Книга: А. Дюма. Собрание сочинений. Том 26. Белые и синие
Назад: XVIII МИССИЯ МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ФАРГА
Дальше: Часть четвертая Восьмой крестовый поход

XXVIII
СЕДЬМОЕ ФРЮКТИДОРА

Теперь покинем Кадудаля, который с переменным успехом продолжает отчаянную борьбу с республиканцами, оставаясь союзником Пишегрю — последней надежды, что осталась у Бурбонов во Франции; окинем взглядом Париж и остановимся на здании, построенном для Марии Медичи, в котором продолжали жить, как было сказано выше, граждане члены Директории.
Баррас получил послание Бонапарта, привезенное Ожеро.
Накануне его отъезда, в день взятия Бастилии, четырнадцатого июля, соответствовавший двадцать шестому мессидора, молодой главнокомандующий устроил в армии праздник и приказал составить обращения, в которых солдаты Итальянской армии публично заявляли о своей преданности Республике и готовности умереть за нее в случае надобности.
На главной площади Милана воздвигли пирамиду посреди знамен и пушек, взятых у неприятеля в качестве трофеев, и начертали на ней имена всех солдат и офицеров, погибших за время Итальянского похода.
В этот день созвали всех французов, находившихся в Милане, и более двадцати тысяч воинов салютовали оружием этим славным трофеям и пирамиде, испещренной бессмертными именами убитых.
В то время как двадцать тысяч воинов, образовав каре, разом отдали честь своим братьям, оставшимся лежать на полях битв при Арколе, Кастильоне и Риволи, Бонапарт, сняв шляпу и указывая рукой на пирамиду, произнес:
— Солдаты! Сегодня праздник четырнадцатого июля; перед вами имена ваших соратников, погибших на поле брани за свободу и родину; они послужили вам примером. Вы всецело принадлежите Республике, всецело сознаете свою ответственность за процветание тридцати миллионов французов и величие этой страны, имя которой благодаря вашим победам засияло как никогда.
Солдаты! Я знаю, что вы глубоко опечалены тучами, сгустившимися над нашей родиной; но родине не может грозить реальная опасность. Те же воины, благодаря которым она одержала верх над коалицией европейских стран, по-прежнему в строю. Нас отделяют от Франции горы, и вы преодолеете их с быстротой орла, если потребуется отстаивать конституцию, защищать свободу и спасать республиканцев.
Солдаты! Правительство заботится о вверенном ему сокровище; как только роялисты проявят себя, они умрут. Храните спокойствие, и давайте поклянемся душами героев, которые погибли, сражаясь рядом с нами за свободу, на наших знаменах поклянемся вести беспощадную войну с врагами Республики и Конституции Третьего года.
Затем начался банкет и были подняты тосты.
Бонапарт провозгласил первый тост:
— За смельчаков Стенгеля, Лагарпа и Дюбуа, павших на поле брани! Пусть их души охранят нас и уберегут от козней наших недругов!
Массена произнес тост за возвращение эмигрантов.
Ожеро, который должен был уехать на следующий день, облеченный полномочиями Бонапарта, воскликнул, поднимая бокал:
— За единство французских республиканцев! За уничтожение клуба Клиши! Пусть заговорщики трепещут! От Адидже и Рейна до Сены всего лишь один шаг. Пусть они трепещут! Мы ведем счет их беззакониям, и расплата — на острие наших штыков.
При последних словах тоста трубачи и барабанщики заиграли сигнал атаки. Каждый солдат бросился к своему оружию, словно и в самом деле нужно было немедленно выступать в поход, и лишь с огромным трудом удалось усадить их на прежние места и продолжить пир.
Члены Директории восприняли послание Бонапарта с весьма различными чувствами.
Ожеро очень устраивал Барраса. Всегда готовый вскочить в седло, призвать на помощь якобинцев и простолюдинов из предместий, он приветливо встретил Ожеро, считая его человеком, нужным для такого случая.
Но Ребель и Ларевельер, эти спокойные натуры и трезвые головы, хотели бы видеть столь же спокойного и трезвого генерала, как они. Что касается Бартелеми и Карно, не стоит и говорить, что Ожеро никак им не подходил.
Действительно, Ожеро, такой, каким мы его знаем, был опасным помощником. Добрый малый, превосходный воин с бесстрашным сердцем, но при этом хвастливый, как гасконец, Ожеро слишком явно показывал, с какой целью его прислали. Но Ларевельеру и Ребелю удалось увлечь Ожеро и внушить ему, что он должен спасать Республику решительными действиями, но без кровопролития.
Чтобы заставить Ожеро запастись терпением, ему поручили командование семнадцатой военной дивизией, включавшей в себя Париж.
Наступило шестнадцатое фрюктидора.
Отношения между различными партиями настолько обострились, что каждую минуту можно было ждать государственного переворота, совершенного либо Советами, либо членами Директории.
Само собой получилось, что вождем роялистского движения был Пишегрю. Если бы он взял в свои руки инициативу, роялисты присоединились бы к нему.
Книга, которую мы пишем, это далеко не роман; может быть, для некоторых читателей в ней недостаточно вымысла; мы уже говорили, что принялись за нее, чтобы следовать за историей шаг за шагом. С самого начала полностью осветив события тринадцатого вандемьера и роль, что сыграл в них Бонапарт, мы также обязаны сейчас представить оклеветанного Пишегрю в подлинном свете.
Отказавшись перейти на сторону принца де Конде (причины этого мы уже подробно рассмотрели), Пишегрю вступил в непосредственную переписку с графом Прованским, который после смерти юного дофина принял титул короля Людовика XVIII. И вот, Людовик XVIII, оценив бескорыстие Пишегрю, заявившего, что отказывается от почестей и денег и попытается реставрировать монархию лишь ради лавров Монка, но без герцогства Эльбмерлского, писал Пишегрю (в то же время посылая Кадудалю свидетельство о присвоении ему звания королевского наместника и красную орденскую ленту):
"Я с большим нетерпением ждал случая, сударь, выразить Вам чувства, которые Вы давно мне внушаете, и уважение, которое я всегда к Вам питал. Я уступаю этому порыву души и должен Вам сказать, что еще полтора года тому назад я решил, что честь восстановления французской монархии будет принадлежать Вам.
Я не буду говорить о своем восхищении Вашими дарованиями и великими делами, что Вы совершили. История уже отвела Вам место в ряду выдающихся полководцев, и наши потомки подтвердят суждение, которое вся Европа высказала по поводу Ваших побед и Ваших добродетелей.
Самые прославленные полководцы были обязаны своими успехами лишь долгому опыту; Вы же с первого дня были таким, каким оставались на протяжении всех Ваших походов. Вам удается сочетать храбрость маршала Сакса с бескорыстием господина де Тюреннаи скромностью господина де Катина. Таким образом, позвольте Вам сказать, что в моей душе Вы всегда были неотделимы от этих столь блистательных имен, оставшихся в наших анналах.
Я подтверждаю, сударь, полномочия, которые Вы получили от принца де Конде. Я нисколько не ограничиваю их и предоставляю Вам полную свободу действий и решений в соответствии с тем, что Вы сочтете необходимым во благо моей службы, подобающим моему королевскому достоинству и отвечающим интересам государства.
Сударь, Вам известны мои чувства к Вам, и они никогда не изменятся.
Людовик".
За первым письмом последовало второе. Оба письма в точности выражают чувства Людовика по отношению к Пишегрю и должны оказать влияние на мнение не только наших современников, но и последующего поколения:
"Вы знаете, сударь, о печальных событиях в Италии; из-за необходимости послать в эту страну тридцать тысяч человек пришлось окончательно отказаться от намерения перейти через Рейн. Ваша преданность моей особе позволит Вам составить понятие о том, до какой степени я удручен этой помехой, особенно в тот момент, когда я уже предвкушал, как ворота моего королевства откроются предо мной. С другой стороны, бедствия лишь усиливают, насколько это возможно, доверие, которое Вы мне внушили. Я уверен, что Вы восстановите французскую монархию и, будет ли продолжаться война или этим же летом воцарится мир, рассчитываю только на Вас в успешном исходе этого великого дела. Я передаю в Ваши руки, сударь, всю полноту своей власти и прав. Воспользуйтесь этим в соответствии с тем, что Вы сочтете необходимым во благо моей службы.
Если бы Ваши драгоценные связи в Париже и в провинции, если бы Ваши таланты и особенно Ваш характер дали мне основание опасаться, что Вам придется покинуть королевство, я предложил бы Вам занять место подле принца де Конде и меня. Таким образом, я считаю долгом засвидетельствовать Вам свое уважение и свое расположение.
Людовик".
Итак, с одной стороны Ожеро торопил события письмами Бонапарта, а с другой — письма Людовика XVIII заставляли Пишегрю спешить.
Узнав, что Ожеро поставлен во главе семнадцатой дивизии, то есть стал командующим вооруженных сил Парижа, роялисты поняли, что нельзя терять ни минуты.
Поэтому Пишегрю, Вийо, Барбе-Марбуа, Дюма, Мюрине, Деларю, Ровер, Обри, Лафон-Ладеба — одним словом, весь роялистский стан собрался на совещание у генерал-адъютанта Рамеля, командующего гвардией Законодательного корпуса.
Рамель был храбрым воином и служил генерал-адъютантом в Рейнской армии под началом генерала Дезе; первого января 1797 года он получил предписание Директории прибыть в Париж для командования гвардией Законодательного корпуса.
Гвардия состояла из батальона в количестве шестисот человек, большинство из которых составляли гренадеры Конвента, те, что столь храбро, как мы видели, шли тринадцатого вандемьера в бой под командованием Бонапарта.
Пишегрю ясно обрисовал ситуацию. Рамель, стоявший всецело на стороне обоих Советов, был готов подчиниться приказам их председателей.
Пишегрю предложил разрешить ему в тот же вечер встать во главе двухсот человек и арестовать Барраса, Ребеля и Ларевельер-Лепо, которым на следующий день было бы предъявлено обвинение. На беду, было оговорено, что решение будет принято большинством голосов. Любители проволочек воспротивились предложению Пишегрю.
— Конституция в состоянии нас защитить! — вскричал Лаюое.
— Конституция бессильна против пушек, а на ваши декреты ответят пушками, — возразил Вийо.
— Солдаты будут за нас, — стоял на своем Лаюое.
— Солдаты на стороне того, кто им приказывает, — сказал Пишегрю. — Не хотите решиться — вы погибли. Я же, — печально прибавил он, — давно пожертвовал своей жизнью; я устал от всех этих споров: они ни к чему не ведут. Когда я вам потребуюсь, вы придете ко мне.
С этими словами он удалился.
Когда отчаявшийся Пишегрю выходил от Рамеля, почтовая карета остановилась у ворот Люксембургского дворца, и Баррасу доложили, что прибыл гражданин генерал Моро.

XXIX
ЖАН ВИКТОР МОРО

Моро было в ту пору тридцать семь лет; только он вместе с Гошем служил противовесом если не удаче, то репутации Бонапарта.
В этот период он вступил в организацию, ставшую впоследствии обществом заговорщиков; оно было основано в 1797 году и распущено лишь в 1809 году после битвы при Ваграме вследствие гибели полковника Уде, возглавлявшего это так называемое общество Филадельфов. Здесь Моро прозвали Фабием, в честь знаменитого римского консула, одержавшего победу над Ганнибалом благодаря умению выжидать.
Поэтому Моро окрестили Выжидающим.
К несчастью, его медлительность не была результатом расчета, а следствием характера. Моро был начисто лишен твердости в политических взглядах и решимости в проявлениях воли.
Будь он от природы наделен большей силой, он мог бы оказывать влияние на события во Франции и построить свою жизнь так, чтобы она не уступала самым блистательным судьбам нынешних и античных времен.
Моро родился в Бретани, в Морле, в уважаемой и скорее богатой, нежели бедной семье; его отец был видным адвокатом. В восемнадцать лет, испытывая влечение к военной службе, он поступил добровольцем в армию. Его отец, который хотел, чтобы юный Моро, как и он, стал адвокатом, купил сыну право выйти в отставку и отправил его в Рен учиться юриспруденции.
Вскоре юноша приобрел некоторое влияние на товарищей благодаря своему бесспорному интеллектуальному превосходству.
Уступая Бонапарту в уме, уступая Гошу в непосредственности, он тем не менее превосходил многих своими способностями.
Когда в Бретани начались волнения, предшествовавшие Революции, Моро встал на сторону парламента, выступил против двора и увлек за собой всю студенческую корпорацию.
В результате этого между Моро, которого с тех пор прозвали генералом парламента, и комендантом Рена разгорелась борьба, и в ней старый воин не всегда одерживал верх.
Комендант Рена отдал приказ арестовать Моро.
Моро, в гениальности которого заключалась осмотрительность или скорее осмотрительность которого была гениальной, нашел способ ускользнуть от тех, кто его разыскивал; каждый день он показывался то в одном, то в другом месте, дабы все были твердо уверены, что глава парламентской оппозиции не покинул древней столицы Арморики.
Но позже он увидел, что парламент, который он защищал, воспротивился созыву Генеральных штатов. Моро посчитал, что созыв их необходим для грядущего процветания Франции, и перешел в другой лагерь, сохранив при этом свои убеждения, поддержал созыв Генеральных штатов и отныне стал во главе всех мятежных организаций, возникавших в Бретани.
Он был предводителем бретонской молодежи, собиравшейся в Понтиви, когда генеральный прокурор департамента, стремясь использовать этого одаренного человека, чьи способности проявлялись в некотором роде сами собой, назначил его командующим первым батальоном волонтеров департамента Иль-и-Вилен.
Впрочем, вот что говорит сам Моро:
"В начале Революции, призванной положить начало свободе французского народа, я был обречен изучать законы. Революция изменила направление моей жизни: я посвятил ее военному делу. Я вступил в ряды солдат свободы не из честолюбивых соображений, а избрал военное поприще из уважения к правам народа: я стал воином, потому что был гражданином".
Благодаря своей спокойной и даже несколько вялой натуре Моро обладал умением безошибочно ориентироваться среди опасностей и поразительным для молодого человека хладнокровием. В ту пору в армии еще не хватало солдат, но вскоре они повалили толпами; несмотря на свои недостатки, Моро снискал чин бригадного генерала в армии, где главнокомандующим был тогда Пишегрю.
Гениальный Пишегрю оценил талантливого Моро и присвоил ему в 1794 году чин дивизионного генерала.
С этого времени тот встал во главе двадцатипятитысячного корпуса; в частности его обязанностью было ведение осад.
В блистательной кампании 1794 года, подчинившей Голландию Франции, Моро командовал правым флангом армии.
Все стратеги считали завоевание Голландии невозможным, поскольку территория этой страны, расположенная, как известно, ниже уровня моря, отвоевана у воды и может быть затоплена в любой момент.
Голландцы отважились почти что на самоубийство: они открыли плотины, удерживавшие морские воды, и попытались предотвратить вражеское вторжение, затопив свои провинции.
Однако неожиданно грянул невиданный для этой страны мороз, достигавший пятнадцати градусов, такой, что бывал здесь лишь раз в сто лет; мороз сковал каналы и реки льдом.
И тут французы с присущей только им дерзостью решили рискнуть. Сначала вперед выходит пехота, за ней следует кавалерия, потом легкая артиллерия; видя, что лед выдерживает этот необычный вес, французы спускают и катят по глади водоема тяжелые осадные орудия. Люди бьются на льду, как на твердой почве; англичан атакуют в штыки и обращают в бегство; австрийские батареи взяты с бою; то, что должно было спасти Голландию, губит ее. Холод, который стал впоследствии заклятым врагом Империи, оказался верным союзником Республики.
После этого ничто уже не может помешать завоеванию Соединенных провинций. Крепостные валы больше не защищают городов: уровень льда достиг высоты валов. Взяты Арнхайм, Амстердам, Роттердам и Гаага. Завоевание Оверэйссела, Гронингена и Фрисландии довершает падение страны.
Остается еще застрявший во льдах пролива у острова Тексель флот штатгальтера, корабли которого виднеются над водой.
Моро приказывает доставить пушки на берег, чтобы ответить на залпы артиллерии флота; он воюет с кораблями как с крепостями, посылает полк гусар на абордаж, и случается небывалая вещь в истории народов и в анналах морских сражений: полк легкой кавалерии завоевывает целый флот.
Все эти события возвысили Пишегрю и Моро, оставив при этом каждого на своем месте: Моро по-прежнему был талантливым помощником гениального человека.
Между тем Пишегрю был назначен командующим Рейнско-Мозельской армии, а Моро получил командование Северной армией.
Вскоре, как уже было сказано, попавший под подозрение Пишегрю был отозван в Париж, а Моро назначен командующим Рейнско-Мозельской армией вместо него.
В начале похода легкая кавалерия захватила фургон, входивший в состав обоза австрийского генерала фон Клинглина. В одной из шкатулок, переданной Моро, хранилась полная переписка Фош-Бореля с принцем де Кон-де, где содержался отчет о переговорах, которые вел с Пишегрю Фош-Борель под именем гражданина Фенуйо, разъездного торговца шампанскими винами.
В данном случае каждый имеет право расценивать поведение Моро по своему усмотрению и по законам собственной совести.
Не должен ли был Моро, друг и помощник Пишегрю, всем обязанный ему, просто-напросто ознакомиться с содержимым этой шкатулки и отослать ее своему бывшему командующему с предупреждением: "Остерегайтесь!"; следовало ли ему, поставив родину выше чувств, стоическую твердость выше дружбы, сделать то, что он сделал, а именно: самолично и с помощью других в течение полугода разгадывать все эти письма, написанные шифром? И следовало ли ему, когда его подозрения оправдались, но вина друга еще не была доказана, — следовало ли ему, воспользовавшись предварительными мирными переговорами в Леобене, когда над головой Пишегрю уже сгущались тучи, стучаться в дверь Барраса со словами: "Вот и я, гром и молния!"
Итак, именно это пришел сказать Моро Баррасу; Моро принес Директории не доказательство измены, а свидетельство о том, что велись переговоры, — именно этого недоставало Директории, чтобы выдвинуть обвинение против Пишегрю.
Баррас беседовал с Моро с глазу на глаз в течение двух часов и удостоверился, что приобрел улики против своего врага, которые могли погубить Пишегрю, тем более что доводы Моро были пропитаны ядом.
Затем, убедившись, что эти показания дают основание если не для вынесения приговора, то хотя бы для возбуждения судебного дела, он позвонил.
Вошел слуга.
— Пригласите ко мне, — приказал Баррас, — министра полиции и двух моих коллег: Ребеля и Ларевельер-Лепо.
Затем, достав часы, он сказал:
— Десять часов вечера; у нас в запасе еще шесть часов. Протянув руку Моро, он прибавил:
— Гражданин генерал, ты прибыл вовремя.
И с присущей ему лукавой улыбкой произнес:
— Мы сумеем воздать тебе за это.
Моро попросил разрешения удалиться. Разрешение было дано: он стеснял бы Барраса так же, как Баррас стеснял бы его.
Три члена Директории заседали до двух часов ночи. Министр полиции поспешил присоединиться к ним; затем послали поочередно за Мерленом (из Дуэ) и Ожеро.
После этого, около часа ночи, в правительственную типографию было направлено обращение, гласившее следующее:
"Директория, которую около двух часов ночи атаковали войска обоих Советов под командованием генерал-адъютанта Рамеля, была вынуждена ответить на силу силой.
После часового сражения войска обоих Советов были разбиты и победа осталась за правительством.
В распоряжении членов Директории более сотни пленных; завтра будет оглашен их поименный список и даны более подробные сведения об этом заговоре, который едва не сверг законную власть.
18 фрюктидора, 4 часа утра".
Этот любопытный документ был подписан Баррасом, Ребелем и Ларевельер-Лепо, а предложил написать и отредактировал его министр полиции Сотен.
— Вашей листовке никто не поверит, — сказал Баррас, пожимая плечами.
— Ей будут верить завтра, — ответил Сотен, — это все, что нам требуется. Какое нам дело, что послезавтра ей перестанут верить. Уловка будет удачной.
Члены Директории разошлись, отдав приказ первым делом задержать своих коллег Карно и Бартелеми.

XXX
ВОСЕМНАДЦАТОЕ ФРЮКТИДОРА

В то время как министр полиции Сотен сочинял свои афиши и предлагал расстрелять Карно и еще сорок два депутата, в то время как отменили назначение пятого члена Директории — Бартелеми, пообещав его место Ожеро в том случае, если вечером следующего дня им останутся довольны, двое мужчин спокойно играли в триктрак в одном из уголков Люксембургского дворца.
Один из них, который был лишь на три года моложе другого, начинал свою службу в качестве офицера инженерных войск; он опубликовал несколько математических эссе и благодаря этому был принят в ряд ученых обществ. Кроме того, он сочинил похвальное слово Вобану, за что удостоился награды Дижонской академии.
Будучи в начале Революции капитаном инженерных войск, он стал кавалером ордена Святого Людовика. В 1791 году он был избран депутатом Законодательного собрания от департамента Па-де-Кале. Первая его речь была направлена против принцев, эмигрировавших в Кобленц, против маркиза де Мирабо, против кардинала де Рогана и г-на де Калонна, который плел интриги при дворах иностранных королей, чтобы убедить их объявить войну Франции. Он предложил заменить офицеров-дворян, которые ушли из армии, унтер-офицерами и сержантами. В 1792 году он потребовал разрушить все бастилии на территории Франции и предложил меры по избавлению солдат и офицеров от слепого подчинения, которого от них требовали.
В те дни, когда Революции грозила иностранная интервенция, он потребовал изготовить триста тысяч пик, чтобы вооружить население Парижа. Избранный депутатом Национального Конвента, он без колебаний проголосовал за казнь короля. Он также одобрил присоединение к Франции княжества Монако и части Бельгии.
В марте 1793 года он получил назначение в Северную армию и во время сражения при Ватиньи отстранил от командования генерала Гратьена, отступившего перед лицом неприятеля, самолично встал во главе французских войск и отвоевал потерянные позиции.
Избранный в августе того же года членом Комитета общественного спасения, он проявил свой безмерный талант, ныне признанный всеми, развернув деятельность по формированию четырнадцати армий и составлению планов сражений не только для каждой армии в отдельности, но и для их боевых действий в целом. Тогда же благодаря ему наши армии одержали ряд поразительных побед, следовавших одна за другой, начиная со взятия Тулона и вплоть до капитуляции четырех крепостей на севере.
Этого человека звали Лазар Никола Маргерит Карно; он был именно тем четвертым членом Директории, что не сумел договориться с Баррасом, Ребелем и Ларевельер-Лепо и только что был осужден на смерть своими коллегами, считавшими его слишком опасным, чтобы оставить в живых.
Его партнер, маркиз Франсуа Бартелеми, переставлявший фишки столь же небрежно, сколь решительно играл Карно, был последним из пяти назначенных членов Директории; единственная заслуга его состояла в том, что он был племянником аббата Бартелеми, автора "Путешествия молодого Анахарсиса".
Будучи во время Революции французским посланником в Швейцарии, он двумя годами раньше заключил в Базеле мирные договоры с Пруссией и Испанией, положившие конец первой антифранцузской коалиции.
Он стал членом Директории вследствие своей общеизвестной умеренности, и вследствие той же умеренности коллеги исключили его из своих рядов и распорядились взять под стражу.
Был уже час ночи, когда шестая партия в триктрак завершилась победой Карно.
Друзья стали прощаться, пожимая друг другу руки.
— До свидания, — сказал Карно Бартелеми.
— До свидания? — переспросил Бартелеми, — вы в этом твердо уверены, дорогой коллега? В нынешние времена, отправляясь спать, я отнюдь не уверен, что назавтра снова увижу друга, с которым расстался.
— Черт возьми, чего вы боитесь? — спросил Карно.
— Гм-гм! — хмыкнул Бартелеми, — недолго получить удар кинжалом.
— Полноте! — сказал Карно, — уж вы-то можете быть спокойны: они прикажут зарезать не вас, а меня. Вы слишком добродушны, чтобы вас стали опасаться; они поступят с вами, как когда-то поступили с "ленивыми королями": коротко остригут и заточат в монастырь.
— Но в таком случае, если вы этого боитесь, — продолжал Бартелеми, — почему вы предпочитаете не побеждать, а быть побежденным? Ведь в конце концов, судя по предложениям, что нам сделали, свержение трех наших собратьев зависело только от нас.
— Милейший, — произнес Карно, — вы видите не дальше собственного носа, который, к несчастью, уступает в длине носу вашего дяди. Что за люди сделали нам эти 16* предложения? Роялисты. Но неужели вы полагаете, что роялисты смогут когда-нибудь простить мне то, что я им сделал? Мне остается лишь выбрать вид казни: роялисты повесят меня как цареубийцу; члены Директории зарежут как роялиста. Я предпочитаю быть зарезанным.
— И с такими-то мыслями, — спросил Бартелеми, — вы отправляетесь спать к себе?
— Где же прикажете мне ложиться?
— Ну, в каком-нибудь другом месте, где вы могли бы быть в безопасности.
— Я фаталист! Если кинжалу суждено найти ко мне путь, он его отыщет… Спокойной ночи, Бартелеми! Моя совесть чиста; я голосовал за казнь короля, но спас Францию. Пусть же Франция позаботится обо мне.
Карно вернулся к себе и спокойный, как всегда, лег в постель.
Он не ошибся: некий немец получил приказ арестовать его и убить при малейшей попытке сопротивления.
В три часа ночи этот немец и его сбиры явились к дверям Карно, жившего вместе с младшим братом.
Слуга, увидев сбиров и услышав, что их начальник на ломаном французском языке спрашивает, где гражданин Карно, отвел их в спальню младшего из братьев; тому нечего было опасаться, и поэтому он, будучи арестован, некоторое время держал солдат в заблуждении.
Затем слуга поспешил предупредить своего хозяина, что пришли его арестовать.
Полураздетый Карно скрылся через одну из калиток Люксембургского сада, от которой у него были ключи.
После этого слуга вернулся. Завидев его, арестованный понял, что брат спасен, и назвал себя.
Разъяренные солдаты осмотрели все апартаменты Карно, но нашли лишь его пустую кровать с еще теплой постелью.
Оказавшись в Люксембургском саду, беглец на миг остановился, не зная, куда направиться. Он явился в меблированные комнаты на улице Анфер, но там ему сказали, что не осталось ни одного, даже крошечного свободного номера.
Он побрел дальше куда глаза глядят, и тут внезапно раздался пушечный выстрел — сигнал тревоги.
При этом звуке распахнулись двери и окна некоторых домов. Что ожидало полураздетого Карно? Его непременно задержит первый же патруль; кроме того, со всех сторон к Люксембургскому дворцу направляются войска.
И вот патруль показался на углу улицы Старой Комедии.
Какой-то привратник приоткрыл дверь, и Карно устремился к нему.
Судьбе было угодно, чтобы этот славный малый прятал его до тех пор, пока тот не подыскал себе другое пристанище.
Что касается Бартелеми, которому Баррас дал дважды за один день почувствовать, какая участь ему уготована, то он не принял никаких мер предосторожности.
Через час после того как он простился с Карно, его арестовали прямо в постели; он даже не попросил, чтобы ему показали распоряжение об аресте, и лишь произнес: "О, моя родина!"
Его слуга по имени Летелье, который не расставался с ним на протяжении двадцати лет, попросил, чтобы его арестовали вместе с хозяином.
Ему отказали в столь необычной просьбе; позднее мы увидим, как он добился этой милости.
Оба Совета избрали комиссию, которая должна была непрерывно заседать.
Председателем этой комиссии стал Симеон. Когда прозвучал сигнал тревоги, он еще не успел прийти.
Пишегрю провел всю ночь на заседании комиссии вместе с теми из заговорщиков, кто решил противопоставить силе силу; никто и не подозревал, что так близок час, когда Директория отважится совершить переворот.
Многие члены комиссии были вооружены, в том числе Ровер и Вийо; когда им неожиданно сообщили, что заседавшие окружены, они хотели пробиться сквозь оцепление с пистолетами в руках.
Но Пишегрю на это не согласился.
— Другие наши коллеги из тех, что собрались здесь, безоружны, — сказал он, — они будут растерзаны этими мерзавцами, которым нужен только предлог; не будем бросать их на произвол судьбы.
Тут дверь распахнулась и в комнату, где заседала комиссия, влетел Деларю, член обоих Советов.
— Ах, дорогой Деларю, — вскричал Пишегрю, — какого дьявола вы сюда явились? Нас сейчас всех арестуют.
— Ну, значит, нас арестуют вместе, — спокойно сказал Деларю.
В самом деле, Деларю, желая разделить участь своих собратьев, проявил мужество: он трижды прорывался сквозь кордоны, чтобы добраться до комиссии. Когда он был дома, к нему пришли предупредить о грозившей ему опасности, но он отказался бежать, хотя это было легко. Он поцеловал на прощание жену и детей, не потревожив их сна, и, как мы уже видели, присоединился к своим коллегам.
В предыдущей главе было сказано, что, несмотря на свои настоятельные просьбы, Пишегрю, который предлагал привести трех закованных в кандалы членов Директории, дабы они предстали перед судом Законодательного корпуса, и обещал сделать это, если ему дадут двести солдат, не смог добиться того, о чем просил.
На сей раз его коллеги решили защищаться, но было слишком поздно.
Едва Деларю обменялся несколькими словами с Пишегрю, как дверь была выбита и толпа солдат под предводительством Ожеро ворвалась в зал заседаний.
Оказавшись рядом с Пишегрю, Ожеро протянул руку, чтобы схватить его за шиворот.
Деларю вытащил из-за пояса пистолет, собираясь выстрелить в Ожеро, но тут чей-то штык пронзил его руку.
— Ты арестован! — воскликнул Ожеро, хватая Пишегрю.
— Несчастный! — вскричал тот. — Не хватало только, чтобы ты стал сбиром гражданина Барраса!
— Солдаты! — вскричал один из членов комиссии. — Неужели вы посмеете поднять руку на Пишегрю, вашего генерала?
Ожеро молча бросился на Пишегрю, и в конце концов, после жестокой схватки, ему удалось с помощью четырех солдат скрутить генералу руки и связать их за спиной.
Когда арестовали Пишегрю и заговорщики лишились своего вождя, никто больше не пытался сопротивляться.
Генерал Матьё Дюма, тот самый, что был военным министром в Неаполе при Жозефе Наполеоне и оставил прелюбопытные мемуары, находился на заседании комиссии, когда ее окружили; он был в мундире генерала. Дюма вышел в ту же дверь, через которую ворвался Ожеро, и спустился вниз.
В вестибюле часовой преграждает ему путь штыком.
— Никого не велено выпускать, — говорит он.
— Мне это хорошо известно, — отвечает генерал, — ведь я сам отдавал приказ.
— Простите, мой генерал, — говорит часовой, поднимая ружье.
И Матьё Дюма выходит на улицу без помех.
Ради безопасности ему следует покинуть Париж.
Матьё Дюма садится на лошадь, берет с собой двух своих адъютантов, галопом скачет к заставе, отдает распоряжение караулу, выезжает из города якобы для того, чтобы проверить другой пикет, и исчезает.

XXXI
ТАМПЛЬ

Вот как обстояли дела.
Когда происходит столь важное событие, как 13 вандемьера или 18 фрюктидора, оно вычерчивает в книге истории неизгладимый след. Все знают эту дату, и, когда произносят слова: "13 вандемьера" либо "18 фрюктидора", каждому известны последствия важного события, освященного одной из этих дат, но очень немногие знают, что за тайные силы подготовили почву для того, чтобы оно совершилось.
Поэтому мы тем более вменили себе в долг говорить в наших исторических романах или облеченных в форму романа исторических сочинениях то, что никто до нас не говорил, и рассказывать о том, что известно нам и еще очень немногим.
Раз уж мы по-дружески проговорились о том, каким образом раздобыли драгоценные книги, а также оригинальные и редкие источники, из которых черпали факты, настало время сказать, чем мы обязаны этим любопытным документам — любезным посредникам, коих так трудно заставить сойти со своих полок. Они служили нам факелами, с которыми мы прошли через таинственные лабиринты 13 вандемьера, и нам оставалось лишь вновь зажечь их, чтобы проникнуть в тайны 18 фрюктидора.
Посему, будучи уверены в том, что говорим правду, ничего, кроме правды, и всю правду, мы можем повторить первую фразу этой главы: вот как обстояли дела.
Семнадцатого вечером генерал-адъютант Рамель, обойдя посты, явился за распоряжениями к членам комиссии, которые должны были заседать всю ночь. Он присутствовал при том, как Пишегрю, которому его коллеги помешали опередить неприятеля, предсказал им то, что вскоре произошло, и, со свойственной ему беспечностью, доверился своей судьбе, хотя сам мог убежать и спастись от последовавших гонений.
Когда Пишегрю ушел, другие депутаты утвердились во мнении, что Директория не решится что-либо предпринять против них и даже если такая попытка будет сделана, то еще несколько дней ее можно не опасаться. Пишегрю даже слышал перед уходом, как некоторые депутаты, в том числе Эмери, Матьё Дюма, Воблан, Тронсон дю Кудре и Тибодо возмущались недоверием к Директории, что сеяло в обществе панику.
Итак, генерал-адъютанта Рамеля отпустили, не дав ему новых распоряжений; ему лишь предписывались те же действия, что и накануне; он должен был придерживаться их и на следующий день.
Вот почему он вернулся в свой штаб и не стал ничего предпринимать, убедившись лишь, что в случае тревоги его гренадеры будут готовы взяться за оружие.
Два часа спустя, то есть в час ночи, он получил приказ явиться к военному министру.
Он поспешил в зал заседаний комиссии, где не осталось никого, кроме одного из инспекторов по имени Ровер, которого он застал спящим. Рамель сообщил ему о полученном в столь поздний час приказе, призвав оценить его значение.
Он добавил, что предупрежден о вступлении нескольких колонн войск в Париж. Однако все эти угрожающие непроверенные факты не возымели на Ровера никакого действия: он заявил, что совершенно спокоен и что у него есть все основания сохранять спокойствие.
Выходя из зала заседаний, Рамель встретил командира караула кавалеристов, которому, как и ему, было поручено охранять Советы. Этот человек сообщил, что убрал часовых и перевел свое войско, а также две пушки, стоявшие в большом дворе Тюильри, на другую сторону реки.
— Как вы могли совершить подобное, — спросил Рамель, — ведь я приказал вам совершенно противоположное?
— Мой генерал, я в этом не виноват, — отвечал тот, — этот приказ отдал главнокомандующий Ожеро, и поэтому командующий кавалерией отказался подчиняться вашим приказам.
Рамель вернулся обратно и снова принялся настойчиво просить Ровера предупредить своих коллег, рассказав ему о том, что произошло после того, как они расстались.
Однако благодушный Ровер продолжал упорствовать и отвечал ему, что все эти движения войск абсолютно ничего не значат и его об этом предупреждали, а также что несколько корпусов должны были рано утром перейти через мост, чтобы проследовать на маневры. Следовательно, не о чем беспокоиться: сведения Ровера верны, на них можно положиться, и ничто не мешает Рамелю отправиться к военному министру.
Но генерал не подчинился этому распоряжению, опасаясь, что окажется оторванным от своего войска. Он отправился к себе, но не лег спать, а остался одетым и при оружии.
В три часа ночи бывший гвардеец Пуансо, с которым Рамель подружился в Пиренейской армии, явился, как ему доложили, от генерала Лемуана и вручил ему послание следующего содержания:
"Генерал Лемуан требует от имени Директории, чтобы командующий гренадерами Законодательного корпуса пропустил через разводной мост колонну в тысячу пятьсот человек, которым поручено исполнить распоряжения правительства".
— Меня удивляет, — сказал Рамель, — как мой давний товарищ, что должен меня знать, взялся передать мне приказ, которому я не могу подчиниться, не обесчестив себя.
— Поступай как знаешь, — отвечал Пуансо, — но я предупреждаю тебя, что всякое сопротивление окажется бесполезным; восемьсот твоих гренадеров уже окружены четырьмя десятками пушек.
— Я должен подчиняться лишь приказам Законодательного корпуса! — воскликнул Рамель.
Он выбежал на улицу и помчался к Тюильри.
Пушечный выстрел прогремел так близко от него, что он принял его за сигнал к атаке.
По дороге Рамель встретил двух командиров своих батальонов Понсара и Флешара; оба были превосходными офицерами, и он им всецело доверял.
Вскоре он вернулся туда, где заседала комиссия, и застал там генералов Пишегрю и Вийо. Он незамедлительно отправил инструкции генералу Матьё Дюма и главам обоих Советов: председателю Совета старейшин Лаффону-Ладе-ба и председателю Совета пятисот Симеону. Он также послал предупредить депутатов, проживавших поблизости от Тюильри.
В это же время решетка разводного моста была взломана, и подразделения Ожеро соединились с солдатами Лемуана; солдаты обеих армий заполнили сад; орудия одной из батарей были наведены на зал заседаний Совета старейшин; все улицы перекрыты; все пикеты увеличены вдвое и прикрыты превосходящими силами.
Мы уже рассказывали о том, как была выбита дверь и поток солдат во главе с Ожеро хлынул в зал, где заседала комиссия; как никто не решался поднять руку на Пишегрю и тогда Ожеро совершил кощунство, повалив на пол и связав человека, который был его генералом; наконец мы рассказали, как после ареста Пишегрю никто больше не сопротивлялся и был отдан приказ препроводить всех арестованных в Тампль.
Трое членов Директории заседали вместе с министром полиции, вернувшимся к ним после того, как он распорядился расклеить афиши.
Министр полиции считал, что арестованных следует немедленно расстрелять в Люксембургском саду под предлогом того, что они были задержаны с оружием в руках.
Ребель присоединился к этому мнению; кроткий Ларевельер-Лепо, этот миролюбивый человек, который всегда выступал за гуманные меры, был уже готов отдать роковой приказ, рискуя повторить слова Цицерона, сказанные им о Лентуле и Цетеге: "Они жили!"
Лишь один Баррас (следует воздать ему должное) изо всех сил воспротивился этой каре, заявив, что бросится между жертвами и солдатами, если только его не упрячут в тюрьму на время казни арестованных.
В конце концов депутат Гийемарде, снискавший дружбу членов Директории, перейдя на их сторону, предложил, чтобы покончить с этим, выслать арестованных в Кайенну.
Поправка была единодушно принята после голосования.
Министр полиции счел своим долгом из уважения лично препроводить Бартелеми в Тампль.
Мы упомянули о том, что слуга Бартелеми Летелье попросил разрешения последовать за ним. Сначала ему отказали, но затем удовлетворили его просьбу.
— Кто этот человек? — спросил Ожеро, не признав в нем ни одного из высылаемых.
— Это мой друг, — отвечал Бартелеми, — он попросил разрешения следовать за мной и…
— Пусть, — оборвал его Ожеро, — когда он узнает, куда ты идешь, он не будет так спешить.
— Извини, гражданин генерал, — возразил Летелье, — куда бы ни отправился мой хозяин, я пойду туда вместе с ним.
— Даже на эшафот? — спросил Ожеро.
— Тем более на эшафот, — отвечал тот.
По настоятельным просьбам и мольбам жен высылаемых их допустили в тюрьму. Каждый шаг по Тамплю, где так страдала королева Франции, причинял им мучение. Пьяные солдаты оскорбляли их на каждом шагу.
— Вы пришли к этим прощелыгам? — говорили они, указывая на узников. — Поторопитесь проститься с ними сегодня, ведь завтра их расстреляют.
Пишегрю, как читателю уже известно, не был женат. Прибыв в Париж, он не захотел перевезти сюда бедную Розу, для которой, как мы видели, купил когда-то на свои сбережения зонт, и она приняла этот подарок с радостью. Завидев жен своих товарищей по несчастью, он подошел к ним и взял на руки плачущего маленького Деларю.
— Отчего ты плачешь, дитя мое? — спросил Пишегрю, целуя его, со слезами на глазах.
— Оттого, — отвечал ребенок, — что злые солдаты арестовали моего папочку.
— Ты совершенно прав, бедный малыш, — отвечал Пишегрю, окидывая смотревших на него надзирателей презрительным взглядом, — это злые солдаты! Добрые солдаты не стали бы палачами.
В тот же день Ожеро написал генералу Бонапарту:
"Наконец-то, мой генерал, моя миссия окончена и обещания, данные в Итальянской армии, исполнены сегодня ночью.
Директория решилась нанести сокрушительный удар; нас наступления вызывал сомнения, приготовления не были завершены, но страх, что нас опередят, ускорил наши действия. В полночь я разослал всем войскам приказ двигаться к указанным опорным пунктам. Еще до рассвета все они и главные площади были заняты орудиями; на рассвете место заседания Советов было окружено; охрана Директории побраталась с нашими войсками, а депутаты — их список я вам посылаю — были арестованы и отправлены в Тампль.
Сейчас мы ведем розыск недостающих.
Карно исчез.
Париж спокоен; он восхищен переворотом, который обещал быть ужасным, но прошел как праздник.
Стойкие патриоты предместий приветствуют спасение Республики, а "черные воротники" затаились.
Теперь мудрой и решительной Директории, а также патриотам обоих Советов предстоит завершить начатое дело.
Заседания проходят уже в другом месте, и первые действия Советов предвещают добро. Это событие — важный шаг к миру; Вам остается лишь преодолеть пространство, что еще отделяет нас от него.
Не забудьте прислать вексель на двадцать пять тысяч франков, это не терпит отлагательства.
Ожеро".
К письму был приложен список из семидесяти четырех имен.

XXXII
ИЗГНАННИКИ

Для большинства из тех, кого только что привели в Тампль, эта тюрьма была связана с воспоминаниями о политических событиях, которые не могли не вызывать у них угрызений совести.
Некоторые из осужденных, отправив Людовика XVI в Тампль — иными словами, закрыв за ним ворота тюрьмы, — открыли их для того, чтобы отправить его на смерть.
Это означает, что многие заключенные были цареубийцами.
Беспрепятственно передвигаясь внутри тюрьмы, они сплотились вокруг Пишегрю, самой выдающейся личности среди них.
Пишегрю, кому не в чем было себя упрекнуть по отношению к королю Людовику XVI и кто, напротив, был наказан за жалость, которую внушали ему Бурбоны, — этот Пишегрю, археолог, историк и литератор возглавил группу, просившую разрешения посетить королевские покои в башне.
Их гидом стал Лавильёрнуа, бывший докладчик Государственного совета при Людовике XVI, тайный агент Бурбонов во время Революции, участвовавший вместе с Бротье-Депрелем в заговоре против республиканского правительства.
— Вот камера несчастного Людовика Шестнадцатого, — сказал он, открывая дверь покоев, где был заточен августейший узник.
Ровер, к кому обращался Рамель, тот самый, который объяснил ему, что не стоит опасаться движения войск, Ровер, бывший помощник Журдана Головореза, произнесший в Законодательном собрании панегирик по поводу резни в Гласьер, не смог вынести вида этой комнаты и удалился, обхватив голову руками.
Пишегрю обрел прежнее спокойствие, как будто все еще был главнокомандующим Рейнской армией; он пытался разобрать надписи, нацарапанные карандашом на деревянной обшивке стен и бриллиантом на оконном стекле.
Он прочел следующее:
"О Господи, прости тех, кто погубил моих родителей!
О брат, радей мне с небесной высоты!
Да будут счастливы все французы!"
Не было никаких сомнений в том, чья рука начертала эти строки; однако Пишегрю решил удостовериться в очевидном.
Лавильёрнуа уверял, что узнал почерк принцессы Марии; но Пишегрю заставил позвать привратника; тот подтвердил, что эти пожелания в самом деле выразила от своего христианского сердца августейшая дочь короля Людовика XVI. Затем он прибавил:
— Господа, прошу вас, не стирайте эти строчки, пока я буду здесь находиться. Я дал обет, что никто к ним не прикоснется.
— Хорошо, друг мой, вы славный малый, — произнес Пишегрю, а Деларю тем временем под словами: "Да будут счастливы все французы!" написал следующее: "Бог исполнит желание невинной души!"
Между тем, будучи полностью отрезанными от мира, узники неоднократно с радостью убеждались, что они еще не окончательно забыты.
В тот же вечер, 18 фрюктидора, когда жена одного из заключенных выходила из Тампля, где ей разрешили повидаться с мужем, к ней подошел совершенно незнакомый человек.
— Сударыня, — сказал он, — вы, вероятно, имеете отношение к одному из тех несчастных, что были арестованы сегодня утром?
— Увы, да, сударь, — отвечала она.
— Ну что ж, позвольте хотя бы передать ему небольшую ссуду: он вернет ее мне в лучшие времена.
С этими словами он вложил ей в руку три свертка с луидорами.
Утром 19 фрюктидора к г-же Лаффон-Ладеба явился старик, которого она никогда не видела.
— Сударыня, — промолвил он, — я относился к вашему мужу со всем почтением и всем дружелюбием, которых он заслуживает; соблаговолите вручить ему пятьдесят луидоров; я очень сожалею, что в данный момент могу предложить ему только эту незначительную сумму.
Заметив ее колебания и догадываясь о причине этого замешательства, он прибавил:
— Сударыня, это отнюдь не ущемляет вашей щепетильности; я лишь даю эти деньги в долг вашему мужу, он вернет мне их по освобождении.
Почти все осужденные на изгнание долгое время занимали в Республике важные должности либо как генералы, либо в качестве министров. Удивительно, что 18 фрюктидора, перед тем как отправиться в ссылку, все они испытывали нужду.
Пишегрю, самый бедный из них, узнав в день своего ареста о том, что его не расстреляют, как он вначале полагал, а лишь сошлют, был обеспокоен судьбой сестры и брата, поскольку был их единственным кормильцем.
Что касается бедной Розы, читатель помнит, что благодаря своей иголке она зарабатывала себе на жизнь и была богаче Пишегрю. Если бы она узнала, какой удар обрушился на ее друга, она наверняка примчалась бы из Безансона и предложила бы ему свой кошелек.
Больше всего беспокоил этого человека, который спас Францию на Рейне, завоевал Голландию, самую богатую из всех стран, распоряжался миллионами и отказывался от миллионов, не желая продаваться (в то время как его обвиняли в том, что он получил девятьсот золотых луидоров, выторговал себе княжество Арбуа и ренту в двести тысяч ливров, которая после его смерти должна выплачиваться его жене и детям поровну, а также замок Шамбор с двенадцатью пушками, взятыми у неприятеля), — этого человека, который не был женат и, следовательно, у него не было ни жены, ни детей, этого человека, отдавшего себя даром, хотя он мог продать себя дорого, больше всего на свете волновал неуплаченный долг в шестьсот франков!
Он призвал к себе брата и сестру.
— Ты найдешь, — сказал он сестре, — в доме, где я жил, мундир, шляпу и шпагу — с ними я завоевал Голландию; пусти их в продажу, снабдив табличкой: "Мундир, шляпа и шпага Пишегрю, сосланного в Кайенну".
Сестра Пишегрю согласилась, и на следующий день пришла успокоить его, рассказав, что рука некоего благодетеля вручила ей шестьсот франков в обмен на три вещи, выставленные на продажу, и его долг уплачен.
Вся собственность Бартелеми, в политическом отношении одного из самых значительных деятелей эпохи, ибо это он заключил с Испанией и Пруссией первые мирные договоры, подписанные Республикой, — вся собственность Бартелеми (он мог получить от каждой из двух этих держав по миллиону) заключалась в ферме, приносившей ему ренту в размере восьмисот ливров.
Вийо перед изгнанием обладал всего лишь тысячью франками. Неделей раньше он одолжил их человеку, называвшему себя его другом и ухитрившемуся не вернуть ему денег перед его отъездом.
Лаффон-Ладеба, который, после того как была провозглашена Республика, подчинял свои интересы интересам страны, который владел неисчислимым состоянием, с трудом смог собрать пятьсот франков, когда узнал о своем приговоре. Его дети, получив поручение уладить его дела и вернуть долги, уплатили всем кредиторам и остались нищими.
Деларю содержал престарелого отца и всю свою семью. Он был богат, но Революция полностью разорила его, и лишь благодаря друзьям он получил перед ссылкой воспомоществование. Его отец, шестидесяти девятилетний старик, был безутешен, но все же горе не могло его убить.
Он жил надеждой, что когда-нибудь снова увидит сына. Через три месяца после 18 фрюктидора он узнает, что некий морской офицер, прибывший в Париж, встречался с Деларю в пустынных краях Гвианы.
Тотчас же он принимает решение увидеть и выслушать его; в доме собирается вся семья, заинтересованная рассказом офицера. Входит моряк. Отец Деларю встает, направляется навстречу гостю, но в тот миг, когда он собрался заключить его в объятья, радость убивает его: старец падает как пораженный молнией к ногам человека, только что сообщившего ему: "Я видел вашего сына!"
Что касается Тронсона дю Кудре, который жил на одно лишь жалованье, то он был лишен всего, когда его задержали, и уехал с двумя луидорами в кармане.
Может быть, я не прав, но мне кажется, что хорошо, когда романист следует по стопам революций и государственных переворотов и, в отличие от историков, учит грядущее поколение тому, что далеко не всегда люди, в чью честь воздвигают памятники, достойны его восхищения и уважения.
За охрану заключенных отвечал Ожеро, которому недавно было поручено их арестовать. Он приставил к ним в качестве ближайшего надзирателя человека, как утверждали, месяц назад вернувшегося с тулонской каторги, куда он попал по приговору военного суда за кражи, убийства и поджоги, совершенные в Вандее.
Узники оставались в Тампле с утра 18 фрюктидора до вечера 21 фрюктидора. Тюремный смотритель разбудил их в полночь, объявив, что, вероятно, они вскоре покинут тюрьму и на сборы им отводится четверть часа.
Пишегрю, сохранивший привычку спать одетым, был готов раньше всех и принялся расхаживать из камеры в камеру, поторапливая своих товарищей.
Первым спустившись вниз, он увидел у подножия башни члена Директории Батрелеми; рядом с ним стоял генерал Ожеро и министр полиции Сотен, доставивший осужденного в Тампль в своем личном экипаже.
Когда Бартелеми поблагодарил Сотена за то, что тот отнесся к нему с должным почтением, министр заметил:
— Мы знаем, что такое революция! Сегодня ваш черед, завтра, может быть, наш.
Когда Бартелеми, беспокоясь о стране больше, чем о себе, спросил Сотена, не приключилось ли какой-нибудь беды и не был ли нарушен общественный покой, министр ответил:
— Нет; народ проглотил пилюлю, и, поскольку доза была правильной, он хорошо ее усвоил.
Затем, видя, что все заключенные собрались у подножия башни, сказал:
— Господа, желаю вам счастливого пути.
После этого он сел в карету и уехал.
Тогда Ожеро начал перекличку осужденных. По мере того как он их называл, охранники отводили их к экипажам вдоль шеренги солдат, оскорбляющих узников.
Какие-то ублюдки, выросшие в сточных канавах, всегда готовые унизить того, кто падает, пытались сквозь солдатскую шеренгу дотянуться до осужденных, ударить их по лицу, сорвать с них одежду или вымазать их грязью.
— Почему их отпускают? — вопили они. — Нам обещали их расстрелять!
— Дорогой генерал, — сказал Пишегрю, проходя мимо Ожеро (при этом он выделил слово "генерал"), раз вы дали такое обещание этим храбрецам, нехорошо с вашей стороны не держать своего слова.

XXXIII
ПО ЭТАПУ

Четыре экипажа, вернее, четыре двухосных фургона, напоминавшие клетки, огороженные со всех сторон железными решетками, при малейшем толчке причинявшими узникам боль, открыли свои двери для шестнадцати ссыльных.
В повозки поместили по четыре человека; при этом не принималось во внимание ни слабость заключенных, ни тяжесть их ранений. Некоторые из них получили удары саблями; другие были избиты во время ареста либо солдатами, либо чернью, которая всегда будет считать, что побежденные испытывают недостаточно страданий.
К каждой повозке, к каждой группе из четырех человек был приставлен надзиратель, у которого хранился ключ от висячего замка на решетке, служившей дверью.
Сопровождал их конвой под командованием генерала Дютертра в составе четырехсот пехотинцев, двухсот кавалеристов и двух пушек.
Всякий раз, когда ссыльные садились в свои клетки или выходили из них, каждая из пушек держала под косым прицелом две повозки и канониры, стоя возле зажженных фитилей, были готовы стрелять как в тех, кто попытался бы убежать, так и в тех, кто не сделал бы такой попытки.
Двадцать второго фрюктидора (восьмого сентября), в час ночи, при отвратительной погоде, осужденные отправились по этапу.
Покинув Тампль, они должны были пересечь весь Париж, выехать из города через заставу Анфер и направиться дальше по орлеанской дороге.
Однако, вместо того чтобы следовать по улице Сен-Жак, конвой свернул за мостом направо и направил обоз к Люксембургскому дворцу.
Три члена Директории (точнее, Баррас, олицетворявший всех троих) давали бал.
Извещенный заранее, Баррас поспешил на балкон вместе со своими гостями и указал им на Пишегрю, который всего лишь три дня назад был соперником Моро, Гоша и Бонапарта; своего коллегу Бартелеми, а также Вийо, Деларю, Рамеля и, наконец, всех тех, кого то ли превратность судьбы, то ли забывчивость Провидения отдавала в его руки. Узники услышали, как под взрывы смеха шумных весельчаков Баррас советовал ставленнику Ожеро Дютертру "хорошенько позаботиться об этих господах".
Дютертр отвечал на это:
— Будьте спокойны, генерал.
Вскоре мы увидим, что подразумевал Баррас под словами: "Хорошенько позаботьтесь об этих господах".
Между тем простолюдины, выходившие из клуба, который находился в подвале театра Одеон, окружили повозки; черни не позволили разорвать осужденных в клочья, чего она настойчиво добивалась, но в утешение ей заключенных осветили фонарями, дабы она могла наглядеться на них вдоволь.
Наконец под крики "Смерть им!" и яростные вопли толпы повозки проехали по улице Анфер и покинули Париж.
В два часа пополудни, проделав всего лишь восемь льё, они прибыли в Арпажон. Бартелеми и Барбе-Марбуа, наиболее слабые из ссыльных, лежали ничком и казались обессилевшими.
Когда заключенные узнали, что дневной этап окончен, у них появилась надежда, что их доставят в какую-нибудь сносную тюрьму, где они смогут немного отдохнуть. Но начальник конвоя отвез их в тюрьму для воров; он наблюдал за поведением каждого осужденного и радовался, видя, как они выражают свое отвращение к ней.
В первой из повозок находился Пишегрю, по лицу которого невозможно было узнать о его чувствах. Подойдя к входу, похожему на дыру, он лишь сказал:
— Если это лестница, посветите мне; если это колодец, предупредите меня заранее.
Такое хладнокровие вывело Дютертра из себя.
— Ах, негодяй! — воскликнул он. — Вы, кажется, надо мной смеетесь, но мы еще увидим, как рано или поздно я отучу вас зазнаваться!
Пишегрю спустился первым и сообщил своим спутникам, что тюремщики проявили чуткость, постелив для них солому, и поблагодарил Дютертра за эту заботу.
— Только, — прибавил он, — солома вымокла в воде и камера наполнилась смрадом.
Бартелеми спустился вторым; он оставался кротким и спокойным, но был изнурен и чувствовал, что ему не придется отдохнуть ни минуты; лежа наполовину в ледяной воде, он воздел руки к небу и пробормотал:
— О Боже! О Боже!
Затем привели Барбе-Марбуа; его поддерживали под руки; он почувствовал зловонный запах, вырывавшийся из камеры, и отшатнулся со словами:
— Сейчас же расстреляйте меня, но избавьте от столь отвратительной смерти.
Но тут жена тюремщика, которая шла за ним, сказала:
— Ты слишком многого хочешь; уж столько других, которые стоили подороже тебя, спускались туда без особых церемоний.
Дернув за руку, она столкнула его с лестницы, и он полетел вниз головой.
Когда Вийо, стоявший позади него, услышал крик Барбе-Марбуа при падении, а также крики двух заключенных, увидевших, как тот падает, и бросившихся ему на помощь, он схватил женщину за шею и вскричал:
— Клянусь честью, мне очень хочется задушить ее. Что вы на это скажете?
— Отпустите ее, Вийо, — посоветовал Пишегрю, — и спускайтесь к нам.
Барбе-Марбуа подняли; у него было разбито лицо и раздроблена челюсть.
Трое узников, что не пострадали, принялись кричать:
— Хирурга! Хирурга!
Никто не отозвался.
Тогда они попросили воды, чтобы промыть раны своего товарища, но дверь оставалась закрытой, и ее приоткрыли лишь два часа спустя, когда им принесли ужин — кусок хлеба и кувшин с водой.
Всех мучила жажда, но привыкший к лишениям Пишегрю тотчас же отдал свою долю воды, чтобы промыть раны Барбе-Марбуа; однако другие узники не согласились на эту жертву: вода, необходимая для компресса, была взята из доли каждого; хлебную порцию Барбе-Марбуа (он не мог есть) единодушно разделили между остальными.
На следующий день, 23 фрюктидора (9 сентября), в семь часов утра обоз снова двинулся в путь; конвойные не поинтересовались, как провели ночь осужденные, и не позволили хирургу осмотреть раненого.
В полдень они прибыли в Этамп. Дютертр приказал сделать остановку посреди площади и выставил своих узников на обозрение черни: ей было разрешено обступить повозки. Простолюдины воспользовались разрешением и принялись освистывать, проклинать и забрасывать грязью тех, чья вина была им неведома, но в их глазах они были преступниками лишь потому, что находились под стражей.
Ссыльные попросили, чтобы обоз двигался дальше или чтобы им разрешили спуститься на землю. Но им отказали и в том и в другом. Один из осужденных, Тронсон дю Кудре, был депутатом от департамента Сена-и-Уаза, где находился Этамп, расположенный именно в том кантоне, жители которого с наибольшим энтузиазмом голосовали за него на выборах.
Болезненно восприняв неблагодарность и предательство своих сограждан, он внезапно поднялся и, как раньше говорил с трибуны, ответил окликнувшим его по имени:
— Ну да, это я, собственной персоной, ваш представитель! Узнаете ли вы своего депутата в этой железной клетке? Это мне вы поручили отстаивать свои права, и это в моем лице они были нарушены. Меня везут в ссылку, не осудив и даже не предъявив обвинения. Мое преступление состоит лишь в том, что я оберегал вашу свободу, вашу собственность и вас самих; в том, что я хотел дать Франции мир и, таким образом, вернуть вам ваших детей, которых убивает вражеский штык; мое преступление состоит лишь в том, что я оставался верен конституции, которой мы присягнули; и вот сегодня, в награду за то, что я усердно служил вам и защищал вас, вы действуете заодно с нашими палачами! Вы, мерзавцы и подлецы, недостойны того, чтобы вас представлял благородный человек!
И он снова принял неподвижную позу.
Толпа на миг остолбенела, подавленная этим пылким выступлением; но вскоре она вновь принялась осыпать осужденных оскорблениями и разъярилась еще сильнее, когда шестнадцати осужденным принесли ужин — четыре солдатских хлеба и четыре бутылки вина.
Это зрелище продолжалось три часа.
В тот вечер обоз остановился на ночлег в Анжервиле, где Дютертр хотел, как и накануне, поместить заключенных в карцер.
Но генерал-адъютант — по странному совпадению его звали Ожеро, как и человека, арестовавшего наших героев — по собственному почину разместил их на постоялом дворе, где они провели довольно сносную ночь, а Барбе-Марбуа наконец получил помощь хирурга.
Двадцать четвертого фрюктидора (10 сентября), раньше назначенного часа, заключенные прибыли в Орлеан и провели остаток дня и следующую ночь в бывшем монастыре урсулинок, превращенном в исправительное заведение.
На сей раз ссыльных охраняли не конвойные, а жандармы, относившиеся к ним очень гуманно, хотя и следовали приказу.
Затем узникам дали двух служанок, на вид простолюдинок; но в них они тотчас же узнали светских женщин, облачившихся в грубую одежду, чтобы получить возможность оказывать им услуги и снабжать их деньгами.
Женщины даже предложили Вийо и Деларю помочь им бежать (они могли устроить побег только двум заключенным).
Вийо и Деларю отказались, опасаясь, что из-за этого побега положение их товарищей ухудшится.
Имена же двух самоотверженных женщин остались неизвестны, ибо назвать их в то время означало выдать этих ангелов милосердия; в истории встречаются порой такие достойные сожаления факты, и она скорбит по этому поводу.
На следующий день заключенные прибыли в Блуа.
При входе в город внушительная толпа лодочников поджидала обоз в надежде разнести клетки и убить тех, кто в них находился.
Но капитан кавалерии, возглавлявший отряд (его звали Готье; история сохранила его имя, как и Дютертра), знаком показал заключенным, что им нечего бояться.
С помощью сорока солдат он оттеснил весь этот сброд. Разъяренная чернь не просто кричала, а осыпала ссыльных проклятиями; ослепленные гневом, люди называли их злодеями, цареубийцами и захватчиками; отряд пробился сквозь толпу, и узников поместили в небольшую очень сырую церквушку, на каменном полу которой набросали немного соломы.
При входе в церковь образовалась давка, вследствие этого чернь смогла приблизиться к осужденным вплотную, и Пишегрю почувствовал, как кто-то сунул ему в руку записку.
Как только ссыльные остались одни, Пишегрю прочел послание; в нем говорилось следующее:
"Генерал, Вы можете покинуть тюрьму, где сейчас находитесь, сесть на коня и бежать под другим именем, с паспортом — все это зависит только от Вас. Если Вы согласны, то, прочитав записку, подойдите к солдатам, что Вас охраняют, и потрудитесь надеть на голову шляпу; это будет знаком Вашего согласия. В таком случае не спите и одетым ждите с полуночи до двух часов".
Пишегрю подошел к охране с непокрытой головой. Человек, который хотел его спасти, окинул его восхищенным взглядом и удалился.

XXXIV
ПОСАДКА НА КОРАБЛЬ

Приготовления к отъезду из Блуа настолько затянулись, что узники стали опасаться, как бы их не оставили там и во время их пребывания в городе тюремщики не нашли способ с ними расправиться. Они еще больше уверовали в это, когда генерал-адъютант, которого звали Колен, командовавший конвоем и подчинявшийся Дютертру, известный в стране как один из тех, кто устроил бойню 2 сентября, и его соратник по имени Гийе, чья репутация была не лучше, вошли в тюрьму около шести часов утра.
Эти люди казались очень возбужденными, бранились, как бы распаляя себя, и смотрели со злорадными улыбками на ссыльных.
И тут муниципального чиновника, сопровождавшего заключенных от самого Парижа, словно осенило. Он направился к пришедшим и остановился перед ними с решительным видом.
— Почему вы медлите с отъездом? — спросил он. — Все давно готово; толпа разрастается, а ваше поведение более чем подозрительно; я видел и слышал, как вы собирали людей и подстрекали их совершить насилие над заключенными. Я заявляю вам, что, если произойдет какой-нибудь несчастный случай, когда они выйдут из тюрьмы, я попрошу внести мои показания в протоколы муниципалитета, и он предъявит вам обвинение.
Два негодяя пробормотали извинения; вскоре подъехали повозки; появление заключенных сопровождалось такими же криками, проклятиями и оскорблениями, как и накануне; однако, несмотря на то что осужденным грозили кулаками и бросали в них камни, ни один из них не был задет или ранен.
В Амбуазе их поместили в столь тесную камеру, что они были лишены возможности вытянуться на соломе во весь рост; им пришлось или оставаться на ногах или только сидеть. Ссыльные надеялись, что смогут немного отдохнуть хотя бы в Туре, но они жестоко ошибались.
Городские власти Тура только что подверглись чистке и все еще были объяты ужасом.
Узников привели в местную тюрьму, где содержались каторжники, и посадили рядом с ними. Некоторые из ссыльных попросили перевести их в другое помещение.
— Вот ваши апартаменты, — заявил тюремный смотритель, показывая им тесную, сырую и зловонную камеру.
И тут каторжники проявили больше деликатности, нежели новые власти города. Один из них подошел к ссыльным и смиренно сказал:
— Господа, нам очень досадно видеть вас здесь; мы недостойны быть рядом с вами, но если в нашем жалком состоянии мы можем оказать вам какую-нибудь услугу, будьте добры принять ее. Камера, что вам отвели, самая холодная и сырая из всех; мы просим вас перейти в нашу: она и больше и суше.
Пишегрю поблагодарил несчастных от имени своих спутников и, пожав руку человеку, который произнес эти слова, сказал:
— Значит, теперь следует искать благородные сердца среди вас?
Ссыльные не ели больше тридцати часов, когда наконец каждому выдали фунт хлеба и бутылку вина. Этот день стал для них праздником.
На следующий день остановка была в Сент-Море. Генерал-лейтенант Дютертр нашел в этом городке подвижную колонну национальной гвардии, состоявшую из крестьян, и воспользовался этим, чтобы дать передышку своим солдатам, у которых от усталости подкашивались ноги. Он поручил этой колонне охранять ссыльных и возложил ответственность за них на городские власти (эти, к счастью, избежали чистки).
Славным крестьянам стало жаль несчастных узников; они принесли им хлеба и вина, так что те наконец смогли вдоволь поесть и утолить жажду. Кроме того, их охраняли уже не так строго; беспечность этих добрых людей, в большинстве своем вооруженных лишь кольями, была настолько велика, что заключенные могли ходить к дороге, откуда был виден лес, будто нарочно оказавшийся здесь, чтобы дать им приют в своей чаще.
Рамель предложил попытаться бежать; но все этому воспротивились: одни — потому что, по их мнению, это значило признать свою вину; другие — потому что побег причинил бы большой вред их охране и повлек бы за собой наказание тех, в ком они впервые встретили сочувствие к своему бедственному положению.
Настало утро; узники почти не спали, так как вся ночь прошла в спорах по этому поводу; им пришлось вернуться в свои железные клетки, вновь став добычей Дютертра.
Затем они проехали через густой лес, на который глядели вчера с таким вожделением. Здешние дороги были ужасны. Некоторым из ссыльных разрешили идти пешком в окружении четырех всадников. Раненые (Барбе-Марбуа, Бартелеми и дю Кудре), которые были очень слабы, не смогли воспользоваться этим разрешением. Они лежали на дне повозки и при каждом толчке ударялись о железные прутья клетки, причинявшие им такую боль, что, несмотря на свою выдержку, они не могли удержаться от жалобных криков. Лишь Бартелеми не издал ни одного стона.
В Шательро их посадили в смердящую камеру, и трое из них, войдя туда, потеряли сознание от удушья. Пишегрю толкнул дверь, которую уже собирались запереть, и, притянув к себе одного из солдат, швырнул его в глубь камеры, где тот чуть не потерял сознание. Охранник понял, что находиться в такой обстановке невозможно; дверь оставили открытой, поставив у порога часовых.
Барбе-Марбуа было очень плохо; дю Кудре, ухаживавший за ним, сидел на соломе рядом. Какой-то закованный в кандалы бедняга, в течение трех лет отбывавший наказание в соседнем карцере, добившись свидания с узниками, принес им свежей воды и предложил свою постель. Марбуа, пролежав на ней два часа, почувствовал себя несколько лучше.
— Проявляйте терпение, — сказал им этот человек, — в конце концов привыкаешь ко всему; поглядите на меня: уже три года я обитаю в такой же камере.
В Лузиньяне тюрьма были слишком мала, чтобы вместить шестнадцать заключенных. Лил проливной дождь, дул холодный северный ветер, но Дютертр, которого ничто не смущало, приказал хорошенько закрыть клетки, распрячь лошадей и оставить заключенных на площади.
Они находились там в течение часа, а затем мэр и командир национальной гвардии явились с просьбой поместить их на постоялом дворе под свою ответственность, и добились этого не без труда. Едва лишь узники устроились в трех комнатах под охраной часовых, стоявших у дверей и под окнами, как прибыл курьер и остановился в той же самой гостинице; некоторые из них, все еще не терявшие надежды на лучшее, решили, что гонец привез хорошие известия. Все сошлись во мнении, что его появление предвещает какое-то серьезное событие.
В самом деле, курьер привез приказ арестовать генерала Дютертра за взяточничество и мошенничество, совершенное им после того, как ссыльные отправились по этапу, и доставить его в Париж.
У него было найдено восемьсот луидоров, полученных им на нужды обоза; он присвоил эту сумму и покрывал расходы за счет денег, изъятых у муниципальных властей.
Ссыльные узнали об этом с радостью; когда они увидели, как подъехал экипаж, что был прислан за арестованным, охваченный любопытством Рамель открыл окно, чтобы получше разглядеть карету и тех, кто в ней находился.
Однако часовой, стоявший на улице, тотчас же выстрелил, и пуля пробила оконную перекладину.
После ареста Дютертра командование конвоем было возложено на его заместителя Гийе.
Но Гийе, как мы говорили, был ничуть не лучше Дютертра. Когда на следующий день мэр города Сен-Мексан, где обоз сделал остановку, подошел к ссыльным и имел несчастье сказать им: "Господа, я принимаю горячее участие в вашей судьбе, и все добрые граждане разделяют мои чувства" — Гийе лично арестовал мэра, приставил к нему двух солдат и приказал им доставить его в тюрьму.
Однако жестокая выходка настолько возмутила жителей города, видимо очень любивших этого почтенного человека, что они взбунтовались и заставили Гийе вернуть свободу главе городской власти.
Больше всего ссыльных беспокоило то, что они ничего не знали о конечной цели своих скитаний. Они слышали, что поговаривали о Рошфоре, но в виде туманных намеков. Лишенные всякой связи с родными, они ничего не могли узнать о своей дальнейшей судьбе.
В Сюржере их судьба прояснилась.
Мэр настоял на том, чтобы заключенных поместили на постоялом дворе. Пишегрю, Обри и Деларю лежали на матрацах, расстеленных на полу в комнате второго этажа, отделенной от нижнего полом с такими большими щелями, что можно было видеть все, что происходит внизу.
Командиры конвоя, не подозревая, что их видят и слышат, приказали подать ужин. К ним присоединился какой-то морской офицер. Каждое слово, произнесенное ими, представляло большой интерес для несчастных узников, и они внимательно слушали.
Длительный и обильный ужин проходил очень оживленно. Мучения, которым подвергались ссыльные, служили поводом для веселья. В половине первого, когда ужин был окончен, морской офицер заметил, что пора обсудить операцию.
Слово "операция", как понятно читателю, заставило трех осужденных насторожиться.
Неизвестный им человек, выполнявший обязанности секретаря Гийе, принес перья, чернила, бумагу и принялся писать под диктовку начальника.
То был протокол, свидетельствовавший о том, что, согласно последним предписаниям Директории, ссыльные пребывали в своих клетках до тех пор, пока их не доставили на "Ослепительный" — бригантину, приготовленную для них в Рошфоре.
Пишегрю, Обри и Деларю были поражены услышанным; заранее составленный протокол о том, что должно произойти лишь на следующий день, не оставлял сомнений в том, что их отправляют в ссылку. Но они утаили это от своих товарищей, полагая, что те успеют узнать это печальное известие в Рошфоре.
Заключенные прибыли туда 21 сентября, между тремя и четырьмя часами пополудни. Обоз свернул с городской мостовой, проехал под насыпью, где его поджидала огромная толпа зевак, обогнул площадь и направился к берегу Шаранты.
Теперь сомнения отпали не только у тех, кто случайно подслушал роковую тайну, но и у тринадцати осужденных, до сих пор ни о чем не подозревавших. Вскоре их посадят на судно, отдадут во власть океана, и люди, лишенные самого необходимого для жизни, изведают все опасности плавания, исхода которого нельзя было предвидеть.
Наконец повозки остановились. Несколько сотен матросов и солдат выстроились в шеренги и, позоря морскую честь, встретили ссыльных, которым пришлось с сожалением покинуть свои клетки, яростными воплями:
— Долой тиранов! В воду! В воду предателей!..
Один из них вышел вперед — должно быть, для того чтобы привести свою угрозу в исполнение; другие следовали за ним. Генерал Вийо подошел к нему и, скрестив руки, сказал:
— Негодяй! Ты слишком труслив, чтобы оказать мне эту услугу!..
Когда подошла шлюпка, один из помощников капитана провел перекличку, и осужденные по очереди заняли места.
Последний по списку, Барбе- Марбуа, был в столь тяжелом состоянии, что помощник капитана заявил: если посадят на судно такого слабого, умирающего человека, он не выдержит и двух дней плавания.
— Какая тебе разница, дурак? — сказал ему командовавший Гийе. — Тебе придется лишь предъявить его кости.
Четверть часа спустя осужденные поднялись на борт двухмачтового корабля, стоявшего на якоре посредине реки. То был "Ослепительный", небольшое каперское судно, захваченное у англичан. Их встретила дюжина солдат, казалось нарочно подобранных на роль палачей.
Заключенных поместили на нижней палубе в очень тесное помещение с низким потолком; половина из них едва могла сидеть, а другая половина не могла встать во весь рост, и они были вынуждены меняться местами, хотя одно положение было не лучше другого.
Час спустя тюремщики соизволили вспомнить, что заключенные, видимо, нуждаются в еде, и спустили им два чана — один из них был пустым, и его отставили в сторону, а другой был наполнен полусырыми бобами, плававшими в ржавой воде, еще более отвратительной, чем посудина, в которой их подали. Пайковый хлеб и немного воды — единственное, что употребили в пищу узники, — довершили гнусную трапезу, которую подали тем, кого сограждане избрали как самых достойных в качестве своих представителей.
Ссыльные не притронулись к бобам из чана, хотя не ели уже в течение полутора суток, то ли из отвращения, внушаемого им кушаньем, то ли из-за того, что тюремщики не сочли нужным дать им ложки или вилки.
Заключенные были вынуждены держать дверь открытой, чтобы в их конуру проникало немного воздуха; тут же они стали мишенью для насмешек солдат, которые перешли в своей грубости все пределы, и Пишегрю, забыв, что уже не имеет права командовать, приказал им замолчать.
— Лучше сам замолчи, — отозвался один из них. — Берегись, ты пока еще в наших руках.
— Сколько тебе лет? — спросил Пишегрю, видя, как он молод.
— Шестнадцать, — отвечал солдат.
— Господа, — сказал Пишегрю, — если мы когда-нибудь вернемся во Францию, нам следует хорошенько запомнить этого отрока: он подает надежды.

XXXV
ПРОЩАЙ, ФРАНЦИЯ!

Прошло пять часов, прежде чем корабль был готов к отплытию; наконец он снялся с якоря и через час остановился на большом рейде.
Было около полуночи.
На палубе послышался сильный шум; помимо усилившихся угроз, которые не прекращались с тех пор, как ссыльные прибыли в Рошфор, до них отчетливо доносились крики: "В воду!", "Утопить!" Они не делились друг с другом своими тайными мыслями, но все ждали, что скоро их мучения закончатся в водах Шаранты. Вероятно, корабль, где они находились, или тот, на борт которого их должны были доставить, были судами, снабженными затычкой: этот хитроумный способ придумал Нерон, чтобы избавиться от своей матери, и Каррье, топивший роялистов.
Раздается команда спустить на воду две шлюпки; один из офицеров громким голосом приказывает всем оставаться на своих местах, затем, после короткой паузы, называет имена Пишегрю и Обри.
Они обнимают своих товарищей, прощаясь с ними, и поднимаются на палубу.
Проходит четверть часа.
Внезапно вызывают Бартелеми и Деларю.
Очевидно, тюремщики разделались с первой парой заключенных и настал черед двух других. Они обнимают своих товарищей, как Обри и Пишегрю, и поднимаются на палубу; затем их сажают в маленькую шлюпку бок о бок друг с другом. Один из матросов садится на скамью напротив; поднимают парус, и шлюпка быстро отплывает.
Двое ссыльных то и дело ощупывает дно лодки ногой, ожидая, что неожиданно откроется люк, через который, вероятно, сбросили в воду их товарищей, и они в свой черед отправятся на дно.
Однако на сей раз опасения заключенных были напрасны: их лишь перевезли с борта бригантины "Ослепительный" на борт корвета "Отважный", куда до этого доставили двух их товарищей, а за ними должны были последовать двенадцать остальных.
Ссыльных встретил капитан Жюльен; на его лице они сразу же попытались прочесть уготованную им судьбу.
Капитан напускал на себя суровый вид, но когда они остались одни, он сказал:
— Господа, видно, что вы перенесли много страданий, но запаситесь терпением; я буду исполнять предписания Директории, но не упущу ни единой возможности облегчить вашу участь.
К несчастью для ссыльных, Гийе шел за ними следом и услышал последние слова. Час спустя капитана Жюльена заменили капитаном Лапортом.
По странному совпадению, корвет "Отважный" с двадцатью двумя пушками на борту, на котором оказались узники, совсем недавно был построен в Байонне, и Вийо, как командующий войсками этой области, должен был придумать для него название. Это он окрестил корабль "Отважным". Заключенных отправили на твиндек; поскольку никто не собирался их кормить, Десонвиль, сильнее всех страдавший от отсутствия пищи, спросил:
— Нас решили уморить голодом?
— Нет, нет, господа, — отвечал со смехом Де-Пуа, один из офицеров корвета, — не волнуйтесь, вам сейчас сервируют ужин.
— Дайте нам лишь немного фруктов, — попросил умирающий Барбе-Марбуа, — чего-нибудь освежающего.
Его просьба была встречена новым взрывом хохота, и с верхней палубы изголодавшимся людям бросили два пайковых хлеба.
— Отменный ужин! — воскликнул Рамель. — Ужин для бедняг, не евших сорок часов, ужин, о котором мы так часто сожалели, ведь и в прошлый раз нам давали только хлеб.
Десять минут спустя двенадцати осужденным раздали гамаки, но Пишегрю, Вийо, Рамель и Десонвиль ничего не получили.
— А мы, — спросил Пишегрю, — на чем мы будем спать?
— Идите сюда, — ответил новый капитан, — вы сейчас это узнаете.
Пишегрю и трое других ссыльных, не получивших гамаки, подчинились.
— Проводите этих господ в львиный ров, — велел капитан Лапорт, — в помещение, которое им отведено.
Каждому известно, что такое львиный ров: это карцер, куда сажают матросов, приговоренных к смертной казни.
Услышав этот приказ, заключенные, оставшиеся на твиндеке, разразились яростными возгласами.
— Не разлучайте нас! — кричали они. — Либо посадите нас с этими господами в гнусный карцер, либо оставьте их вместе с нами.
Бартелеми и его верный Летелье, тот самый отважный слуга, который, несмотря на полученное предупреждение, не захотел покинуть своего хозяина, устремились на палубу и, видя, что солдаты тянут четверых их друзей к люку, ведущему в львиный ров, не спустились, а скорее скатились по трапу и оказались на дне трюма раньше них.
— Вернитесь сюда! — закричал сверху капитан. — Либо я штыками заставлю вас подняться.
Но двое ссыльных улеглись на полу.
— Среди нас нет ни первых, ни последних, — сказали они, — мы все одинаково виновны или невиновны. Пусть же с нами обращаются одинаково.
Солдаты пошли на них, выставив штыки, но заключенные не сдвинулись с места, и лишь настойчивые просьбы Пишегрю и трех его спутников заставили их вернуться на палубу.
Итак, четверо осужденных остались в кромешной темноте, в жутком карцере, насыщенном зловонными запахами трюма и снастей; у них не было постелей, им нечем было укрыться, и они даже не могли стоять, так как потолок был слишком низким.
Двенадцать других заключенных теснились на твиндеке и были не в лучшем положении, ибо за ними закрыли люки и, так же как их товарищи, брошенные в львиный ров, они были лишены воздуха и возможности двигаться.
Около четырех часов утра капитан отдал приказ приготовиться к отплытию; посреди криков матросов, скрежета снастей, рева волн, разбивавшихся о нос корвета, послышался прощальный возглас, похожий на раздирающий душу стон, исторгнутый из чрева корабля:
— Прощай, Франция!
И подобно эху, вслед за этим криком из недр трюма раздался другой вопль, но его едва было слышно из-за большой глубины судна:
— Франция, прощай!
* * *
Возможно, читатель удивлен тем, что мы столь подробно остановились на этих скорбных событиях, но наше повествование стало бы еще более скорбным, если бы мы последовали за несчастными ссыльными в плавание, продолжавшееся сорок пять дней. Однако на это у читателя, вероятно, не хватило бы мужества; мы почерпнули его в потребности не оправдать этих людей, а вызвать жалость грядущих поколений к тем, кто пожертвовал собой ради них.
Нам кажется, что языческий лозунг "Горе побежденным!", известный с древних времен, всегда говорил о жестокости, а в наши дни звучит как кощунство; вот почему, по неведомому велению сердца, я всегда поворачиваюсь лицом к побежденным и всегда иду им навстречу.
Те, кто читал мои книги, знают, что я с одинаковым сочувствием и неизменным беспристрастием рассказывал о страданиях Жанны д’Арк в Руане и о легендарной Марии Стюарт в Фотрингее, следовал за Карлом I на площадь перед Уайтхоллом и за Марией Антуанеттой — на площадь Революции.
Я с прискорбием отмечал, что историки в своих трудах, как и г-н Шатобриан, всегда дивились количеству слез, проливаемых королями, но при этом не подсчитывали столь же скрупулезно меру страданий, которую может вынести при жизни слабый организм человека, твердо убежденного в своей невиновности и правоте, независимо от того, принадлежит ли он к среднему классу или даже к низшим слоям общества.
Таковы были эти люди, чью затянувшуюся агонию мы только что попытались описать, те, по отношению к которым мы у историков не находим ни единого слова участия, и которых, в результате искусных уловок их гонителей, припутавших к ним таких людей, как Колло д’Эрбуа и Бийо-Варенн, сначала лишили сочувствия современников, а затем обделили состраданием потомков.
Назад: XVIII МИССИЯ МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ФАРГА
Дальше: Часть четвертая Восьмой крестовый поход

Trevorbax
цена на теплый пол
BruceIrore
купить автоматику для откатных ворот в калининграде