Часть 1
Петроград. Первое десятилетие XX века. Родион Иконников
— 1 —
Муха, попав в паутину, отчаянно гудела, борясь за жизнь, и сбивала с мысли, не давая возможности сосредоточиться. Отложив перо, я встал из-за стола и увидел виновницу: большая, жирная, зеленая, она раскачивалась на паутине, как на качелях, не в силах освободиться, а маленький неказистый паучок никак не решался к ней подступиться. Я разрешил их проблемы одним ударом мухобойки, торопливо вернулся на место и стал перечитывать написанное.
«В год 1770-й от Рождества Христова главный колокол Покровского монастыря медно-зловещим „бом-бом-бом“, не умолкающим даже ночью, навевал страх смерти на град, раскинувшийся на холмах и в низине, возле реки. Бесконечные войны чуть не стерли с лица земли этот красивейший город, но война же его и возродила: строительство мощной крепости потребовало огромного количества рабочих рук. Бывшая столица могущественного во времена раннего Средневековья государства, столетиями лежавшая в развалинах, всего лишь несколько десятилетий назад начала набирать силу. Городское население пополнялось за счет жителей ближайших сел и приезжих, ищущих счастья и заработков вдали от дома.
Завязавшаяся война с Оттоманской Портой шла далеко, в сотнях верст, напоминая о себе лишь появлением очередной колонны пленных турок, чей бесплатный труд использовался при укреплении крепостных фортификаций. Город за свою историю многократно страдал от пожаров и разорений в ходе нападения жестоких степняков и в результате междоусобных войн за великокняжеский престол, когда дым от пылающих предместий застилал горизонт и толпы ободранных, перепуганных беженцев напрасно искали защиты за каменными стенами. Воздвигнутая мощная крепость с многочисленным гарнизоном и дальнобойными орудиями надежно защищала город от внешнего врага, но теперь предстояло в самом городе бороться с новым врагом — невидимым и не менее беспощадным, чем дикий кочевник или безжалостный турок.
Когда преуспевающий купец Данила Горобец, кудрявый, розовощекий балагур, прибывший с товарами из заморских стран, неожиданно заболел, соседи даже позлорадствовали — так ему и надо! А то уж чересчур ему везло: богатый, здоровый, жена красавица и дом — полная чаша. Но не знали они, что несчастье прилипчиво, как смола, лишь счастье неуловимо и мимолетно. А из-за спины купца Горобца выглядывала Черная смерть, высматривая поживу для зловещего пира».
Слова были сухи, пресны, подобно залежалым сухарям, не радовали ни глаз, ни слух. «Все не то! Не то!» — досадовал я. Меня накрыла волна раздражения. Сопротивляясь, я обмакнул перо в чернильницу, готовясь оживить текст, но не знал, как.
«К вечеру все тело Горобца покрылось волдырями, которые вскоре превратились в язвы, сочащиеся гноем, а его грудь разрывал тяжелейший кашель. Испуганная жена отнесла в церковь богатые дары, заказала службу за здравие, а возле чудотворной иконы зажгла двадцатифунтовую свечу в серебряном обрамлении (два фунта серебра!). Священник Пафнутий старался ее успокоить:
— Все в руках Божьих: сколько человеку отведено, столько он и проживет. Но не горюй, чует мое сердце, не покинет он тебя, своих близких. Иди и молись! Я после заутрени приду, помолюсь возле постели больного. Иди с Богом!
И молодуха облобызала протянутую руку с молочно-пергаментной кожей.
На пятый день могучий организм Данилы Горобца сдался, он умер в страшных мучениях, но и предсказания священника исполнились: не покинул он близких, а прихватил с собой на тот свет жену, дочь, двоих соседей и самого Пафнутия. Домашняя челядь поспешно покинула хлебное, но страшное место, оставив больного малолетнего сына купца в беспомощном состоянии. Но бегство не спасло, хворь настигла и их. По городу вместе с болезнью молниеносно распространились страшные слова: „Моровая язва! Черная смерть!“»
Неуклюже обмакнув перо в чернильницу, я опрокинул ее, и по исписанному наполовину листу расплылось густое черное пятно, подводя итог мучительным литературным усилиям. Это было все не то, чего хотел добиться я, начинающий литератор, задумавший написать роман о чуме — Черной смерти, поразившей в XVIII веке город, в котором я никогда не был. Собственно, чума, как и незнакомый город, меня не интересовали, они были лишь оболочкой, из которой должен был показаться СТРАХ, способный привлечь внимание читателя, парализовать ужасом происходящего. Но такого СТРАХА в вымученно написанном я не ощутил.
Нищенская обстановка комнатушки, расположенной под изломанной голландской крышей на чердачном этаже, давила на меня. В голову невольно лезли невеселые мысли — что предпринимаемые мною усилия по написанию романа напрасны, что эта моя задумка изначально была обречена на неудачу, как и более ранние поэтические потуги.
Железная кровать, колченогий стул, крепкий табурет для гостей, на полу таз с водой для умывания, древний платяной шкаф — вот все, что смогло уместиться в моем жалком жилище. Теснота комнаты избавила меня от привычки делать по утрам физические упражнения. Небольшое окошко выходило в глухой угрюмый прямоугольный двор, более подходящий для прогулок арестантов. Взгляд пробежал по мягкой обложке «Жестоких рассказов», лежащих на углу стола (для меня пока недостижимый образец письма, несмотря на неоднократное прочтение сей весьма захватывающей и страшной книжки). Я откинулся на спинку стула, что было весьма опрометчиво, и тот заскрипел, предостерегая от подобных движений.
Обстановка мансарды, в которой я обитал уже шесть месяцев, с тех пор как приехал в Питер, была очень скудна, но и такое жилище вскоре может оказаться мне не по карману. Приходится перебиваться случайными заработками в надежде, что литературный труд будет приносить хоть какой-то доход. Сизифов труд — потуги начинающего писателя!
Любовь
На столе серая фотография: хрупкая, изящная женщина с тяжелой копной волос, прищурившись, насмешливо смотрит на меня, и кажется, вот-вот станет декламировать свои стихи:
Слова — как пена,
Невозвратимы и ничтожны.
Слова — измена,
Когда молитвы невозможны.
Она постоянно приходит ко мне в снах, неожиданно вторгается в мысли, учит и дразнит, являясь кумиром и смутительницей моей души. Помню необычное состояние, охватившее меня, заставившее бросить обеспеченную жизнь ветеринарного фельдшера и приехать сюда в иллюзорной надежде покорить ее и этот город. Или в первую очередь город, а затем ее?
Ее имя Зинаида Гиппиус. Она умна, красива, эпатажна, постоянно шокирует светское общество своими нарядами, словами, поведением, реагируя на возмущенный ропот дерзким и презрительным взглядом через лорнетку. Она пишет от лица мужчины странные, не женские стихи, еще более чудны´е рассказы, где соседствуют призрачность любви и реальность смерти. Ее называют «декадентская мадонна», «дерзкая сатанесса», «ведьма», вокруг нее роятся слухи, сплетни, легенды, а она с усмешкой все время их умножает. Она, замужняя дама, ходит в театр в белом девичьем платье, шокируя этим публику. Любовь в ее стихах и рассказах необычна и страшна. Юная Шарлотта, влюбленная в покойника, которого никогда не видела, без остатка посвятившая себя ему, а точнее, его могиле, бешено ревнует его к бывшей невесте, или мисс Май, более похожая на призрак, чем на женщину во плоти, и тем не менее искусно влюбляющая в себя, попирая устоявшиеся взгляды, традиции.
Неужели она и вправду ведьма и, не подозревая о моем существовании, сумела привязать к себе невидимыми узами? Нет, скорее всего, она корабль, смело разрезающий застоявшуюся гладь жизненных устоев и понятий, а я — лишь одна из волн, порожденных этим движением и обреченных на исчезновение. Как смею я мечтать о ней, замужней даме, медноволосой красавице с чарующим взором изумрудных глаз? Что я могу ей предложить, что сделать, чтобы она хоть раз скользнула по мне взглядом?
Вскакиваю из-за стола и всматриваюсь в мутное зеркало, словно ожидаю увидеть там не собственное лицо, а нечто иное. Взлохмаченные волнистые каштановые волосы, голубые глаза с кровавыми белками от бессонной ночи и умственных напряжений, продолговатое лицо с крепко сжатыми, узкими, бескровными губами. Молочно-белая кожа из-за здешнего климата стала еще белее и тоньше. Чтобы казаться в свои двадцать три года солиднее, я отрастил небольшую курчавую бородку, очень мягкую на ощупь. «Двадцать три года, и ничего не сделано для бессмертия!»
Те рассказы, которые я привез с собой, написанные под влиянием Апухтина и Вилье, казавшиеся мне пределом совершенства, не заинтересовали столичные издательства. Лишь раз я удостоился беседы с редактором одного журнала, желчным тощим стариком, пожелавшим развлечься.
— Молодой человек, вы странно выглядите! — Он в притворном ужасе взмахнул руками.
Я нервно заерзал на стуле, пытаясь понять, что его смутило в моей внешности или одежде.
— У вас голова не вымазана краской, наряд не имеет расцветки попугая, поведением вы мало похожи на клоуна, так чем же намерены удивить столичную публику?! У нас публика избалованная, привередливая, жадная на скандалы, но этакие, с воображением-с! Обычные не пройдут-с. Или вы думали увлечь ее своей писаниной? Зря надеялись, сударь. Разве что сможете ее по-настоящему напугать, рассмешить, растрогать. Но все же, поверьте мне, чем нелепее вы будете выглядеть, чем более вызывающе вести себя в публичных местах, чтобы скандальные газетенки вас приметили, тем больше шансов заинтересовать издательства. Нынче такие времена, что литератор больше славен не письмом, а своим поведением. Вот тогда милости просим-с!
Расстроенный, с пылающим лицом, я вышел на улицу; пребывая в крайнем волнении, не обращая ни на что внимания, ступил на мостовую.
«Неужели…» — только и успел мысленно произнести я, как стал словно зрителем замедленных кадров в синематографе: на меня наплывают три темные фыркающие лошадиные морды, и я уже ничего не могу поделать. Сильнейший удар в грудь опрокидывает меня на мостовую, с головы слетает фуражка, и уже приближаются с неотвратимостью смерти, зловеще стуча, множество дьявольских копыт, способных одним ударом размозжить голову, проломить ребра, сплющить печень, селезенку, переломать руки-ноги. От ужаса происходящего замирает сердце, я лишь успеваю глубоко вдохнуть, словно при погружении, и, распластавшись в форме креста, готовлюсь к жертвенному распятию.
«Это я жертвую собой или меня приносят в жертву?!»
Надо мной проносится табун лошадей, страшно стуча копытами, чудом меня не задев. Меня приводит в чувство истошный женский крик, еле успеваю отдернуть руки от наезжающих громадных колес. Вижу над собой огромный дребезжащий короб на рессорах, послушно останавливающийся после громогласного испуганного: «Тпру-у!» Безучастный, лежу неподвижно на холодной мостовой, осознавая случившееся, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой, не веря, что живой.
— У-у-би-и-ли!!! — пронзительный женский крик зависает в воздухе, и до меня наконец доходит: «А я ведь жив!»
Вновь обретаю способность владеть своим телом и осторожно вылезаю из-под экипажа. С трудом встаю, ватные ноги едва держат, дрожат, готовые подкоситься от страха, который овладевает мной, когда я рисую в воображении, что могло случиться. Вокруг шум голосов, но я ничего не могу разобрать, словно крутится лента немого кино, а неумелый тапер играет невпопад. Передо мной перекошенные человеческие лица, будто нарисованные рукой злого художника, на них гнев, радость, любопытство, сострадание и даже досада на то, что обошлось без крови. Я верчу головой, что-то отвечаю, желая как можно скорее покинуть это злосчастное место.
— Нет, сударь, — в очередной раз поясняю надутому, словно проглотившему воздушный шарик, городовому, — у меня нет претензий. Я сам виноват, не смотрел, куда шел. Со мной все хорошо, меня Бог спас!
Из общего шума выделяю негромкий ехидный голос:
— А может, не Бог, а черт?! Он любит пошутить: кому суждено быть повешенным, тот не утонет!
Мне удается отделаться от любопытствующих, и я снова ничем не выделяюсь в толпе, разве что помятой фуражкой и пятнами грязи на сюртуке.
«Ничего в жизни не происходит просто так, это все Знаки Судьбы, их лишь требуется правильно расшифровать. — Мне все становится понятно. — Страх! Необходимо написать роман, пронизав его страхом перед близкой смертью, перед карой, случайно, по прихоти, выбирающей себе жертвы. СТРАХ — это такое же глубокое эмоциональное чувство, как и ЛЮБОВЬ, СТРАСТЬ, НЕНАВИСТЬ, оно ловко маскируется, неожиданно заявляя о себе. Предательски овладевает сущностью человека, изгоняя из него все прочее, делая его своим рабом.
Передать природу страха сумеет лишь тот, кто сам пережил его, — настоящий, не искусственный, как на „русских горках“, когда чувствуешь, что в спину дышит Смерть, а в жилах стынет кровь и сердце вот-вот остановится. Но это лишь завершающая фаза, кульминация, конец всего, а вначале страх должен незаметно выползти из обыденных вещей».
Вот так, после долгих размышлений, мой выбор пал на Черную смерть, чуму, определив и место действия, где она собирала в недалеком прошлом наиболее обильный «урожай», — Киев, город, в котором я никогда не бывал. Но пока лишь извел уйму бумаги и чернил, а желаемого результата не добился.
Тем временем жизнь идет, и неизвестно, кем запланирован ее ход, мне его не предугадать; надежда и оптимизм сменяются отчаянием и бессилием. После отъезда Зинаиды Гиппиус за границу в ее квартире перестал собираться литературный салон. С одной стороны, это на меня подействовало удручающе, а с другой — обнадежило; у меня появилась цель: к ее возвращению добиться хоть какого-нибудь признания в литературных кругах Петербурга, чтобы иметь возможность быть представленным ей. За время моего непродолжительного пребывания в столице мне удалось лишь два раза увидеть ее, да и то издали. Ее образ надежно запечатлен в моем сердце и памяти, и для моей любви не страшны расстояние в сотни верст и пропасть в общественном положении, разделяющие нас.
Любви мы платим нашей кровью,
Но верная душа — верна,
И любим мы одной любовью…
Любовь одна, как смерть одна.
Сочинение романа движется с черепашьей скоростью, но и то, что написано, меня не удовлетворяет. Когда перечитываю, возникает желание сжечь исписанные убористым почерком листки. Едва сдерживаюсь, чтобы не поддаться этому чувству, пишу, двигаюсь дальше, надеясь позже переписать непонравившееся. Порой мною овладевает отчаянье, я перестаю верить в себя. Может, правы издатели, игнорирующие мои рассказы? Неужели у меня и в самом деле нет литературного таланта?
Возможно, мое желание добиться успеха на литературном поприще выглядит странным, ведь я до сих пор никак себя не проявил — ни текстами, ни эпатажным поведением. И еще более удивительна моя странная любовь к известной поэтессе. Не раз задавал себе вопрос: хочу ли я ее как женщину? Отвечаю без раздумий: нет! Подобно героям ее произведений, я испытываю к ней любовь без примеси плотского желания, хотя ее тело, должно быть, прекрасно. Я ощущаю себя подобно юной Шарлотте, героине ее рассказа «Среди мертвых». Это даже не платоническая любовь, предполагающая духовное влечение к конкретному, осязаемому объекту. К кому или к чему чувствовала любовь Шарлотта: к неизвестному ей мертвецу, лежащему в могиле, к надгробию? К выдуманному образу человека, которого ни разу не видела? Но она по-настоящему любит, переживает сопутствующие любви ощущения, эмоции и гибнет из-за любви.
Любовь ради любви! Так и я: свои мысли и чувства поверяю фотографии реальной женщины, которую на самом деле не знаю и, возможно, так никогда и не узнаю. Но я земной человек, а не выдуманный литературный персонаж, и, предаваясь фантазиям, не забываю о земных, плотских удовольствиях.
Клавка-Белошвейка
Клавка-Белошвейка, проститутка-желтобилетчица из публичного дома на Большеохтинском проспекте, куда я, будучи при деньгах, несколько раз заходил по приезде в Петербург, теперь сама изредка меня навещает и, уходя ранним утром, оставляет под подушкой ассигнацию. Она каждый раз непременно всплескивает руками и восклицает: «Ну, Исусик, здравствуй! Любка твоя пришла», — и лезет целоваться. У нее большие, расползающиеся, словно студень, всегда влажные губы, от которых меня воротит. Мое сопротивление ее заводит, и она всегда добивается своего.
Сколько раз я собирался оборвать с ней связь, но она, словно предчувствуя это, исчезала надолго и появлялась, лишь когда я оказывался в затруднительном положении, истосковавшись по женскому телу или в очередной раз просрочив платеж за квартиру. Внешне она весьма привлекательна: стройная, белолицая, с высокой, упругой грудью, с постоянной улыбкой на лице и шутками в речах. То собирает роскошные русые волосы в ракушку, то поражает длинной косой, как у какой-нибудь девицы. У нее восточный разрез темно-карих глаз, причем при славянской внешности, хотя она — еврейка, Сара Левина. Клавкой она стала зваться в борделе.
Меня в ней крайне раздражают подушкообразные губы и громоподобный, почти мужской голос. Когда она заплетет длинную, ниже пояса косу и потупит взгляд, смотришь — вылитый ангел, а откроет рот — точно боцман командует в шторм: «Убрать бом-брамсель!» Она грозится-мечтает рассчитаться с хозяйкой борделя и перейти в бланковые, торговать телом в собственных апартаментах, занимаясь полулегальной деятельностью, и обещает взять меня к себе, чтобы я не переживал из-за крыши над головой. Но у меня и в мыслях нет превратиться в ее «кота». Неоднократно при встрече и прощании с ней я требовал прекратить оставлять мне деньги, обязуясь, как только улучшится мое материальное положение, расплатиться с ней сполна. Но после ухода Клавки я неизменно лезу под подушку и, найдя крупную ассигнацию, перепрятываю ее под матрас. Гневаясь на Клавку и презирая себя, тут же громко даю клятву вернуть деньги при следующей встрече, но наступают голодные дни и подходит срок платы за квартиру — и я достаю ассигнацию из-под матраса…
Раздался бой часов и одновременно долетело эхо орудийного выстрела, произведенного в Петропавловской крепости.
— Я покорю этот город! — несколько раз громко кричу в пустоту комнаты, в очередной раз убеждая себя в этом.
Сомневаться — значит, проиграть уже на старте, отдать победу, не вступая в бой. И наоборот, даже ложный посыл, противоречащий логике, при многократном повторении может облачиться в одежды истины, пусть ненадолго, иногда лишь на мгновение.
Честолюбие, желание показаться лучше, сильнее, чем ты есть на самом деле, — вот движущая сила нашей повседневной жизни, одних возносящая к Олимпу, других опрокидывающая в пропасть неудач, и не важно, каким фетишем мы заманиваем себя на этот путь, — власть, деньги, карьера, слава, любовь… Желая вырваться из предопределенного рождением и обществом круга, я, вместо того чтобы остаться уважаемым сельским ветеринарным фельдшером, погнался за иллюзорной мечтой: покорить столицу словом, стать известным литератором, добиться благосклонности Зинаиды Гиппиус и иметь счастье общаться с ней. У меня и в мыслях не было позариться на ее семейный очаг, так как она интересует меня лишь как платоническая идея, эйдос, а не как женщина во плоти. Моя любовь к ней лишена чувственности. Это та двойственность, которая прячется в ее рассказах, стихах.
Не ведаю, восстать иль покориться,
Нет смелости ни умереть, ни жить…
Мне близок Бог — но не могу молиться.
Хочу любви — и не могу любить.
Как тяжело заставить себя сосредоточиться, чтобы продолжить выдумывать события романа, когда реальность постоянно требует: надо есть, пить, платить за квартиру, поддерживать приличный внешний вид. Понимаю, что сегодня не выжму из себя больше ни строчки, поэтому надеваю студенческую шинель, фуражку и покидаю мансарду. Хочу раствориться в толпе, подпитывающей меня энергией. Жадно улавливаю обрывки фраз, слушаю разговоры, ищу интересные типажи для романа. События мертвы, когда в них не видны живые люди.
Петербург, большой угрюмый каменный город, словно морфий, незаметными путами крепко привязывает к себе, и я понимаю: оставаться здесь — гибель, но уже не могу его покинуть. Мрачный, без гроша в кармане, брожу по роскошному Невскому, где круглые сутки не смолкает праздник для тех, у кого толстые бумажники и солидные счета в банках. В золоченых мундирах, дорогих экипажах, с красавицами женами и любовницами, по возрасту годящимися во внучки, спешат в театр престарелые царедворцы и люди во фраках при чинах и достатке. Нынче модно и престижно содержать юных хористок и балерин втайне и напоказ, а мой удел — проститутка Клавка-Белошвейка, да и то пока я ей не надоел! Но я верю: наступит время, когда громко заявлю о себе, стану желанным гостем в литературных салонах столицы, и надушенные французскими духами жеманные светские красавицы будут считать за честь получить от меня запись в свой альбом.
Шинель
Студенческая шинель и фуражка попали ко мне не без участия Клавки. В прошлый раз она пришла не одна, а, к моему удивлению, с мрачным молодым человеком моего возраста, назвавшимся товарищем Сергеем, что вызвало у меня желание пошутить: «Это вы какого Сергея товарищ?» Тот посмотрел на меня так, что сразу расхотелось развивать эту шутку.
Клавка объяснила цель прихода: Сергею требуется мой паспорт, и он готов за него заплатить сто рублей ассигнациями. Сумма была для меня настолько огромной, что у меня перехватило дыхание, но я все же не согласился. Клавка настаивала: сделка очень выгодна для меня. Я обмениваю свой паспорт на сто целковых, а затем подаю заявление о его пропаже в полицейский участок и через две недели получаю новый документ. Риска никакого, у нее есть связи в полиции, там всего за червонец устроят это дело. Клавка глушила громовым голосом мои робкие опасения, угрюмый товарищ Сергей в основном отмалчивался, исподлобья разглядывая меня, словно прицениваясь, как на торгах. Он лишь раз обронил, что паспорт требуется одному товарищу для выезда за границу. Не знаю, что больше подействовало на меня — желание, чтобы Клавка умолкла, или сто рублей, — но в конце концов я согласился. В довершение всего Сергей обменял свою новенькую студенческую шинель и фуражку на мое старенькое пальто и уже слегка облезлую шапку.
В кармане шинели я обнаружил брошюру некого Павлова под интригующим названием «Очистка человечества». Содержимое брошюры меня потрясло: по утверждению автора, человечество разделено на расы — интеллектуальные и моральные. Все властвующие эксплуататорские элементы общества обладают отрицательными, глубоко укоренившимися органическими свойствами, требующими выделения их в особую расу. «Это раса, которая морально отличается от наших животных предков в худшую сторону; в ней гнусные свойства гориллы и орангутанга прогрессировали и развились до неведомых в животном мире размеров. Нет такого зверя, в сравнении с которым эти типы не показались бы чудовищными… Их дети (подавляющее большинство) будут обнаруживать ту же злость, жестокость, подлость, хищность и жадность». Следовал вывод: все представители этой расы, включая женщин и детей, должны быть уничтожены — «истреблены, как тараканы». Кроме брошюрки, там же обнаружилась прокламация партии социалистов-революционеров, призывающая к экспроприации денежных средств у правительства и капиталистов для дела революции, побуждающая к пропаганде не словами, а делами.
Террор, насилие, экспроприация — от этих слов закружилась голова, запахло кровью, но страх не оживал, так как это были только слова. Из газет я знал: боевики партии социалистов-революционеров бросаются не только словами, но и бомбами, совершают покушения на раззолоченных, разжиревших представителей «эксплуататорской расы», высоких чинов, не жалуют даже рядовых жандармов. И это не люмпен, которому терять нечего, а юноши и девушки из порядочных, зажиточных, порой даже дворянских семей. Известный фабрикант-миллионщик Шмидт двадцати трех лет от роду принял участие в вооруженном восстании в Москве и, будучи арестованным, покончил с собой, перерезав себе горло. Я попытался представить, как можно покончить с собой таким диким образом, но воображение отказывало мне, картинка была блеклая: розовая кровь, вытекающая из пореза на горле, эфемерная предсмертная боль. Зато удушающая, всепроникающая вонь от мыловаренного и костеобжигательного заводов, расположенных неподалеку, вызывали у меня крайнее раздражение уже тем, что, вдыхая этот смрад, я приобщался к чему-то грязному, непристойному.
Бедственное финансовое положение заставило меня жить на рабочей окраине столицы, у Московской заставы, за которой вечно дымилась вонючая городская свалка, — на Горячем поле. И это в непосредственной близости от водной клоаки — Обводного канала, куда сливаются нечистоты городских канализаций и предприятий. Грязные, темные, зловонные воды канала, подпитываемые теплом сбрасываемых нечистот, замерзают лишь в сильные морозы и вызывают у меня чувство ужаса при виде жалких обитателей их замусоренных берегов — вконец опустившихся бродяг, время от времени попадающих в хронику газет за страшные преступления, в большинстве бессмысленные в своей жестокости. Странным было то, что многие самоубийцы облюбовали Боровской мост на этом канале, бросаясь с него в воды, до предела наполненные нечистотами, словно у них не хватало терпения добраться до Невы или Финского залива.
В какой-то газетенке я прочитал о возможной причине этого: мол, на этом месте находилось капище карельских колдунов, которые прокляли шведских захватчиков, а те, чтобы перебороть заклятие, совершили жертвоприношение — окропили это место кровью захваченных пленниц, и с тех пор оно стало проклятым. Скорее всего, эту легенду придумали сами газетчики, но в том, что это место словно медом намазано для самоубийц, есть нечто мистическое.
Надев шинель, я решил отправиться куда-нибудь подальше от этих мрачных, зловонных мест, не вдохновляющих меня писать о СТРАХЕ. Добравшись пешком до Забалканского проспекта, я увидел синий вагон конки, запряженный парой гнедых, который уже собирался тронуться в путь. Мне повезло: кондуктор, заметив, как я отчаянно машу рукой, задержал отправление. Сырая погода, моросящий мокрый снег не благоприятствовали езде наверху вагона, и, заплатив пятак, я устроился на красной деревянной лавке у окна, приготовившись к долгой поездке, так как выбрал конечной остановкой Летний сад.
Летний сад
Это не то место, где приятно гулять зимой, что следует из самого названия сада. Летом он предстает во всем своем великолепии, завлекающе поглядывая из-за кованой ограды удивительной красоты, маня прохладой тенистых аллей в праздничных изумрудных нарядах, радуя глаз аккуратно подстриженными колючими кустарниками и нежной, сочно-зеленой травкой газонов, ажурными беседками и мостиками через бесчисленные каналы и пруды, поражая обилием античных скульптур, настраивающих на минорный лад, давая возможность ознакомиться со строением тел, в том числе и точеных фигурок застывших див. С высоты птичьего полета он должен напоминать громадный драгоценный камень в обрамлении набережных Невы и Фонтанки из красного гранита.
Зимой же — это место уединения и уныния, раздумий и сожалений о нереализованных желаниях, и даже баснописец Крылов, чей каменный бюст установлен здесь, имеет озабоченный вид, словно размышляет: а не податься ли в более веселые места? И только для влюбленных этот парк замечателен своим малолюдьем и тишиной, которую нарушает лишь их нежное воркование.
Селина уже здесь, прогуливается по слегка заснеженной аллее неторопливой походкой наслаждающегося безмолвием и одиночеством человека. Я поспешил ее догнать.
— Прошу прощения, — запыхавшись, произнес я, любуясь ее нежным, почти детским личиком в обрамлении пушистой заячьей шапки.
— Вы не опоздали, это я пришла раньше, — возразила она. — Вы обещали в прошлый раз показать мне здесь статуи Психеи и Амура.
— Да, конечно, мы обязательно разыщем их. Вы разрешите поддерживать вас под локоток? — спросил я, томясь желанием прикоснуться к ней.
— Прошу вас, — согласилась она и насмешливо взглянула на меня, мгновенно превратившись в Клавку-Сару. — Только зачем тебе ЭТО? Ведь между нами пропасть, которую не преодолеть!
Наваждение исчезло, и в парке я остался один. С черноволосой Селиной я познакомился здесь летом, мы чудно провели вместе целый день, еще пару раз встречались, а затем она не пришла на свидание, хотя я упорно ее ожидал, пока темнота не укрыла деревья. Ее отец был русским, мать — татаркой, причем кровь последней доминировала в ее облике: выразительные темные глаза, блестящие, словно расколотый антрацит, прямые волосы, смуглый, скорее ближе к оливковому цвет кожи лица. Пользуясь скудными сведениями, добытыми из неосторожно брошенных ею слов, я нашел дом, где она жила, дождался, когда она одна вышла на улицу, и возник перед ней с охапкой белых роз (не сожалея о том, что завтра придется питаться лишь хлебом и водой).
— Не надо роз, их красота предательски обманчива, они только и ждут момента, чтобы уколоть до крови.
Легкая улыбка тронула уста Селины, и она отвела мою руку с букетом в сторону. Я напомнил, что не выполнил обещания подвести ее к статуям Психеи и Амура, которые она хотела нарисовать на бумаге углем.
— Этой ночью я видела, как упала звезда. Зрелище было жуткое — как она горела в свои последние мгновения. Это сошел в царство Аида непростой человек… Мы слишком разные, и больше никогда не увидимся. Прощайте, сударь! — и Селина развернулась, чтобы продолжить свой путь.
— Почему?! — выкрикнул я, ощущая тупую боль в сердце. — Разные в чем? Если желаете, то я приму мусульманство, стану чертом, богом…
— Станьте тем, кем хотите стать, не потеряв себя, а это будет непросто. Прощайте! — и она ушла, не оборачиваясь, а я понял, что она права: между нами пропасть!
Моя душа во власти страха
И горькой жалости земной.
Напрасно я бегу от праха —
Я всюду с ним, и он со мной.
К ее дому я больше не подходил, вместо этого прогуливаясь по Летнему саду, тревожа себя воспоминаниями, дополняя их фантазиями и ощущая беспокойство в душе.
Товарищ Сергей
Словно призрак, он неожиданно появился за моей спиной, догнав, известил о себе негромко, но властным тоном, не сомневаясь в моем послушании. На этот раз он был одет как преуспевающий коммерсант: длинное темное пальто с меховым воротником, бобровая шапка, трость в руке, лицо наполовину скрыто белым кашне, так что я в первый момент его не узнал.
— Мне надо с вами поговорить о важном деле, — сообщил он, на мгновение высвободив свое лицо из шарфа. — Здесь неподалеку есть кондитерская, там будет лучше всего.
Понятие «неподалеку» оказалось весьма относительным. Он взял извозчика, чтобы добраться до места, и на протяжении всего пути хранил молчание. Я понимал, что своими вопросами ничего не добьюсь, и также молча, рассеянно смотрел по сторонам, хотя изнывал от любопытства: что на этот раз ему от меня требуется? И зачем для этого куда-то ехать? Может, он и не в кондитерскую меня везет, а на тайную встречу? Но с кем?! С этим господином, связанным с револьверами и бомбами, надо быть весьма осторожным…
Подобная встреча с представителем партии эсеров, то и дело громко заявлявшей о себе покушениями на крупных чиновников, ограблениями банков и кредитных обществ, весьма небезопасна. Охранное отделение, жандармы охотятся на них, беспощадно расправляются с террористами, отправляя их на виселицу или каторгу. Оказаться в одной компании с ними — значит, нарваться на крупные неприятности. И мне в душу стал закрадываться СТРАХ. Тот, который я безуспешно пытался отобразить на страницах своего романа. Находясь рядом с этим человеком, я боялся посмотреть ему в глаза, за его спиной мне мерещились взрывы бомб, револьверные выстрелы и кровь, много крови. Я невольно посмотрел на его руку в тонкой замшевой светлой перчатке, крепко сжимающую набалдашник трости.
К моему удивлению, мы и в самом деле подъехали к кондитерской, совсем неподходящему месту для встреч подобных революционных товарищей, как по мне. В кафе было тепло, светло и вкусно пахло кофеем. Среди сидящих за столиками преобладали молоденькие барышни, весело, по-птичьи щебечущие о пустяках — модистках, нарядах, шляпках, и появление двух мужчин вызвало у них интерес не меньший, чем если бы сюда залетели белые вороны на чашечку шоколада и расплачивались бы найденной ассигнацией.
«Из того, что мне известно о тебе, товарищ Сергей, такое внимание может повлечь за собой крайне неприятные последствия». Только успел я так подумать, как он усадил меня за столик между двумя коротко стриженными бледными девицами в строгих темных платьях, едва прикрывающих коленки. Они явно были слушательницами Бестужевских курсов, отличающимися свободным поведением, восставшими против кринолинов, корсетов и механических пажей. Не спрашивая моего и девиц согласия, Сергей заказал кофе и пирожные эклер.
— Товарищ Ася, — представил он довольно коренастую девицу с широким, выражавшим решимость лицом.
Вторая — худенькая, хрупкая, светловолосая девушка с мечтательным взглядом голубых глаз — оказалась товарищем Надеждой. Я подумал, что с именами этих девиц произошла путаница. Нежное имя Ася никак не вязалось с внешностью первой, а имя Надежда совсем не подходило к романтическому облику второй.
— А это товарищ Родион, — представил он меня, несколько замялся и все же вымолвил: — Сочувствующий нам.
Мне показалось, что я лечу в пропасть, из которой нет возврата, но произнесенное им слово «товарищ» наполнило меня энергией и ощущением собственной значимости. «Почему бы и нет? — решил я. — Я и в самом деле сочувствую этим людям, готовым пожертвовать собственной жизнью ради революционных идеалов. Свобода, равенство, республика! Нет — угнетателям-эксплуататорам! Эти слова пьянят и вселяют надежду. — Тут я перехватил взгляд хрупкой девушки. — Какие у нее замечательные глаза! Надежда… Надюша…» — и я кивнул, подтверждая сказанное товарищем Сергеем.
Не только девушка смотрела на меня, но и он — пристально, выжидающе, и явно обрадовался моему кивку.
— Мы хотим дать вам очень ответственное задание, товарищ Родион. Не волнуйтесь, для вас нет никакой опасности, более того, это может несколько улучшить ваше материальное положение, которое, как мне известно, весьма незавидное.
«Когда мягко стелют, обычно жестко спать», — насторожился я. В мои планы не входило заниматься тем, что могло поставить крест на литературной карьере, ради которой я покинул родительский дом, отказался от вполне обеспеченной жизни и влачу на протяжении многих месяцев полуголодное существование. Возможно, я ответил чересчур резко:
— Боюсь, что ничем не смогу вам помочь!
— Выслушайте меня, а затем, обдумав предложение, дайте свой ответ. Никто не намерен вас неволить. — Он выдержал долгую паузу, таким образом приковывая мое внимание к своим следующим словам: — Мы хотим предложить вам работу по специальности, хорошо оплачиваемую, и платить будем не мы, а государство. Вы ведь ветеринарный фельдшер?
Я молча кивнул, раздумывая, к чему он клонит и в чем подвох.
— В одну лабораторию на работу требуется фельдшер-ветеринар, и в наших силах сделать так, чтобы это место получили именно вы, но только ответ надо дать сегодня, до конца нашей встречи.
— И что я должен буду там делать? — Я внутренне напрягся, ожидая получить секретные инструкции, в которых могут упоминаться яд, бомбы и прочие ужасы.
— Вы должны качественно выполнять работу, которую вам поручат, — он четко выговаривал каждое слово, — и все.
— Зачем вам это надо?! — невольно вырвалось у меня.
Мысленно я добавил: «Неужели решили облагодетельствовать нищего начинающего литератора? С какой стати?! Или, наоборот, спасти от меня литературу, дав возможность вернуться к прежней специальности?»
— В этой лаборатории готовят противочумную сыворотку. Нам требуется узнать, насколько эта сыворотка эффективна, и ничего больше. — Сергей посмотрел мне в глаза, и я почувствовал, что он говорит не всю правду. Он явно что-то замышлял, не желая посвящать меня в свои планы.
— Не скрою, эта работа очень опасная. Лаборатория изолирована от внешнего мира, и мы с вами не скоро увидимся. Связываться будем посредством почтовой корреспонденции. Писать будете товарищам Наде и Асе, они здесь для того, чтобы увидеть вас лично. Что с вами?!
Внутри у меня сотворилось что-то непонятное: словно пронесся вихрь, предупреждая о переменах в моей жизни, и голова закружилась так, что я чуть не лишился чувств. Все, что происходило до сих пор, было лишь прелюдией к ЭТОМУ. Мои наброски к роману о ЧУМЕ и неожиданное предложение поработать в противочумной лаборатории, непосредственно столкнуться с тем, что пыталось рисовать мое воображение… Это явно ЗНАК СУДЬБЫ!
— Согласен! — выдохнул я.
Товарищ Сергей посмотрел на меня с недоверием — видимо, ожидал, что я откажусь, и заранее приготовил убедительные доводы. Похоже, он сам растерялся, поскольку произнес в замешательстве:
— Вы понимаете, что эта работа ОЧЕНЬ ОПАСНА, и…
— Я прекрасно осознаю степень риска. Какие мои дальнейшие действия?
В моей душе заиграл оркестр, наполнив ее радостью. Наконец мне удастся вырваться из этого чертова круга, по которому я так долго ходил. И я тут же мысленно распределил, куда потрачу деньги, оставшиеся после операции с паспортом для товарища Сергея. Теперь нет необходимости экономить их ввиду неизвестности будущего.
«Приоденусь, а остальные отдам Клавке, сняв с души тяжкий камень, и больше не буду на иждивении у проститутки!»
Вернувшись в каморку под крышей, я почувствовал желание срочно сесть за продолжение романа.
«Магистрат, расположенный в Нижнем городе, предпринял робкие попытки задержать распространяющуюся ужасную болезнь: были заколочены досками дома купца Горобца и его соседей, а всех заболевших отправили в изолятор при городской богадельне, но демон смерти уже вырвался на волю и цепко держал в своих руках судьбы многих тысяч людей.
На рынках отравленного города продолжалась бойкая торговля, массы народа привлекали товары из Крыма, Речи Посполитой, России… Вскоре количество заболевших перевалило за сотню, а умерших было уже несколько десятков. Изолятор при Кирилловском мужском монастыре не мог вместить всех захворавших, хотя они там долго не задерживались, вскоре отправляясь за купцом Горобцом на погост. Больных стали отправлять в Крепость, в военный лазарет, разместившийся в каменном трехэтажном доме, но и он мгновенно переполнился. Многие больные оставались у себя дома, надеясь на помощь знахарок из ближайших сел, но результат всегда был один — Смерть. Ночами со стороны монастырского изолятора шли подводы, груженные трупами, эта процессия сопровождалась звоном колокольчиков. Умерших хоронили не на кладбище, а в разных уединенных местах, за пределами защитных валов.
Генерал-губернатор принял по-военному жесткие и решительные меры. Весь Нижний город, Подол, с его двумя тысячами дворов, магистратом, монастырями, торговыми рядами, кварталами ремесленников, был окружен воинским гарнизоном и взят под строгий караул. Солдатам приказали стрелять в любого, кто попытается бежать оттуда. Город в городе со своим многочисленным населением, оказавшись на карантине, был обречен на вымирание. Ночами на фоне тревожного колокольного набата слышались ружейные выстрелы, сообщавшие жителям об очередной попытке бегства от Смерти. Но им было невдомек, что на самом деле это сама Смерть направляла курьеров-беглецов за границы карантина, стремясь расширить свои владения.
По указанию архимандрита Никона, считавшего, что вибрации церковных колоколов несут благодать и способны противостоять всякой нечисти, звонари трудились круглосуточно не покладая рук, выбиваясь из сил, вместе с приставленными им в подмогу монахами. Днем звон колоколов многочисленных монастырей и церквей раздавался по всему городу и на околицах, сообщая об опасности.
Оказавшийся в городе пленный турецкий офицер заявил, что знает, как спасти горожан от эпидемии, а взамен попросил для себя свободу. Власти поверили чужеземцу, тем более что денег из городской казны практически не требовалось. Его отвели в карантинную зону и расконвоировали. Он написал несколько записок на турецком языке одинакового содержания: „Великий Мухаммед! На этот раз помилуй христиан и спаси их от моровой язвы, ради нашего освобождения из плена!“ Записки были прикреплены к шестам и выставлены на колокольнях в Нижнем городе, но это не помогло — мор продолжал свирепствовать. Турок был изловлен и помещен в крепостную гауптвахту, где пытался оправдаться тем, что болезнь не отступила, так как он не получил настоящую свободу, но был бит плетями. Вскоре он сам заболел и умер, принеся в пределы крепости мор, к счастью, вовремя остановленный.
В Нижний город было послано воинское подразделение во главе с лекарем Силой Митрофановым. Под бараки для больных отвели обширные склады покойного купца Горобца, товар из которых был частью уничтожен, а в основном разворован. Помещения, где вповалку лежали множество больных, для дезинфекции окуривали горящей нефтью в глиняных сосудах, от дыма першило в горле, начинался кашель, трудно было дышать. При известии об очередном случае заболевания туда незамедлительно направлялись военные и силой препровождали больного в барак, а проживающих с ним домочадцев — на остров посреди реки, в карантинные бараки. Карантин на острове из-за скверного питания, нахождения под вооруженной охраной не вызвал понимания у горожан, и они любыми путями старались от него уклониться. На улицах вскоре стали находить трупы, подброшенные под чужие дворы, подальше от собственного дома. Таким образом домочадцы пытались избежать горькой участи — оказаться на острове. В городе был не рай, но на острове — точно ад. Каждый надеялся на чудодейственную силу стен родного жилища, но эти дома неизбежно превращались в братские могилы.
Колокольный набат не смолкал ни днем, ни ночью, но чудодейственные звуки не могли пересилить мор, не щадивший и духовенство. В Верхнем городе в одном из монастырей слегло более половины монахов, каждый день пополнялись ряды Смерти.
Военные ежедневно обходили дома, изолируя больных от домочадцев, сортируя, кого в изолятор, а кого — на остров. Многие жители пытались бежать на лодках по реке или через холмы, окружающие город. Кому-то удавалось, а большинство пало от метких выстрелов солдат. Мороз уже начал сковывать реку белым панцирем, что сделало бегство еще более опасным: быстрое течение не давало реке полностью замерзнуть, оставляя множество скрытых полыней-ловушек. Надежды на то, что холода собьют эпидемию, не оправдались. На улице было морозно, а внутри жилищ — уютно и тепло. Единицы прислушивались к рекомендациям лекаря проморозить дом, открыв двери, ставни. По его указу в лазарете к мучениям больных, в основном пребывающих без сознания, добавилось еще одно — пытка холодом.
Лекарь Митрофанов записал в свой дневник: „…я беспрестанно находился в занятиях, старался противиться моровой язве и уничтожать ее. Почти каждый день осматривая зараженных, я никогда не прикасался к ним, не исследовал их пульса, напротив, часто окуривал, проветривал дома свое платье и постель; раза два в день жег нефть, которую я применял и в лазаретах, и, таким образом, остался неприкосновенным. В одном из монастырей умерло около 60 монахов, а из певчих и прислужников более 80. Напротив того, другой монастырь, находящийся невдалеке, остался невредим, потому что эта обитель заперлась и не имела никакого сообщения с городом“.
Но вскоре Сила Митрофанов сам заболел и был обречен.
Как только болезнь добралась до окрестных сел и начала отправлять крестьян в могилы, там стали выставлять воинские караулы — для изоляции от внешнего мира. Боязнь карантина и смерти вынудила деревенских жителей бороться с распространением хвори жестоко и эффективно — они сжигали дома вместе с заболевшими. Считалось, что эта болезнь от дьявола, и больной ничем не отличается от колдуна, наводящего порчу и смерть на людей и животных.
К тому времени, когда эпидемия пошла на спад, население города уменьшилось на треть, а многие окрестные села совсем обезлюдели. Многочисленные захоронения погибших от моровой язвы со временем исчезли под специально высаженными деревьями — так пытались скрыть следы ужасного бедствия, чтобы ничто не могло потревожить демона смерти, затаившегося в их останках и ожидающего своего часа, когда он сможет наказать самоуверенное и беспечное человечество».
Я нервно скомкал исписанный лист, бросил его на пол и затоптал. «Нет здесь страха, и нет слов, чтобы передать его природу. Нельзя написать о нем, не ощутив его по-настоящему».