XXX
Во всякой стране есть свои фавориты; у датского короля тоже был один любимец, достойный стать героем какого-нибудь романа, самого необыкновенного из всех возможных. Этого человека звали Шумахер; он был всего лишь сын виноторговца и благодаря своим дарованиям и исключительным заслугам сумел подняться из ничтожества и занять видное положение, став графом Гриффенфеллем и великим канцлером Дании и Норвегии. Король считался с ним во всем, и сама королева, поддавшись влиянию графа, решила женить его на дочери герцога Гольштейн-Августенбурга, представителя младшей линии королевского рода. Канцлер превосходно управлял страной, установив законоположение, которого у нее не было вообще; он даже снискал прозвище "Северный Ришелье".
В то время как принцесса де Да Тремуй прибыла в Копенгаген, принцесса Гольштейнская, направлявшаяся туда же, еще находилась в пути; едва только граф Гриффенфелль увидел принцессу Амелию, он влюбился в нее столь же страстно, как принц Кристиан, и тотчас же написал герцогу Гольштейнскому, что он отказывается от почетного брака с его дочерью.
Вообразите, что за этим последовало. Оба поклонника немедленно стали соперниками; Гриффенфелль обладал властью, но сердце принцессы было отдано Кристиану; таким образом, возможности для соперничества у них были равные. Когда королева, заручившись признанием кузины, отправилась к королю и рассказала ему о своем намерении выдать ее замуж за принца, она страшно удивилась, получив отказ; Гриффенфелль же никому ничего не говорил, скрывая свою любовь и свои притязания; подобно всем влюбленным, граф ждал знака одобрения от возлюбленной; король был единственным, кому он доверился. Его влияние на государя было столь велико, что он сумел добиться от него одобрения своего отказа от принцессы Гольштейнской, невзирая на проистекающие из этого неприятности.
— Сударыня, — отвечал король, выслушав королеву, — мой брат никогда не женится на принцессе Амелии, у меня относительно них другие намерения. Мой брат женится на какой-нибудь принцессе из нашего рода; что касается вашей кузины, то один из самых выдающихся и блестящих людей моего королевства, тот, кому я стольким обязан и кого я желаю как можно более щедро вознаградить за его заслуги, попросил у меня ее руки, и я не могу ему отказать.
— Однако, сударь, это не в вашей воле: мадемуазель де Ла Тремуй не принадлежит к числу ваших подданных.
— Мадемуазель де Ла Тремуй не сможет устоять перед чувством, которое она внушает графу, а также перед дарованиями, мужеством и неоспоримыми достоинствами Гриффенфелля; впрочем, я вовсе не собираюсь принуждать принцессу Амелию к браку, граф сам бы этого не допустил — он желает получить ее согласие и услышать его из ее уст, а я лишь хочу ему в этом помочь, вот и все.
С тех пор жизнь принцессы стала крайне беспокойной. Двор разделился на два лагеря. Король отдавал предпочтение Гриффенфеллю, а королева — Кристиану; у каждого были свои сторонники и защитники; всюду говорились гадости и плелись всевозможные интриги. Принцесса встречалась с Кристианом в покоях королевы без ведома короля, который бы этого не потерпел. Молодые люди вели чрезвычайно нежные и трогательные беседы, ибо, как водится, чем больше их хотели разлучить, тем сильнее они любили друг друга. Королева оплакивала их горькую судьбу вместе с ними; принц собирался вызвать Гриффенфелля на дуэль и убить его; принцесса отговаривала принца от этой затеи во имя его благополучия и спокойствия. Это были душераздирающие переживания.
Однажды утром Кристиан получил строгий приказ отбыть и произвести смотр войскам (дело было в разгар войны); принц попытался воспротивиться, но брат заявил ему, что прикажет заключить его в крепость, если он посмеет его ослушаться. Выйти из тюрьмы труднее, чем вернуться из армии, и Кристиан согласился уехать.
На следующий же день было публично объявлено о предстоящей свадьбе. Принцесса Амелия услышала об этом, явившись к королю, и ей стало плохо. Королева, пришедшая туда одновременно с кузиной, увела ее к себе, и это привело весь двор в смятение. Придя в чувство, девушка тут же встала, привела себя в порядок и, не слушая возражений королевы, немедленно вернулась к королю; он принял ее одну в своем кабинете, едва лишь узнав, что она об этом просит.
— Государь, — сказала принцесса Амелия, — ваше величество знает о моих чувствах, ведь они отнюдь не держались от него в тайне; вашему величеству также известно о чувствах вашего брата-принца. Нежелание дать согласие на наш брак и, напротив, упорство, с которым вы стремитесь заключить другой союз, принуждают меня исполнить свой долг. Итак, я пришла просить позволения уехать и вернуться к моей матери, которой я дам отчет о своем поведении.
— Это невозможно, — отвечал король, — это невозможно, сударыня, вам не следует нас покидать.
— Я должна это сделать, государь, мое место больше не здесь; вы не разрешаете мне вступить в почетный брак с вашим братом, вы не желаете принять меня в свою семью.
— Я желаю большего, нежели принять вас в свою семью. Я отдаю вас своему другу, человеку, который мне дороже всех, самому честному и отважному, самому лучшему и благородному из всех известных мне людей.
— Государь, ваше величество, несомненно, не подумали о том, что род Гессен и род Ла Тремуй не могут породниться с сыном виноторговца.
— Вы высокомерны, сударыня, вы кичитесь своим происхождением больше меня; я сватал графа за дочь герцога Гольштейнского, и тот никоим образом его не отверг! Герой вправе требовать любых наград.
— От вас, государь, возможно, но я ничем не обязана графу, кроме страданий, которые я терплю по его милости, и не могу испытывать к нему ничего, кроме ненависти. Позвольте же мне уехать.
Король на это не согласился; узнав о намерениях своей дорогой кузины, королева стала громко роптать, заявляя, что не сможет без нее жить. Гриффенфелль не смел встречаться с принцессой, но осыпал ее всяческими знаками внимания, которые он мог себе позволить благодаря своему высокому положению. Граф рассылал гонцов во все стороны света, и они привозили для нее самые великолепные цветы и самые вкусные плоды. Он заказывал для своей возлюбленной самые великолепные наряды у лучших парижских мастериц. Не успевала принцесса выразить какое-нибудь желание, как оно тут же исполнялось; ее жизнь своим блеском стала напоминать волшебную сказку. Однако неблагодарная Амелия оставалась непреклонной, хотя граф не был ни старым, ни уродливым; напротив, он был молод, красив и обладал всевозможными достоинствами, но он не был дворянином, и от одной этой мысли Амелия лишалась чувств.
Между тем настала пора, когда король и его придворные должны были отправляться на войну со шведами; граф уехал, преисполненный пыла и решимости снискать как можно больше славы, чтобы тронуть сердце бесчувственной красавицы.
— Сударыня, — сказал он принцессе перед отъездом, — я вижу, как вы со мной обращаетесь, но я хочу заставить вас даровать мне ваше уважение.
Девушка лишь разрыдалась в ответ; однако в тот же вечер она была вознаграждена за свои страдания свиданием с Кристианом, которое состоялось у королевы. Принц явился во дворец переодетым, желая убедиться в постоянстве своей возлюбленной и поклясться ей, что ничто на свете не сможет разлучить их и что прихоти его брата не в силах помешать ему связать с ней свою судьбу.
Королева, любившая молодых людей, оставила их в своих покоях почти на всю ночь, и никто не подозревал об этом, не считая одной очень верной служанки. На следующий день принц уехал. Кристиан и Гриффенфелль состязались друг с другом в доблести, надеясь, что Амелия об этом узнает; слава об их подвигах доходила до нее каждый день. Граф придумал и того лучше: гонцы якобы по ошибке доставляли ему почту принцессы, а он отсылал письма обратно, рассыпаясь в извинениях, ради того лишь, чтобы написать своей избраннице и начертать на конверте ее имя.
Королева присоединилась к королю во время осады Висмара; принцесса последовала за своей кузиной, и ратных подвигов у соперников стало вдвое больше. Свет не видел более благородной и блистательной борьбы; но ничто не помогало: Амелия по-прежнему хотела уехать к матери либо выйти замуж за Кристиана; она даже не смотрела в сторону несчастного графа.
Гриффенфелль потерял терпение. Желая во что бы то ни стало добиться принцессы, он принялся чернить принца в глазах его брата и приписывать Кристиану преступные помыслы, которых, разумеется, у того не было; однако, прежде чем на это пойти и прибегнуть к еще более гнусной клевете, граф решил предупредить Амелию о своих намерениях. Это был тоже своего рода благородный поступок. Поскольку девушка все время избегала Гриффенфелля, он явился в маске на дворцовый бал и подошел к ней, когда она, спрятавшись за занавесями, предавалась мечтам.
— Сударыня, — промолвил граф, — ваша жестокость довела меня до крайности, я решил добиться вашей руки или погибнуть. Итак, я готов рисковать головой, служа вам, и прежде всего я заявляю, что, пока я жив, вы не выйдете замуж за принца. Ради этого я пожертвую не только жизнью, но и честью; я готов отречься от завоеванной мной славы и доброго имени — не все ли мне равно, если после всех этих жертв мне удастся заслужить хотя бы одну вашу улыбку.
— Вы не правы, сударь, — холодно отвечала красавица, — таким образом нельзя достичь своей цели: если вы лишитесь славы и доброго имени, я не очень хорошо понимаю, что у вас останется.
С этими словами рассерженная принцесса повернулась спиной к графу, запретив ему когда-либо к ней обращаться. Вне себя от гнева, граф направился прямо к королю и оклеветал принца Кристиана: он заявил, что тот замышляет чудовищный заговор, чтобы завладеть короной брата и жениться на принцессе. Гриффенфелль выставил свидетелей и изготовил подложные письма — словом, он добился полной опалы принца, его изгнания и его разрыва с принцессой.
— Вы сами этого хотели, сударыня, — сказал он девушке, застав ее всю в слезах, — вините во всем только себя.
— Мы с королевой известим короля о вашем вероломстве, сударь, мы не допустим, чтобы пострадал невинный человек.
— Увы, сударыня, я сделал гораздо больше и никого теперь не боюсь. Перчатка уже брошена.
Она была в самом деле брошена, и к тому же далеко!
XXXI
Этот Гриффенфелль был человек такого же типа, как и Биариц, наделенный сильными и глубокими чувствами и готовый перевернуть мир ради любимого существа. Поскольку наш король является властителем Европы, граф решил заручиться его поддержкой; поэтому он тайно написал его величеству письмо и вызвался отказаться от некоторых чрезвычайно важных притязаний своего повелителя — словом, он предал Данию, при условии, что король отдаст ему руку мадемуазель де Ла Тремуй.
Наш государь согласился, не заставив себя упрашивать. Все складывалось весьма удачно для графа; его величество уже попросил Мадам принять участие в этом деле и собственноручно написал принцессе Тарантской, что готов одобрить этот брак, но тут случилось непредвиденное происшествие. Коварный помощник выдал Гриффенфелля за вознаграждение и представил датскому королю доказательство вероломства графа, получив благодарность его величества за намерение сохранить все в тайне. Гриффенфелля арестовали. Когда его посадили в тюрьму, он тотчас же во всем признался; этот изменник продолжал вести себя необыкновенно благородно. Он написал королю письмо, которое я считаю образцом чистосердечия и здравомыслия.
"Государь!
Я предал Ваше Величество и заслуживаю смерти; я не собираюсь взывать к Вашему состраданию и просить пощады; я виновен — покарайте меня. Я оклеветал принца, Вашего брата, я сделал это, государь, и совершил бы еще не такое, будь у меня уверенность, что это поможет мне получить награду, на которую я рассчитывал. Не стану прибегать к малодушным уловкам, чтобы оправдаться; все, что я сделал, я сделал по своей воле, в порыве чувства, ради которого я пожертвовал бы и большим, нечто более святое, нежели честь и доверие Вашего Величества. Я склоняю голову и прошу наказать меня должным образом, но заклинаю Вас не питать ко мне ненависти и презрения, ибо мое почтение и преданность Вашему Величеству остаются прежними независимо от моей измены. Я скоро умру и потому чувствую себя счастливым; моя бесславная жизнь уже не может быть принесена кому-нибудь в дар; если бы я одержал победу, то стал бы героем, но я потерпел неудачу и стал ничтожеством, ибо успех — это все".
Король или, точнее, верховный совет осудил Гриффенфелля, лишив его имущества, должностей и титулов, и приговорил его к смертной казни: ему должны были отрубить голову. Принцесса уехала домой, чтобы не видеть этих ужасов. Граф написал ей письмо, но она отказалась его прочесть, хотя то были прощальные слова обреченного на смерть: Амелия люто возненавидела его.
Вся Дания была в трауре: люди любили графа. Многие города отправили своих представителей к королю с просьбой о помиловании Гриффенфелля; его величество был этим доволен. Он весьма благосклонно принимал посланцев, но неизменно отвечал:
— Я огорчен этим больше вас, но правосудие должно свершиться.
В день, назначенный для казни, граф позвал одного из своих бывших друзей, чтобы отдать ему последние распоряжения:
— Вы встретитесь с принцессой и скажете ей, что я умираю из-за нее; вы сообщите ей, что я сдержал свое слово и лишился всего, пожертвовал всем, чтобы добиться ее руки; я проиграл, я виноват. Кроме того, вы скажете Амелии, что у меня отобрали все, но вот бесценное украшение, единственная принадлежащая мне вещь, и я прошу принцессу сохранить ее в память о человеке, которого сгубила ее ненависть, но который тем не менее по-прежнему остался ее самым ревностным и самым покорным слугой. Я умираю без страха и угрызений совести. Я совершил преступление, но причина его столь прекрасна, что я ни о чем не жалею. Я испытал все и обладал всем, за исключением сокровища, ради которого отдал бы все сокровища мира; мне больше нечего делать на этом свете. Прощайте, вам не придется за меня краснеть в последний момент — бедный Шумахер умрет с высоко поднятой головой, подобно тому, как благородный граф Гриффенфелль появлялся при дворе в сопровождении своих булавоносцев.
Осужденного повели на казнь на глазах удрученной толпы; прежде чем взойти на эшафот, он обратился к согражданам с прощальной речью. Граф был как никогда прекрасен; глядя на его безмятежно-спокойное лицо и доброжелательную улыбку, люди не могли удержаться от слез.
— Не плачьте, — говорил он, — король справедлив, я заслужил свою участь.
Когда Гриффенфелль был готов и уже подставил голову под грозно занесенный над ней топор палача, посреди воцарившейся тишины раздался голос:
— Помилование для Шумахера! По приказу его величества!
Оглушительный крик прокатился по площади; люди единодушно благославляли короля за его милосердие. Что касается осужденного, то, когда ему вручили указ, заменивший смертную казнь пожизненным заключением, он спокойно сказал:
— Эта милость мучительнее самой смерти: я думал, что мои страдания окончены, а они начинаются опять.
Граф медленно сошел с эшафота на землю и обернулся, глядя на место, где его ожидала смерть.
Когда Гриффенфелля снова доставили в тюрьму, он обратился к королю с просьбой разрешить ему поступить на службу солдатом, чтобы искупить свою вину, пожертвовав жизнью ради его величества. Узнику было отказано в этой милости.
— Стало быть, все кончено! — воскликнул он. — Я не могу ни жить ни умереть!
Графа оставили в Копенгагене в тесной камере, где он пребывает по сей день и где его никто не видит; никого не знает, что он чувствует и о чем он думает; на мой взгляд, он чрезвычайно несчастен.
Самое интересное, что принцесса и принц Кристиан так и не поженились, хотя бедняга Гриффенфелль больше не вмешивался в их отношения, и никто не возражал против этого брака. Кристиан вернулся к брату полностью оправданным, но человеческое сердце устроено непостижимым образом! Несмотря на то что ничто уже не мешало принцу просить руки мадемуазель де Ла Тремуй, он не стал этого делать. То ли молодой человек затаил на Амелию обиду за все те страдания, что ему довелось претерпеть, то ли его отношение к ней изменилось из-за присущего людям непостоянства, но, так или иначе, он сам обратился к королю с просьбой возобновить переговоры относительно его брака с какой-то принцессой (эти немецкие имена непосильны для моего пера).
Королева, очень удивившись, заметила, что Кристиан мог бы теперь подумать о женитьбе на ее кузине.
— Я знаю, что мог бы это сделать, сударыня, но считаю себя недостойным принцессы и больше не мечтаю о ней.
Мадемуазель де Ла Тремуй была слишком благородной девушкой, чтобы отплатить принцу тем же; у нее даже хватило сил не показать своего огорчения и досады. Она вернулась в Данию и при встрече с Кристианом держалась с ним как с посторонним — по крайней мере так казалось со стороны, хотя, возможно, в глубине своей души…
Между тем, как утверждают, принцесса Амелия весьма благосклонно принимает у себя некоего графа фон Ольденбург-Альденбурга, вздыхающего по ее красивым глазам. Вся Германия ропщет: граф — это не принц, союз с ним был бы неравным браком для столь благородной особы. Мадам беспрестанно об этом говорит и обсуждает это с г-жой Тарантской в сорокастраничных письмах на немецком языке.
Проявит ли принцесса постоянство? Не забудет ли она графа, как предала забвению принца? Я не знаю. Ясно одно: бедный Шумахер по-прежнему томится в тюрьме. Было бы забавно (а такое возможно), если бы девушка стала сожалеть о графе, а он бы проникся к ней ненавистью. Такое известно одному Богу, а он не станет вас в это посвящать.
У меня только что был гость: один весьма красивый врач, которого я знала, когда он влачил жалкое существование, и который ныне стал всесильным; я прерываю свой рассказ, чтобы познакомить вас с его историей. Это одна из тех непостижимых перемен, которые случаются по воле Провидения.
Этот врач итальянец, и зовут его Амонио. Он приехал во Францию учиться. Юноша был очень беден, но необычайно красив и каким-то образом познакомился с г-жой Шелльской. Дама не придумала ничего лучшего, как определить итальянца в женский монастырь на место врача. Амонио и не думал отказываться. И вот красавец оказался среди множества монашек, которые все как одна страстно в него влюбились — то было не мудрено! Шелль, казалось, охватил мор, монахини заболевали дюжинами, а бедняга не знал, какую из них выслушивать. В течение нескольких месяцев все шло более или менее сносно, но тут в дело вмешалась ревность. Со старухами лекарь держался одинаково почтительно и внимательно, а с молодыми вел себя одинаково в ином смысле, переходя от одной к другой по своей прихоти, с благими намерениями, конечно, но в то же время позволяя себе вольности, которые, за неимением лучшего, обожают эти благочестивые сестры. Как-то раз монахини узнали, какой из них Амонио отдает предпочтение. Когда одна из них проговорилась, другие закричали вне себя от гнева:
— Я тоже!
— Я тоже!
Отовсюду раздавались одни и те же возгласы: негодяй основательно напроказил.
— Он уедет! Пусть он убирается!
Монахини потребовали от настоятельницы уволить врача, но та была слишком влюблена в красавца, чтобы на это согласиться, тем более что ей не сказали, чем это вызвано. Сестрам поневоле пришлось смириться; рассудительная аббатиса их успокоила, и они, несомненно, перестали бы бушевать, но тут в обитель пожаловал некий монастырский начальник, объезжавший свой округ, и ему очень не понравилось лицо врача. Он принялся упрекать г-жу Шелльскую, а та стала защищать Амонио: она заявила, что это сущий ангел и что у него нет ни одной сатанинской мысли.
Приезжий начал расследование и разобрался в том, что произошло; он поспешил разгласить это сначала в монастыре, а затем повсюду; он сообщил об этом начальству, расписав все так, что бедного Амонио с позором изгнали из монастыря; святоши ополчились на врача и выкинули его на улицу, где он едва не умер с голоду.
Итальянец случайно встретил моего брата, который привел его ко мне, представил всем своим друзьям и обеспечил ему относительное благополучие. И тут внезапно умирает римский папа, а на его место избирают кардинала, у которого дядя Амонио служил в качестве тайного камерария; дядя приглашает к себе племянника, чтобы сделать его личным врачом его святейшества и тем самым помогать папе править всем христианским миром. Уезжая, Амонио не забыл о своих друзьях; только что он заверил меня, что пришлет мне индульгенцию in articulo mortis.
— Однако, сударыня, — сказал он мне на прощание, — госпожа Шелльская и ее монахини тоже обо мне еще услышат, я вам обещаю. Я переведу их монастырь на более строгий устав и сменю у них все вплоть до духовника.
Я уверена, что он сдержит свое слово.
Амонио вполне естественно навел меня на мысль о герцоге Монмуте, о котором я недавно вскользь говорила; воспоминание об этом человеке остается одним из самых приятных в моей жизни. Тот же Амонио был нашим доверенным лицом в этой истории, слишком необычной, чтобы я могла о ней забыть. Мой брат поселил итальянца в небольшом доме на улице Вожирар и порой посещал его — не для того чтобы там распутничать, а чтобы спокойно пожить два-три дня и отойти от своих треволнений, прежде чем начать все сначала.
Этот уединенный дом, окруженный садами, был очень красив; летом оттуда не хотелось уходить, и мы часто там бывали.
Я впервые увидела г-на Монмута на той охоте у господина герцога, о которой я вам уже рассказывала; подобно всем, я была поражена его красотой. У юноши было бледное продолговатое лицо со сверкающими глазами, на котором, казалось, был запечатлен знак беды. От подобных лиц обычно веет той тихой печалью, что передается окружающим, но не производит на них неприятного впечатления. С первого же вечера г-н Монмут не отходил от меня ни на шаг; этому суждено было случиться — разве он не был внебрачным сыном Карла I и разве я оставила равнодушным хотя бы одного бастарда?
Затем я неоднократно видела герцога при дворе и в домах вельмож, а также изредка — в Пале-Рояле, где он почти не бывал. Господин Монмут был крайне огорчен смертью своей тетки и полагал, что она была отравлена; он говорил, что не желает встречаться с убившими ее палачами. Молодому человеку приписывали любовную связь с Мадам в пору моей первой поездки в Монако, но я уверена, что это неправда, хотя это известно мне лишь понаслышке; герцог знал, что я была подругой его тетки, и это в первую очередь привлекало его во мне.
Между тем г-н Монмут обращался ко мне только для того, чтобы засвидетельствовать свое почтение, а я всего лишь замечала это; мы продолжали относиться друг к другу безразлично, по крайней мере внешне. Однажды утром я отправилась к Амонио; стояла такая дивная погода, что мысль о его садике не давала мне покоя. Мне хотелось собрать там букет роз — они были у него такими душистыми!
Закутавшись в плащ с капюшоном, я поехала туда одна, в сопровождении Блондо и лакея, в карете без гербов, ликуя при мысли, что мне предстоит провести раннее утро за городом. Войдя в дом врача, я услышала голос постороннего человека и тотчас же поняла по выговору, что это г-н Монмут, но не стала уклоняться от встречи с ним. В нескольких словах я объяснила цель своего визита; герцог же приехал посоветоваться с Амонио относительно сердцебиений, которыми он страдал; врач рассказывал молодому человеку о своем уединенном жилище, и тому захотелось на него взглянуть; герцог приехал туда в отсутствие моего брата, с которым он не мог встречаться спокойно.
Амонио угостил нас весьма плотным завтраком и оставил одних; он был очень деликатен.
Господин Монмут тут же заговорил со мной о Мадам, которую он любил до обожания, хотя она и слушать об этом не хотела. Он желал узнать массу подробностей о ней, рассказать которые ему могла только я; мы беседовали о принцессе бесконечно долго. В конце концов нам, естественно, захотелось немного поговорить о себе.
XXXII
Несколько дней спустя мы с герцогом опять встретились в доме у Амонио, куда, безусловно, мы ездили с тайным желанием вновь увидеть друг друга. Я не знаю, почему мы об этом умалчивали, ведь это придавало нашим случайным встречам явную видимость любовных свиданий. Господин Монмут был еще печальнее, чем обычно, он лишь отвечал на мои слова и не задавал никаких вопросов. Он то и дело вставал, смотрел на меня, а затем снова садился; наконец он спросил:
— Сударыня, верители вы в существование призраков? Этот вопрос напомнил мне о комнате с картиной и о видениях, какие я наблюдала; я отвечала чуть ли не с содроганием:
— Разумеется, я в это верю.
— Вы слышали разговоры о том, что призрак госпожи Генриетты появляется возле источника в Сен-Клу?
— Я часто об этом слышала и даже встречала людей, утверждавших, что они узнали Мадам.
— И вам никогда не хотелось на такое взглянуть?
— Признаться, нет.
— Что ж, а я собираюсь это сделать. Если бы я только мог снова побеседовать с моей милой тетушкой! Как же я был бы рад! Стало быть, вы боитесь встречи с ней?
— Не знаю… Наверное, это так.
— Но ведь она не причинила бы вам никакого вреда, она вас очень любила, и вы тоже ее любили; вероятно, это было бы вам приятно.
— По-моему, выходцы с того света возвращаются на землю лишь для того, чтобы делать зло.
— Тетушка была такой доброй! Что касается меня, то я отправлюсь в Сен-Клу; не угодно ли вам поехать туда со мной?
— С вами, сударь, возможно…
— Чего вам бояться? Поедемте, она будет счастлива видеть нас рука об руку, и мы тоже придем в восторг, когда снова с ней встретимся. К тому же, вероятно, ничего не произойдет, а там видно будет.
Герцог так настойчиво уговаривал меня, что я в конце концов согласилась сопровождать его в Сен-Клу; мы выбрали день для этой поездки. Было решено, что мы отправимся туда по отдельности, как бы на прогулку, и встретимся прямо у источника, который я прекрасно знала; Мадам приходила туда летом почти каждый вечер (то было самое прохладное место в парке), и к тому же накануне своей смерти она гуляла там вместе с г-жой де Лафайет. Призрак не появлялся у источника раньше полуночи, и, условившись встретиться там до семи часов, мы должны были опередить его.
Господин Монмут долго благодарил меня за то, что он называл любезностью с моей стороны; он был учтив, предупредителен, почти весел и в достаточной мере влюблен: лишь от меня зависело, чтобы он увлекся мной еще больше. Я рассталась со своим кавалером, весьма довольная его обхождением; предстоящая встреча с привидением, которому я собиралась вместе с герцогом засвидетельствовать свое почтение, не особенно пугала меня.
В назначенный день я села в свою карету без гербов и в сопровождении слуг в серых кафтанах тайно от всех отправилась в Сен-Клу; Мадам там не было, и я в одиночестве гуляла в парке до условленного времени. Однако мой спутник не заставил себя ждать: я столкнулась с ним лицом к лицу на повороте аллеи — он спешил ко мне. Блондо и один из моих лакеев остались в некотором отдалении, а мы медленно пошли к источнику. Стояла одна из тех чудесных июльских ночей, когда жизнь кажется отрадной. Резкий запах деревьев кружил мне голову и настраивал меня на соответствующий лад в предвкушении того, что нам предстояло увидеть, или, по крайней мере, того, что мы стремились найти.
Это состояние отражалось на нашей беседе. Она вращалась вокруг призрачных видений; мы грезили наяву, и наши грезы были навеяны потусторонним миром.
— Сударыня, — говорил мне герцог, — вы не находите, что эти прекрасные деревья, эта дивная луна, отдаленный шум реки и водопадов заставляют думать о неведомом?
— Сегодня вечером, сударь, мне почему-то тоже так кажется.
— О! А я прекрасно понимаю почему: это я оказываю на вас влияние. Мне всегда доводилось передавать свои грустные мысли окружающим. Я знаю, что у меня несчастная судьба: я похож на своего деда и, подобно ему, умру молодым и насильственной смертью, — это давно предсказали моей матушке.
— Зачем вы мне об этом говорите, сударь? Для чего питать подобные мысли? Это не подобает вам ни по вашему возрасту, ни по вашему положению; думайте лучше о своей молодости, о радостях, которые она вам дарует, и смело встречайте будущее со всем тем, что оно вам принесет. Не тогда ли придет время печалиться?
— Не думайте, что это тяжело; не думайте так, ведь я к этому уже привык, и такие мысли сопутствуют мне всегда. У моей тетушки тоже бывали порой подобные предчувствия, и вы видите, что они оправдались; то же самое произойдет со мной.
Башенные часы замка, недалеко от которого мы находились, пробили полночь. Мы вздрогнули.
— Ах! — воскликнул молодой человек. — Час настал. Пойдемте! Возможно, она нас ждет.
Мы направились к источнику, возле которого я много раз гуляла в столь поздний час вместе с той, что уже не было в живых. Как же все изменилось! Сколько теней, которых мне не суждено было снова увидеть, жило в моем сердце! Прежде всего Лозен, уже разлюбивший меня, затем Мадам и две-три женщины, скончавшиеся молодыми, как и она; я почувствовала, что меня начинает бить смертельная дрожь, и у меня едва хватало сил идти вперед.
"Ах! Насколько все стало другим!" — подумала я.
Все вокруг нас умолкло, не считая множества неясных ночных звуков, которые стихают, как только начинаешь к ним прислушиваться. Я всегда полагала, что природа творит под неусыпным взором Создателя и нам возбраняется проникать в ее тайны. Мы медленно продвигались вперед;
лунный свет заливал открытое пространство между деревьями, которые окружали родник со сверкавшей блестками водой.
Покойная Мадам в свое время приказала разложить вокруг водоема камни, поросшие мхом, чтобы там можно было отдыхать; она всегда сидела на одном из них; кровь застыла в моих жилах, когда я увидела сквозь ветви деревьев, что на этом самом камне, на том же самом месте сидит какая-то фигура в белом. Я едва не упала и невольно оперлась на руку г-на Монмута.
— Ах, Боже мой, это она, вот она!
— Да, да, это она! Пойдемте.
Я была ни жива ни мертва от страха, а герцог увлекал меня навстречу этому видению; когда мы подошли довольно близко, фигура поднялась, явив свой непомерно высокий рост, и направилась в сторону леса, доброжелательно махнув нам правой рукой, что всегда считалось счастливым предзнаменованием. Я застыла на месте, а г-н Монмут бросился в погоню за призраком с криком:
— Сударыня! Милая тетушка! Генриетта!
Молодой человек был вынужден обогнуть разделявший их источник; я видела, как он скрылся за деревьями, продолжая кричать. Очень скоро он вернулся и сказал:
— Она исчезла. Теперь мы ее не увидим.
Я на это очень надеялась, ибо мне не достает храбрости при встрече с обитателями потустороннего мира. Герцог приблизился и подал мне руку, чтобы помочь выбраться из густых зарослей.
— Мне такого больше не выдержать, — сказала я.
— Ах! Значит, вы не любили Мадам, как я, иначе бы вы чрезвычайно обрадовались ее появлению. Бедная тетушка! Значит, ее привидение появляется! Это действительно так!
Мы двинулись в путь: мой спутник был взволнован, растроган и чуть ли не весел, а я страшно напугана. Я вздрагивала от малейшего шума и невольно прижималась к юноше, как прижималась бы к любому другому в подобных обстоятельствах. Мало-помалу он начал меньше говорить о Мадам и больше обо мне; я ничего ему не отвечала, но он становился более настойчивым и ласковым, а в ту пору герцог Монмут был очень красив, очень остроумен и пылок!
Тенистые аллеи этого парка великолепны, и воспоминание о них доставляет мне удовольствие даже сейчас, когда мне не суждено больше это увидеть. Луна озаряла просторные лужайки; мне кажется, что у цветов был тогда более приятный аромат; ручьи журчали более благозвучно, а их воды искрились более ярким блеском; травы, усеянные мхом и фиалками, так и манили отдохнуть — воспоминания ранней юности часто весьма обманчивы.
На следующий день я вернулась в Париж одна. Господин Монмут провел там всего три месяца: он был во Франции лишь проездом, и его снова призвали в Англию — королю этой страны не нравилось, когда герцог был далеко; его беспокойный ум и беспрестанно возникавшие честолюбивые устремления внушали государю опасения, и я полагаю, что они возникали у него не напрасно.
Что касается призрака Мадам, то я не знаю, как к этому относиться. Вскоре произошло одно событие, которое порой заставляет меня стыдиться своего малодушия; впрочем, возможно, что в тот день мы видели настоящее привидение.
Как-то раз, вечером, один из лакеев маршала де Клерамбо отправился зачерпнуть воды из источника; он увидел там никому неведомую высокую женщину в белом, которая исчезла столь же быстро, как я уже рассказывала. Бедняга вернулся домой с криком, что он повстречал Мадам; он так испугался, что заболел и умер.
Господин де Ластера, управляющий замка, не был столь легковерным, как я и другие; с многочисленным конвоем он отправился к источнику и потрудился спрятать своих спутников; увидев выходца с того света, он пригрозил как следует отделать его палкой, если тот не признается, кто он такой. Призрак произнес:
— Ах, господин де Ластера, не причиняйте мне зла, я бедная Филипинетта.
То была деревенская старуха семидесяти семи лет от роду, отвратительная беззубая уродина с красными глазами, распухшим носом и ртом до ушей — словом, сущее чудовище. Ее хотели посадить под замок, но Мадам этому воспротивилась. Я была свидетелем того, как старуха пришла ее благодарить.
— Однако, — спросила принцесса, — с чего вам вздумалось разыгрывать из себя призрака, вместо того чтобы спокойно спать?
— Ах, сударыня, — со смехом отвечала старуха, — мне не годится сожалеть о том, что я сделала: в мои годы люди спят мало, им достаточно малейшего шума, чтобы проснуться. Все то, что я вытворяла в молодости, не развлекало меня так, как игра в привидение. Я была уверена, что люди, которых не устрашит моя белая простыня, испугаются моего лица. Эти трусы корчили такие рожи, что я умирала со смеху. Такая забава была мне наградой за то, что я целыми днями таскаю корзину за спиной.
Я почувствовала, что краснею; мысль о том, что я оказалась в числе этих трусов, что я была у источника не одна и что старуха могла рассказать об этом, не давала мне покоя. Я рискнула выяснить, чего мне следует ждать.
— Вы могли бы узнать людей, приходивших к источнику? — спросила я.
— О! Конечно, сударыня, я бы узнала их всех до одного.
— А меня вы там, случайно, не видели?
— Никогда, никогда в жизни, сударыня, но, по-моему, я однажды встречала там племянника покойной Мадам, этого английского красавца-вельможу в роскошных одеждах; говорят, что он сын короля.
Я приняла это к сведению. Старая чертовка знала все. Я сделала ей неплохой подарок и написала г-ну Монмуту:
"Наш призрак оказался всего лишь старой уродиной по имени Филипинетта, которой покойная Мадам при жизни оказывала благодеяния, и теперь, после ее смерти, та изображает из себя принцессу. Если бы Мадам знала, кого мы были готовы за нее принять, она бы ни за что нам этого не простила. Мне кажется, что в ту ночь мы сильно ошиблись".
Граф де Шарни, которого Мадемуазель пригласила в Люксембургский дворец, обрадовался, что Монмут уехал, поскольку он жаждал возобновить наше прежнее знакомство. Он был весьма привлекательный мужчина, чрезвычайно храбрый и учтивый, при всем том, что матерью его была Луизон. Месье и Мадам встретили графа чрезвычайно радушно; он провел более половины своей жизни в Сен-Клу и приезжал вместе с ними в Париж во дворец Грамонов, где отец и еще одна особа охотно его принимали. Мадемуазель собиралась женить юношу на родственнице Партичелли, который столько наворовал и давал ей приданое, но граф отказался наотрез; мне редко доводилось видеть столь влюбленного в меня человека.
В то же время у моего брата был роман с герцогиней де Бриссак, и я вас уверяю, что никогда мне не приходилось так веселиться. Она была непревзойденной кокеткой, а он отличался необычайной заносчивостью. И он и она делали вид, что пылают взаимной страстью, хотя, в сущности, были равнодушны друг к другу: каждый из них был слишком поглощен собственной персоной, чтобы думать о ком-нибудь еще.
Влюбленные умничали часами напролет, витали в облаках, уносясь в необозримые дали. А их письма! Что это были за письма! Я сохранила их, но, к своей досаде, не могу теперь отыскать. В этих письмах — какая-то дистилированная любовь, это постоянно кипящий перегонный куб;
и он и она изъясняются не так, как другие, и даже в обычных записках, в которых люди, как правило, не подыскивают выражения, они употребляют самые вычурные фразы. Между тем г-жа де Бриссак выбрала себе про запас другого любовника — г-на де Лонгвиля, из-за которого с ней соперничали многие женщины, не считая тех, кто завидовал ей тайком. У супруги маршала де Ла Ферте был от него сын, что служило надеждой для г-жи де Монтеспан, желавшей узаконить своих внебрачных детей, причем так, чтобы не звучало имя матери. Маршал, смертельно ревновавший свою жену, тем не менее представил ей г-на де Лонгвиля и малыша Бона (графа де Фиески) как молодых людей, которых уже можно знакомить с дамами. После этого он не раз упрекал г-на де Лонгвиля, в ту пору графа де Сен-Поля, за то, что тот не приходит к нему в гости (это было вскоре после рождения плода тайной любви). Господин де Лонгвиль отвечал на это маршалу с полнейшим спокойствием:
— Сударь, я же бывал в вашем доме много раз — должно быть, вам просто не говорили об этом.
XXXIII
Когда он умер, все женщины проливали море слез. Среди них были мадемуазель де Дампьер и камеристка королевы мадемуазель де Теобон, которая укрылась в монастыре якобы для того, чтобы оплакивать своего брата; г-жа де Ножан, сестра Лозена, утверждавшая, что она оплакивает своего мужа, и маркиза де Кастельно, которая, однако, быстро утешилась, сославшись на то, что покойный совсем ее не любил и говорил Нинон:
— Мадемуазель, избавьте меня от этой толстой маркизы де Кастельно.
Здесь же можно упомянуть г-жу де Маран, над которой все смеялись. Словом, все красавицы были повержены в уныние. Главной причиной их скорби была кончина моего брата, а другой — смерть г-на де Лонгвиля. Гиш заявил, что реку можно перейти вброд, в то время как это было не так, а г-н де Лонгвиль отказался пощадить людей, которые сложили оружие, и за это они его убили. Мой брат покрыл себя славой, но вызвал всеобщее осуждение, и в первую очередь короля. Отец не разделял это мнение и кричал повсюду, что его сын герой. И он был прав.
Господину Монако надоело гоняться за своей красоткой; будучи в прескверном настроении, он не желал слушать никаких доводов и решил отвезти меня в Монако. Я упиралась изо всех сил, но мне пришлось уступить; как и в первый раз, отец заявил, что он ничем не может мне помочь. Обе сумасбродки Манчини взволновали весь свет — их, переодетых в мужские костюмы, задержали в Эксе: одна из них направлялась к шевалье де Лоррену, а другая — к графу де Марсану; представьте себе, какое выражение лица было у моего мужа, когда он об этом узнал! Ни одному из этих лотарингских князей не было никакого дела до искательниц приключений: один из них увивался за каждой юбкой, а другой собирался жениться на старой герцогине д’Омон и на ее деньгах, но этому не суждено было случиться из-за Лувуа, затаившего на него обиду.
Не знаю, понимаете ли вы, что я не придерживаюсь хронологического порядка и рассказываю о том, что приходит мне на память. Я бы могла быстро запутаться, если бы мне пришлось следить за датами, а время меня торопит. В тот период, о котором я вспоминаю, мои мысли были поглощены предстоящей поездкой в Монако: она приводила меня и моих друзей в отчаяние. Однако, повторяю, мне пришлось туда ехать. Я лишь сумела добиться, чтобы мне позволили отправиться в путь со своими слугами и карликом, а не в компании с мужем, дурацкая физиономия которого нагоняла на меня смертельную тоску.
Когда мы добрались до Лиона или, точнее, до Вьенна (мы плыли вниз по течению Роны, и я изо всех сил старалась растянуть путешествие), я узнала, что там проездом находится маркиз де Вард. Я не стремилась к тому, чтобы он оказал мне честь своим приходом. Маркиз жил в изгнании в Лангедоке, но время от времени ему разрешали выезжать в другие места: либо к очередной любовнице, либо по делам. В ту пору он уже давно был влюблен в мадемуазель де Туарас, знатную девицу из Лангедока, с которой у него случались всякого рода драмы; чем все это закончилось, мне неизвестно. В тот день, находясь во Вьенне, я остановилась в одной маленькой невзрачной гостинице и не ждала никаких гостей. Ласки старался меня рассмешить, рассказывая разные истории, а Блондо раскладывала в соседней комнате одежду; видя, что я остаюсь серьезной, карлик ушел к горничной и вскоре заснул, как у него было заведено по вечерам.
Я смотрела на Рону, струившуюся под окном, мысленно проклиная мужа за его прихоть; внезапно дверь открылась, и я увидела человека, которого совершенно не рассчитывала встретить: передо мной предстал этот наглец маркиз де Вард.
— Это я, княгиня, — произнес он, — вы этого никак не ожидали.
— Я настолько этого не ожидала, что прошу вас немедленно уйти, пока я не позвала слуг, чтобы они выставили вас за дверь.
— Ба! Ваш великий гнев вмиг утихнет, как только вы узнаете, что ваших слуг здесь нет, что эта гостиница принадлежит мне, а Блондо с карликом заперты в рабочей комнате на три оборота ключа, — словом, я решил провести несколько часов за беседой с вами без всяких помех, чтобы уладить наши старые счеты.
— Как вы посмели?! — воскликнула я.
— Чего я только не смею! Мне достаточно сказать одно слово, чтобы вы поняли мою силу и мотивы моих действий. Со мной один из ваших друзей, господин Биариц.
Я подскочила от испуга.
— Успокойтесь, его здесь нет. Благодаря Биарицу я встретился с добрейшими цыганами, которые вас обожают и считают меня вашим преданным слугой; они беспрекословно мне повинуются, когда я посылаю их куда угодно, чтобы вам услужить.
— Как! Королева позволила вам ввести ее в заблуждение? Она же такая ловкая и хитрая!
— Королева умерла, но я бы все равно ее обманул; ее чада заботятся о вас, чтобы исполнить последнюю волю своей повелительницы; Биариц вас любит и ненавидит одновременно, и я отчасти разделяю его чувства. Вы мне нравитесь, но я вас проклинаю. Именно вы рассказали обо всем Мадам, именно вы меня погубили, и все же я нахожу в вас привлекательные черты, которые меня прельщают. Я обещал себе отомстить вам и получить удовлетворение за нанесенный мне ущерб.
Я начинала приходить в себя — меня вообще трудно было напугать, если только речь не шла о привидениях.
— Не верю вам, — сказала я, пожимая плечами, — я отнюдь не в вашей власти: мои слуги здесь и они сейчас придут; вы не посмеете устроить западню женщине с моим положением и моим характером.
— Вы же видите: вашего судна, вашей кареты и ваших слуг здесь больше нет, и в доме только мои цыгане, которые, признаться, не были посвящены в мой план; мы одни, и никто не помешает мне осуществить задуманное.
— Мне достаточно собственных сил, чтобы себя защитить.
— Напротив, я рассчитываю, что вы поможете мне одержать победу.
— Наглец!
— Я встречался с Биарицем, сударыня.
Я начала задыхаться от гнева, но старалась сдержаться.
— Итак, сударыня, до завтрашнего дня у нас еще много времени, мы успеем вспомнить прошлое и приготовить друг другу подарки на память. По вашему усмотрению они будут приятными или ужасными.
— Неужели?
— Сначала выслушайте меня.
Маркиз стал рассказывать мне о всех своих кознях, о которых шла речь выше, о своих амурных отношениях с Мадам и всех своих любовных связях, но я прервала его на самом интересном месте:
— Вы забыли еще несчастную герцогиню де Роклор, которую вы свели в могилу, когда ей было двадцать четыре года.
Маркиз побледнел как мертвец и вскричал:
— Не говорите об этом, не говорите об этом, я не могу слышать это имя, оно напоминает мне о слишком многом из того, что мне хочется забыть.
Стало быть, у этого человека было уязвимое место! Тем не менее он успокоился и продолжал свой рассказ; я не перебивала его, желая узнать, до чего он договорится и что означает эта яростная атака, которой я никак не ожидала.
— Сейчас я нахожусь вдали от всего, — продолжал маркиз, — вдали от этой бедняжки графини Суасонской, которая от меня без ума, вдали от двора, в котором вся моя жизнь, и все это по вашей вине. Вы знаете меня достаточно хорошо, чтобы не сомневаться в том, что я вас терпеть не могу. Волею судьбы я сегодня оказался здесь в погоне за мадемуазель де Туарас; она от меня убегает, а я собираюсь ее похитить.
— Берегитесь, сударь! Тех, кто похищает благородных девиц, приговаривают к казни через повешение. Вспомните-ка о Поменаре и дочери маркиза де Крео.
— Да, но Поменара не повесили, невзирая на приговор, а мадемуазель Майе де Крео вздумала жаловаться на это похищение после того, как ее связь с Поменаром тянулась четырнадцать лет; со мной не произойдет ничего подобного: во-первых, мадемуазель де Туарас не станет жаловаться, а во-вторых, наша связь не продлится четырнадцать лет.
В этом я нисколько не сомневалась.
— Я взял наших цыган в свой поход, когда узнал, что вы остановились в этой скромной гостинице. Я приобрел ее, купив это здание, и вы находитесь в моем доме. Цыгане остались внизу: они думают, что оберегают вас от опасностей, и это дает вам знать, что мне ничто не угрожает.
Мне пришлось мысленно признать, что маркиз прав.
— В конце концов, скажите, — спросила я, — что вам от меня нужно?
— Вы и сами догадываетесь, что вы мне нужны, а вот для чего вы мне нужны — это другое дело. Вы храните мое письмо к госпоже Суасонской, которое способно помешать мне когда-либо вернуться в Париж и может окончательно меня погубить.
— Кто вам об этом сказал?
— Я это знаю: Мадам взяла письмо у графини в обмен на ее возвращение ко двору и отправила его Гишу, а он передал его вам.
Я очень удивилась, что маркиз столь хорошо осведомлен о том, что я держала в секрете: мне казалось, что об этом никто или почти никто не знает.
— Это письмо, — продолжал маркиз, — находится в шкатулке с потайным замком, которую вы взяли с собой. Вы сейчас изволите мне его отдать, добровольно или насильно. Я не уйду отсюда, не получив его.
— Этой шкатулки здесь нет.
— Она здесь, она все время при вас, как и ваша тень, вы берете ее с собой, даже когда уезжаете на несколько часов. В ней хранится ваша любовная переписка, и вы бы ни за что не стали предавать ее огласке.
Все это было правдой. Кто же меня предал? Тем не менее я продолжала все отрицать; маркиз сказал мне со смехом:
— Если вы не отдадите мне это единственное письмо, я возьму с собой всю шкатулку и поневоле разбогатею. Я дам вам время подумать, нам некуда спешить, сударыня; да будет вам известно, что вы сейчас красивы как никогда!
Затем Вард принялся осыпать меня весьма вольными и весьма доказательными комплиментами; он шутил, воодушевленный моим сопротивлением, и в конце концов заявил, что сначала возьмет письмо, а затем, если я не проявлю взамен немного любезности, заберет и всю шкатулку.
Мое положение было сложное и щекотливое. Я находилась наедине с мужчиной: Блондо и Ласки были слишком далеко, чтобы меня услышать, а другие мои слуги еще дальше; гостиница была расположена довольно уединенно, и все в округе уже спали; маркиз видел, что я взвешиваю свои шансы, и по моему взгляду понял, что я не нахожу выхода.
— Попробуйте позвать на помощь, крикнув из окна, и вы увидите, что никто сюда не придет; если же кто-нибудь все же явится, мы уже придумали, что сказать: вы сумасшедшая и я здесь по поручению вашего мужа; даже ваши слуги нисколько не удивятся: они знают, до чего вы раздражительны.
Все это было справедливо, и на сей раз я сочла себя обреченной. У этого человека необычайный ум, едва ли не самый оригинальный из всех, какие я знаю. Увидев, что я убедилась в его власти и собственном бессилии, он принялся отвлекать меня разговорами, рассказывая массу историй, чтобы показаться великодушным, и ему удалось меня рассмешить, несмотря на печальную перспективу, которая меня ожидала; мне казалось, что остается только один выход: спуститься через окно в небольшой сад, расположенный на берегу Роны, но это было отнюдь не просто сделать, так как расстояние, отделявшее меня от земли, составляло пятнадцать футов.
Приблизительно в половине двенадцатого маркиз, отклонившийся было в сторону, вернулся к прежней теме. Я не знала, что отвечать, но по-прежнему упорно стояла на своем; и тут я услышала шум, доносившийся из соседней комнаты, а также раскаты крикливого голоса, очевидно принадлежавшего моему отважному карлику; я бросилась к двери и стала его звать. Дверь была заперта на ключ, который лежал в кармане у Варда. Маркиз отнесся к моим надеждам и тому, что я полностью доверяю цыганам, с величайшим презрением и принялся торопить меня с решением.
— Даже если бы карлик и Блондо были в этой комнате, я бы, конечно, их не испугался, но они сюда и не войдут, — сказал он.
Я не стала говорить ему, что мне известны верность и смекалка моих слуг и что они, несомненно, помогут мне выйти из затруднения.
— Шкатулка, прекрасная княгиня, — повторял Вард, — шкатулка либо…
— Шкатулка… шкатулка… сударь, — медлила я с ответом, желая выиграть время и делая вид, что он меня почти прельстил, — шкатулка… ищите сами, в этой комнате ее нет.
В самом деле, маркиз принялся обыскивать взглядом комнату, но ничего не нашел. Мои сундуки находились у Блондо, но шкатулка, как обычно, стояла под кроватью, на которой я собиралась спать; она была прикрыта занавесками и пологом. Вард начал волноваться, ибо, стоило ему открыть дверь, он бы потерпел неудачу в своей игре. Шум утих: как видно, Ласки и Блондо готовились освободить меня. Я вяло сопротивлялась, чтобы не позволить маркизу ослабить натиск и обратить внимание на другое, а также продолжала прислушиваться… вы можете все это представить.
Наконец, я услышала в саду шаги и чьи-то голоса, услышала крики Блондо и карлика, а также десятки возгласов:
— Сюда! Сюда!
— Да, сюда! — воскликнула я, подбегая к окну.
В одно мгновение двое-трое мужчин, в которых я узнала цыган, бросились на приступ. Вард стоял рядом со мной, не зная, что предпринять; он совсем растерялся и не решался ко мне прикоснуться; к тому же он не знал, где может быть шкатулка — моя драгоценная шкатулка.
Ласки залез на плечи мужчин и первым добрался до балкона. По-моему, Варду очень хотелось выбросить его в окно, но он не посмел это сделать и решил прибегнуть к уловке, объявив меня безумной; но, рассчитывая на это, маркиз забыл о Блондо, которая была знакома со всеми цыганами, и те тоже ее знали. Стоило ему произнести первое слово, как она вскричала:
— Сошла с ума? Госпожа княгиня сошла с ума? Как бы не так! Я же говорю вам, что это не так, а вы меня знаете.
После этого цыгане начали грозить Варду кулаками. Я не знаю, чем бы это закончилось, ведь маркиз оставил своих слуг в какой-то гостинице, чтобы его подвиг не стал достоянием посторонних; таким образом, он был один; понимая не хуже Варда, что лучше сохранить эту историю в тайне, я сказала со смехом тем, кто возмущался:
— Ничего страшного, друзья, мы просто держали пари. Господин де Вард проиграл, он это признает, и нам не стоит из-за этого ссориться. Мой доблестный карлик, ты получишь награду, и к тому же немедленно. Не правда ли, господин маркиз?
Вард затруднялся с ответом; желая насладиться своей победой, я сказала ему:
— Сейчас же отсчитайте Ласки двадцать пять пистолей; шкатулка под моей кроватью, и вы ее не заметили. Стало быть, вы проиграли, игра окончена.
Маркиз был вынужден смириться, но какова была его досада! Вручая двадцать пять пистолей карлику, он взглянул на меня, и этот взгляд не обещал мне ничего хорошего — впоследствии с помощью Биарица Вард отомстил мне.
XXXIV
Других происшествий на пути в Монако у меня не было; прибыв туда, я встретилась с князем, приехавшим раньше меня и с головой окунувшимся в указы, законы и все прочие дела правления, до которых мне не было никакого дела. Глядя на этот дивный край, я испытывала только смертельную скуку; мне казалось, что дни тянутся бесконечно долго, и я была готова возненавидеть свой трон из-за дурацкой лести окружавших нас царедворцев. Временами то тут, то там мелькали красивые итальянцы, но г-н Монако ни с того ни с сего принимался ревновать меня к ним, и, как только я обращала на них внимание, они тотчас же исчезали.
Я получала вести из Парижа, и только это служило мне утешением; таким образом я узнала о судьбе бедного г-на де Монлуэ, который скоропостижно скончался во время прогулки верхом, когда он читал письмо от своей любовницы; это не помешало его жене до умопомрачения оплакивать своего мужа. Я узнала также о любви моего брата Лувиньи к госпоже великой герцогине, которая вернулась во Францию лишь для того, чтобы стать любовницей короля, поверив предсказанию некоего итальянского астролога. Король не проявил к ней интереса, а она не проявила интереса к Лувиньи, который, видя как с ним обращаются, стал утешаться… изо всех сил. Его жена, которую он постоянно изводил, поделилась своим горем с несколькими молодыми придворными, а те не стали молчать и разнесли слухи о нем повсюду. Отец написал мне об этом, а также о том, что без д’Аквиля супруги смотрят в разные стороны:
"Лувиньи застал жену за сочинением письма, которое ему совсем не понравилось; с тех пор он бесится. Он так же глуп, как Ваш муж".
Отец не подозревал, до какой степени мой муж заслужил этот комплимент, — и в самом деле, кто бы мог в это поверить? У него шла кругом голова от жестокости г-жи де Мазарини; не в силах ей отомстить, он решил отыграться на мне. Ревность князя росла, вздымаясь, словно пирамида. Сначала он ревновал меня к молодым красавцам, затем стал ревновать к уродам и старикам, потом к женщинам и моим родным и, наконец, к моему карлику и моей собачке. Князь постепенно разогнал всех, за исключением моих родных, карлика и собачки, которых я отстояла; между мной и князем постоянно происходили скандалы и ссоры, однако я относилась к ним со своим обычным терпением, хотя ничего не забывала.
Итак, жизнь в Монако была убийственно тоскливой; меня немного развеселили г-н и г-жа де Гриньян, нарочно приехавшие нас навестить из своего губернаторства. Они застали меня почти изувеченной негодяем-хирургом, который неправильно пустил мне кровь. Тем не менее я старалась принять гостей как можно лучше. Мы много беседовали. Я уже говорила: г-жа де Гриньян умна, и даже очень умна, но она лишена обаяния и естественности. Она совсем не похожа на свою мать! Мы неплохо провели несколько дней, благодаря чему я немного развеялась. Супруги очень любезны, но мне бы не хотелось жить вместе с ними. Господин де Гриньян с его тремя женами, двух из которых он загубил менее чем за десять лет, напоминает мне людоеда из волшебной сказки.
После того как гости уехали, мое одиночество стало еще более нестерпимым. Как вы помните, незадолго до отъезда из Парижа я принимала графа де Шарни, не забывшего нашей детской дружбы. Мы снова встретились в Лионе, куда он прибыл раньше меня, — граф направлялся в свой полк, который был весьма великодушно подарен ему Мадемуазель. Мы очень приятно провели неделю, а затем нам пришлось расстаться. Бедный юноша писал мне так часто! Ревность г-на Монако не мешала мне получать эти письма, ставшие моим единственным утешением, но тут произошло одно печальное событие, изменившее однообразное течение моей жизни.
Матушка сообщила мне в письме о том, что граф де Гиш серьезно заболел, находясь в армии г-на де Тюренна; три дня спустя гонец доставил мне от брата письмо или, точнее, записку, в которой говорилось следующее:
"Сестра моя! Я чувствую, что мне недолго осталось жить, и мне бы хотелось еще раз увидеть Вас перед смертью. Вы одна знаете мне цену, только Вам известно, что меня убивает: это скука и отвращение к жизни. Все подумают, что причина моего уныния — в разлуке с Мадам; на самом деле, ничего подобного: просто я считаю, что нет никакой возможности сделать что-то необычное на этом свете, здесь нет ничего веселого, и поэтому отсюда лучше уйти. Если мне не доведется с Вами встретиться, знайте, что это правда, и не верьте лжецам. По-моему, меня окончательно погубила госпожа де Бриссак — она томится скукой, как и я, и мы с ней совершенно не подходили друг другу. Прощайте, постарайтесь ко мне приехать, поскольку, увы, я не могу отдать приказ перевезти меня к Вам, и это вызывает у меня массу сожалений. Мне тошно умирать здесь, в этом лагере или, скорее, в этой деревне, не увидев на прощание Парижа. Не забывайте меня, если сможете…"
Как только я получила эту записку, я поспешила к г-ну Монако и показала ее ему, прибавив, что немедленно уезжаю.
— Ничего подобного! — воскликнул он.
— Как это ничего подобного? Уверяю вас, что, напротив, так и будет.
— Нет, сударыня, нет, вы никуда не поедете! Письмо вашего брата — это бред больного человека; вы его не вылечите, и вам нет нужды разъезжать по армиям; оставайтесь дома, занимайтесь своими делами и не говорите мне больше об этом.
Я отвечала князю в том же духе, разгорелся спор, и мы поссорились; в конце концов я заявила, что поеду куда захочу, а муж поклялся, что он не выпустит меня из княжества, — этот вызов вывел меня из оцепенения.
"Ей-Богу, это мы еще посмотрим", — подумала я.
У меня хватило ума не говорить это вслух, но я вспомнила о гонце, собиравшемся в обратный путь. Я вручила ему записку для Шарни с предписаниями для него, велела отправляться и вернулась к себе совершенно умиротворенной. Господин Монако решил, что я передумала, и успокоился. Он даже предложил мне послать к моему брату гонца, чтобы ободрить его, но я отказалась.
Две недели спустя карлик зашел ко мне в присутствии г-на Монако, смотревшего, как меня причесывают; Ласки доложил, что пришел какой-то торговец жемчугом. Я приказала его впустить. Муж не стал возражать: купцы пока еще не внушали ему опасений. В бородатом торговце я узнала Шарни — впрочем, его маскарадный костюм никуда не годился. Ничего общего с Лозеном! Вспомнив о графе, сопровождавшем меня во время первой поездки в Монако, когда он так сильно меня любил, я была готова выпроводить Шарни. Воспоминания и сожаления об этом человеке всегда владеют мною; если бы не досада на его измены, заставившая меня прибегнуть к мести, я никогда ни на кого бы даже не взглянула. О! Сколько страданий он причинил мне!
Я попросила показать мне жемчуг. Ласки и Блондо, понимавшие, в чем дело, помогали мне и переговаривались, чтобы отвлечь внимание князя. Я не нашла ничего подходящего и спросила торговца, нет ли у него другого товара.
— Сударыня, завтра вечером мы отбываем в Левант, наш корабль стоит в Геркулесовой гавани, заказывайте, и мы все привезем.
В самом деле, я заказала несколько украшений, и муж позволил мне это сделать. Он лишь справился о корабле. Я удовлетворила его любопытство: судно, в самом деле, прибыло из Марселя, и принадлежало оно некоему еврею, за немалое вознаграждение согласившемуся нам помочь. Уходя, Шарни передал Блондо мужскую одежду для меня и для нее и платье маленькой девочки для Ласки. Я вела себя любезно оставшуюся часть дня, в то время как Блондо укладывала мои драгоценности, запершись на тройной засов. Мы даже отважились вынести сундук с дорогими нарядами с помощью одного лакея, якобы для того, чтобы доставить их к придворному портному; два матроса унесли сундук — все прошло совершенно гладко.
Следующий день был еще более удачным — казалось, сам Бог помогал нам! Князь отправился на охоту и заночевал в Ментоне. Он передал мне это в шесть часов вечера, чтобы я не волновалась; с тех пор как мы приехали в Италию, муж впервые оставил меня одну — должно было произойти нечто невообразимое, вроде падения с лошади, чтобы он на такое решился. Князь не рискнул вызвать меня к себе в тот же вечер, но ему не терпелось меня увидеть, и он рассчитывал вознаградить себя на следующий день.
Он не успел это сделать. В десять часов я была уже в море, переодетая в мужской костюм, как и Блондо: мы последовали примеру г-жи де Мазарини и г-жи де Колонна. Я встретилась с Шарни, и мы отправились в плавание; наутро нас уже нельзя было догнать. Я оставила князю записку, не указав, в какую сторону направляюсь. В Марселе я снова надела женское платье и дальше поехала на почтовых. Оставив там Шарни, чтобы не вызывать обвинений, я отправилась в Париж; ехала я без остановок и очень скоро прибыла домой.
Мое возвращение всех удивило. Я откровенно обо всем рассказала, умолчав о Шарни и в то же время представляя Блондо и Ласки героями этой истории. Я застала обитателей дворца Грамонов в отчаянии, хотя это касалось только отца, так как матушки дома не было: она находилась во Фрее; моя невестка, супруга Гиша, нисколько не горевала; что касается Лувиньи и его жены, то утешить их было невозможно в том смысле, что делать этого не приходилось: они вовсе не были удручены — совсем напротив. На следующий же день пришло печальное известие. Оно повергло меня в какое-то оцепенение, удивительно похожее на скорбь. В это время маршал находился в своей небольшой квартире, расположенной возле монастыря капуцинов. Я поручила отцу Бурдапу сообщить ему о случившемся. Я понимала, каким ударом станет для него смерть старшего из его сыновей. Придя к нему, святой отец попросил всех выйти; вид священника был красноречивее всяких слов. Маршал бросился в объятия Бурдапу; он не плакал, а лишь сказал, что умрет от горя, лишившись самого дорогого, что было у него на свете, и не сможет пережить сына. Тем не менее он его пережил и меня переживет тем более. Святой отец беседовал с ним о Боге шесть часов подряд, а затем отвел его в церковь, где капуцины служили панихиду по бедному Гишу, после чего священник привел его назад. Король послал письмо отцу, и все стали его навещать, но он никого не принимал, даже нас, говоря, что мы рады смерти Гиша, так как завидовали ему.
На долю г-на д’Аквиля выпала тяжкая обязанность известить об этом мою матушку; она искренне оплакивала своего сына. Перед смертью мой брат разослал всем письма; в них он каялся и просил прощения у всех, особенно у своей жены, которая превосходно сыграла свою роль. Она разрыдалась, когда ей рассказали, как ее муж оправдывался и извинялся перед ней.
— Гиш был достоин любви, — сказала она, — я бы страстно его любила, если бы он хоть немного любил меня. Я тяжело переживала его безразличие, его смерть огорчает меня и вызывает жалость. Я всегда надеялась, что Гиш изменит ко мне свое отношение.
Ее бабушка, супруга канцлера, радовалась случившемуся и собиралась вновь выдать эту богатую вдову замуж. Неделю спустя все, за исключением нашей матушки, уже забыли о том, что граф де Гиш еще недавно жил на свете. Мой брат написал Варду и сообщил ему множество сведений, которые, возможно, пригодятся маркизу, но не настолько, как то знаменитое письмо, что хранилось у меня. Словом, Гиш достойно закончил комедию и не оставил после себя ни одной Артемизы — за это я вам ручаюсь.
Обрадованный Лувиньи решил со мной повздорить, утверждая, что я служу дурным примером и даю дурные советы его жене. На самом деле, она не нуждалась ни в том ни в другом.
Господин Монако из-за моего отъезда пришел в ярость и засыпал меня гневными письмами. Я отвечала, что не собираюсь возвращаться. Он написал моему отцу, и тот ответил, что в эти скорбные для его семьи дни он предпочитает, чтобы я оставалась возле него; к тому же, прибавлял он, претензии князя необоснованные: я уже дважды ездила в Монако и жила там долгое время, а также родила ему нескольких детей, так что он мог бы оставить меня в покое. Мой муж написал Мадам, и та ответила, что я ей нужна. В конце концов он пожаловался в письме королю, и тот заявил в ответ, что он не вмешивается в подобные дела.
Это было уже слишком для князя! Ему оставалось только приехать, но он не стал этого делать. Он предпочел пребывать на своей скале, и ему взбрела в голову странная причуда — до такого не додумался ни один муж и тем более муж-государь. Какой-то любитель глупых шуток, возможно Вард, прислал г-ну Монако список всех моих любовников, истинных и мнимых; список был длинным, ибо мне приписывали многих, а я умалчиваю о тех, что у меня действительно были. От несчастной любви к г-же де Мазарини разум моего мужа, и без того ничтожный, помутился; будучи не в силах меня вернуть и отомстить мне, князь придумал нечто другое.
Он приказал изготовить определенное количество манекенов, которых одели согласно его указаниям и которым нарисовали лица сообразно его предписаниям; затем он велел расставить вокруг княжества, на порядочном расстоянии друг от друга, небольшие забавные виселицы, к которым прицепили чучела, написав сверху соответствующие им имена, разумеется, без всякого приговора; теперь его подданные веселятся, указывая на этих уродов пальцами и радостно смеясь. Господин Монако казнил не только моих бывших любовников, но он продолжает поступать так по сей день и с нынешними — по крайней мере с теми, на кого ему указывают ради забавы. Вследствие этого приходится сближать между собой виселицы, и сейчас уже более половины придворных кавалеров болтаются в воздухе на границах княжества. Я вас уверяю, что не раз смеялась над этим вместе с другими, даже с самим королем. Это какая-то безумная, не укладывающаяся в голове страсть к повешению. Несомненно одно: я так и не вернулась в Монако и никогда туда не вернусь, даже если моему собственному изображению придется висеть там в окружении чучел моих поклонников и становиться таким же безобразным, какой я стала теперь.
XXXV
После смерти моего брата все очень быстро предали его забвению; двор заинтересовался тяжбой одной женщины, жизнь которой заслуживает того, чтобы о ней рассказали; кроме того, мне следует объясниться, так как я принимала участие в этой истории, и меня непременно стали бы упрекать, если бы я утаила правду. Я не считаю себя безупречной, однако эта особа виновна в первую очередь, и я не могу ее простить. Несколько дней назад мы помирились, она позволила мне прочесть описание своей жизни, изложенное ею самой, и я узнала много неизвестных мне подробностей; из этого жизнеописания легко было бы сотворить роман; если бы целомудренное перо мадемуазель Скюдери примирилось бы со столь беспутными любовными связями, у нее получилась бы бесподобная книга.
Вы догадываетесь, что речь идет о г-же де Курсель; она называла себя г-жой де Ленонкур де Мароль. В раннем детстве она потеряла отца и братьев, погибших в армии; мать девочки вела беспорядочный образ жизни и вторым браком вышла замуж за какого-то деревенщину. У женщины отобрали дочь и отдали малышку ее тетке, г-же де Ленонкур, которая была настоятельницей монастыря Сен-Лу в Орлеане; аббатисса обожала свою племянницу и уделяла много внимания ее воспитанию. Эта особа красива, как г-жа де Монтеспан, и, возможно, в ней еще больше очарования. В четырнадцать лет она потеряла своих последних брата и сестру и стала единственной наследницей фамильного достояния. Таким образом, она, несомненно, была одной из самых богатых наследниц Франции.
Тотчас же все взоры устремились в ее сторону; началось все с того, что г-н Кольбер присматривался к девушке, чтобы женить на ней своего брата Молевье. Он заручился согласием короля и считал дело решенным. И вот в монастырь Сен-Лу поступило предписание отправить девицу ко двору; аббатисса, полагавшая себя хозяйкой положения, отвечала на это, что ее племянница никуда не поедет, что она еще слишком молода и выйдет замуж лишь за того, кого она сама изберет или на кого укажет ей тетушка.
Господин Кольбер настроил короля против подобного неподчинения; его величество так рассердился, что послал в монастырь одну из своих карет с несколькими служанками и полицейским чином, производящим аресты, а также дюжиной гвардейцев, чтобы доставить мадемуазель де Ленонкур в Париж.
Настоятельница сопротивлялась, заливалась слезами; девочка упрямилась для вида, хотя ей очень хотелось отправиться в те чудесные края, о которых ей столько рассказывали. Она цеплялась за деревья и двери, за все, что попадалось ей на пути, убежденная в том, что это не помешает ей уехать и вместе с тем доставит утешение тетушке. Она уже тогда ломала комедию, эта маленькая плутовка! Как только девочку в одеянии пансионерки привезли ко двору, ее представили королю. Его величество сказал, что он вознаградит мадемуазель де Ленонкур за заслуги ее родных и предложил ей остаться у королевы или у одной из принцесс крови. Девочка остановила свой выбор не на королеве, слишком набожной и строгой, а на принцессе де Кариньян.
То была свекровь графини Суасонской; обе женщины жили вместе; судите сами, какая это была школа! Двумя опорами дома были герцогиня де Шеврёз и принцесса Баденская — эти особы могли развратить тридцать шесть тысяч девственниц. В итоге всего за несколько месяцев мадемуазель де Ленонкур воспитали по образу и подобию этих дам.
Как только девушка прибыла ко двору, с ней заговорили о браке с Молевье; она не посмела сказать нет, хотя ей это отнюдь не понравилось. Какие-то простолюдины, не считаясь с ней, набирали ей домашнюю челядь и даже служанок! Молодой человек находился в Испании, а его брат хлопотал за него. Больше всего на свете эта особа дорожила своей свободой; то, что ее сразу атаковали, показалось ей дурным знаком, и она не знала, как отделаться от этого брака. К счастью, дьявол внушил Менару, брату г-жи Кольбер, необузданную страсть к мадемуазель де Ленонкур; он осмелился проникнуть в ее комнату. Девушка так испугалась, что лишилась чувств; падая, она ушибла голову. Предлог был найден, и она порвала всякие отношения с Кольберами.
Славные подруги незаметно толкали девицу на неправедный путь, делая это потому, что Лувуа, которому было тогда тридцать шесть лет и который быстро двигался к вершине своего могущества, тоже влюбился в наследницу; он не мог на ней жениться, ибо уже был женат, но хотел, чтобы она стала его любовницей. Лувуа привлек дам на свою сторону; прежде всего нужно было выдать девушку замуж за преданного ему человека; он нашел такого в лице маркиза де Курселя, племянника маршала де Вильруа; маркиз, будучи военным, нуждался в Лувуа; это был грубый и неприятный в общении человек, погрязший в долгах и распутстве; его привлекала не сама девушка, а ее богатство; такой человек вряд ли мог понравиться прекрасной Сидонии. Вначале девушка не желала о нем слышать, и ее пришлось уговаривать, тем более что происхождение жениха было далеко не такое, как у нее; в конце концов она уступила в обмен на безусловное обещание, что муж разрешит ей остаться в Париже при дворе и она будет независимой, — это условие включили в брачный договор.
Свадьба была столь пышной, что Кольберы были в бешенстве; мы все там присутствовали; король подписал брачный договор, а королева отужинала во дворце графини Суасонской и подарила невесте сорочку. Однако то были еще цветочки. Я не знаю, что сказал барышне этот грубиян, когда они остались одни, какими угрозами он добивался ее любви, — так или иначе, она страшно испугалась и поклялась, что не будет его женой; она убежала к своим покровительницам, и те чрезвычайно смеялись над этим. Курсель задобрил свою молодую жену с помощью подарков, комплиментов и обещаний предоставить ей свободу; она успокоилась, и они помирились. Три недели подряд новобрачные жили как два голубка, но на этом все закончилось.
То ли маркиз снова повел себя грубо, то ли у его жены были дурные советчики — так или иначе, она заявила во всеуслышание, что не желает с ним больше жить и что у него нет на нее супружеских прав, — словом, что они должны разойтись; тотчас же пятьдесят кавалеров вступили в борьбу, и любовные письма посыпались во дворец графини Суасонской, где все еще жила новобрачная. Лувуа, вернувшийся с войны во Фландрии, разогнал всех своих соперников. После этого супруги переселились в Арсенал, куда министр приезжал каждый день; должностные обязанности Курселя позволяли Лувуа все время находиться вблизи молодой женщины, и вскоре ее стали окружать только его люди. Все сплотились во главе с мужем и свекровью красавицы и принялись наперебой чернить и расталкивать друг друга, состязаясь за честь и выгоду отдать ее Лувуа; она догадалась обо всем, и это отвратило ее от него. Госпожа де Курсель особенно опасалась влияния министра на короля, который всецело ему доверял; как-то раз Лувуа посмел явиться к ней в одиннадцать часов вечера, и она прогнала его с позором, заявив, что ей все понятно: он хочет взять ее в любовницы, но она никому не позволит у себя дома навязывать ей свою волю.
При дворе эту историю рассказывали иначе; г-жу де Курсель считали любовницей Лувуа, и она не возражала: эти разговоры служили для нее прикрытием и своего рода возможностью заинтересовывать мужчин. У маркизы был любовник, и этого любовника она желала утаить. В этом отношении мы с ней похожи. Я думаю, что этот человек был для нее тем же, кем является для меня Лозен, и она любила только его, несмотря на свои многочисленные романы. В ту пору я питала слабость к ее избраннику, которым стал не кто иной, как маркиз де Вильруа — "Чаровник", как все его звали. Он был двоюродный брат мужа г-жи де Курсель и один из постоянных любовников г-жи Суасонской; они встречались тайком, и никто не подозревал об этом, в том числе и я.
Прежде всего эта особа потребовала от своего любовника, чтобы он порвал со мной. Маркиз на это согласился — по-видимому, он меня не любил; но в одном отношении он повел себя гнусно и поистине недостойно дворянина (а он им, конечно, был): он отдал ей мои письма и письма Лозена, похитив у меня большую их часть. Между тем эта связь по-прежнему оставалась тайной: маркиза держала про запас Лувуа, а я служила влюбленным ширмой. Незавидная роль!
Однако они совсем не умели сдерживаться: однажды Лангле застал эту парочку и рассказал все Лувуа, а затем Курселю, что было для любовников хуже всего. Маркиз пришел в ярость и запретил Вильруа появляться в его доме, после чего г-жа де Курсель пожелала встречаться с ним в другом месте; аббат д’Эффиа, обитавший в Арсенале, красивый, очаровательный мужчина и один из самых опасных придворных мошенников, которого король отправил в изгнание за его плутни, тот самый аббат д’Эффиа, который вовсе не был аббатом, предложил любовникам свой дом, на что они согласились и, разумеется, красотка Курсель уплатила за это входную пошлину.
Таким образом, я и Лувуа пребывали в неведении. Все мои письма попадали к этой плутовке; прочитав их, она посылала выдержки своему любовнику, когда он был в армии, и маркиз мне на них отвечал. Вообразите только: той, что заправляла всем этим, едва исполнилось семнадцать лет! По-моему, она ненавидела своего мужа сильнее, чем любила "Чаровника"; в итоге она приняла ухаживания Лувуа, взяв с него слово, что он будет защищать ее от Курселя и свекрови — злых и порочных людей. В самом деле, министру понадобилось всего несколько слов, чтобы вернуть маркизе любезную ее сердцу свободу; родные пали перед ней ниц, считая ее всемогущей. Воодушевленный Лувуа, не подозревавший о том, что его любовница продолжает встречаться с Вильруа, точно так же как Вильруа ничего не знал о ее связи с аббатом д’Эффиа, представил ее ко двору, где она стала блистать красотой и драгоценностями и все говорили только о ней.
Госпожа Генриетта очень привязалась к этой особе. Я часто встречала ее у принцессы, и при виде меня ее по какой-то непонятной причине порой охватывала сильнейшая ревность ко мне. Она уже запретила "Чаровнику" мне писать; поскольку маркиз находился в армии, которой командовал мой отец, она тайно получала от своего поклонника письма и весточки, а до меня лишь доходили слухи о нем. Между тем мой отец захватил Уденарде. Он собирался известить об этом королеву, но Шарлевиль, камердинер Вильруа, опередил его: он явился к г-же де Курсель с письмом, в котором говорилось об этой нашей победе, и она не стала ничего скрывать, умолчав лишь о том, откуда ей это стало известно. Шарлевиль не показывался по приказу своего господина до тех пор, пока г-жа де Курсель была на виду у всех; томясь от скуки, он вздумал переодеться в костюм поляка, чтобы не сидеть взаперти. Слуга принялся разгуливать в таком виде по двору сен-жерменского замка. Когда королева вышла, направляясь на вечернюю молитву, она и ее фрейлины были поражены этим нарядом. Дамы подозвали лжеполяка, чтобы получше его рассмотреть; я тотчас же его узнала, мать Курселя назвала его по имени, а юная маркиза, будучи не в силах притворяться перед столькими людьми, упала в обморок.
То было озарение, и я обо всем догадалась. Я уже давно подозревала этот обман. Молчание Вильруа отчасти открыло мне глаза, а это происшествие разоблачило любовников. Признаться, я пришла в ярость и настроила против них Курселя, его мать, Лувуа и Мадам. Я добилась, чтобы обыскали шкатулки маркизы, и там обнаружили улики, свидетельствовавшие о ее кознях: мои письма и те, что отдал ей Вильруа. Лозен узнал об этом, и вы можете себе представить, что за этим последовало; именно тогда он проколол глаза на моем портрете — это обнаружилось, когда графа отправили в Пиньероль. Однако никаких разногласий по этому поводу между придворными не возникло: все они были на моей стороне. Из-за этой дерзкой выходки по отношению к ней и ее лучшей подруге особенно разгневалась Мадам. Курсели увезли эту новоявленную Елену; ее держали взаперти и стерегли больше, чем прежде, и она утешалась, лишь вспоминая свой роман с Вильруа; но маркиз поступил с ней так же подло, как и со мной: чтобы вернуть себе милость государя, он дал письменное обещание прекратить всякие отношения с г-жой де Курсель. Ей не преминули показать эту бумагу, от этого у нее началась злокачественная горячка, и она чуть было не умерла.
Болезнь преобразила красавицу до неузнаваемости, и она поспешила укрыться у своей тетки в Орлеане; там она окончательно поправилась и вернулась в Париж такой же, какой была прежде. Ее снова окружили воздыхатели во главе с Лувуа; хотя маркиза и не относилась к нему так, как ему хотелось, он тем не менее защищал ее, когда дамы д’Эльбёф, де Роган, де Буйон, д’Овернь, де Мазарини и все прочие тайком сплетничали о ней. Госпожа де Курсель насмехалась над Лувуа ради забавы, и он перестал с ней встречаться; затем его терпение лопнуло, и он просто-напросто отправил ее в монастырь святой Марии Сент-Антуанского предместья. Госпожа де Мазарини, которую привезли в Париж после ее похождений, тоже находилась там; обе дамы очень быстро сдружились и превосходно ладили между собой. Они настолько разозлили бедных монахинь, что те упросили, чтобы их избавили от этих особ; приятельниц поместили в Шелль, откуда герцог де Мазарини с отрядом из шестидесяти всадников попытался увезти свою жену, но ему это не удалось.
Обе дамы вышли оттуда после окончания судебного процесса герцогини и стали жить вместе во дворце Мазарини; все шло хорошо до тех пор, пока они не поссорились из-за Карюжа, делавшего первые шаги в свете. Курсель одержала победу и, покинув свою соперницу, не придумала ничего лучше как поселиться у своего мужа. Госпожа де Мазарини рассказала ему обо всем, и он вызвал Карюжа на дуэль. Они дрались, а затем объяснились и обнялись как добрые друзья; я не знаю, что заставило их помириться, но дело обстояло именно так. Это трогательное согласие не уберегло дуэлянтов от тюрьмы, и во всем стали винить г-жу де Курсель. Муж забрал маркизу и увез или, точнее, отправил ее в свой родовой дом, расположенный в Мене, близ Шато-сюр-Луар, под наблюдение свекрови — таким образом, она попала в западню.
К даме весьма кстати приставили смазливого пажа по имени Ростен де Ла Ферьер; за неимением лучшего она связалась с ним и забеременела. Тут же узнав о случившемся, маркиз послал офицера и солдат, чтобы они ее охраняли, и возбудил против нее тяжбу; он добился разрешения взять ее под стражу и перевести вместе с конвоем в замок Ла-Санноньер, к своему родственнику г-ну де Санаплеку. Желая отомстить мужу, дама призналась там, что она беременна, и рассказала о связи с Ростеном; пажа, сделавшего свое дело, отпустили и спрятали в Арсенале. Кое-какие слухи обо всех этих мерзостях просочились. Господин де Роган, которого маркиза сумела оповестить, пришел к ней на помощь, освободил ее и перевез в Люксембургский дворец, откуда она, по совету своих адвокатов отдавшись в руки властей, попала в Консьержери.
Там г-жа де Курсель рассказала все и показала завещание, которое ее вынудили подписать у Санаплека в пользу ее мужа. Она обвиняла Ростена в том, что он был соучастником их заговора, и утверждала, что ребенок остался у Курселя, но тот решительно это отрицал.
Госпожа Корнюель говорила по этому поводу:
— Курселя остригут и отправят в монастырь вместо его жены. Этот чертов Парижский парламент уже никому не верит… разве что колдунам, и у него есть для этого все основания.
Госпожа де Курсель вторила ей, повторяя:
— Я ничего не боюсь, ведь меня судят мужчины.
Однако произошло одно событие, которое никто не предвидел.
Госпоже де Курсель надоело сидеть в Консьержери; она подкупила одну из своих горничных, поменялась с ней одеждой и сбежала в Англию, к г-же де Мазарини, которая укрывалась там и с которой она без труда помирилась: они нуждались друг в друге. По-моему, эти особы, в особенности госпожа де Курсель, были одержимы дьяволом, имя которому Легион, как говорится в Евангелии, ибо они не могли усидеть на одном месте. Едва лишь оказавшись в Лондоне, маркиза завела себе нового любовника, который стоил всех остальных, ибо он, этот бедный Брюлар дю Буле, был не только порядочным, но и добродетельным человеком. Он не просто страстно в нее влюбился, а буквально потерял голову.
Бедняга принялся жалеть г-жу де Курсель от всего сердца; ее страдания и подлые козни, жертвой которых она стала, оправдывали в его глазах ее проступки; он решил, что она способна серьезно привязаться к тому, кто постарается сделать ее счастливой, и предпринял такую попытку, пытаясь превозмочь ревность, а для нее у него было предостаточно оснований. Маркизе не было до этого никакого дела. Она вернулась в Париж инкогнито, без ведома своего воздыхателя, и снова начала встречаться с Роганом, Крийоном и маркизом де Вилларом, начавшим управлять ее делами. Сколько же греховных мыслей вертелось в головке этой прекрасной Сидонии!
Страх заставил даму укрыться в Осоне, у одного из своих родственников по имени Люзиньи, в замке Ати. Буле увез ее оттуда в Женеву под именем г-жи де Болье; она жила там довольно уединенно. Однако красота маркизы не осталась незамеченной, и, когда герцогиня де Мазарини, направлявшаяся в Гамбург, приехала навестить свою подругу, все взоры обратились на г-жу де Курсель. Ее называли не иначе как "прекрасная чужестранка", и люди толпились на улицах, когда она там проходила. Маркиза столь искусно притворялась, что ей удалось заручиться поддержкой незапятнанных ни в чем магистратов этой педантской и скучной республики, и, что было еще труднее, она заставила их суровых, глупых жен-гугеноток уважать ее. Плутовка обосновалась в доме графа фон Дона, который во всем доверял ей, и внушила любовь самому знаменитому Грегорио Лети. У нее было к нему письмо, которое она вручила ему со словами:
— Не подумайте, господин Лети, что я приехала сюда с дурными намерениями. Я уехала из дома, потому что мой муж хочет со мной жить, а я этого не хочу.
Лети ответил ей, отчасти шутя:
— Конечно, сударыня, многие захотели бы с вами жить, ведь вы слишком красивы, чтобы принадлежать одному мужчине.
Госпожа де Курсель вела себя благоразумно: она жила довольно тихо и достаточно долго скрывала свою связь с Буле. Приезжая к ней, он укрывался в деревне, а она, подобно герцогине Буйонской, разъезжала повсюду верхом, бывала в самом блестящем обществе и всевозможные свои проделки держала в тайне от бедного Буле, который догадывался обо всем, не будучи в этом уверен, и умирал от ревности. Между этими несчастными происходили душераздирающие сцены; Буле бросил все ради г-жи де Курсель; она относилась к нему не столько с любовью, сколько с уважением, просто как к хорошему человеку. В конце концов любовник поймал маркизу с поличным, когда она была с конюхом. В первом порыве досады и отчаяния Буле совершил недостойный поступок: он написал всем женевским друзьям Сидонии, что она собой представляет и в каких отношениях он с ней состоит; при этом он использовал выражения, к каким дворянин, как и всякий порядочный человек, не прибегает по отношению к своей бывшей возлюбленной. Маркизу с позором изгнали из города.
Вскоре Буле жестоко в этом раскаялся, тем более что он все еще любил г-жу де Курсель, а она, покидая прибежище, которого он ее лишил, простила его и написала ему благородное и трогательное письмо, чтобы сообщить об этом:
"Все Ваши оскорбления и грубости, — писала она, — не могут заставить меня забыть, что я обязана Вам больше, чем кому-либо из светских людей, и все то зло, что Вы мне теперь причиняете, не помешает мне оценить Ваши последние услуги. Поэтому, читая мое письмо, не поддавайтесь чувству омерзения, которое мы питаем к нравам своих врагов. Думайте просто, что это знак благодарности женщины, которую Вы любили и которая всегда будет считать Вас самым порядочным человеком на свете, если только Вы не желаете, чтобы она относилась к Вам как к лучшему из своих друзей. Если бы страсть, которую Вы ко мне испытывали, не принесла Вам одни лишь неприятности и сожаления, я не позволила бы Вам расстаться со мной сейчас, ибо могу винить себя лишь в том, что не любила Вас так, как Вам хотелось и как Вы того заслуживаете".
Маркиза уехала в Савойю и, находясь там, попыталась добиться изменения решения суда, согласно которому ей возвращали все имущество, в то же время обрекая ее на жизнь в монастыре. Неизвестно, что бы за этим последовало, если бы не умер ее муж. Начался страшный переполох, и в игру вступили наследники, еще более жестокие, чем маркиз. Госпожа де Курсель не придала этому значения, вернулась в Париж и стала вести там жизнь, полную развлечений. И тут деверь маркизы, шевалье де Курсель, снова отправил ее в Консьержери, где ее окончательно осудили за прелюбодеяние с Ростеном (увы, именно с ним!) и приговорили к штрафу в шестьдесят тысяч франков, который она должна была выплатить Курселям, не считая судебных издержек, объявлений и т. д. Но вместе с тем г-жу де Курсель отпустили на свободу и сняли с нее всякую ответственность — она сочла все это не слишком дорогой ценой.
Именно тогда маркиза написала мне из Консьержери, и мы помирились. Я сделала для нее что смогла, хотя и виделась с ней лишь тайком; затем она исчезла, и я не знаю, где она сейчас.
Вот и вся история женщины, заставившей о себе говорить: когда я вернулась из Монако, о ней шла всеобщая молва; тем не менее о маркизе вскоре все забыли, и я в первую очередь, из-за другой, еще более удивительной истории, непосредственно связанной со мной: речь идет о несостоявшемся браке Мадемуазель с Лозеном. Я расскажу лишь о том, что касается меня и неизвестно большинству, поскольку в общих чертах эти события знают все.
Мадемуазель отвергла половину королей и принцев Европы и была отвергнута другой их половиной; между тем она старела, и незамужняя жизнь стала сильно ее тяготить. Я уже не раз говорила, что она давно подумывала о Лозене, разумеется не как о муже (столь невероятная мысль не могла ни с того ни с сего прийти ей в голову), а как о мужчине, который ей нравился. Однако, поскольку все беспрестанно говорили с принцессой о ее наследстве, она внезапно передумала и решила выбрать себе супруга, о чем она заявила во всеуслышание, чтобы ее оставили в покое по поводу ее завещания.
Прежде всего речь зашла о герцоге де Лонгвиле, в ту пору графе де Сен-Поле, который по возрасту годился Мадемуазель в сыновья, затем об английском короле, а после смерти г-жи Генриетты — о Месье. Все единодушно выступали за Месье, исключая короля, которого нисколько это не интересовало, и Мадемуазель, которую не интересовал принц. Поэтому она его отвергла с согласия государя, и принц сожалел только о ее богатстве. Тотчас же снова стали возникать честолюбивые помыслы, и на первый план выдвинулся граф де Сен-Поль. Однако это не устраивало ни Мадемуазель, ни некоего кавалера, который начиная с 1666 года прилагал все усилия, чтобы усилить влечение, возникшее у принцессы с первого взгляда и замеченное им одним. Он заботился об ее экипажах, гвардейцах и шатрах, с удвоенным рвением нес королевскую службу и избегал женщин, позволяя им открыто любить его; вскоре этот хитрец стал горячим другом принцессы и изливал ей свою душу; мало-помалу он обрел ее любовь и, увидев, что она в его власти, отступил.
Мадемуазель все сильнее привязывалась к этому человеку и советовалась с ним по всякому поводу, не скрывая своего расположения к нему, что сочли вполне естественным; он был фаворитом короля, и никто, кроме меня, причем временами, не придавал этому значения, да и то я посмеивалась над своими опасениями. Лозен, понимавший, что все складывается так, как он задумал, держался очень строго с внучкой Генриха IV, но ввел в ее окружение своих друзей и свою сестру, которые расточали ему похвалу; им даже удалось внушить принцессе, что г-жа де Ла Саблиер, за которой тогда ухаживал граф, всего лишь старая одноглазая мещанка, и что Лозена оклеветали. Тот, кто знает Мадемуазель, эту гордую и цельную натуру, может понять ее легковерие. Перестав встречаться с Лозеном, которого она привыкла видеть каждый день, принцесса стала скучать. Ее тоска по графу усилилась до такой степени, что переросла в любовь; она призналась себе в этом, и это ее не испугало. Она легко убедилась, что Лозен платит ей взаимностью — об этом свидетельствовали как его почтительное отношение к ней, так и отчужденность. Граф окружал ее нежной заботой, стараясь это скрыть, как она полагала; и тут Мадемуазель поняла, как сильно она его любит, и попыталась обуздать это чувство, но было уже поздно. Она стала страстно молиться и в конце концов, после мучительной борьбы с собственной гордостью, решила сдаться и увенчать эту пламенную страсть узами брака. Она принялась искать в прошлом, в браке своей сестры с графом де Гизом, оправдания своего безумия, нашла достаточно убедительные доводы и признала их. Оставалось лишь известить Лозена о том, как ему посчастливилось; ожидавший этого граф, чтобы не спугнуть удачу, сделал вид, что он колеблется.
Принцессе пришлось написать ему в подобающих выражениях, что она желает выйти за него замуж; хитрец вначале отказал ей, заявив, что она смеется над ним и что он ни за что не поверит, будто она собирается выйти замуж за слугу своего двоюродного брата. Затем Лозен выдвинул множество других возражений, чтобы принцесса их опровергла, и она поспешила это сделать. Предатель убедил ее, что он не выносит женщин, в то время как он не мог без них жить. Бедная Мадемуазель, бедная принцесса, поверившая обещаниям младшего сына гасконской семьи!
Лозен отказался предпринимать какие-либо действия, и Мадемуазель взяла все на себя; она поговорила с королем, что было труднее всего, и призналась в своей безрассудной и нелепой в ее годы страсти. Принцесса не щадила себя и, ко всеобщему удивлению, к ее собственному изумлению, король, поупрямившись немного, дал ей согласие на этот брак. Моему отцу все было известно (я думаю, что он подслушивал под дверью). Он тотчас же явился ко мне и сообщил эту странную новость. Я подпрыгнула на три фута в своем кресле:
— Он женится на Мадемуазель?! Помилуйте, этого не может быть!
— Это возможно, поскольку король дал свое согласие и данный вопрос будет вынесен завтра на заседание совета, после чего представители знати, в число которых я, конечно, войду, станут благодарить короля и Мадемуазель за оказанную дворянству честь.
— А я вам говорю, что этому не бывать, этому не бывать!
Поспешив к Месье, я рассказала ему об этом чудовищном событии; он согласился со мной и поклялся, что этого не допустит.
Я поняла, что следует сыграть на самолюбии принца, и настроила его соответствующим образом. Поскольку встречаться с ним было бесполезно, я бросилась к Мадемуазель, но она не приняла меня: я впала в немилость. Какую ночь я тогда провела! На следующий день я с нетерпением ждала решения совета; невзирая на сопротивление Месье и многих других, король заявил, что его кузина вольна выбирать себе мужа, а он не вправе ей препятствовать, и снова дал свое согласие. Мне передали этот ответ — я пришла в ярость. К счастью, тщеславие Лозена его погубило. Вместо того чтобы дожидаться свадебных нарядов, чтобы с большей помпой отпраздновать свою победу, графу следовало венчаться в тот же вечер и торжествовать на следующий день. Я это поняла и, осознав его ошибку, воспрянула духом. Я вернулась к Месье, который тоже рвал и метал; отправилась к г-же де Ланжерон, весьма влиятельной особе из дворца Конде, — словом, никого не забыла. Пустив в ход все средства, я в конце концов с радостью услышала, как господин принц говорит Месье:
— Мы вместе пойдем к королю и объясним ему, что это за гнусность; если, несмотря ни на что, король пойдет дальше, фаворит будет иметь дело со мной: я не позволю ему бесчестить первенствующую королевскую династию Европы.
Я поступила еще разумнее, послав Месье к г-же де Монтеспан; у меня не было сомнений, что на этот раз мы договоримся. Она раскричалась и стала повторять, что Мадемуазель безусловно сошла с ума и ее следует держать взаперти. Завязав всю эту интригу, я затаилась, как паук возле паутины. Без меня все бы только пустословили и строили планы, но ничего бы не предприняли. Лишь благодаря мне, мне одной, Лозен потерпел крах. Гордец! Я добралась до самой королевы с помощью Ла Молина, которой я дала бриллиант стоимостью в пятьсот пистолей; я бы пожертвовала всем, вплоть до последней драгоценности, лишь бы замысел графа провалился! Все отправились поздравлять Мадемуазель, но я не стала этого делать: я готова была ее убить! Она даровала Лозену свои бесчисленные сокровища! Этот наглец вел себя возмутительно. Однако на следующий день, когда король, наконец внявший голосу разума, пригласил кузину и запретил ей настаивать на своем, когда этот г-н де Монпансье стал прежним Лозеном, ах, как же я была счастлива! Ах! До чего же это унижение восхитительно подобало ему! Я написала графу:
"Вы обязаны всем только мне".
То был один из лучших моментов моей жизни. Эта дурочка Мадемуазель, проливавшая старческие слезы, не вызвала у меня ни капельки жалости! Между тем я решила насладиться своим триумфом и пришла к ней вместе с матушкой. Принцесса даже не заметила моей радости и не догадалась, что ее соперница торжествует, — вот что значит любовь! Король же был еще более милостив: увидев Лозена после приема, он сказал ему:
— Я так вас возвеличу, что вам не придется сожалеть о богатстве, которого я вас лишаю: для начала вы станете герцогом, пэром и маршалом Франции.
— Государь, — отвечал граф, — вы раздали столько герцогских титулов, что уже не стоит гордиться подобной честью; что касается жезла маршала Франции, ваше величество сможет мне его вручить, когда я буду достоин этой награды.
Этот наглец остался прежним! Однако с тех пор удача ему изменила. Госпожа де Монтеспан, Лувуа, все враги графа интриговали против него и выставили его перед королем опаснейшим человеком; они дошли до того, что стали подозревать Лозена в преступлениях, тем самым оскорбляя самолюбие государя, и постоянно напоминали о том, как грубо он отверг благодеяния его величества; в конце концов им неизвестно каким образом удалось погубить королевского фаворита — так или иначе, гром грянул. Я держалась в стороне. В начале этих записок я говорила, что мне никогда не приходилось причинять кузену вреда, решив утаить то, что я способствовала его разрыву с Мадемуазель; однако под влиянием гнева и ревности, вспыхнувших теперь во мне, я не стала ничего скрывать. Да простят меня за это; если же это преступление, то я от него не отрекаюсь.
XXXVI
Госпожа де Монтеспан держалась с Лозеном как обычно, она поручила ему выбрать для нее драгоценные камни, в которых он превосходно разбирался, и вставить их в оправу; накануне дня, когда графа арестовали, он еще находился в Париже ради этой особы; герцог де Рошфор, капитан гвардейцев, состоявший на дежурстве, задержал его без всяких объяснений и даже не дал ему разрешение написать письмо. Графа отвезли в Бастилию, а оттуда в Пиньероль, тот самый Пиньероль, где, возможно, еще томится вместе с ним бедный Филипп! Д’Артаньян доставил туда Лозена с величайшим почтением. Граф пребывал в столь удрученном состоянии, что его ни на минуту не оставляли одного. В одном опасном месте узнику предложили выйти из кареты.
— Эти беды мне нипочем! — заявил он и остался в экипаже.
Мой кузен полагал, что его везут в Пьер-Ансиз, и уже в Лионе стал прощаться с г-ном д’Артаньяном, но там ему стало известно, что они направляются в Пиньероль.
— Я погиб! — промолвил он со вздохом.
Приехав в Пиньероль, он обратился к Сен-Мару со словами:
— In secula seculorum!
Многие ответили бы на это: "Аминь!"
Некоторое время спустя граф поджег тюрьму, а затем сделал подкоп, о чем я рассказывала в эпизоде, связанном с этой сумасбродкой г-жой де Ла Форс. Вот что я затем узнала: Лозену удалось встретиться с г-ном Фуке то ли с позволения коменданта, то ли обманным путем. В этой крепости находятся трое высокопоставленных узников. Господин Фуке плохо знал графа, который в его бытность еще ничего не значил, но они начали беседовать, и бывший суперинтендант стал жадно расспрашивать его обо всем;
Лозен рассказывал ему о своем успехе и невзгодах, а г-н Фуке с изумлением слушал его.
— Как! Вы были командиром драгунов, капитаном гвардейцев, и у вас, у вас, была грамота командующего армией?
— Да, а из-за своей оплошности я не стал командующим артиллерией.
— Неужели?
— А затем с согласия короля я должен был жениться на Мадемуазель.
В эту минуту г-н Фуке решил, что он разговаривает с сумасшедшим, и ему стало страшно находиться вместе с ним. Позже он узнал, что все это правда, и еще больше удивился. С тех пор я о нем больше не слышала.
Свершилось: я подошла к последнему рубежу, о котором предупреждал Фагон, и перестала страдать; пройдет еще день, два, возможно, несколько часов, и все будет кончено. Я не успею написать обо всем, о чем собиралась. Стало быть, это моя прощальная запись, прежде чем я навсегда отложу перо; я хочу посвятить эту прощальную запись последнему дню своего триумфа, а затем позову Бурдалу и обращу все свои помыслы к Богу, который меня простит, ведь я столько страдала, чтобы искупить свою вину!
Это происходило в июле, когда я была в Версале; мы все, весь французский двор, находились в парадных, столь дивно меблированных покоях короля. Там было совсем не жарко, все было великолепно. Шла игра в реверси. Монтеспан держала карты, а король сидел рядом с ней; Месье, королева, г-жа де Субиз, надевшая свои знаменитые изумрудные серьги, свидетельство того, что у нее назначено свидание с королем, а также Данжо и Лангле — словом, все игроки собрались вокруг карточного стола, на который я только смотрела. Монтеспан была настолько красива, что я готова была лопнуть от досады: прическа ее состояла из множества буклей (причем две пряди ниспадали с висков ей на грудь), а на голове ее красовались черные ленты и три-четыре булавки; она блистала жемчугами супруги маршала де Лопитапя, бриллиантами и подвесками дивной красоты; на ней не было никакого головного убора — словом, маркиза выглядела божественно, увы! Эта игра и эти разговоры, перемежавшиеся музыкой, продолжались до трех часов ночи. Король выходил из-за стола, когда ему приносили письма, и до шести часов, когда игра окончательно закончилась, перебрасывался словами с сидевшими справа и слева от него людьми. Ставки делались на луидоры, которые никто не считал. В шесть часов все дамы расселись по коляскам; в карете короля были г-жа де Монтеспан, Месье, г-жа де Тьянж и г-жа д’Эдикур (эта особа немного полакомилась апельсинами, которым его величество не дает до конца созреть). Королева находилась в одной из новых колясок, тех, что называли "Слава Никеи" (в них не сидят друг против друга); я имела честь сопровождать Мадам. Затем мы поплыли по каналу в гондолах, в сопровождении музыкантов, и оставались там до десяти часов, после чего вернулись и стали смотреть спектакль. В полночь началось разговенье, длившееся почти до самого утра; так проходит жизнь французского двора, и этого я больше не увижу. На мне были плащ и юбка с французскими кружевами, с подкладкой из красивого гладкого камчатого полотна небесно-голубого цвета. Банты были подобраны в тон одежде и украшены на концах алмазами, как при королеве-матери, — это опять входило в моду. Я надела свой чудесный жемчуг; я все еще была красива в таком убранстве и с радостью слышала, как все вокруг об этом говорят. Новый кавалер… моя безрассудная страсть — он был почти ребенком, но, казалось, любил меня! Юноша оказался предателем, с того самого дня я его больше не видела, и с тех пор страдаю и чахну. Я узнала, что он был знаком с Бардом и Биарицем, это орудие их мести. Биариц грозился лишить меня красоты, и, в самом деле, отнял ее у меня. О! Какой негодяй! Какие подлецы!
Я помню также, что в тот день внимание двора было приковано к г-же де Людр; я хочу рассказать о г-же де Людр, мне приятно о ней вспоминать, поскольку она была красивой, и к тому же это позволит мне перейти к моим заключительным словам о короле. Немногие знают всю правду об этой особе, между тем ее история — это подлинный роман. Она канонисса аббатства Пуссе и одна из фрейлин Мадам, очень молодая и очень милая. Ее стали замечать, когда шевалье де Вандом и маршал де Вивонн в нее влюбились и решили драться из-за нее. То есть Вандом хотел заставить Вивонна драться, а толстяк-маршал отказывался:
— Нет уж! Это то же самое, что стрелять по воротам. Пусть он дерется, если хочет, а я не собираюсь с ним драться!
Над этим повсюду смеялись, и король громче всех; с тех пор он обратил внимание на эту Елену из новоявленной Трои и нашел ее очаровательной, как оно и было. Король слегка устал от высокомерия Монтеспан, ему слегка надоело выслушивать просьбы г-на де Кондома, он начал искать другие любовные связи, а эта девица уже была под рукой. В довершение всего Месье сказал государю, что она его любит (то была правда, и принц, будучи сплетником, выяснил это без особого труда). Поэтому король нагрянул однажды в Сен-Клу, когда его там не ждали; эта особа начала то краснеть, то бледнеть. Затем все стали играть на лужайке; его величество увел девицу под сень деревьев, и отныне ее участь была решена. Я видела, как она вернулась вечером с сияющим видом; на следующий день она попросила Мадам ее отпустить и отправилась в Версаль с супругой маршала Дюплесси.
Хотя г-жа де Людр не стала явной фавориткой, все узнали, что она приобрела расположение короля. Госпожа де Монтеспан напрасно бесилась от злости: не имея ни положения, ни титула, фрейлина продержалась два года, причем была в большой силе. Завистникам не удавалось от нее избавиться, пока они не придумали, как ее оклеветать, и на следующий день после гнусного навета она лишилась своего счастья. Королю сказали, что его возлюбленная страдает заразной болезнью, после того как в юности ей дали выпить отраву. Вечером Людр стала ждать короля, а он не явился и, проявив бесподобную черствость, даже не известил ее о том, что все кончено; он бросил ее без всякого сожаления, не прощаясь, и вернулся к прежним своим оковам.
Да будет вам известно — я обещала это сказать, и я это говорю: король — бессердечный, бездушный человек, он любит только себя и заботится лишь о своих развлечениях и своем величии; все люди для него просто орудия, которые он использует в этих двух целях, а затем, когда они отслужат свое, уничтожает их. У него есть лишь одна добродетель, которая в то же время является страшным пороком, — это гордость. Король обязан своей гордости всем: благодаря этой гордости он стал тем, какой он есть; благодаря ей он окружен показным блеском; благодаря ей он вознесся выше всех монархов на свете, ибо он пожелал взойти на вершину славы и оказался там по воле Провидения. Все те, кто любил короля: и мужчины, и женщины — стали его жертвами, а он забыл о них, не испытывая угрызений совести. Он измучил бедняжку Лавапьер, она ушла в монастырь, и он ее там держит. Она укрывалась там трижды за время их связи; в первый раз король лично забрал ее из Шайо, а во второй раз послал за ней, и она справедливо заметила:
— В первый раз он пришел сам!
В третий раз он даже не пожелал ее видеть.
Король велик, потому что он находится высоко и все видят его издали; когда к нему приближаешься, величие его убывает. Что касается меня, то я очень рада, что сказала это, чтобы грядущие поколения это узнали, ибо сейчас государю только льстят и никто не говорит ему правду о нем.
Я возвращаюсь к бедняжке Людр.
Когда король так жестоко ее бросил, она не стала ни требовать у него разъяснений, ни умолять его вернуться, вела себя достойно во всех отношениях и, появляясь в обществе, держалась настолько непринужденно, что приводила его величество в смущение; он даже предложил ей двести тысяч франков.
"Скажите королю, что я не нуждаюсь ни в чем, — заявила она в ответ, — моя семья достаточна богата, и мне не подобает принимать подачки".
Она явилась к Мадам, рассказала ей обо всем и попросила снова взять ее на службу. Временами Мадам бывала великодушной; ее трогало все благородное и простое; она подняла эту особу, поцеловала ее и разрешила ей вернуться, даже не читая бесполезных наставлений. Как-то раз принцесса взяла фрейлину с собой; Монтеспан смотрела на г-жу де Людр с презрением и дошла до того, что в разговоре о ней сказала: "Это отребье!"
Как бы там ни было, "это отребье" все еще привлекало к себе взоры многих мужчин. Карюж сказал ей:
— Сударыня, право, вы красивы как никогда!
— В самом деле? Я очень рада, но это по меньшей мере странно.
Понемногу Людр стала держаться в тени: когда Мадам отправлялась ко двору, она оставалась в Ле-Буше, у одной из своих подруг, и исполняла свои обязанности только в Сен-Клу или в Пале-Рояле; затем она почти совсем перестала показываться, чтобы не вызывать назойливых толков. Как-то раз фрейлина не явилась на службу и написала Мадам, что она удаляется в монастырь, расположенный в Лотарингии, и благодарит свою госпожу за доброту. На этом все кончилось: ни шума, ни захваченных с собой нарядов, ни жалоб — эта особа теперь там. Возможно, она счастлива. Ее образ пришел мне на память, когда я думала о том последнем дне, когда г-жа де Людр была унижена, а я торжествовала в последний раз. Я стала размышлять о ее монастыре.
Монастырь! Мне бы очень хотелось там оказаться, жить в покое и молиться! Разве я не искупила свою вину? Видимо, недостаточно. Моя совесть нечиста, скоро придет Бурдалу и отпустит мне грехи, но облегчит ли он мое сердце? Мне кажется, что из всех моих прегрешений самыми непростительными окажутся черствость и недостаток доброты по отношению к людям. Бог милостив! Он любит нас и хочет, чтобы мы любили его, а также любили друг друга. Но разве я любила? Лозена, да… И только?
Сейчас я буду исповедоваться.
Итак, прощай, жизнь, прощай, прошлое, прощай, будущее; прощайте, все дела, — моя жизнь окончена. Я покидаю то, от чего избавляет меня Господь; он оставил мне душу, он призывает ее к себе, и она спешит исполнить его волю, эта гордая душа, способная повиноваться только Всевышнему. Давайте же молиться, молитесь за меня, вы, читающие эти строки. Я чувствую, как ветер вечности веет на мою душу, выдувая из нее все, что притягивает ее к земле. Я дрожу, я чувствую себя слабой и ничтожной грешницей перед тем, кто безмерно справедлив.
* * *
Я видела Бурдалу, он отпустил мне грехи, я счастлива. Если Бог справедлив, он также и милостив, он прощает раскаявшихся грешников, а я раскаиваюсь.
ПРИЛОЖЕНИЕ
СВИДЕТЕЛЬСТВО МАДЛЕН БЛОНДО, СТАРШЕЙ ГОРНИЧНОЙ ГОСПОЖИ КНЯГИНИ МОНАКО
Прежде чем покинуть сей мир и желая умереть со спокойной душой, я оставляю Карлотте Марии, крестнице моей дорогой госпожи, шкатулку кедрового дерева, ключ от которой будет лежать под изголовьем моей постели, слева, вместе с моими четками и ковчегом с мощами святого Антония Падуанского. В этой шкатулке находятся четыре тетради объемом более двухсот страниц каждая, полностью исписанные рукой госпожи княгини Монако, урожденной де Грамон; она передала мне их перед своей кончиной. Я ухаживала за госпожой до ее последнего вздоха. Исповедавшись, она позвала меня, велела взять этот маленький ларец и унести к себе, а затем заставила меня поклясться вечным спасением моей души, что я передам шкатулку графу де Лозену, если он когда-нибудь выйдет из тюрьмы, но я не должна была показывать ее кому бы то ни было, кроме него.
"А если господин граф так и не выйдет из тюрьмы, что мне делать с этими бумагами?" — спросила я.
"Все, что захочешь, лишь бы только они не попали в руки господина Монако".
После смерти ее высочества я вернулась в Монако и сочеталась там браком с Гаэтано Казановой, начальником таможни, и спокойно жила со своей семьей до тех пор, пока не узнала о возвращении господина графа в Париж. Я немедленно уехала из дома, чтобы исполнить последнюю волю своей госпожи.
Господин граф очень изменился во всех отношениях, и я его не узнавала. Он встретил меня довольно неприветливо и даже не вспомнил, что видел меня раньше. Между тем я много раз приносила ему весточки от госпожи и он прекрасно меня знал.
"Я должна передать это господину графу", — сказала я, смиренно поклонившись.
"Что это такое?"
"Это последний дар моей дорогой госпожи господину графу".
"Черт побери, и что, по-твоему, мне с этим делать?"
"Что будет угодно господину графу, мне велено только вручить это лично ему, а остальное меня не касается".
"Любезная подруга (раз ты утверждаешь, что мы друзья), забери этот хлам. Будь твоя госпожа еще жива, я не стал бы с ней встречаться; тем более я не собираюсь тратить время на просмотр ее переписки. Выйдя из Пиньероля, я дал себе зарок распрощаться с прошлым и начать новую жизнь; если ты рассчитывала получить вознаграждение, то, что бы тебе ни говорили, я слишком беден, чтобы тебя одаривать. Постой! Черт побери, ну да! Возьми эти тетради; я вижу, что они содержат записки госпожи княгини; отвези их в Голландию и отдай издателю; я готов заложить свою душу, если в них недостаточно яда, чтобы ты могла продать их на вес золота, — я хорошо знаю эту даму. Ступай, дитя мое, с Богом!"
Больше я ничего не смогла добиться, граф не стал меня слушать. Я унесла тетради и шкатулку. Они остались у меня, и я не знаю, что с ними станет, но я боюсь, как бы мой сын, терзаясь неуместными угрызениями совести, не отдал их его высочеству; тем не менее у меня не хватает духу их сжечь. Возможно, в этих бумагах таятся важные секреты. Да хранит их Бог! Я исполнила свой долг.