Глава III. Дар возвращен
Темная ночь все еще стояла над миром. На равнинах, с горных вершин, с палубы кораблей, затерявшихся в морском просторе, можно было далеко на горизонте различить бледную полоску, которая обещала, что когда-нибудь настанет рассвет; но обещание это было еще далеким и смутным, и луна с трудом пробивалась сквозь ночные облака.
И подобно тому, как ночные облака, проносившиеся между небом и землей, закрывали луну и окутывали Землю мраком, все сгущаясь и нагоняя друг друга, проносились тени в мозгу Редлоу, помрачая его разум. Как тени ночных облаков, капризны и неверны были сменяющие друг друга мгновенные озарения и минуты забытья; и как ночные облака все снова заслоняли пробившийся на мгновенье лунный свет, так и в его сознании после краткой случайной вспышки тьма становилась еще непрогляднее.
Глубокая, торжественная тишина стояла над громадой старинного здания, и его стены, утлы, башенки то таинственно чернели среди снегов, то исчезали, сливаясь с окружающей тьмою, смотря по тому, показывалась или вновь скрывалась за тучами луна. А в комнате Ученого, в слабом свете угасавшей лампы, все было смутным и сумрачным; после того как голос за дверью умолк и стук прекратился, тут воцарилось гробовое молчание; лишь изредка в камине, среди седеющей золы, слышался едва различимый звук, словно последний вздох умирающего огня. Перед камином на полу крепким сном спал мальчик. Ученый неподвижно сидел в кресле; с той минуты, как умолк зов за дверью, он не шевельнулся, точно обращенный в камень.
И вот снова зазвучали рождественские напевы, которые он уже слышал раньше. Сначала он слушал так же равнодушно, как тогда на кладбище; но мелодия все звучала, тихая, нежная, задумчивая, она плыла в ночном воздухе, и вскоре Ученый поднялся и простер к ней руки, точно это приближался друг, кто-то, кого он мог, наконец, обнять, не причинив ему зла. Лицо его стало не таким напряженным и недоумевающим; легкая дрожь прошла по телу; и вот слезы выступили у него на глазах, он низко опустил голову и закрыл лицо руками.
Память о скорби, обидах и страданиях не возвратилась к нему; он знал, что ее уже не вернуть; ни секунды он не верил и не надеялся, что она вновь оживет. Но что-то беззвучно затрепетало в глубине его существа, и теперь он снова мог взволноваться тем, что таила в себе далекая музыка. Пусть она лишь скорбно говорила ему о том, какое бесценное сокровище он утратил. — и за это он горячо возблагодарил небеса.
Последняя нота замерла в воздухе, и Редлоу поднял голову, прислушиваясь к еле уловимым отзвукам. Напротив него, так близко, что их разделяло только скорчившееся на полу тело спящего мальчика, стоял Призрак, недвижный и безмолвный, и смотрел на него в упор.
Как и прежде, он был ужасен, но не столь беспощадно грозен и суров так показалось Ученому, и робкая надежда пробудилась в нем, когда он, дрожа, смотрел в лицо Духа. На этот раз Дух явился не один, призрачная рука его держала другую руку.
И чью же? Кто стоял рядом с Призраком, была ли то сама Милли, или только ее тень и подобие? Как всегда, она тихо склонила голову и, казалось, с жалостью смотрела на спящего ребенка. Сияние озаряло ее лицо, но Призрак, стоя с нею рядом, оставался по-прежнему темным, лишенным красок.
— Дух! — сказал Ученый, вновь охваченный тревогой. — Никогда я не упорствовал и не был самонадеян, если это касалось ее. Только не приводи ее сюда! Пощади!
— Это всего лишь тень, — ответило Видение. — При первом свете утра отыщи ту, чей образ сейчас пред тобою.
— Неужели рок бесповоротно осудил меня на это? — вскрикнул Ученый.
— Да, — подтвердило Видение.
— Погубить ее спокойствие и доброту? Сделать ее такою же, как я сам? Как те, другие?
— Я сказал: отыщи ее, — возразил Призрак. — Больше я ничего не говорил.
— Но ответь, — воскликнул Редлоу, цепляясь за надежду, которая словно бы скрывалась в этих словах, — могу ли я исправить то зло, что я причинил?
— Нет, — ответил Дух.
— Я не прошу исцеления для себя, — сказал Редлоу. — От чего я отказался — я отказался по своей воле, и моя утрата только справедлива. Но для тех, кого я наделил роковым даром; кто никогда его не искал; на кого нежданно-негаданна обрушилось проклятие, о котором они и не подозревали, и не в их власти было его избегнуть, — неужели же я не могу ничего сделать для этих несчастных?
— Ничего, — ответил Призрак.
— Если так, не может ли кто-нибудь другой помочь им?
Застыв подобно изваянию, Призрак некоторое время не спускал с него глаз; потом вдруг повернулся и посмотрел на тень, стоявшую рядом.
— Она поможет? — воскликнул Редлоу, тоже глядя на образ Милли.
Призрак выпустил, наконец, руку тени и тихо поднял свою, словно отпуская Милли на волю. И она, не шевелясь, не меняя нозы, начала медленно отступать или, может быть, таять в воздухе.
— Постой! — крикнул Редлоу с волнением, которое он бессилен был выразить словами. — Помедли хоть минуту! Сжалься! Я знаю, что-то переменилось во мне вот только сейчас, когда в лочи звучала музыка. Скажи, быть может, ей мой пагубный дар больше не опасен? Можно ли мне приблизиться к ней без страха? О, пусть она подаст мне знак, что для меня еще есть надежда!
Призрак по-прежнему смотрел не на Редлоу, а на тень, и ничего не ответил.
— Скажи одно — знает ли она, что отныне в ее власти исправить зло, которое я причинил людям?
— Нет, — ответил Призрак.
— Но, быть может, ей дана такая власть, хоть она этого и не знает?
— Отыщи ее, — повторил Призрак. И тень медленно исчезла.
И снова они стояли лицом к лицу и смотрели друг на друга тем же страшным, неотступным взглядом, как в час, когда Редлоу принял роковой дар; а между ними на полу, у ног Призрака, по-прежнему лежал спящий мальчик.
— Грозный наставник, — промолвил Ученый, с мольбой опускаясь на колени, — ты, которым я был отвергнут, но который вновь посетил меня (и я готов поверить, что в этом новом появлении и в твоих смягчившихся чертах мне блеснула искра надежды), я буду повиноваться, ни о чем не спрашивая, лишь бы вопль, вырвавшийся из глубины моего измученного сердца, был услышан, лишь бы спасены были те, кого я погубил и кому ни один человек помочь уже не в силах. Но есть еще одно…
— Ты говоришь об этом существе, — прервало Видение и указало на распростертого у его ног мальчика.
— Да, — отвечал Ученый. — Ты знаешь, о чем я хочу спросить. Почему этот ребенок один не пострадал от моей близости и почему, почему открывал я в его мыслях страшное сходство с моими собственными мыслями?
— Это, — сказало Видение, вновь указывая на спящего, — совершенный пример того, чем становится человек, лишенный всех тех воспоминаний, от которых отказался ты. В памяти его нет ни единого смягчающего душу следа скорби, обиды или страданий, ибо этот несчастный, с самого рожденья брошенный на произвол судьбы, живет хуже зверя и никогда иной жизни не знал, ни разу человеческое участие, человеческое чувство не заронило зерна подобных воспоминаний в его ожесточенное сердце. Все в этом заброшенном создании — мертвая, бесплодная пустыня. И все в человеке, лишенном того, от чего по доброй воле отказался ты, — такая же мертвая, бесплодная пустыня. Горе такому человеку! И стократ горе стране, где есть сотни и тысячи чудовищ, подобных этому. И Редлоу содрогнулся, охваченный ужасом.
— Каждый из них, — сказало Видение, — каждый до последнего сеятель, и урожай суждено собрать всему роду человеческому. Каждое зернышко зла, сокрытое в этом мальчике, даст всходы разрушения, и они будут сжаты, собраны в житницы, и снова посеяны всюду в мире, и столь распространится порок, что человечество достойно будет нового потопа. Равнодушно взирать хотя бы на одного подобного ему — преступнее, нежели молча терпеть наглые, безнаказанные убийства на улице среди бела дня.
Видение устремило взор на спящего мальчика. И Редлоу тоже с неведомым дотоле волнением посмотрел на него.
— Каждый отец; мимо которого днем ли, в ночных ли своих блужданьях проходят незамеченными подобные существа; каждая мать среди любящих матерей этой земли, бедная или богатая; каждый, кто вышел из детского возраста, будь то мужчина или женщина, — каждый в какой-то мере в ответе за это чудовище, на каждом лежит тяжкая вина. Нет такой страны в мире, на которую не навлекло бы оно проклятья. Нет на свете такой веры, которой бы оно не опровергало самым своим существованием; нет на свете такого народа, который бы оно не покрыло позором.
Ученый стиснул руки и, трепеща от страха и сострадания, перевел взгляд со спящего на Видение, которое стояло над мальчиком, сурово указывая на него.
— Вот пред тобою, — продолжал Призрак, — законченный образец того, чем пожелал стать ты. Твое тлетворное влияние здесь бессильно, ибо из груди этого ребенка тебе нечего изгнать. Его мысли страшно схожи с твоими, ибо ты пал так же противоестественно низко, как низок он. Он — порождение людского равнодушия; ты — порождение людской самонадеянности. И там и здесь отвергнут благодетельный замысел провидения — и с противоположных полюсов нематериального мира оба вы пришли к одному и тому же.
Ученый склонился к мальчику и с тем же состраданием, какое испытывал к самому себе, укрыл спящего и уже не отстранялся от него более с отвращением или холодным равнодушием.
Но вот вдалеке просветлел горизонт, тьма рассеялась, в пламенном великолепии взошло солнце — и коньки крыш и трубы старинного здания засверкали в прозрачном утреннем воздухе, и дым и пар над городом стал точно золотое облако. Даже старые солнечные часы в глухом и темном углу, где ветер всегда кружил и свистал с непостижимым для ветра постоянством, стряхнули рыхлый снег, осыпавший за ночь их тусклый, унылый лик, и весело поглядывали на завивающиеся вокруг белые тонкие вихорьки. Надо думать, что утро как-то ощупью, вслепую проникло и в заброшенные, холодные и сырые подвалы с их низкими нормандскими сводами, наполовину ушедшими в землю; что оно пробудило ленивые соки в ползучих растениях, вяло цеплявшихся за стены, — и в этом удивительном хрупком мирке тоже встрепенулось медлительное жизненное начало, таинственным образом ощутив наступление дня.
Семейство Тетерби было уже на ногах и не теряло времени зря. Мистер Тетерби снял ставни с окна своей лавчонки и одно за другим открыл ее сокровища взорам населения «Иерусалима», столь равнодушного ко всем этим соблазнам. Адольф-младший давным-давно ушел из дому и предлагал читателям уже не "Утренний листок", а "Утренний блисток". Пятеро младших Тетерби, чьи десять кpyглых глаз успели покраснеть от попавшего в них мыла и от растирания кулаками, претерпевали в кухне все муки умывания холодной водой под бдительным взором миссис Тетерби. Джонни, уже покончивший со своим туалетом (ему никогда не удавалось умыться спокойно, ибо его подгоняли и поторапливали всякий раз, как Молох бывал настроен требовательно и непримиримо, а так бывало всегда), бродил взад и вперед у входа в лавку, больше обычного изнемогая под тяжестью своей ноши; к весу самого Молоха прибавился еще немалый вес различных вязанных из шерсти приспособлений для защиты от холода, образовавших вместе с капором и голубыми гетрами единую непроницаемую броню.
У этого дитяти была одна особенность: вечно у него резались зубки. То ли они никогда до конца не прорезались, то ли, прорезавшись, вновь исчезали — неизвестно; во всяком случае, если верить миссис Тетерби, их резалось столько, что хватило бы на вывеску трактира "Бык и Волчья пасть". Поэтому у талии Молоха (которая находилась непосредственно под подбородком) постоянно болталось костяное кольцо, такое огромное, что оно могло бы сойти за четки недавно постригшейся монахини, — и однако, когда младенцу требовалось унять зуд в чесавшихся деснах, ему позволяли тащить в рот самые разнообразные предметы. Рукоятки ножей, набалдашники тростей, ручки зонтов, пальцы всех членов семейства и в первую очередь Джонни, терка для мускатных орехов, хлебные корки, ручки дверей и прохладная круглая головка кочерги — таковы были самые обычные инструменты, без разбора употреблявшиеся для успокоения дитяти. Трудно учесть, сколько электричества добывалось за неделю из его десен путем непрестанного трения. И все же миссис Тетерби неизменно повторяла: "Вот прорежется зубок, и тогда наша крошка снова придет в себя". Но зуб так и не прорезывался на свет божий, и крошка по-прежнему пребывала где-то вне себя.
Нрав маленьких Тетерби за последние несколько часов претерпел прискорбные изменения. Мистер и миссис Тетерби — и те переменились не так сильно, как их отпрыски. Всегда это был бескорыстный, доброжелательный и послушный народец, который безропотно и даже великодушно сносил лишения (а лишены они были многого) и радовался, точно пиршеству, самой скромной и скудной трапезе. Теперь же споры разгорались не только из-за мыла и воды, но из-за завтрака, который еще и на стол-то не был подан. Каждый маленький Тетерби кидался с кулаками на всех остальных маленьких Тетерби; и даже Джонни — многотерпеливый, кроткий и преданный Джонни — поднял руку на Молоха! Да, да! Миссис Тетерби, по чистой случайности подойдя к двери, увидела, как он коварно выбрал в вязаной броне местечко по-уязвимее и шлепнул драгоценное дитя!
Во мгновенье ока миссис Тетерби за шиворот втащила его в дом и с лихвой отплатила ему за это неслыханное кощунство.
— Ах ты бессердечное чудовище! — воскликнула она. — Да как у тебя хватило духу?
— А чего у нее зубы никак не прорежутся? — возвысил голос юный мятежник. — Надоело до смерти. Попробовала бы ты сама с ней понянчиться!
— И попробую, сэр! — сказала мать, отбирая у Джонни его опозоренную ношу.
— Вот и попробуй! — повторил Джонни. — Не больно тебе это понравится. На моем месте ты бы давно пошла в солдаты. Я непременно пойду. В армии по крайности нет грудных младенцев.
Мистер Тетерби, явившийся на место происшествия, не стал карать мятежника, а только потер себе подбородок, — видно, такая неожиданная точка зрения на профессию военного заставила его призадуматься.
— Если его не наказать, мне самой впору пойти в солдаты, — промолвила миссис Тетерби, глядя на мужа. — Тут у меня ни минуты покоя нет. Я просто раба, да, да, чернокожая раба из Виргинии (это преувеличение, вероятно, было навеяно смутными воспоминаниями, связанными с неудачной попыткой фирмы Тетерби по части торговли виргинским табаком). Круглый год у меня ни отдыха, ни удовольствия! Ах, чтоб тебя бог любил! — перебила сама себя миссис Тетерби, так сердито встряхивая младенца, что это плохо вязалось со столь благочестивым пожеланием. — Да что с ней сегодня такое?!
Не в силах этого понять и не достигнув ясности путем встряхивания младенца, миссис Тетерби уложила его в люльку, села подле, скрестила руки и принялась гневно качать ее ногою.
— Что ты стоишь, Дольф? — сказала она мужу. — Неужто тебе нечего делать?
— Ничего я не желаю делать, — ответил мистер Тетерби.
— А я уж наверно не желаю, — сказала миссис Тетерби.
— А я и под присягой покажу, что не желаю, — ска-рал мистер Тетерби.
В эту минуту завязалось сражение между Джонни и пятью его младшими братьями: накрывая стол к завтраку, они стали отнимать друг у друга хлеб и теперь щедро отвешивали один другому тумаки; самый маленький, с удивительной для столь юного возраста предусмотрительностью, не вмешивался в драку, а только ходил вокруг и дергал воинов за ноги. Мистер и миссис Тетерби с великим пылом ринулись в гущу боя, словно отныне то была единственная почва, на которой они могли действовать в согласии; без малейшего следа прежней кротости и добросердечия они сыпали удары во все стороны и, покарав правых и виноватых, вновь уселись каждый на свое место.
— Хоть бы ты газету почитал, чем сидеть сложа руки, — заметила миссис Тетерби.
— А что там читать, в газете? — с крайней досадой отозвался мистер Тетерби.
— Как что? — сказала миссис Тетерби. — Полицейскую хронику.
— Вот еще, — возразил мистер Тетерби. — Какое мне дело, кто там что натворил или что с кем сотворили.
— Читай про самоубийства, — предложила миссис Тетерби.
— Мне это неинтересно, — отвечал ее супруг.
— Кто родился, кто помер, кто свадьбу сыграл — ничего тебе не интересно?
— По мне хоть бы с сегодняшнего дня и до скончания века никто больше не рождался на свет, а с завтрашнего все начали бы помирать; меня это не касается. Вот когда придет мой черед, тогда другое дело, — проворчал мистер Тетерби. — А что до свадеб, так я и сам женат, знаю, велика ли от этого радость.
Судя по недовольному виду миссис Тетерби, она вполне разделяла мнение мужа; однако она тут же стала противоречить ему, просто ради того, чтобы поспорить.
— Ну, у тебя, известно, семь пятниц на неделе, — сказала она. — Сам же слепил ширму из газет и сидишь, вычитываешь чего-то детям по целому часу без передышки.
— Не вычитываю, а вычитывал, — возразил муж. — Больше ты этого не увидишь. Теперь-то я стал умнее.
— Ха, умнее! Как бы не так! Может, ты и лучше стал?
От этого вопроса в груди мистера Тетерби что-то дрогнуло. Он удрученно задумался, снова и снова проводя рукою по лбу.
— Лучше? — пробормотал он. — Не думаю, чтоб кто-нибудь из нас стал лучше, да и счастливее. Лучше? Разве?
Он обернулся к своей ширме и стал водить по ней пальцем, пока не напал на нужную ему вырезку.
— Вот это, помнится, все мы особенно любили, — тупо и растерянно промолвил он. — Бывало, дети заспорят о чем-нибудь, даже потасовка случится, а прочитаешь им эту историю — и они растрогаются до слез и сразу помирятся, будто от сказки про то, как малыши заблудились в лесу и малиновка укрыла их листьями. "Прискорбный случай крайней нищеты. Вчера мужчина небольшого роста с младенцем на руках, в сопровождении шести детей в возрасте от двух до десяти лет, одетых в лохмотья и, по-видимому, изголодавшихся, предстал перед почтенным мировым судьей и сделал следующее заявление…" Уф! Ничего не понимаю, — прервав чтение, воскликнул мистер Тетерби. — Просто непостижимо, мы-то тут при чем?
— До чего же он стар и жалок, — говорила себе между тем миссис Тетерби, наблюдая за мужем. — В жизни не видала, чтоб человек так переменился. О, господи, господи, принести такую жертву!
— Какую еще жертву? — брюзгливо осведомился муж.
Миссис Тетерби покачала головой и, ни слова не отвечая, стала так яростно трясти люльку, что младенца подбрасывало, точно щепку в бурном море.
— Может, ты хочешь сказать, милая моя, что это ты принесла жертву, выйдя за меня замуж? — начал супруг.
— Вот именно! — отрезала супруга.
— Тогда вот что я тебе скажу, — продолжал он так же угрюмо и сердито, как и она. — В брак-то ведь вступают двое, и если кто принес жертву, так это я. И очень жалею, что жертва была принята.
— Я тоже жалею, что ее приняла, Тетерби, от души жалею, можешь не сомневаться. Уж, верно, ты жалеешь об этом не больше, чем я.
— Понять не могу, что я в ней нашел, — пробормотал Тетерби. — Уж, во всяком случае, если в ней что и было хорошего, так теперь ничего не осталось. Я и вчера про это думал, когда после ужина сидел у огня. До чего толста, и стареет, куда ей до других женщин!
— Собой он нехорош, — бормотала меж тем миссис Тетерби. — Виду никакого, маленький, и горбится, и плешь у него…
— Уж конечно я был не в своем уме, когда женился на ней, — ворчал мистер Тетерби.
— Уж конечно помраченье на меня нашло. Иначе понять нельзя, как это я за него вышла, — раздумывала вслух миссис Тетерби.
В таком настроении они сели завтракать. Юные Тетерби не привыкли рассматривать эту трапезу как занятие, требующее неподвижности, а превращали ее в танец или пляску, скорее даже в какой-то языческий обряд, во время которого они издавали воинственные клики и потрясали в воздухе кусками хлеба с маслом; при этом обязательны были также сложные передвижения из дому на улицу и обратно и прыжки с крыльца и на крыльцо. Но сейчас между детьми вспыхнула ссора из-за стоявшего на столе кувшина с разбавленным молоком, из которого они пили все по очереди, и страсти до того разгорелись, что это прискорбное зрелище заставило бы перевернуться в гробу достопочтенного доктора Уотса *. Лишь когда мистер Тетерби выпроводил всю ораву на улицу, настала минута тишины; но тотчас обнаружилось, что Джонни крадучись вернулся обратно, припал к кувшину и пьет, давясь от жадности, неприлично спеша, задыхаясь и издавая странные звуки, подобающие разве что чревовещателю.
— Сведут они меня в могилу, эти дети, — заметила миссис Тетерби, изгнав преступника. — Да уж скорей бы, что ли.
— Беднякам вообще не следует иметь детей, — откликнулся мистер Тетерби. — Радости от них никакой.
В эту минуту он подносил к губам чашку, которую сердито пододвинула к нему жена; миссис Тетерби тоже готовилась отпить из своей чашки; и вдруг оба они так и застыли, точно завороженные.
— Мама! Папа! — крикнул, вбегая в комнату, Джонни. — К нам миссис Уильям идет!
И если когда-либо с сотворения мира был на свете мальчик, который заботливее старой опытной няньки вынул бы младенца из колыбели и, нежнейшим образом баюкая и тетешкая его, весело отправился бы с ним гулять, то мальчиком этим был Джонни, а младенцем — Молох.
Мистер Тетерби отставил чашку; миссис Тетерби отставила чашку. Мистер Тетерби потер лоб, и миссис Тетерби потерла лоб. Лицо мистера Тетерби стало смягчаться и светлеть; и лицо миссис Тетерби стало смягчаться и светлеть.
— Господи помилуй, — сказал про себя мистер Тетерби, — с чего это я озлился? Что такое стряслось?
— Как я могла опять злиться и кричать на него после всего, что я говорила и чувствовала вчера вечером! — всхлипнула миссис Тетерби, утирая глаза краем фартука.
— Не чудовище ли я? — сказал мистер Тетерби. — Неужто у меня нет сердца? София! Женушка моя маленькая!
— Дольф, милый!
— Я… со мной что-то такое сделалось, Софи, что и подумать тошно, признался муж.
— А со мной-то, Дольф! Я была еще хуже! — в отчаянии воскликнула жена.
— Не убивайся так, моя Софи. Никогда я себе этого не прощу. Ведь я чуть не разбил твое сердце.
— Нет, Дольф, нет. Это я, я во всем виновата!
— Не говори так, мой маленькая женушка. Ты такая великодушная, от этого совесть мучает меня еще сильнее. София, милая, ты не представляешь себе, какие у меня были мысли. Конечно, вел я себя отвратительно, но знала бы ты, что у меня было на уме!
— Ох, не думай про это, Дольф, милый, не надо! — вскричала жена.
— София, — сказал мистер Тетерби, — я должен тебе открыться. У меня не будет ни минуты покоя, пока я не скажу всю правду. Маленькая моя женушка…
— Миссис Уильям уже совсем близко! — взвизгнул у дверей Джонни.
— Маленькая моя женушка, — задыхаясь, выговорил мистер Тетерби и ухватился за стул в поисках опоры. — Я удивлялся тому, что был когда-то в тебя влюблен… Я забыл о том, каких прелестных детей ты мне подарила, и сердился, зачем ты не так стройна, как мне хотелось бы… Я… я ни разу не вспомнил о том, — не щадя себя, продолжал мистер Тетерби, — сколько у тебя было тревог и хлопот из-за меня и из-за детей; ты бы таких забот вовсе не знала, если бы вышла за другого, который бы лучше зарабатывал и был неудачливей меня (а такого уж наверно найти нетрудно). И мысленно я попрекал тебя, потому что тебя немножко состарили тяжелые годы, бремя которых ты мне облегчала. Можешь ты этому поверить, моя женушка? Я и сам с трудом верю, что думал такое!
Смеясь и плача, миссис Тетерби порывисто сжала ладонями лицо мужа.
— Ох, Дольф! — воскликнула она. — Какое счастье, что ты так думал! До чего я рада! Ведь сама-то я думала, что ты нехорош собой, Дольф! И это правда, милый, но мне лучшего и не надо, мне бы только глядеть на тебя до последнего моего часа, когда ты своими добрыми руками закроешь мне глаза. Я думала, что ты мал ростом — и это правда, но от этого ты мне только дороже, а еще дороже потому, что ты мой муж, и я тебя люблю. Я думала, что ты начинаешь горбиться — и это правда, но ты можешь опереться на меня, и я все-все сделаю, чтоб тебя поддержать. Я думала, что у тебя и вида-то нет никакого, но по тебе сразу видно, что ты добрый семьянин, а это самое лучшее, самое достойное на свете, и да благословит бог наш дом и нашу семью, Дольф!
— Ур-ра! Вот она, миссис Уильям! — крикнул Джонни.
И в самом деле, она вошла, окруженная маленькими Тетерби. На ходу они целовали ее и друг друга, целовали маленькую сестричку и кинулись целовать отца с матерью, потом опять подбежали к Милли и восторженно запрыгали вокруг нее.
Мистер и миссис Тетерби радовались гостье ничуть не меньше, чем дети. Их так же неодолимо влекло к ней; они бросились ей навстречу, целовали ее руки, не отходили от нее ни на шаг; они просто не знали, куда ее усадить, как приветить. Она явилась к ним как олицетворение доброты, нежной заботливости, любви и домашнего уюта.
— Да что же это! Неужто вы все так рады, что я пришла к вам на рождество? — удивленная и довольная сказала Милли и даже руками всплеснула. — Господи, как приятно!
А дети так радостно кричали, так теснились к ней и целовали ее, столько любви и веселья изливалось на нее, такой от всех был почет, что Милли совсем растрогалась.
— О господи! — сказала она. — Вы меня заставляете плакать от счастья. Да разве я этого стою? Чем я заслужила, что вы меня так любите?
— Как же вас не любить! — воскликнул мистер Тетерби.
— Как же вас не любить! — воскликнула миссис Тетерби.
— Как же вас не любить! — веселым хором подхватили дети. И снова стали плясать и прыгать вокруг нее, и льнули к ней, и прижимались розовыми личиками к ее платью, и ласкали и целовали Милли и ее платье, и все им казалось мало.
— Никогда в жизни я не была так растрогана, как нынче утром, — сказала она, утирая глаза. — Я должна вам сейчас же все рассказать. Приходит на рассвете мистер Редлоу и просит меня пойти с ним к больному брату Уильяма Джорджу, да так ласково просит, точно я — не я, а его любимая дочь. Мы пошли, и всю дорогу он был такой добрый, такой кроткий и, видно, так на меня надеялся, что я поневоле всплакнула, до того мне стало приятно. Пришли мы в тот дом, а в дверях нам повстречалась какая-то женщина (вся в синяках, бедная, видно, кто-то ее прибил); иду я мимо, а она схватила меня за руку и говорит: "Да благословит вас бог".
— Хорошо сказано! — заметил мистер Тетерби. И миссис Тетерби подтвердила, что это хорошо сказано, и все дети закричали, что это хорошо сказано.
— Мало того, — продолжала Милли. — Поднялись мы по лестнице, входим в комнату, а больной уже сколько времени не шевелился и ни слова не говорил, и вдруг он поднимается на постели и плачет, и протягивает ко мне руки, и говорит, что он вел дурную жизнь, но теперь от всего сердца раскаивается, и скорбит об этом, и так ясно понимает греховность своего прошлого, как будто, наконец, рассеялась черная туча, застилавшая ему глаза, и умоляет меня попросить несчастного старика отца, чтобы тот простил его и благословил, а я чтобы прочитала над ним молитву. Стала я читать молитву, а мистер Редлоу подхватил, да как горячо, а потом уж так меня благодарил, так благодарил, и бога благодарил, что сердце мое переполнилось и я бы, наверно, расплакалась, да больной просил меня посидеть возле него, и тут уж, конечно, я с собой совладала. Я сидела с ним, и он все держал меня за руку, пока не уснул; тогда я тихонько отняла руку и встала (мистер Редлоу непременно хотел, чтобы я поскорее пошла к вам), а Джордж и во сне стал искать мою руку, так что пришлось кому-то сесть на мое место, чтоб он думал, будто это опять я взяла его за руку. О господи! — всхлипнула Милли. — Я так счастлива, так благодарна за все это, да и как же иначе!
Пока она рассказывала, в дверях появился Редлоу; он остановился на мгновенье, поглядел на Милли, тесно окруженную всем семейством Тетерби, и молча поднялся по лестнице. Вскоре он опять вышел на площадку, а молодой студент, опередив его, бегом сбежал вниз.
— Добрая моя нянюшка, самая лучшая, самая милосердная на свете! сказал он, опускаясь на колени перед Милли и взяв ее за руку. — Простите мне мою черную неблагодарность!
— О господи, господи! — простодушно воскликнула Милли. — Вот и еще один. И этот меня любит. Да чем же мне всех вас отблагодарить!
Так просто, бесхитростно она это сказала и потом, закрыв лицо руками, заплакала от счастья, что нельзя было не умиляться и не радоваться, на нее глядя.
— Не знаю, что на меня нашло, — продолжал студент. — Точно бес в меня вселился… может быть, это от болезни… я был безумен. Но теперь я в своем уме. Я вот сейчас говорю — и с каждым словом прихожу в себя. Я услыхал, как дети выкрикивают ваше имя, и от одного этого разум мой прояснился. Нет, не плачьте, Милли, дорогая! Если бы только вы могли читать в моем сердце, если б вы знали, как оно переполнено благодарностью, и любовью, и уважением, вы не стали бы плакать передо мною. Это такой горький упрек мне!
— Нет, нет, — возразила Милли. — Это совсем не упрек! Ничего такого! Я плачу от радости. Даже удивительно, что вы вздумали просить у меня прощенья за такую малость, а все-таки мне приятно.
— И вы опять будете меня навещать? И закончите ту занавеску?
— Нет, — сказала Милли, утирая глаза, и покачала головой. — Теперь вам больше не понадобится мое шитье.
— Значит, вы меня не простили? Она отвела его в сторону и шепнула:
— Пришла весточка из ваших родных краев, мистер Эдмонд.
— Как? Что такое?
— Может, оттого, что вы совсем не писали, пока вам было очень худо, или, когда стало получше, все-таки почерк ваш переменился, но только дома заподозрили правду; как бы там ни было… но только скажите, не повредят вам вести, если они не дурные?
— Конечно, нет.
— Так вот, к вам кто-то приехал! — сказала Милли.
— Матушка? — спросил студент и невольно оглянулся на Редлоу, который уже сошел с лестницы.
— Тсс! Нет, не она.
— Больше некому.
— Ах, вот как! — сказала Милли. — Уж будто некому?
— Но это не… — он не успел договорить, Милли закрыла ему рот рукой.
— Да, да! — сказала она. — Одна молоденькая мисс (она очень похожа на тот маленький портрет, мистер Эдмонд, только еще краше) так о вас тревожилась, что не знала ни минуты покоя, и вчера вечером она приехала вместе со своей служанкой. Вы на своих письмах всегда ставили адрес колледжа, вот она и приехала туда; я нынче утром ее увидала, еще прежде, чем мистера Редлоу. И она тоже меня любит, — прибавила Милли. — О господи, и она тоже!
— Сегодня утром! Где же она сейчас?
— А сейчас, — шепнула Милли ему в самое ухо, — она сидит у нас в сторожке, в моей маленькой гостиной, и ждет вас.
Здмонд крепко стиснул ее руку и готов был сейчас же бежать, но она остановила его.
— Мистер Редлоу так переменился — он сказал мне нынче поутру, что потерял память. Будьте к нему повнимательней, мистер Эдмонд. Все мы должны быть к нему внимательны, он в этом очень нуждается.
Молодой человек взглядом уверил Милли, что ее предупреждение не пропало даром; и, проходя мимо Ученого к дверям, почтительно и приветливо поклонился.
Редлоу ответил поклоном, исполненным учтивости и даже смирения, и посмотрел вслед студенту. Потом склонился головою на руку, словно пытаясь пробудить в себе что-то утраченное. Но оно исчезло безвозвратно.
Перемена, совершившаяся в нем под влиянием музыки и нового появления Призрака, заключалась в том, что теперь он постоянно и глубоко чувствовал, сколь велика его утрата, и сожалел о ней, и ясно видел, как непохож он стал на всех вокруг. От этого ожил в нем интерес к окружающим и родилось смутное покорное сознание своей беды, подобное тому, какое возникает у иных людей, чей разум ослабел с годами, но сердце не очерствело и к чьим старческим немощам не прибавилось угрюмое равнодушие.
Он сознавал, что, пока он все больше искупает благодаря Милли зло, им причиненное, с каждым часом, который он проводит в ее обществе, все глубже утверждаются в нем эти новые чувства. Поэтому, а также потому, что Милли будила бесконечную нежность в его душе (хоть он и не питал надежды на исцеленье), Редлоу чувствовал, что всецело зависит от нее и что она — опора ему в постигшем его несчастье.
И когда Милли спросила, не пора ли им уже воротиться домой, к Уильяму и старику Филиппу, он с готовностью согласился — его и самого тревожила мысль о них, — взял ее под руку и пошел с нею рядом; глядя на него, трудно было поверить, что он — мудрый и ученый человек, для которого все загадки природы — открытая книга, а она — простая, необразованная женщина; казалось, роли их переменились и он не знает ничего, она же — все.
Когда они вдвоем выходили из дома Тетерби, Редлоу видел, как теснились и ластились к ней дети, слышал их звонкий смех и веселые голоса; видел вокруг сияющие детские лица, точно цветы; на глазах у него родители этих детей снова обрели довольство и любовь. Он всем сердцем ощутил простоту и безыскусственность, которой дышало все в этом бедном доме, куда вновь вернулось спокойствие; он думал о том пагубном недуге, который внес он в эту семью и который, не будь Милли, мог бы распространиться и тлетворным ядом отравить все и вся; и, быть может, не следует удивляться тому, что он покорно шел с нею рядом и крепко прижимал к себе ее нежную руку.
Когда они вошли в сторожку, старик Филипп сидел в своем кресле у огня, неподвижным взглядом уставясь в пол, а Уильям, прислонясь к камину с другой стороны, не сводил глаз с отца. Едва Милли появилась в дверях, оба вздрогнули и обернулись к ней, и тотчас лица их просияли.
— О господи, господи, и они тоже мне рады! — воскликнула Милли, остановилась и ликуя захлопала в ладоши. — Вот и еще двое!
Рады ей! Слово «радость» слишком слабо, чтобы выразить то, что они чувствовали. Милли бросилась в объятия мужа, раскрытые ей навстречу, склонила голову ему на плечо, и он был бы счастлив весь этот короткий зимний день не отпускать ее ни на минуту. Но и старик свекор не мог обойтись без нее. Он тоже протянул руки и в свою очередь заключил ее в объятия.
— Где же это столько времени пропадала моя тихая Мышка? — спросил он. Ее так долго не было! А я никак не могу без моей Мышки. Я… где сын мой Уильям? Я, кажется, спал, Уильям.
— Вот и я говорю, батюшка, — подхватил сын. — Мне, знаете ли, приснился ужасно нехороший сон. Как вы себя чувствуете, батюшка? Здоровы ли вы нынче?
— Да я молодцом, сынок.
Приятно было видеть, как мистер Уильям пожимал отцу руку, и похлопывал его по спине, и гладил по плечу, всячески стараясь выказать ему внимание.
— Вы, батюшка, замечательный человек! Как ваше драгоценное? Вы и вправду благополучны? — повторял Уильям и снова жал отцу руки, снова похлопывал его по спине и нежно гладил по плечу.
— Отродясь не был крепче и бодрее, сынок.
— Вы, батюшка, замечательный человек! Вот в этом-то вся суть! — с жаром произнес Уильям. — Как подумаю: сколько пережил мой отец, сколько испытал превратностей судьбы, сколько за его долгий век выпало ему на долю горя и забот! Ведь оттого и голова у него побелела. Вот я и думаю: как бы мы ни почитали его, как бы ии старались лелеять его старость, все мало! Как ваше драгоценное, батюшка? Вы и вправду нынче вполне здоровы?
Должно быть, мистер Уильям и по сей день повторял бы этот вопрос, снова и снова жал бы отцу руку, и хлопал его по спине, и гладил по плечу, если бы старик краешком глаза не увидел Ученого, которого прежде не замечал.
— Прошу прощенья, мистер Редлоу, — сказал он, — но я не знал, что вы здесь, сэр, а то я не стал бы вести себя так вольно. Вот нынче рождество, мистер Редлоу, и как поглядел я на вас, так и вспомнил те времена, когда вы были еще студентом и уж до того усердно учились, что даже на рождество все бегали в библиотеку. Ха-ха! Я так стар, что и это помню, и хорошо помню, да, да, хоть мне и все восемьдесят семь. Как раз когда вы кончили учиться и уехали, померла моя бедная жена. Вы помните мою бедную жену, мистер Редлоу?
— Да, — ответил Ученый.
— Да, — повторил старик. — Добрая была душа. Помню, как-то раз в рождественское утро пришли вы к нам сюда с молодой мисс… прошу прощенья, мистер Редлоу, но, кажется, это была ваша сестра и вы в ней души не чаяли?
Ученый посмотрел на него и покачал головой.
— Сестра у меня была, — равнодушно сказал он. Больше он ничего не помнил.
— В то рождественское утро вы с нею заглянули к нам, — продолжал Филипп, — и как раз повалил снег, и моя жена пригласила молодую мисс войти и присесть к огню, его всегда на рождество разводили в большой зале, где прежде, до того, как наши незабвенные десять джентльменов порешили по-другому, была трапезная. Я там был; и вот, помню, стал я мешать в камине, чтоб огонь разгорелся пожарче и согрел хорошенькие ножки молодой мисс, а она в это время прочитала вслух подпись, что под тем портретом: "Боже, сохрани мне память!". И они с моей бедной женой завели речь про эту подпись. И удивительное дело (ведь кто бы мог подумать, что им обеим недолго оставалось жить!), обе в один голос сказали, что это очень хорошая молитва, и если им не суждено дожить до старости, они бы горячо молились об этом за тех, кто им всего дороже. "За моего брата", — сказала молодая мисс. "За моего мужа, сказала моя бедная жена. — Боже, сохрани ему память обо мне, не допусти, чтобы он меня забыл!"
Слезы, такие горькие и мучительные, каких он еще никогда в своей жизни не лил, заструились по щекам Редлоу. Филипп, всецело поглощенный воспоминаниями, не замечал ни этих слез, ни встревоженного лица Милли, явно желавшей, чтобы он прервал свой рассказ.
— Филипп, — сказал Редлоу и положил руку на плечо старика. — Я несчастный человек. Тяжко, хотя и по заслугам, покарала меня десница господня. Я не в силах понять то, о чем вы говорите, друг мой: я потерял память.
— Боже милостивый! — воскликнул старик.
— Я утратил воспоминания о горе, обидах и страданиях, — продолжал Ученый, — а вместе с ними утратил все, что надо помнить человеку.
Кто увидел бы, какая безмерная жалость выразилась на лице Филиппа, как он пододвинул свое просторное кресло, усадил Редлоу и горестно смотрел на него, соболезнуя столь огромной утрате, тот хоть отчасти понял бы, насколько дороги старости подобные воспоминания.
В комнату вбежал мальчик-найденыш и кинулся к Милли.
— Пришел, — сказал он. — Там, в той комнате. Мне его не надо.
— Кто пришел? — спросил Уильям.
— Тсс! — отозвалась Милли.
Повинуясь ее знаку, он и старик Филипп тихо вышли. Редлоу, даже не заметивший этого, поманил к себе мальчика.
— Мне она больше нравится, — ответил мальчик, держась за юбку Милли.
— Так и должно быть, — со слабой улыбкой сказал Редлоу. — Но ты напрасно боишься подойти ко мне. Я больше не буду таким злым, как раньше. Тем более с тобою, бедняжка!
Сперва мальчик все же не решался подойти; но потом, уступая легонько подталкивавшей его Милли, понемногу приблизился и даже сел у ног Ученого. Тот, сочувственно и понимающе глядя на ребенка, положил руку ему на плечо, а другую протянул Милли. Она наклонилась, заглянула ему в лицо и, помолчав, сказала:
— Мистер Редлоу, можно мне с вами поговорить?
— Ну конечно! — ответдл он, подняв на нее глаза. — Ваш голос для меня как музыка.
— Можно мне кое о чем спросить?
— Спрашивайте о чем хотите.
— Помните, что я говорила, когда стучалась к вам вчера вечером? Про одного человека, который когда-то был вам другом, а теперь стоит на краю гибели?
— Да, я припоминаю, — не совсем уверенно ответил Редлоу.
— Вы поняли, о ком я говорила? Не сводя глаз с Милли, Редлоу провел рукою по волосам мальчика и покачал головой.
— Я скоро отыскала этого человека, — сказала Милли своим ясным, добрым голосом, который казался еще яснее и добрее оттого, что она смотрела на Редлоу такими кроткими глазами. — Я воротилась в тот дом, и с божьей помощью мне удалось найти его. И вовремя. Еще совсем немного — и было бы слишком поздно.
Редлоу перестал гладить волосы мальчика, прикрыл другой рукою руку Милли, чье робкое, но ласковое прикосновенье, казалось, проникало ему прямо в душу, как и ее голос и взгляд, и внимательней посмотрел на нее.
— Этот человек — отец мистера Эдмонда, того молодого джентльмена, которого мы давеча видели. На самом деле его зовут Лэнгфорд. Припоминаете вы это имя?
— Да, я припоминаю это имя.
— А этого человека?
— Нет, человека не помню. Может быть, он когда-то нанес мне обиду?
— Да!
— А, вот что. Тогда это безнадежно… безнадежно.
Редлоу покачал головой и, как будто безмолвно умоляя о сострадании, тихонько сжал руку Милли, которую все еще не выпускал из своей.
— Вчера вечером я не пошла к мистеру Эдмонду, — продолжала Милли. Мистер Редлоу! Попробуйте слушать меня так, как если бы вы все хорошо помнили.
— Я весь — внимание.
— Во-первых, я еще не знала тогда, правда ли, что это его отец; и потом, я боялась, я не знала, как он после своей болезни перенесет такое известие, если это правда. А когда я узнала, кто этот человек, я все равно не пошла, но уже по другой причине. Он очень долго жил врозь с женою и сыном, он стал чужим в своем доме, когда сын был еще крошкой, так он мне сам сказал, — покинул, бросил на произвол судьбы тех, кого должен бы любить и беречь больше всего на свете. И ведь он был прежде джентльменом, а за эти годы падал все ниже и ниже, и вот, смотрите сами… — Она поспешно выпрямилась, вышла из шйанаты и тотчас вернулась в сопровождении того несчастного, которого Редлоу видел минувшей ночью.
— Вы меня знаете? — спросил Ученый.
— Я был бы счастлив, а это слово мне не часто случалось произносить, я был бы счастлив, если бы мог ответить: нет! — сказал этот человек.
Редлоу смотрел на него, жалкого и униженного, и смотрел бы еще долго в тщетной надежде припомнить и понять, но тут Милли вновь склонилась над ним, взяла его за руку, и он перевел на нее вопрошающий взгляд.
— Посмотрите, как низко он пал, совсем погибший человек! — шепнула она, указывая на вошедшего, но не сводя глаз с лица Редлоу. — Если б вы могли припомнить все, что с ним связано, неужто в вашем сердце не шевельнулась бы жалость? Подумайте, ведь когда-то он был вам дорог (пусть это было очень давно, пусть он обманул ваше доверие) — и вот что с ним сталось!
— Надеюсь, что я пожалел бы его, — ответил Редлоу. — Да, наверно пожалел бы.
Он мельком взглянул на стоявшего у дверей, но тотчас опять перевел глаза на Милли и смотрел на нее так пристально и пытливо, словно силился постичь то, о чем говорила каждая нотка ее голоса, каждый лучистый взгляд.
— Вы человек ученый, а я ничему не училась, — сказала Милли. — Вы весь свой век все думаете, а я думать не привыкла. Но можно я вам скажу, почему мне кажется, что хорошо нам помнить обиды, которые мы потерпели от людей?
— Скажите.
— Потому что мы можем прощать их.
— Милосердный боже! — молвил Редлоу, поднимая глаза к небу. — Прости мне, что я отверг твой великий дар, который роднит смертных с тобою!
— И если память когда-нибудь вернется к вам (а мы все на это надеемся и будем об этом молиться), разве не будет счастьем для вас вспомнить сразу и обиду и то, что вы простили ее? — продолжала Милли.
Снова Ученый взглянул на стоявшего у дверей — и опять устремил внимательный взгляд на Милли; ему казалось, что луч света от ее сияющего лица проникает в его окутанную сумраком душу.
— Он не может возвратиться домой. Он и не хочет туда возвращаться. Он знает, что принес бы только стыд и несчастье тем, кого он так бессердечно покинул, и что лучший способ загладить свою вину перед ними — это держаться от них подальше. Если дать ему совсем немного денег, только умно и осторожно, он уехал бы куда-нибудь в дальние края и там жил бы, никому не делая зла, и, сколько хватит сил, искупал бы зло, которое причинил людям прежде. Для его несчастной жены и для его сына это было бы величайшим благодеянием, только самый добрый, самый лучший друг мог бы сделать для них так много, и они об этом никогда бы не узнали. А для него это спасенье, подумайте, ведь он болен и телом и душой, у него ни честного имени, ничего на свете не осталось.
Редлоу притянул ее к себе и поцеловал в лоб.
— Так тому и быть, — сказал он. — Я доверяюсь вам, сделайте это за меня немедля и сохраните в тайне. И скажите этому человеку, что я охотно простил бы его, если бы мне дано было счастье вспомнить — за что.
Милли выпрямилась и обратила к Лэнгфорду сияющее лицо, давая понять, что ее посредничество увенчалось успехом; тогда он подошел ближе и, не поднимая глаз, обратился к Редлоу.
— Вы так великодушны, — сказал он, — вы и всегда были великодушны. Я вижу, сейчас, глядя на меня, вы стараетесь отогнать от себя мысль о том, что я наказан по заслугам. Но я не гоню этой мысли, Редлоу. Поверьте мне, если можете.
Ученый сделал Милли знак приблизиться — и, слушая Лэнгфорда, смотрел ей в лицо, словно искал в нем разгадки, объяснения тому, что слышал.
— Я слишком жалкое ничтожество, чтобы говорить о своих чувствах. Я слишком хорошо помню, какой путь мною пройден, чтобы рядиться перед вами в слова. Но первый шаг по краю пропасти я сделал в тот день, когда обманул вас, — и с тех пор я шел к своей гибели неуклонно, безнадежно, безвозвратно. Это я должен вам сказать.
Редлоу, все не отпуская руку Милли, обернулся к говорящему, и на лице его была скорбь. А может быть, и нечто подобное печальному воспоминанию.
— Возможно, я был бы иным человеком и вся моя жизнь была бы иною, не сделай я того первого рокового шага. Но, может быть, это и не так, и я не пытаюсь оправдать себя. Ваша сестра покоится вечным сном, и это, вероятно, лучше для нее, чем если бы она была со мною, даже если б я оставался таким, каким вы считали меня когда-то; даже если б я был таков, каким в ту пору сам себе казался.
Редлоу торопливо махнул рукой, словно давая понять, что не надо об этом говорить.
— Я говорю с вами, точно выходец из могилы, — продолжал Лэнгфорд. — Я и сошел бы вчера в могилу, если бы меня не удержала вот эта благословенная рука.
— О господи, и этот тоже меня любит! — со слезами прошептала Милли. Еще один!
— Вчера, клянусь, я скорей умер бы с голоду, чем попросил у вас хотя бы корку хлеба. Но сегодня, уж не знаю почему, мне так ясно вспомнилось все, что было между нами, так все всколыхнулось в душе, что я осмелился прийти, как она мне советовала, и принять ваш щедрый дар, и поблагодарить вас, и умолять вас, Редлоу: в ваш последний час будьте так же милосердны ко мне в мыслях, как были вы милосердны в делах.
Он повернулся было, чтобы уйти, потом прибавил:
— Быть может, вы не оставите моего сына, хотя бы ради его матери. Я надеюсь, он будет этого достоин. Я же никогда больше его не увижу, разве что мне дано будет прожить еще долгие годы и я буду уверен, что не обманул вас, приняв вашу помощь.
Уже выходя, он поднял глаза и впервые посмотрел в лицо Редлоу. Тот, пристально глядя на него, точно во сне, протянул руку. Лэнгфорд вернулся и тихо, едва касаясь, взял ее в свои; потом, понурив голову, медленно вышел из комнаты.
Милли молча пошла проводить его до ворот, а Ученый поник в своем кресле и закрыл лицо руками. Через несколько минут она вернулась вместе с мужем и свекром (оба очень тревожились о Редлоу), но, увидев его в такой позе, сама не стала и им не позволила его беспокоить; она опустилась на колени подле его кресла и стала укрывать пледом уснувшего мальчика.
— Вот в этом-то вся суть! Я всегда это говорю, батюшка! — в восхищении воскликнул ее супруг. — Есть в груди миссис Уильям материнские чувства, которые уж непременно найдут выход!
— Да, да, ты прав, — отозвался старик. — Ты прав, сын мой Уильям!
— Видно, это к лучшему, Милли, дорогая, что у нас нет своих детей, — с нежностью сказал Уильям. — А все-таки мне иной раз грустно, что у тебя нет ребеночка, которого ты бы любила и лелеяла. Бедное наше дитя, ты так ждала его, такие надежды на него возлагала, а ему не суждено было жить на свете… от этого ты и стала такая тихая, Милли.
— Но я рада, что могу вспоминать о нем, Уильям, милый, — промолвила Милли. — Я каждый день о нем думаю.
— Я всегда боялся, что ты очень много о нем думаешь.
— Зачем ты говоришь — боялся? Для меня память о нем — утешение. Она столько говорит моему сердцу. Невинное дитя, никогда не знавшее земной жизни — оно для меня все равно что ангел, Уильям.
— Ты сама — ангел для нас с батюшкой, — тихо сказал Уильям. — Это я хорошо знаю.
— Как подумаю, сколько я надежд на него возлагала, сколько раз представляла себе, как он будет улыбаться, лежа у моей груди, а ему не пришлось тут лежать, и как он поглядит на меня, а его глазки не увидели света, — молвила Милли, — так еще больше сочувствую всем, кто надеялся на хорошее, а мечты их не сбылись. Как увижу хорошенького ребеночка на руках у любящей матери — все бы для него сделала, потому что думаю: может, и мой был бы на него похож, и я была бы такая же гордая и счастливая.
Редлоу поднял голову и посмотрел на Милли.
— Мне кажется, мой маленький всегда здесь, рядом, и всегда говорит со мною, — продолжала Милли. — Он просит меня за бедных брошенных детей, как будто он живой. Он говорит — и я узнаю его голос. Когда я слышу, что какой-нибудь молодой человек несчастлив, попал в беду или сделал что дурное, я думаю: а вдруг это случилось бы с моим сыном и господь отнял его у меня из милосердия. Даже в седых старцах, вот как батюшка, я вижу свое дитя: ведь и наш сын мог бы дожить до преклонных лет, когда нас с тобой давно уже не было бы на свете, и тоже нуждался бы в любви и уважении тех, кто помоложе.
Тихий голос Милли звучал еще тише, чем всегда; она взяла мужа за руку и прислонилась головою к его плечу.
— Дети так меня любят, что иногда мне даже чудится — это, конечно, глупо, Уильям, — будто они, уж не знаю как и почему, сочувствуют мне и моему маленькому и понимают, что их любовь мне дороже всех сокровищ. Может, с тех пор я и стала тихая, Уильям, но только во многом я стала счастливее. И знаешь, почему еще я счастлива? Потому, что даже в те дни, когда мой сыночек родился неживой, и его только что схоронили, и я была так слаба, и мне было так грустно, и я не могла не горевать о нем, мне пришло на ум: надо вести праведную жизнь, и, может быть, когда я умру, на небесах светлый ангелочек назовет меня мамой!
Редлоу рухнул на колени.
— О ты, — вскричал он, — примером чистой любви милосердно возвративший мне память — память о распятом Христе и обо всех праведниках, погибших во имя его, благодарю тебя и молю: благослови ее!
И поднявшись, прижал Милли к груди: слезы обильней прежнего потекли по ее лицу — и, плача и смеясь, она воскликнула:
— Он пришел в себя! И он ведь тоже меня очень любит, правда? О господи, господи, и этот тоже!
Тут в комнату вошел Эдмонд, ведя за руку прелестную девушку, которая робела и не решалась войти. И Редлоу, совсем к нему переменившийся, кинулся Эдмонду на шею и умолял их обоих стать ему детьми. Ибо в этом молодом человеке и его избраннице он увидел как бы свое собственное суровое прошлое, но умиротворенное и смягченное, и к ним устремилось его сердце, словно голубка, долго томившаяся в одиноком ковчеге, — под сень раскидистого древа.
Потом — ибо рождество это пора, когда громче, нежели в любое иное время года, говорит в нас память обо всех горестях, обидах и страданиях в окружающем нас мире, которым можно помочь, и, так же как и все, что мы сами испытали на своем веку, побуждает нас делать добро, — он положил руку на голову спящего мальчика и, безмолвно призвав во свидетели того, кто в старину возлагал руку на детей и во всеведении своем предрекал горе тем, кто отвратит от него хоть одного из малых сих, поклялся взять этого ребенка под свою защиту, наставлять его и возродить в нем душу живую.
Потом он весело протянул руку Филиппу и сказал, что в этот день праздничный обед должен состояться в большой зале, где прежде, до того, как десять незабвенных джентльменов порешили по-иному, была трапезная; и надо созвать на обед всех тех членов семейства Свиджер, — ведь оно, по словам Уильяма, столь многочисленно, что, взявшись за руки, Свиджеры окружили бы хороводом всю Англию, — всех тех, которые успеют собраться сюда за такой короткий срок.
Так они и сделали. В тот же день в бывшей большой трапезной собралось столько Свиджеров, взрослых и детей, что попытка сосчитать их лишь посеяла бы в умах недоверчивых читателей сомнение в правдивости этой истории. Поэтому мы не сделаем подобной попытки. И, однако, они собрались, их было много, очень много, и их ждали добрые вести, ибо появилась надежда на выздоровление Джорджа, который, после того как его еще раз навестили отец, брат и Милли, вновь уснул спокойным сном. На праздничном обеде присутствовало и семейство Тетерби, включая юного Адольфа, который явился, закутанный в свой разноцветный шарф, как раз в ту самую минуту, когда подали жаркое. Джонни с сестричкой прибыли, разумеется, с опозданием, валясь, по обыкновению, на бок; он едва дышал от усталости, у нее, как предполагали, резались сразу два зуба, — но все это было в порядке вещей и никого не тревожило.
Грустно было видеть, как мальчик без роду, без племени смотрел на игры других детей, не умея с ними говорить и не зная, как с ними резвиться, более чуждый детским забавам, чем одичавший пес. Грустно, хоть и по-иному, было видеть, как даже самые маленькие дети чутьем понимали, что этот мальчик — не такой, как они, и робко подходили к нему, заговаривали с ним, ласково брали за руку, отдавали ему кто конфету, кто игрушку, старались утешить и развлечь его. Но он не отходил от Милли и уже начинал смотреть на нее с любовью — и этот тоже, как она выражалась! — и так как все дети нежно любили ее, то им это было приятно, и, видя, как он посматривает на них из-за ее кресла, они радовались, что он с нею рядом.
Это видел Ученый, который сидел за праздничным столом подле Эдмонда и его невесты, со стариком Филиппом и остальными.
Иные впоследствии говорили, что все здесь рассказанное только почудилось Ученому; другие — что однажды в зимние сумерки он прочитал все это в пламени камина; третьи — что Призрак был лишь воплощеньем его мрачных мыслей, Милли же — олицетворением его подлинной мудрости. Я не скажу ничего.
…Разве только одно. Когда все они собрались в старой трапезной при ярком свете пылающего камина (обедали рано и другого огня не зажигали), снова из потаенных углов крадучись вышли тени и заплясали по комнате, рисуя перед детьми сказочные картины и невиданные лица на стенах, постепенно преображая все реальное и знакомое, что было в зале, в необычайное и волшебное. Но было в этой зале нечто такое, к чему опять и опять обращались взоры Редлоу, и Милли с мужем, и старого Филиппа, и Эдмонда с его нареченной, — нечто такое, чего ни разу не затемнили и не изменили неугомонные тени. С темных панелей стены, с портрета, окруженного зеленой гирляндой остролиста, как живой смотрел на них спокойный человек с бородою, в брыжах: он отвечал им взглядом, и в отсвете камина лицо его казалось особенно серьезным. А ниже, такие отчетливые и ясные, точно чей-то голос повторял их вслух, стояли слова:
"БОЖЕ, СОХРАНИ МНЕ ПАМЯТЬ!"