили, плескалось гигантское внутреннее море, подобное Каспию, пока Нептун, раздвинув своим трезубцем прежде бывшие единым целым Олимп и Оссу, не дал морю вытечь по пробитой им горной долине, названной Темпе, что значит "проход".
По мере того как море, устремившись по Темпейской долине в Фермейский залив, обнажало земли, богатые плодородным илом, на них поселялись люди с Олимпа, Пинда, Оссы, Пелиона и Офрия. На скалистых высотах остались лишь кентавры, сыновья Иксиона и Облака.
Вот тут-то и начались эпические времена Фессалии. А поскольку они во многом имеют отношение к нашему повествованию, мы вынуждены окинуть их беглым взглядом.
На самом отдаленном горизонте времен, там, где история еще переплетается с преданием, во время брачного пиршества развертывается и первая из известных нам мировых драм. Лапиф Пирифой, сын Иксиона, берет в жены Гипподамию, дочь Адраста, и приглашает на торжество ее родичей кентавров и их царя Эвритиона. Невеста так прекрасна, что сраженный страстью царь посреди брачного пира приближается к ней, сжимает в объятиях и пытается похитить. Вспыхнувшая ссора превращается в драку, где в ход идет все, вплоть до головней из очага. В этом первом сражении кентавры побеждены, Эвритион взят в плен, и Пирифой возвращает дерзкому гостю свободу, в отмщение за нанесенное оскорбление отрезав ему нос и уши.
Это послужило началом войны не на жизнь, а на смерть. Изувеченный царь встал во главе войска, полный решимости уничтожить все племя лапифов. Теми же предводительствовал Кеней, который некогда был женщиной под именем Кениды. (Влюбленный в нее Нептун, добившись взаимности, в благодарность предложил исполнить любое ее желание. Кенида попросила, чтобы ее превратили в мужчину, что и было исполнено, а счастливый Нептун вдобавок одарил ее — вернее, уже его — неуязвимостью.)
Первая схватка была ужасна. Окруженный кентаврами, бессильными лишить его жизни, Кеней сражался как лев. Он не сдавался, и тогда они, стуча своими палицами по нему, как по наковальне, вогнали строптивца глубоко в недра земли. На месте же, где он исчез, победители, не утолив мстительного пыла, повалили целый лес и подожгли его.
Но из пламени выпорхнула птица с золотыми крыльями — это бессмертный Кеней улетел к небесам!
Кентавры устремились к столице страны лапифов, однако те неожиданно обрели союзника.
Тесей, которому не давала покоя слава Пирифоя, отправился из Афин на поединок с ним. Пирифой, сочтя себя достойным такого противника, с оружием в руках вышел ему навстречу. Однако же, когда тот и другой встретились лицом к лицу, они пришли друг от друга в такое восхищение, что сжимающие смертоносное оружие руки сами собой разжались, противники, обнявшись, поклялись в вечной дружбе и возвратились с места несостоявшейся схватки, прижавшись друг к другу, словно Диоскуры.
Тогда-то Пирифой и узнал о вторжении кентавров и о том, что сталось с Кенеем. Тесей и он тотчас вместе отправились на битву, так как, естественно, враги одного стали врагами другого. Война длилась три года. В конце концов кентавры, терпевшие поражения во всех стычках и спасавшиеся лишь благодаря быстроте своих ног, были разгромлены и изгнаны. На Пелионе остался только Хирон: его заслуги как наставника Тесея и громкая слава о добрых делах, чудесных исцелениях и учености обеспечили ему эту привилегию.
За Пирифоем, влюбившимся в Прозерпину и спустившимся за ней в Тартар, где его растерзал трехголовый страж адских врат пес Цербер, пришла очередь аргонавта Ясона.
Ясон родился в Полке. Отца его Эсона только что сверг с иолкского трона Пелий, его брат, дядя Ясона. Страшась за жизнь сына, Эсон пустил слух о его смерти, а едва избежавшая гибели Алкимеда, Эсонова супруга, завернув мальчика в тунику, отнесла его Хирону, взявшемуся сделать из него героя.
Под присмотром кентавра ребенок превратился в прекрасного юношу, и тогда Магнесийский оракул повелел ему взять два метательных копья, облачиться в шкуру леопарда, вернуться в Полк и потребовать себе отцовский трон.
Ясон подчинился оракулу, спустился с гор, предстал перед Пелием, чтобы тот признал в нем своего племянника, и отважился изложить свое требование.
— Да будет так, — отвечал Пелий, — но тебе надо каким-нибудь подвигом, достойным Геракла, доказать мне, что ты действительно происходишь от Эсона.
В то время вся Греция клялась и божилась именем Геракла, только что совершившего двенадцать прославивших его подвигов.
— Приказывай! — отвечал Ясон.
— Так вот, — немного подумав, сказал Пелий, — отправляйся в Колхиду, привези мне золотое руно, и трон Полка твой!
Что же это за золотое руно, которого возжелал Пелий? Его историю мы поведаем здесь.
К слову сказать, за два дня до того наши путники, проходя вдоль Копаидского озера, что в Беотии, присели отдохнуть на ступени храма Аполлона; был тот ранний вечерний час, когда воздух становится совсем прозрачным, и они могли различить на противоположном берегу, у голубоватых отрогов горы Парнас, городок Орхомен. Так вот, некогда Афамант, царь Орхомена, имел от своей первой жены Нефелы сына по имени Фрике и дочь Геллу.
Афаманту вскоре наскучила его супруга, он расстался с ней и вторым браком взял в дом Ино, дочь Кадма. Однако, как водится, мачеха возненавидела приемных детей и решила избавиться от них.
И вот как она стала действовать.
Ей удалось отравить зерно в общественных закромах; посеянное, оно не дало всходов, урожай погиб, и наступил голод.
Пришлось обратиться к Дельфийскому оракулу, чтобы узнать, что надо делать при таком бедствии.
Ино подкупила гонцов Афаманта, и те объявили: чтобы заклясть беду, опустошившую страну, надо принести в жертву богам детей Нефелы. Во всех юных религиях боги всегда отличаются людоедством. Лишь гораздо позже, во времена религиозного возмужания, становится возможным обмануть их склонность к человеческой плоти, заменив ее плотью животных. Даже иудейский бог Яхве требует от Авраама принести в жертву его сына Исаака и принимает заклание дочери Иеффая.
Фрике и его сестра Гелла были уже у подножия жертвенника с увенчанным цветами челом, они уже подставили горло ножу, когда Нефела, с развевающимися волосами, не помня себя от горя, растолкала толпу, вырвала своих детей из рук жрецов и скрылась, не оставив никому времени воспротивиться порыву матери, отнявшей детей у смерти.
Но что же ей делать дальше, как спасти детей от мстительной мачехи? Тут на помощь приходит Меркурий: он дарит Нефеле барана Хрисомалла; тот способен говорить и летать и, к тому же, о чем свидетельствует само его имя, имеет руно из чистого золота.
Баран ожидает Нефелу на берегу Копаидского озера. Испуганная, запыхавшаяся мать быстро сажает ему на спину детей, и он взмывает к облакам, направившись в Колхиду.
Примерно на середине пути у Геллы закружилась голова, она падает с высоты в узкий пролив, что соединяет Эгейское море и Пропонтиду. По имени той, что утонула в его водах, пролив стали именовать Геллеспонтом.
Фрике же весьма благополучно добрался до Колхиды. Там по приказанию Меркурия он принес золотого овна-спасителя в жертву Юпитеру, определившему ему место на небе среди знаков Зодиака. А руно пошло царю Ээту в уплату за его гостеприимство.
Руно это хранили как палладий царства ээтов; оно висело, прикованное цепью к дубу, и сторожил его дракон.
Этот-то талисман и потребовал у Ясона Пелий, посылая племянника на верную смерть.
Но Ясон согласился.
Так началась чудесная история путешествия аргонавтов — тех, кто пустился в плавание на корабле "Арго".
Но прежде всего следовало построить судно, а эта наука еще не была известна обитателям Северной Греции. Лишь по преданиям они знали об отважных кораблях, перенесших в Южную Грецию из Финикии или Египта колонистов под предводительством Кадма, Кекропа, Огигия и Инаха.
Тем не менее, Ясон взялся за дело. Лучшие сосны с горы Пелион пошли на палубы и киль судна, а для его единственной мачты Минерва принесла дубовый ствол из священной дубравы Додоны, где деревья говорят человеческим голосом.
Судно построили в Пагасах под надзором Арга, сына Полиба и Аргии. До того корабли греков были с плоским круглым дном. Apr первый придал своему новому творению удлиненную форму рыбы и, кроме того, предусмотрел, чтобы судно могло идти под парусом и на веслах.
И вот пятьдесят шесть воинов, чьи имена мы знаем, хотя забыли, как звали спутников Колумба, Васко да Гамы и Альбукерке, — пятьдесят шесть воинов отправились с Ясоном в опасный поход.
Почему же имена этих героев дошли до нас и сами аргонавты поплыли в бессмертие через рифы веков по морю времени к некоему затерянному в будущем причалу? Потому что две тысячи лет назад для них нашелся поэт и своим дыханием вызвал к вечной жизни эти негаснущие звезды среди стольких имен героев и воинов, сгоревших, подобно огненным кораблям, на небосклоне античности. Таково безусловное и величественное могущество поэзии, освещающей негасимым светом все вокруг. Пока он пылает, в непроглядный сумрак забвения погружается все, о чем поэты решат умолчать. Зато, подобно божеству, поэзия проливает на дорогие ей головы бальзам бессмертия.
А теперь о тех, кто предводительствовал этими героями.
Сначала их возглавил Геракл, пока не бросил все ради поисков своего любимца Гиласа.
Этому изящному сказанию, пожалуй, стоит уделить несколько слов.
Во время бури, двенадцать дней трепавшей корабль "Арго", Геракл уронил в море свою палицу, лук и стрелы.
Наконец, когда буря стихла, корабль бросил якорь в устье Риндака.
Вокруг громоздились горы, покрытые обширными и сумрачными лесами, и Геракл решил именно там подыскать замену утраченному оружию. Вместе со своим верным другом, спутником, увезенным с Мизии, он вошел в ближайшую рощу, срубил дуб для палицы и ясень для лука, а Гиласа послал нарезать для стрел тростник: он заметил его гибкие верхушки, раскачивавшиеся на ветру.
Прекрасное дитя направилось к источнику, около которого рос тростник. Но вода там была так чиста, что мальчик не мог не поддаться искушению утолить жажду; да и от кого бы ему ожидать опасности? Он встал на колени, склонив лицо к хрустальной глади. Какое искушение для нимф, томимых скукой в этом безлюдье! Никогда еще столь очаровательные уста не касались хрустальной влаги и столь шелковистые золотые локоны не окунались в нее… Нимфы ухватили мальчика за эти локоны и утянули в свое царство. Он хотел закричать, но успел лишь громко вздохнуть.
Услышав этот звук, Геракл поднял голову. Но последний земной вздох своего юного спутника он принял за легкое дуновение ветерка.
Обстругав палицу и сделав лук, он стал звать Гиласа, но подводные пещеры, куда утянули мальчика, хранили молчание.
Геракл кричал все громче и громче. Оставшиеся у корабля аргонавты слышали отчаянные призывы сына Юпитера все утро, день и вечер. Потом голос стал отдаляться к югу, оттуда его глухой отзвук доносился всю ночь, и наконец к утру все смолкло. Решив, что Геракл ушел от них навсегда, аргонавты отплыли.
Итак, во главе этой экспедиции были:
Геракл, командовавший ею в начале путешествия;
Ясон, затем сменивший его;
Тифис, бывший кормчим;
Орфей, воспевавший их деяния;
Эскулап, ставший корабельным врачом;
Линкей, предупреждавший о рифах;
Калаид и Зет, командовавшие гребцами;
и, наконец, Пелей и Теламон, несшие дозор на корме, когда Геракл бодрствовал на носу корабля.
Перед отплытием Ясон взял со всех спутников клятву не возвращаться без золотого руна. Затем, принеся жертву богам, аргонавты подняли парус и отчалили, помогая веслами ветру.
Двенадцать городов, которые возвышались на берегу Пагасейского залива и под которыми, как царь, господствовал Иолк, приветственными криками проводили корабль "Арго", двинувшийся в сторону Эгейского моря и торжественно огибающий мыс Сепию.
Здесь на одном из нависших над морем уступов Пелиона им вослед глядел кентавр Хирон, наставник Ясона и Тесея, и можно было различить плачущего подростка, прислонившегося к его могучему плечу. Тот был огорчен, что юные лета не позволяют ему присоединиться к столь знаменитым путешественникам.
Подростка звали Ахиллом.
"Арго" меж тем удалялся на северо-восток и скрылся в направлении к проливу Геллы.
Покинем на волю превратностей и капризов морской стихии этот корабль, что через шесть лет, победив в схватке с волнами, ветрами, рифами, людьми, чудищами и богами, вернется к месту, где был построен, с завоеванным руном и похищенной Медеей на борту.
Нас сейчас занимает плачущий подросток.
Ахилл! Еще одно из великих имен Фессалии.
Его матери Фетиде, самой прекрасной из нереид, предсказали, что она родит сына, который во всем превзойдет своего отца. Аполлон, Нептун, Юпитер по очереди добивались чести взять ее в жены, но, узнав о предсказании, каждый отрекся от подобного замысла. И не мудрено: это было предсказание оракула Фемиды, а он, как известно, никогда не обманывал. Поэтому Фетиде пришлось искать мужа среди обыкновенных смертных. Но все ж она пожелала, чтобы притязающий на ее руку хоть в чем-то не уступал богам, и объявила, что выйдет замуж за того, кто ее победит. Многие безуспешно пытали счастья, пока Пелей, внук Эака, эгинского царя, последовав советам Хирона, не одолел непокорную богиню. Брачный мир справили на Пелионе, туда созвали всех богов, кроме Эриды, дочери Ночи, сестры Сна и Смерти.
Известно, как кровожадная богиня отомстила за эту оплошность: она подбросила пирующим золотое яблоко, на котором было начертано: "Прекраснейшей!"
Что делал Ахилл, сын Фетиды, внимая Хирону? Готовился к грядущей Троянской войне, что начнется из-за похищения Елены Парисом и где он умрет, чтобы обрести вечную жизнь в стихах Гомера!
А вот еще один фессалиец, Адмет, один из пятидесяти шести спутников Ясона, ради похода расставшийся с обожаемой прекрасной Алкестидой.
Алкестида — дочь Пелия и, соответственно, двоюродная сестра Ясона. Отец объявил, что выдаст ее замуж лишь за героя, который вступит в Иол к на колеснице, куда будут впряжены два свирепых зверя из тех, что враждуют друг с другом на воле. Трудно было выполнить такой наказ. На счастье Адмета, в это время ему встретился Аполлон, сосланный на год на землю из-за того, что он истребил киклопов. Приняв гостеприимное приглашение, он поселился у Адмета, а в благодарность пас его неисчислимые стада и к тому же подарил Адмету на прощание льва и дикого кабана, прирученных им самим. Адмет появился в Иолке на колеснице, влекомой свирепыми, но покорными его воле львом и кабаном, и добился руки Алкестиды. Затем, как уже сказано, он пустился в поход с аргонавтами, но, вернувшись в родные пределы, тотчас смертельно занемог. В отчаяннии Алкестида обратилась к оракулу и узнала, что Адмета можно спасти, если кто-либо другой согласится умереть вместо него. Не колеблясь, супруга прощается с горячо любимыми детьми, обрекает себя в жертву и погибает… Стоило ей испустить последний вздох, как Адмет встал с ложа болезни совершенно здоровым. Но тут же он узнает, какой страшной ценой ему возвращена жизнь. Во время поминального пира появляется Геракл. Узнав причину траура, плача, стенаний и похоронных гимнов, выслушав повесть о страдании безутешного супруга, о его преданности покойной, он входит в склеп, вступает в схватку со смертью, вырывает у нее безжизненную Алкестиду и переносит тело верной жены на супружеское ложе: девять дней она лежит без движения, не произнося ни слова, а затем открывает глаза и возвращается к жизни!..
Такова была волшебная страна, по которой шли Аполлоний и его спутник. Вот какие сказания с мрачной истовостью впитывал в себя Исаак.
Он пытался проникнуть в хитросплетения извечного узла всех мировых драм, в законы борьбы человека со стихиями и божествами.
Почему Кеней не одержал победы, а Ясон добился желаемого? Отчего Ахилл принял смерть, а Геракл бессмертным вознесся на небеса?
Как видно, в его собственной схватке с новым божеством, объявившим себя властителем земным и небесным, он, Исаак Лакедем, лишь продлевает традиции старого мира, к которому все еще принадлежит…
И вопрос за вопросом слетал с его уст, а в его памяти громоздились все эти волшебные сказания, тесня друг друга и сталкиваясь между собой… Так какой-нибудь вассал, готовясь к бунту против сюзерена, копит оружие различных видов и из всевозможных стран, все, какое только мог добыть, и останавливает выбор на самом остром и самом разящем, самом отравляющем, следовательно — самом смертоносном!..