5
Санлис со своими пятью высокими башнями представлял собою довольно живописное зрелище. Расположенный на возвышенности и окруженный дубравами, он напомнил Анне Вышгород. У нее сжалось сердце, когда она подумала об этом русском городе на берегу Днепра и о проведенной там юности.
Узкая щебнистая дорога, поднимаясь на холм, извивалась среди древних развалин, заросших плющом. На пути протекала струившаяся по белым камушкам быстрая речка с прозрачной водой. Через нее был переброшен старый каменный мост. Таких горбатых мостов Анна не видела на Руси, но белые камушки и вода как хрусталь тоже напомнили о вышгородских ручьях.
Она спросила короля:
– Как называется река?
Генрих ответил:
– Нонетт…
Людовикуса уже не было около Анны. Впрочем, теперь королева могла обходиться без переводчика.
Она заглянула с моста в воду. В реке блеснули серебристые рыбешки. Лесной воздух был сладостен, как везде на земле, где произрастают дубы, привлекающие бури и молнии.
Санлис, сильно укрепленный городок, стоял в стороне от больших дорог, среди дубрав и сельской тишины. Некогда на этом месте процветала богатая римская колония, и в дни Генриха еще существовали руины древних храмов и небольшой арены. Камни и мраморные плиты этих зданий использовали для строительства королевского дворца и церквей, которых в Санлисе возвели значительно больше, чем требовалось по числу жителей. В этом городе состоялся тот знаменитый съезд графов, на котором Гуго Капету, предку Генриха, предложили французскую корону, поэтому король весьма благоволил к санлисцам и дарил местным церквам золотые и серебряные богослужебные сосуды. Дворец в Санлисе стоял на северной стороне, у самой крепостной стены. Это было довольно неуклюжее сооружение с башнями, так как оно уже составляло часть городских укреплений.
Санлисские леса славились обилием всякого зверя, но теперь король не разрешал Анне охотиться, а сам часто уезжал в Париж, и она скучала в одиночестве. Иногда королева медленно поднималась на замковую башню. К ней прилетал свежий ветер, приносил издалека протяжные звуки рогов. Анне сказали, что это охотится на оленей граф Рауль де Валуа, сосед, позволявший себе иногда преследовать добычу в королевских владениях.
Однажды граф явился в Санлис. В тот день король собирался в очередную поездку. Он сказал пажу, длинноносому мальчику с мочальными волосами:
– Пусть оруженосцы снарядят меня.
Король ехал в город Сане, чтобы показать свою сильную руку маленькому вассалу, осмелившемуся не доставить в Санлис дары, установленные обычаем еще во времена блаженной памяти отца и ныне уже освященные правом давности. Король решил, что в случае упорства со стороны барона примерно накажет его, и поэтому собирался в поход с большим отрядом конных воинов, в глубине души надеясь, что при одном его появлении непокорный будет просить о пощаде.
Два опытных оруженосца хлопотали вокруг короля и с трудом натянули на плотное королевское тело длинную кольчугу. Железные поножи были уже на ногах у Генриха. Для защиты головы в рыцарском вооружении на нее надевалась отдельная кольчужка, сверху клалась круглая железная шапочка, и только поверх всего водружался кованый конический шлем с короткой пластиной для защиты лица. При таком вооружении можно рассчитывать, что голова не пострадает от удара боевым топором или мечом. Две перчатки, тоже сплетенные из железных колечек, прикреплялись к рукавам кольчуги крепкими ремнями.
Король поставил ногу на скамью, чтобы коленопреклоненный оруженосец мог привязать позолоченную шпору, и в этом положении, повернув голову, увидел, что без доклада, как брат к брату или равный к равному, в горницу входит Рауль де Валуа.
На лице графа играла приятная улыбка, но с нею плохо вязалась надменность, проглядывавшая неизменно в этих синих жестоких глазах. Анна, стоявшая рядом с Генрихом и с женской тревогой наблюдавшая, как мужа снаряжают в поход, опять вспомнила, что такие же васильковые глаза были у ярла Филиппа. Но у варяга их туманила нежность, а у графа они сверкали насмешливым огоньком, и поэтому плохо верилось, что улыбка Рауля выражает искреннее почтение к своему сюзерену.
На пороге гость сказал:
– Проезжал недалеко от королевских владений. Захотелось узнать, как здоровье короля и королевы.
Рауль все так же почтительно улыбался, но Генрих с раздражением подумал, что его владениями являются не только Санлис, а вся Франция, от Прованса до Фландрии. Взгляды короля и графа скрестились. Несколько мгновений, пока оруженосец, припадая к шпоре, старался завязать заскорузлый ремешок, не слушавшийся пальцев, король молча рассматривал высокомерного вассала, прикидывая мысленно, что его привело в санлисский замок и почему он явился сюда в неурочный час.
Рауль с запозданием снял шляпу и приветствовал хозяев:
– Добрый день моему королю, добрый день моей королеве!
– Добрый день! – ответил король.
– Приехал спросить, не пожелают ли мой король и моя королева поохотиться завтра в лесах Мондидье. Или я помешал, приехав без предупреждения?
Граф посмотрел на королеву.
Анна опустила глаза, но Генрих с деланой любезностью ответил:
– Граф Рауль всегда желанный гость в моем доме. Но почему ты не известил своевременно о своем прибытии? Тогда я мог бы достойно встретить тебя. А теперь ты видишь, что я должен ехать. Ты, вероятно, заметил на дворе оседланных коней.
Оруженосец, покраснев от усилия, привязал наконец непокорную шпору. Король встал и, двигая руками, попробовал, хорошо ли прилажено вооружение.
Видимо, слова сюзерена не смутили графа Рауля. Он еще раз повторил:
– А я так надеялся, что король и королева примут участие в завтрашней охоте.
Граф вопросительно посмотрел на Анну, надеясь, что она не откажется от забавы. Но за нее ответил король:
– К моему большому сожалению, я не могу приехать к тебе, а по древнему обычаю королева Франции не выезжает на охоту без короля. Впрочем, моей супруге сейчас не до того…
– Почему? – удивился граф.
– Королева должна беречь себя, ибо теперь она носит в своем чреве наследника французской короны.
Генрих произнес эти слова с нескрываемой гордостью.
Рауль не ждал подобных откровений, и даже этот надменный человек растерялся, когда король с победоносным видом посмотрел на него. Граф хотел, по своему обыкновению, пошутить, но не посмел при взгляде на королеву и принес поздравления.
– А ты, граф, опять обижаешь моих епископов, – прибавил Генрих, поднимая руки, чтобы оруженосцам было удобнее опоясать его мечом. – Зачем ты отнял у епископа Роже две пары волов на его собственном поле?
Рауль рассмеялся, показывая желтоватые и неровные зубы хищника и плотоядного человека.
– Епископы и монахи слишком заботятся о земных благах. Пусть они трудятся с мотыгами в руках. Тогда скорее спасут свою душу. А их волы работают теперь на такого грешника, как я.
– Не боишься, что Роже пожалуется папе? – спросил король, показывая этими словами и тоном, каким они были произнесены, что по своему положению граф Рауль де Валуа и де Крепи, а также носитель многих других титулов, ближе ему, чем епископ Шалонский.
– Пусть жалуется.
– Смотри, как бы тебя не отлучили от церкви!
– Пусть отлучают, но не советую папе появляться близко от Мондидье. Я его повешу на первом попавшемся суку.
Рауль рассмеялся, и от этого сатанинского смеха Анну на мгновение охватил какой-то неизведанный озноб. Но она еще раз осмелилась взглянуть на человека, который никого и ничего не боялся на земле.
Генрих отправился в поход, и вместе с ним покинул дворец граф Рауль. Анна, наблюдавшая из окна, видела, как глубоко внизу, на замковом дворе, муж сел на коня и выехал из ворот. Она заметила также, что граф поднял голову и смотрел туда, где находилось ее окно. Муж не обернулся. Он считал, что такое поведение неуместно для короля.
Вскоре граф Рауль снова посетил Санлис и даже привез с собою жонглера. Это был долговязый смуглый юноша, по провансальской моде гладко выбритый, но с длинными волосами, подавшими ему на плечи. Его звали Бертран.
Скитаясь с виелой за плечами по Франции, Бертран забрел однажды в Мондидье. Вечер еще не наступил, но надлежало заранее подумать об ужине и ночлеге. Несмотря на свою молодость, жонглер, человек, видавший виды, исколесил весь Прованс, немало побродил по дорогам Франции и Бургундии, то находя случайное пристанище в каком-нибудь замке, то забавляя простых людей в тавернах и на ярмарках, и добывал себе пропитание песнями и всякими веселыми штуками.
В Мондидье Бертран приплелся пешком, проиграв неделю тому назад в Париже, в харчевне «Под золотой чашей», мула бродячему монаху по имени Люпус, и поэтому чувствовал себя несколько смущенным. Кроме того, он устал… Но решил, что проведет ночь в первом попавшемся доме, а наутро отправится на базарную площадь и там поправит свои делишки.
Между тем солнце уже склонялось к западу. На улицах городка было безлюдно: очевидно, жители сидели за вечерней трапезой. Бертрану тоже захотелось есть. Он окинул взглядом малоприветливые домишки, кое-как построенные из дерева и камней, белую церковь и замок сеньора, красовавшийся на возвышенном месте. Первым существом, которое он встретил на улице, была сгорбленная старуха с вязанкой хвороста на спине. Жонглер спросил у нее с веселой прибауткой, где здесь проживают добрые люди, у которых можно переночевать на соломе, а заодно и съесть миску бобовой похлебки. Но старая женщина посмотрела на него дикими глазами и вдруг замычала. Она оказалась немой. Бертран почесал затылок, сдвинув шляпу на нос, и свистнул, а старушка с хворостом на спине побрела своей дорогой. Тогда Бертран решил постучать в дверь дома, который показался ему более богатым, чем другие. Наверху отворилось оконце, и чей-то голос окликнул путника:
– Кто там стучится в мою дверь?
Бертран, привыкший расплачиваться за все – за еду, за ночлег и за прочее – песнями и шутками, с воодушевлением ответил, задирая голову к окошку:
– Я жонглер Бертран, умею играть на виеле, петь песни, ходить по канату…
Но не успел он закончить эти слова, как наверху показалось покрасневшее от гнева лицо. Сомнений не было: оно принадлежало местному кюре!
Священник, грозя жонглеру здоровенным кулаком, бранил его:
– Прочь от моего дома! Какой добропорядочный христианин пожелает иметь дело с подобным нечестивцем!
Бертран со смехом ответил:
– Извини, преподобный отец, что помешал тебе забавляться с твоей толстушкой!
– Бродяга! Несчастный скоморох! Служитель дьявола! Вот я тебе сейчас покажу… – надрывался кюре, тем более пришедший в негодование, что в глубине горницы Бертран действительно успел рассмотреть белозубую мордочку и круглое голое плечо какой-то красотки.
Одним словом, ничего не оставалось, как удалиться, и жонглер поплелся дальше. Свернув в глухой переулок, густо поросший травой, он постучался в другую дверь, однако и в этом доме его ждала неудача: в хижине лежал на деревянном одре покойник. Тут людям было не до музыки и веселья. Огорченный Бертран побродил некоторое время, очутился у реки и здесь увидел приятный уединенный дом, к которому вела через лужок заманчивая тропинка. Недолго думая жонглер заглянул через плетень во двор. На пороге стоял хозяин, человек с рыжей бородой. Он спросил:
– Что тебе нужно, вертопрах?
Глядя на это страшное лицо, Бертран не знал, как приступить к делу.
– Друг, полагая, что у тебя доброе сердце…
– Ну?
– Хотел просить… Не пустишь ли меня переночевать на твоем чердаке?
Рыжебородый отрицательно покрутил головой.
– Тогда, может быть, укажешь какую-нибудь харчевню в здешних местах?
В ответ незнакомец грубым голосом произнес:
– Возвратись на свои следы. Вскоре ты увидишь дом кюре под высокой крышей. Сверни около него в переулок и так дойдешь до таверны дядюшки Оноре.
Бертран поблагодарил и побрел указанной дорогой. Великан с красной рожей, как у мясника, крикнул ему вслед:
– Скажешь там, что тебя прислал палач, и тогда они хорошо накормят…
Он хрипло рассмеялся, а юноша невольно ускорил шаги.
Прошло некоторое время, прежде чем жонглер разыскал таверну. Это было довольно убогое строение с подслеповатым окошком, крытое соломой, как и полагается быть подобного рода притонам. Над дверью висел на шесте старый кувшин с отбитым краем, служивший вывеской для путников. Уже начинало темнеть, но в трактире засиделись какие-то забулдыги, и огонь в очаге еще не погас. Предусмотрительно нагибая голову в двери, Бертран вошел в низкое помещение и увидел висевший на цепи, точно закоптевший на адском пламени, котел с похлебкой, заманчиво пахнувшей чесноком. Зная, чего обычно ждут от него люди, он бодрым голосом начал:
– Я жонглер Бертран, умею играть на виеле, петь песни, ходить по канату, подбрасывать и ловить три яблока…
Как бы то ни было, в тот вечер зубоскал наелся до отвала, попил неплохого винца и пощипал пухленькую служанку Сюзетт. Она только что вернулась откуда-то в довольно растрепанном виде, и ее лицо показалось Бертрану знакомым. Девица же не могла отвести глаз от черных кудрей провансальца и, когда ужин пришел к концу, даже обещала волнующим шепотом, что поднимется к нему на сеновал, как только погасят в харчевне огонь и все улягутся спать. Тогда и выяснилось, что Бертран видел красотку в окошке у того самого кюре, с которым поругался несколько часов тому назад. Сюзетт, по ее словам, относила служителю алтаря кувшин вина – дар набожного трактирщика в благодарность за поминовение недавно умершей супруги – и на некоторое время задержалась в священническом доме за рассматриванием поучительных картинок, а затем немедля вернулась проворными ногами к исполнению своих обязанностей. Бертран не очень-то поверил рассказам милой девицы, но он не был ревнивцем и провел ночь неплохо, хотя кто-то весьма настойчиво и даже слезливо взывал несколько раз под окном:
– Сюзетт! Почему ты не пришла?
Голос ночного прохожего жонглер где-то слышал, но так как оказался очень занятым в тот час, то не стал выяснять, кто стоит на улице.
Когда же в мире расцвело утро, Бертран проснулся в одиночестве и немедленно отправился на расположенную поблизости базарную площадь. Там уже повизгивали доставленные на продажу поросята, мычала корова, по приказу прево приведенная на веревке каким-то незадачливым сервом за неуплату долга сеньору, пахло свежеиспеченным хлебом, яблоками, петрушкой и вообще всем, чем полагается благоухать базарам.
По привычке Бертран тут же начал свои зазывания:
– Почтенные жители! Я жонглер, умею играть на виеле, ходить по канату…
Его призывы нашли самый теплый отклик. Ведь не так-то часто заглядывали жонглеры в скучный посад. Люди были готовы оставить даже свои базарные делишки и послушать нечто не похожее на их монотонную, как деревенская пряжа, ежедневную жизнь в навозе и помоях.
– Умею подбрасывать и ловить три яблока, рассказывать пастурели и фабльо, так что вы останетесь довольны и не поскупитесь на медяки для бедного, но веселого…
И вдруг язык Бертрана прилип к гортани… Он заметил, что из толпы на него смотрит выпученными глазами тот самый кюре, которого вчера видел в обществе Сюзетт. Не успел жонглер сообразить, как ему при данных обстоятельствах поступить, а этот весьма внушительного вида представитель церкви, к тому же вооруженный палкой и, вероятно, выяснивший неверность слишком доброй девушки, уже орал на весь базар:
– Ага! Вот где ты теперь развращаешь христиан! Не позволю похищать лучших овечек из доверенного мне господом стада!
И, размахивая увесистым жезлом, ринулся в бой.
Бертран, который далеко не был трусом, но никогда в жизни не дрался со священниками, решил, что ему ничего не остается, как спасаться бегством. Он так и поступил, перепрыгнув через тележку, полную репы, напугав до смерти поросят и весьма удивив своим поведением благопристойную грустную корову. Но служитель алтаря во что бы то ни стало хотел покарать легкомыслие и порок и погнался за жонглером с площадными ругательствами, точно был не духовным лицом, а королевским сержантом.
Соперники сделали так три или четыре широких круга по базару, каждый раз вызывая искреннее недоумение у вышеупомянутой коровы, которая никогда не испытывала пламенных страстей. А между тем известно, что ревность – ужасное чувство и от него не спасает даже сутана. Дело кончилось бы, вероятно, весьма плачевно для Бертрана, принимая во внимание его слабую грудь и железные кулаки кюре, но, по счастью, наш жонглер обладал очень длинными ногами. Кроме того, местные жители хорошо знали проделки своего духовного пастыря и быстро сообразили, в чем дело, тем более что сама Сюзетт не замедлила явиться на базар и, подбоченясь, с любопытством смотрела на состязание в беге. Недолго думая крестьяне забросали преследователя репой и всем, что подвернулось под руку. В довершение греха во время этого чудовищного переполоха какой-то парень ловко сделал кюре подножку, и дородный блюститель морали во всю длину распластался на пыльной площади. Негодующие крики сменились дружным хохотом, и, воспользовавшись этим заступничеством, жонглер удрал в харчевню, где он надеялся обрести защиту у трактирщика, во всяком случае мог рассчитывать на его покровительство, в полном убеждении, что песенки и прочие трюки далеко не бесполезны для привлечения народа в подобные заведения. Так оно и оказалось. Священник не осмелился явиться в таверну, и Бертран мог спокойно передохнуть.
А день был воскресный, и после обеда в харчевню набилось немало народу. Кто пришел залить горе на последний грош, кто тайком от жены пропивал базарную выручку, а те, что побогаче, собрались здесь, чтобы за свои собственные деньги получить удовольствие и послушать, о чем говорят люди. На этот раз все с одинаковым увлечением рассказывали друг другу об утреннем происшествии на базаре.
Успокоившись немного после приключения и получив заверение от Сюзетт, что она ни за что на свете не променяет такого красивого юношу, к тому же умеющего играть на виеле, на борова в сутане, Бертран поднялся из-за стола и обратился к собравшимся с привычным своим представлением:
– Я жонглер Бертран, умею играть на виеле…
Разговоры немедленно прекратились, наступила тишина.
Видя, что присутствующие готовы его слушать, Бертран начал так:
– Почтенные жители! С вашего позволения, я расскажу для начала историю жонглера, попавшего в рай…
Некоторые из поселян, сидевших за грубо сколоченными столами или у перевернутых вверх дном бочек, одобрительно переглядывались и подталкивали друг друга локтями, предвкушая предстоящее удовольствие, даже те, кто уже имел случай послушать эту трогательную историю.
– Жил-был некогда в городе, который называется Сане, – начал звонким голосом Бертран, – жонглер, вроде как я, самый хороший человек на земле, не любивший спорить из-за денег. Бедняга ходил из селения в селение, с ярмарки на ярмарку, из одного замка в другой, пел, плясал, играл на виеле согнутым в виде лука смычком, хорошо умел подбрасывать и ловить яблоки, бойко сочинял стихи, искусно бил в бубен, с большой ловкостью показывал карточные фокусы, мог рассказывать всякие веселые небылицы и не думал о завтрашнем дне, а жил как птицы небесные и все заработанные тяжелым жонглерским трудом денарии тут же пропивал с друзьями или проигрывал в кости. Поэтому у него ни гроша не было за душой. Случалось даже, что он не имел чем заплатить за выпитое вино, и тогда ему приходилось закладывать свою скрипку. А бывало и так, что наш приятель ходил под дождем в одной рваной рубахе и босой. Но несмотря на все невзгоды, жонглер – не знаю, как звали этого человека, – всегда чувствовал себя жизнерадостным и свободным, как ветер. Он пел, плясал и молил бога лишь о том, чтобы каждый день превратился в воскресенье, так как известно, что в праздник люди идут в харчевню и готовы заплатить жонглеру за полученное удовольствие. Однако все кончается на этом свете, и однажды жонглер умер где-то под забором, и когда он подох, то за все свои прегрешения и беспутную жизнь очутился в аду. Как вам уже говорил, вероятно, кюре, в геенне пылает вечный огонь, и если кто мне не верит, то может спросить об этом у него…
– Нет, приятель! Ты лучше сам спроси! – послышался веселый голос.
– Он тебе объяснит, – поддержал насмешника другой, очевидно вспомнив об утреннем состязании.
Понимая, что надо как-то отбиться от шуток, Бертран с делано постным лицом сказал:
– Сам-то кюре предпочитает рай. Мы с ним встречались там!
Раздался хохот, явно выражавший одобрение находчивости жонглера, и все взоры обратились к Сюзетт, которая очень мило покраснела и закрыла лицо передником. А жонглер продолжал:
– Как это ни странно, хотя и подтверждается многими достоверными свидетельствами, но на адском огне поджариваются главным образом не жонглеры и даже не разбойники, а папы и епископы, короли и графы. В одной компании со всякими ворами и клятвопреступниками. Кстати, в тот день дьяволу требовалось отлучиться из преисподней: он только что получил известие, что в Риме окочурился еще один папа, а в Германии дышит на ладан сам император, и оставалось лишь приволочь эти ценные души в пекло. Также и какой-то король собирался отдать душу…
Все ожидали, что жонглер скажет «богу», но он после некоторой паузы закончил фразу:
– …сатане.
Опять в трактире загремел здоровый деревенский смех.
– Итак, Вельзевул очень спешил. А тут ему случайно попался на глаза жонглер, только что явившийся на место своего нового назначения. Сатана крикнул: «Эй ты, болван! Будешь вместо меня поддерживать огонь под котлами. До тех пор, пока я не вернусь. Да не жалей смолы и прочих горючих средств». При этих словах враг рода человеческого подскочил, ловко стал перебирать в воздухе копытцами, издал неприличный звук и с шипением исчез…
Вновь взрыв хохота. Эти простодушные люди, с трепетом проходившие мимо кладбища, где в полночь мертвецы вылезают из могил, и пугавшиеся крика филина в ночной роще, теперь забыли все страхи, сидя в харчевне за кувшином пива.
– Но как только дьявол отлучился по своим делам, апостол Петр был тут как тут. Он отлично знал повадки жонглера и прибыл в преисподнюю, чтобы сыграть с ним в зернь. «На что же мне играть, святой отец!» – с грустью ответил грешник, выворачивая пустые карманы. Ясно, что бедняга перед смертью пропил все деньги и явился в ад без единого гроша. Но хитрый апостол сказал: «Ничего! Ты будешь играть на души грешников, которые тебе доверил сатана». – «А ты?» – «Я буду ставить червонцы». – «Вот здорово!» – обрадовался жонглер. «Если тебе повезет, – заметил апостол, – ты будешь богачом, а если я выиграю, то заберу в рай души моих пап и епископов». – «Ладно!» – согласился жонглер. У бродяги уже руки чесались поскорее попробовать свое счастье. «Но вот беда, – завопил он едва не плача от горя, – у меня ведь костей нет!» У него их черти отобрали, так как сами с большим удовольствием резались в эту игру. «Не беспокойся, – ответил наместник Христа, – кости у меня найдутся. В раю зеленая скука, мухи дохнут, и мы иногда поигрываем по маленькой с апостолами Павлом и Фомой». Одним словом, у Петра за пазухой оказалось все необходимое для забавы – кожаный стаканчик и три костяшки.
– Хороши апостолы, – покрутил головой какой-то доверчивый поселянин. Перед ним стоял кувшин с пивом, и, по-видимому, эти минуты в харчевне были для бедняги самыми счастливыми за продолжительное время.
– Они все такие, – поддержал его другой крестьянин, почесывая поясницу и несколько ниже.
Бертран продолжал:
– Сели играть. Первым выбросил костяшки жонглер. Двойка, тройка, шестерка. У апостола двойка и две тройки. Выиграл наш беспутный приятель. Бросили еще раз. У грешника – тройка, четверка и пятерка, а у Петра – три тройки…
Слушатели с затаенным дыханием следили за воображаемой игрой, всей душой желая выигрыша грешнику. Некоторые даже шепотом повторяли числа костяшек.
– Апостолу нужно было втянуть жонглера в игру, а кости он принес фальшивые. Вскоре у него посыпались шестерки!
– И там обманывают бедных людей! – вздохнул сидевший за пивным кувшином.
– Да! При умении кубики всегда ложились шестерками и пятерками. Бросит жонглер – в лучшем случае у него тройки и четверки, кинет апостол – шестерки! Таким образом Петр и действовал без зазрения совести. «Да ведь ты мошенничаешь, святой отец!» – не выдержал жонглер. «Как ты смеешь говорить такое наместнику Христа!» – вознегодовал ключарь рая. «А почему у тебя все время шестерки?» – «Потому, что я бросаю с молитвой, а ты сквернословишь и поминаешь дьявола». Ну, долго ли, коротко ли они играли, но в конце концов апостол выиграл все нужные ему души.
– Даже трудно поверить, что так может вести себя апостол Христов! – огорчался поселянин, сидевший за кувшином с пивом.
Жонглер повысил голос:
– Но возвращается сатана. И что же он видит? Петр сидит у него в аду, как дома, и выигрывает последнего епископа…
– Какого? – спросил один из слушателей.
– Этого… как его… – замялся рассказчик.
– Наверное, епископа Реймского Ги, что недавно помер.
– Или Турского… Тоже скончался на днях…
– Кажется, того самого, – подхватил Бертран. – Одним словом, в котле почти уже никого не осталось. Конечно, сатана рассердился и выгнал апостола вместе с жонглером. Так наш прощелыга и очутился в раю вместе с праведниками и ангелочками…
Все остались очень довольны рассказом. Кто нес жонглеру кружку пива, кто совал в руку медную монету. Ведь люди понимали, что это тоже труд – ходить без устали по дорогам в дождь и холод и забавлять бедных сервов веселыми историями.
– А есть еще рассказ про аббата, – захлебываясь от смеха, стал припоминать один из поселян, у которого нижняя челюсть вытянулась в виде башмака, – как он своего любимого осла на христианском кладбище похоронил…
– Знаю, знаю, – замахал на него обеими руками сосед, такой же лохматый, как и человек с длинным подбородком. – Аббату здорово попало за такую вольность…
– А он тогда уверил епископа, что осел ему десять червонцев в завещании отписал…
Крестьяне наперебой рассказывали друг другу:
– Тогда другое дело. Какой достойный осел! Какой умница! Его надо в святцы записать!
– Хорони его сколько хочешь!
Оба смеялись до слез, забыв все свои невзгоды, а Бертран ругал их в душе, что болтуны из-под носа утащили у него такой выигрышный рассказ.
– Ну, если вам известна история с похоронами осла на кладбище, то в таком случае спою песенку про бедного мужика, которого не хотели пускать в рай…
Бертран старательно настроил виелу, склоняя к струнам красивое и вдохновенное лицо, взял смычок и наиграл ритурнель. Потом высоким голосом пропел два первых стиха:
Был один крестьянин хвор,
Утром в пятницу помер…
Еще несколько скрипучих звуков виелы – и снова стихи:
Но архангел в этот час
Не продрал опухших глаз.
Дрыхал он без задних ног,
Душу в рай нести не мог…
В это самое мгновение кривая дверь, певшая на крюках не хуже виелы, отворилась, и на пороге показался богато одетый человек, и не кто иной, как сам местный сеньор, граф Рауль де Валуа. На нем было приличествующее его званию длинное одеяние темно-зеленого цвета и меховая шапка; на желтых сапогах виднелись шпоры, а в руках он держал плеть. На груди у графа поблескивала золотая цепочка, на которой висела греческая монета. Из-за его спины выглядывала широкая рожа оруженосца.
Бертран не видел вошедшего и повторил:
Дрыхал он без задних ног,
Душу в рай нести не мог…
Но появление в харчевне сеньора вызвало явное замешательство. Крестьяне, сидевшие поближе к двери, неуклюже подняли зады со скамеек и стащили с голов шляпы и колпаки, похожие на вороньи гнезда. Пение умолкло, музыка прекратилась. Посреди харчевни, с кувшином вина в одной руке и кружкой в другой, кабатчик высоко поднял ногу, как бы намереваясь сделать еще один шаг, но не двигался с места. Он повернул голову к сеньору и раскрыл рот не то от изумления, не то от страха.
Граф некоторое время молча озирал сборище поселян, подбоченясь и презрительно кривя губы. Потом изрек:
– Так, так! Пьянчужки! Вместо того чтобы трудиться в поте лица, как предписано в священном писании, они хлещут пиво, а потом будут уверять, что им нечем уплатить оброк.
– Милостивый сеньор, – начал было трактирщик, – ведь сегодня праздник и…
– Молчи, болван, – гневно оборвал его граф. – Сам знаю, что наступил воскресный день, так как присутствовал на мессе. Но трудиться можно и в воскресенье. А за твои дерзкие слова пришлешь мне в замок десять модиев вина…
Кабатчик едва не выронил из рук кувшин на земляной пол.
– А это что за человек? – спросил сеньор, показывая плеткой на жонглера. – Откуда он появился в моих владениях?
Бертран бесстрашно приблизился и, сняв учтиво шляпу, сказал:
– Я жонглер Бертран…
Граф прервал его представление коротким мановением руки.
– Жонглер? Отлично. Что эти олухи понимают в твоих песнях? Лучше приходи в мой замок, и у тебя будет каждый день сколько угодно мяса и вина.
– А денарии? – спросил Бертран, поблескивая зубами.
– Будут и денарии, – ответил граф.
Так случилось, что Бертран поселился в замке Мондидье. Но он не знал тогда, чем все это кончится.
Вот каким образом Бертран очутился в замке Мондидье и в тот вечер приехал с графом Раулем в санлисский дворец, чтобы развлекать скучающую королеву. Пока же сеньор сидел за королевским столом, он угощался в помещении для оруженосцев, уже пронюхавших о его шашнях с полногрудой Алиенор. Никто их вместе не видел, но эти шалопаи отпускали такие шуточки, от которых у жонглера мурашки бегали по спине. Он знал, что от него только мокрое место останется, если слухи о чем-нибудь дойдут до ушей графа.
Между тем наверху шла приятная беседа. Поговорили и о сыре, поданном на деревянной доске. Этот продукт доставляли к королевскому столу из Бри, где произрастают ароматные травы, придающие особый привкус молоку, и живут опытные сыровары. Рауль тоже нашел, что такую пищу приятно запивать красным вином.
После ужина, когда все насытились, сеньор просил у королевы разрешения позвать менестреля, как для пущей важности называли Бертрана в Мондидье.
Анна увидела довольно красивого юношу, но со столь худыми ногами, что его тувии выпятились на коленях, как пузыри. В руках он держал виелу и смычок. По всему было видно, что молодой человек готов развлекать благородных слушателей, но старался сохранить независимость по отношению к господину, чей хлеб он ел.
– Бертран, – обратился к нему граф, подобревший после обильной еды, – выбери свою лучшую песню и спой нашей королеве!
Рауль выпил изрядное количество вина, глаза его потемнели, и, может быть, этот необузданный человек уже испытывал вожделение к странной северной женщине, у которой такие маленькие руки и ноги. Глядя на Анну, он тут же вспомнил кулаки своей супруги, самолично раздававшей зуботычины конюхам и звонкие оплеухи служанкам.
Анна поблагодарила своего гостя и приготовилась слушать. Король сидел с мрачным видом, недовольный в глубине души, что посещение Рауля помешало ему заняться некоторыми хозяйственными делами. Нужно было, кроме того, проверить оружие в санлисском замке и камни для пращей, заготовленные на всякий случай. От вина и съеденной не в меру говядины Генрих испытывал тяжесть в желудке, рыгал иногда и все более и более погружался в сонливое состояние. Рауль всегда раздражал его своей красотой, заносчивостью, происхождением от Карла Великого. Пока этот красавчик ссорился с епископами, он сам метался из одного замка в другой, собирал по денарию деньги, чтобы заплатить нормандским наемникам, трудился от зари до зари. А между тем вассалы с каждым днем все неохотнее слушались короля Франции…
Бертран с робкой улыбкой смотрел на королеву. Менестрель никогда не видел Анну, а только слышал о ее изумительной красоте. Ему было не по себе. В обществе такой благородной дамы он никогда не посмел бы петь про грубых мужланов. На этот случай у него были припасены стихи о храбрых рыцарях, сражавшихся с драконами, чтобы освободить красавицу, о старом императоре Карле, о его путешествии в Палестину за святынями. Но прежде, чем он успел настроить виелу, Анна сказала:
– Юноша, спой нам какую-нибудь песню про любовь!
Обратившись к своему сеньору и как бы спрашивая его совета, Бертран предложил:
– Не спеть ли мне песню о Тристане и Изольде?
– Это ты хорошо придумал, – одобрил граф.
Бертрану стало грустно, что между ним, безвестным жонглером, и этой королевой лежит целая пропасть. Несмотря на все свое легкомыслие, на неспособность подумать о завтрашнем дне, в душе жонглер таил какую-то тревогу, отличавшую его от других людей. Бертрану страстно захотелось сделать нечто такое, что вызвало бы улыбку на устах королевы. Печальная и молчаливая, она не походила ни на одну женщину на свете, и какой земной казалась теперь ему графиня, с ее жарким телом, сильными руками и громким смехом.
– Позволь, милостивая королева, моему менестрелю спеть песню об Изольде, – сказал Рауль.
Покраснев, Бертран прибавил:
– Я ничего не знаю на земле прекраснее этой песни!
Анна дважды медленно кивнула головой. На королеве было ее любимое платье из голубой материи, с золотым поясом, небрежно охватывавшим бедра.
Жонглер поудобнее устроился на табурете. Слуги убирали остатки ужина – недоеденные куски хлеба, оловянные тарелки с колючими рыбьими костями – и звенели посудой. На столе остались серебряные чаши на высоких ножках – наследие какого-то покинувшего сей мир епископа.
Бертран старательно провел смычком по струнам. Раздались негромкие, но приятные звуки, оттенявшие красоту молодого голоса. Менестрель пропел начало повести о двух любовниках:
Твое дыхание – весенний ветер,
Слезы – соль моря,
Мысли твои – облака,
Что плывут печально по небу,
А глаза – цветы на лужайке…
У Бертрана был действительно чудесный голос, столько раз побеждавший женскую неприступность. Анна с удовольствием слушала, склонившись головою на плечо дремавшего супруга, как бы прося у него защиты в опасные минуты жизни, когда певец поет о любви и рядом сидит этот ужасный человек с синими глазами, не боящийся ни бога, ни короля. Генрих с видимым удовольствием подставляя плечо, чтобы королева могла найти опору. Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь может помышлять о ее ласках, но он чувствовал сегодня какое-то смятение в сердце Анны, непонятное для него: ведь все было благополучно, житницы полны зерна, и несчастные сражения уже отошли как будто в область прошлого. Однако вскоре король задремал, согретый едой и вином.
Музыка ритурнели напоминала журчанье ручейка. Бертрану хотелось сегодня превзойти самого себя. Ему поднесли с королевского стола полную чашу, но он так любил эту песню, что она опьяняла его без вина. Каждый раз он пел ее по-иному, заменяя одни образы другими, рождавшимися где-то в самой глубине сердца, куда не хотела или не могла заглянуть графиня Алиенор.
В дальнем углу сада
росло одинокое дерево,
и под ним струился ручей.
Он пробегал под замком,
под тем помещеньем,
где женщины жили,
где женщины пряли
прекрасную пряжу…
Самые простые слова: дерево, ручей, пряжа, дуб… Но кто-то дал певцу такую власть, что из этих простых слов слагалась возвышенная песня, волнующая душу. Под звуки виелы они складывались в историю о любви двух сердец. Воображение, подогретое вином и печалью, рожденной внутренней тревогой, помогало Анне представить себе и одинокое дерево в саду, и прихотливо вырезанные дубовые листья, и волны пряжи, и серебряный ручей, и шевелившиеся от движения струй зеленые водоросли, и суетливого водяного жучка. Анна припомнила вдруг запах речной воды, нагретой полуденным солнцем, когда над склоненными ивами трепещут зеленые стрекозы.
Смутно чувствуя, что он создает особый мир, в который могут проникнуть только люди, способные на нежные чувства, Бертран рассказывал в песне историю двух сердец. Но даже граф Рауль подпер кулаком щеку и в какой-то редко слетавшей к нему грусти, может быть впервые в жизни подумал, что на свете существуют более важные вещи, чем ночные набеги, охота или мытные сборы на каменных мостах.
В этот быстрый ручей
Тристан бросал кусочки коры.
Теченье несло их в жилище Изольды.
Так условленный знак
извещал королеву,
что возлюбленный ждет
ее под развесистым дубом…
Анна смотрела куда-то вдаль. Над песенным замком Тинтагель поднималась огромная зловещая луна. При лунном освещении замковые башни казались еще более молчаливыми. Король Марк спал в своей опочивальне. В саду стояла тишина. В этот час, прижимая руки к сердцу, едва живая от волнения, Изольда спускалась по лестнице и пребывала под ночными деревьями, пока звуки медного рога не возвещали о рождении розовой зари…
Менестрель пел:
Но однажды злой карлик,
что знал семь свободных искусств
и по волшебной книге
магию изучавший,
к дубу привел короля,
когда влюбленный Тристан
уже бросил кусочки коры
в стремительный ручеек.
Теперь никакая рука
не в силах была
остановить теченье событий,
чтобы Изольда могла
не прийти на свиданье…
Волнение Анны достигло предела. Граф Рауль не спускал с нее глаз, а Генрих, которому помешал дремать зазвеневший голос Бертрана, сидел с недовольным видом, – скучный человек с козлиной бородой. Нижняя губа у него жалко отвисла. Но певец позабыл о нем и даже о графе; ему казалось, что Тристан – это он сам, а королева – Изольда, и пропел взволнованно:
Боже, храни на земле
счастливых любовников!
Так всегда Анна зарождала в мужских сердцах любовь, как будто явилась в этот грубый мир с другой планеты.
6
По прошествии нескольких месяцев беременность королевы сделалась столь заметной, что Генрих оставил жену для государственных дел. Король готов был выполнить любое желание супруги и одарить ее новыми угодьями, скрепив хартию подписями графов и епископов; он весь сиял, глядя на округлявшееся чрево Анны, но теперь мог на некоторое время позабыть о супружеских обязанностях и отдать все свои силы возведению замков, чем стал пренебрегать в последние годы, а между тем вновь начинались военные тревоги.
В отсутствие короля Анна находилась в парижском дворце под наблюдением бродивших за нею по пятам приближенных женщин. Графиня Берта не спускала с королевы глаз. Анне не позволяли одной сходить по крутым каменным лестницам – таково было повеление короля, опасавшегося, что неловкий шаг может повлечь за собой падение будущей матери и тем причинить вред плоду. Но она сама со страхом готовилась к непостижимой тайне рождения ребенка, и каждое ее движение было исполнено осторожности.
Теперь королева никогда не оставалась в одиночестве и вечно выслушивала благоразумные наставления и советы не утомлять себя чтением, каковое вообще более приличествует епископам и медикусам, чем королевам. Все эти приближенные женщины смотрели на книги Анны с нескрываемым подозрением. Один бог знал, что в них написано непонятными славянскими буквами! Это весьма попахивало ересью.
По утрам Анна часто беседовала с Милонегой о Киеве, вернее, вслух представляла себе, что может происходить там, и Милонега делила эти мысли с любовью. Казалось, что у наперсницы не было своей жизни, все свои помышления она посвящала Ярославне.
Анна не стеснялась своего живота, однако не встречалась теперь даже с епископом Готье, рассказывавшим такие занимательные истории. Епископ, назначенный канцлером, составлял в круглой башне латинские хартии, изысканный слог которых обращал на себя внимание знатоков, или утешался за чтением Сенеки. Несмотря на огромное брюхо, этот человек напоминал своими речами сладкоголосого соловья среди ревущих ослов.
Однажды Милонега доложила госпоже, что ее желает видеть какой-то чужеземный купец, прибывший в Париж с Руси, по его словам – с важными известиями. Анна разволновалась и потребовала, чтобы путешественника тотчас же позвали во дворец. К ее удивлению, купцом оказался тот самый переводчик Людовикус, который сопровождал посольство, получил сполна все, что ему причиталось по соглашению, и потом исчез бесследно, заявив, что намерен теперь заняться торговлей мехами. И вот он вновь появился во дворце, такой же чернобородый, лысый, с неизменной лисьей шапкой в руках и сияющий от удовольствия, что увидел королеву. Но Анна решила, судя по невзрачному виду этого головного убора, что дела у Людовикуса далеко не блестящие.
Анна сидела в кресле, не скрывая материнскую полноту в широких складках зеленого шелкового платья. Тут же восседали с достоинством две приближенные женщины – графиня Берта и еще одна благородного происхождения старуха, в свое время родившая на свет шестнадцать детей и потому очень опытная в этом деле. Как обычно, Милонега, не менее взволнованная, чем Анна, стояла за креслом королевы. У нее тоже сжималось сердце при мысли о вестях с Руси. Нет ничего страшнее для человека, чем разлука с родной землей.
Людовикус, обернувшись к слуге, который держал в руках небольших размеров серебряный ларец, произнес повелительным тоном:
– Подай мне это!
Слуга протянул требуемую вещь.
Держа ящичек перед собой как некую драгоценность (впрочем, ларец был действительно тонкой работы, с крышкой как на церковных ковчежцах и с украшениями в виде фантастических зверей), торговец вкрадчиво произнес:
– В нем хранится письмо к тебе от князя Святослава. Берег послание как зеницу ока.
Щеки у Анны запылали. Она на мгновение увидела перед собою надменного брата, синий плащ на красной подкладке и вспомнила громкий голос, напоминавший некоторым рычание льва…
– Давно ли ты оттуда? – спросила Анна, считавшая, что недостойно для королевы с поспешностью читать письма.
– Всего четыре месяца, как я покинул Киев.
– Все ли благополучно в княжеском доме? Все ли здоровы?
– Все здоровы, милостивая королева. Обо всем написано в письме.
Людовикус с поклоном протянул ларец королеве, но, как в императорском дворце, его предупредили руки приближенных женщин. Обеим хотелось услужить королеве.
– Откройте крышку! – приказала Анна.
В ларце оказалось послание Святослава, написанное его собственной рукой. Анна хорошо разбирала буквы, четкие и ясные, как характер брата. Святослав извещал сестру, что на Руси стоит тишина. В заключение он писал, что посылает ей в подарок меха черно-бурых лис, бобров и горностаев, и желал здоровья и долголетия.
– Где же меха? – спросила Анна, с удивлением заметив, что руки у слуги Людовикуса пусты.
Людовикус упал на колени. Вслед за ним с грохотом стал на четвереньки перепуганный насмерть слуга, который, видимо, кое-что знал о судьбе этих подарков.
– Добрая королева! В дороге с нами случилось несчастье. Уже недалеко от конца этого путешествия, когда ночь застигла наш караван между Вормсом и Майнцем, мы подверглись нападению разбойного барона. Его люди разграбили наши повозки, забрали и твои меха, а нас тяжко избили и одного из моих спутников лишили глаза. Только с огромным трудом, даже с опасностью для жизни, мне удалось сохранить этот ларец с посланием, которое для тебя дороже всяких сокровищ.
Анна задумалась над письмом, уже не обращая внимания на оправдания Людовикуса и не огорчаясь по поводу пропажи мехов, так как больше заботилась о небесном, чем о земном. Письма из Киева приходили редко и каждый раз переворачивали ей душу. Когда она говорила об этом, Генрих спрашивал ее с удивлением:
– Разве ты не королева Франции?
Но невозможно было заглушить тоску по Русской земле.
Людовикус и его похожий на горбуна слуга продолжали стоять на коленях. Анна сказала:
– Встань!
Людовикус поднялся, помогая себе руками, чтобы вызвать жалость у госпожи. Слуга так и остался стоять в нелепой позе, и никто уже не замечал его.
– Еще какие вести привез ты? – тихо спросила Анна.
– Добрые вести! Все благополучно в твоей стране. Злаки произрастают обильно, реки полны рыб, леса кишат дичью всякого рода. Меха в хорошей цене. Народ трудится на нивах и прославляет светлых князей.
Анна стала расспрашивать о своих. Матери уже не было на земле. Но как жили болезненный отец, братья? Людовикус давал на все вопросы исчерпывающие ответы, как будто бы от него не было тайн в киевском дворце.
– Что еще тебе сказать? Кажется, все важное сообщил. Вот разве о молодом ярле. Был в Киеве начальник охранной дружины, забыл его имя… Но на свете столько варягов…
Анна догадалась, что купец говорит о том воине, которого она встретила однажды. Сердце у королевы болезненно защемило, хотя она уже не думала об этом человеке, промелькнувшем в жизни, как стрела.
– Князь Святослав рассказал мне о нем…
– Где же теперь молодой ярл? – с печалью спросила Анна. – Помню, этот воин ушел с дружиной на печенегов. Вернулся ли он тогда?
– Вернулся.
Ей стало легче дышать.
– Молодой ярл победил печенегов и возвратился с добычей в Киев, но не остался там, а уплыл в Константинополь и поступил на царскую службу. Он где-то погиб недавно в греческих пределах. Кажется, это случилось в битве под Антиохией.
– В битве под Антиохией, – горестно повторила Анна, и этот далекий, чужой город вдруг приобрел для нее печальную славу.
Королева сжимала пальцами подлокотники. Ярл Филипп больше не живет на земле! Тот, что снился ей порой в ночных видениях… И перед ней вновь возникли образы того полного волнений дня, когда она принимала участие в охоте на вепрей в вышгородских дубравах и во время дождя очутилась в закопченной хижине дровосека. Годы текли как вода, все растаяло как дым. Но васильковые глаза остались в памяти навеки. Сколько раз по приезде во Францию, когда Генрих уезжал куда-нибудь под город Сане или в приморские туманы Нормандии, она вспоминала не о муже, а об этих глазах и плакала о погибшем счастье.
Теперь Анна оставила суетные мысли, готовилась к своему материнству. И все-таки вдруг стало темно кругом. Она со вздохом поникла и упала бы с кресла, если бы ее не поддержали заботливые руки Милонеги. Все были в смятении. Однако госпожа справилась со своим недомоганием, чтобы расспросить Людовикуса о подробностях. Их беседу понимала только наперсница, хотя графиня Берта уже вытягивала шею, сверля острым взором загадочное лицо королевы. Толстая старуха сидела, глупо раскрыв мокрый рот.
Анна спросила:
– Известно ли, где похоронен воин? Осталась ли после него вдова?
Людовикус не мог ответить на эти вопросы. Анна спросила его в последний раз:
– Откуда же об этом известно брату Святославу?
– И этого я не знаю. Может быть, какой-нибудь человек пришел из греческой земли в Киев и сообщил о том, что произошло. Все любили молодого ярла.
– Да, это был поистине благородный воин, – сказала Анна, поникнув головой.
Опасаясь, что предательская слеза выдаст ее тайну, королева отпустила купца и велела наградить его.
Прошел еще один месяц. Когда же случилось то, к чему предназначила женщину природа, и Анна, к великой радости короля, родила здорового и невероятно крикливого младенца, епископы Роже и Готье, в течение многих лет остававшиеся советниками Генриха, пришли к нему и спросили:
– Как ты пожелаешь, чтобы назвали твоего сына?
Отец чувствовал себя на седьмом небе. Едва сдерживая наполнявшую его сердце радость, он ответил:
– Спросите у королевы!
Сам Генрих в этот час не имел желания думать о чем-либо, и ни одно имя не приходило ему на ум, кроме имени отца. Но Робертом звали и мятежного брата. Кроме того, королю хотелось сделать приятное супруге. Ведь она в муках родила сына, пусть и наречет его, как пожелает. У Генриха никогда не было силы противостоять Анне в важных решениях. Так же он уступил ей, когда она захотела присягать на странной славянской книге. Едва епископы ушли в королевскую опочивальню, король сказал окружающим с привычной своей грубоватостью:
– Пусть назовут моего наследника как угодно, лишь бы французская корона держалась у него на голове!
Прелаты явились к Анне. Королева прижимала к себе сына, и младенец сосал грудь. Умиленная наперсница стояла у изголовья постели. После подобающих в таких случаях изъявлений верноподданнических чувств епископ Готье, наставник и духовник Анны, с молниеносной быстротой отпускавший обычно все ее прегрешения, спросил:
– Король прислал нас узнать, как хочешь ты, чтобы нарекли новорожденного?
Счастливая мать посмотрела куда-то вдаль, видя перед собой нечто скрытое от зрения остальных людей, и тихо сказала:
– Хочу, чтобы его нарекли Филиппом! Пусть будет таким его имя.
– Филиппом? – недоумевал Готье.
Епископы переглянулись.
– Но почему ты пожелала дать сыну это странное имя? – упрекал королеву изумленный Роже. – Ни один французский король не назывался так. Разве не более достойно назвать его, например, Робертом, в память благочестивого отца нашего короля? Или в честь славного предка дать ему имя Гуго?
Но Анна оставалась непреклонной. Она ответила:
– Робертом я назову второго сына.
– Однако это весьма удивит короля, – настаивал Роже.
– Я желаю, – твердо повторила королева, – чтобы младенца назвали Филиппом!
Роже был очень удручен. Но его друг вздохнул и с присущей ему мягкостью сказал:
– Не настаивай. И не будем утомлять королеву. Филипп – прекрасное имя! Если память не изменяет мне, именно этот апостол проповедовал Евангелие во Фригии, недалеко от тех областей, где родилась супруга короля. Мне приходилось также слышать, что русские правители ведут свой род от македонского царя Филиппа. Может быть, в честь его и хочет назвать наша госпожа наследника французского престола?
Анна движением головы подтвердила слова епископа.
Прижимая к груди сына, блаженно улыбаясь, она закрыла глаза и больше не произнесла ни слова. Епископы поняли, что они здесь лишние, и на кончиках пальцев покинули опочивальню, что не представляло больших затруднений для худощавого Роже, но не так-то легко удавалось дородному Готье, неуклюже балансировавшему руками и размышлявшему о тайне имени Филипп. В эту минуту он напоминал медведя, что танцует на ярмарке.
Однако в разговоре с Генрихом Роже вновь выразил свое недоумение по поводу непонятного решения Анны и сообщил королю, что Робертом она хочет назвать лишь второго сына.
Королю это чрезвычайно понравилось.
– Второго сына? Не успела родить одного, как собирается рожать второго!
– Так сказала королева.
– Прекрасно! Пусть будет так, как ей угодно.
Сияющий от радости, что наконец-то провидение смилостивилось над Францией, послав ему законного наследника, он повторил свою шутку:
– Пусть моего сына назовут любым именем, лишь бы французская корона прочно держалась на его голове!
Епископ Готье, любезнейший из людей и не последний царедворец, прибавил с улыбкой:
– Можно быть уверенным, что твой наследник прославит Францию!
Генрих милостиво взглянул на льстеца, тотчас решив повидать супругу.
Все помыслы короля были направлены на укрепление его дома, который еще совсем недавно колебала буря гражданской войны. Теперь у него есть сын! Он думал также о приумножении богатства. Ведь деньги дают возможность нанимать большое число норманнских рыцарей, ковать оружие, строить неприступные каменные замки. Только хорошо вооруженный и сытно накормленный воин способен с успехом сражаться. Ячмень, а не трава, пища мирных волов, делает рыцарского коня способным нести всадника в грохот сражений.
7
Филипп подрастал, играя с побрякушкой, и Анна смотрела на него как на самое себя. Это была своя собственная плоть, и, когда сын хворал или ему было больно и он плакал, Анне казалось, что болит ее живот, ее грудь и плечи покрываются красными пятнами таинственной болезни.
Король по-прежнему часто покидал Париж, иногда оставляя супружеское ложе среди ночи, и потом неожиданно возвращался, порой тоже в ночные часы, и тогда внутренний двор замка наполнялся грубыми мужскими голосами и звоном оружия. Генрих со вздохом ложился в постель, согревался теплом супруги, засыпал и храпел до утра. Пробудившись, он рассказывал королеве о том, что произошло во время очередного набега, и Анна не знала, кто больше враг королю Франции – немецкий ли кесарь, или собственные графы. Ей представлялось, что французское государство – здание, построенное на песке: в нем каждый сеньор жил как независимый властелин, и король только делал вид, что власть его простирается от моря до моря.
На Руси отец был одинаково господином в Киеве и в Тмутаракани, в Ладоге и Новгороде… А в Полоцке? Нет, видно, везде на земле происходит то же самое. Непомерная жадность вельмож, стремление к золоту, ненасытное желание собрать в своих житницах и погребах возможно больше пшеницы, ячменя, хмеля, вина, льна, мехов, пряжи, меда… Везде графы хотят одеваться в дорогие одежды и владеть породистыми конями, драгоценным оружием. Она сама носила красивые платья из шелка, ела на серебряных тарелках и пила из золотой чаши…
Впрочем, иногда поднималась на миг завеса над страшным миром, и Анна видела нищету, человеческие страдания, жалкую покорность бедняка своей судьбе. Но как возможно изменить участь этих людей, если у них даже не хватало ума, чтобы обмануть прево? Однако епископ Роже ворчал:
– Сервы? Они хитрые бестии. Их надо держать в повиновении, иначе они захотят каждый день есть мясо. И мало ли чего захочется им?
Кто прав? Генрих смотрел на свое назначение просто. Помазанник был убежден, что самое важное для Франции, чтобы корона сохранилась на многие века за его родом. Как-то он разговаривал с нею в постели, наедине, без посторонних:
– Король один, а сеньоров много. Бедняку выгоднее, чтоб только я выжимал из него соки. Хе-хе! К тому же мои вассалы жадны, берут дважды у поселян сверх положенного по закону, притесняют их бесчисленными работами и доводят до того, что люди бегут куда глаза глядят. Тем самым графы наносят ущерб не только себе, но и Франции. Они не видят дальше своего носа.
Анна рассказала:
– От епископа Готье слышала я басню. Была где-то в Греции курица, несшая золотые яйца. Но жадному хозяину показалось мало получать всякий день несколько унций золота, и он распотрошил птицу, чтобы сразу завладеть сокровищем, что находилось в ее внутренностях.
Король рассмеялся.
– Курица подохла, но никакого богатства в ее потрохах не оказалось, – закончила свой рассказ Анна. – Это, конечно, только басня, а бывает подобное и с людьми.
Она лежала на спине, смотрела на шелк балдахина над головой, на котором знала каждую складочку материи… Везде одно и то же. Но, кажется, в Киеве все-таки еще не установили такого множества налогов. Во Франции же человек шагу не мог ступить, чтобы сеньор тотчас не потребовал с него пошлину.
– Почему так жадны графы? – спросила Анна. – Ведь нельзя унести богатство с собой в могилу.
Король сам взимал налоги где только возможно. Поэтому стал защищать вассалов:
– Всем нужны деньги. Появилось много дорогих товаров. Нужно купить шелк для жены, свечи для пира, перец и прочее. Вот почему у каждых городских ворот, а иногда даже при переходе с одной улицы на другую установлен мытный сбор. Но я опять скажу тебе, что если бы жители платили одному королю, то разорения для народа было бы значительно меньше.
Анна знала, что королевские прево грабят народ не менее беспощадно, чем графы, однако промолчала. Ей приходилось читать в книгах, что страдальцы на земле получат награду на небесах. Это успокаивало ее, хотя она сама не страдала… Значит, будет лишена вечного блаженства? Королева гнала прочь печальные мысли. И все-таки иногда приходило в голову, что не все благополучно вокруг. Так, до слуха ее доходили страшные рассказы о манихеях. Будто бы в Сауссоне жители слышали по ночам, как из некиих глубоких подземелий доносились чудовищные вопли:
– Хаос! Хаос!
В кромешной темноте людям было боязно выйти из дому, а утром, несмотря на тщательные поиски, обнаружить ничего не удавалось.
Об этом Анне рассказывал епископ Роже, не один год боровшийся с манихейской ересью.
Королева расспрашивала его:
– Как это возможно, чтобы они не нашли подземелья? Следовало запомнить место, откуда доносились крики, и с наступлением утра осмотреть там каждый дом. Или выйти ночью с факелами и всюду искать.
Но епископ разводил руками:
– Делали, как ты говоришь, но безрезультатно. Ведь сатана покровительствует манихеям. В чем сущность их учения? Объясняя, почему на земле добро перемешалось со злом, они утверждают, что мир создавали одновременно бог и дьявол. Свет и тьма! И они поклоняются злому началу, сиречь сатане!
В другой раз епископ Готье прочитал ей в хронике Рауля Глабера о других еретиках. В 1017 году, полном всяких несчастий, вдруг объявилась ересь, проникшая во Францию из Италии. Якобы ее распространяла в Орлеане какая-то обольстительная женщина, увлекшая в свои сети не только темных людей, но и ученых клириков. Среди последних оказались двое монахов, отличавшихся чистотою нравов. Одного звали Лизой, другого – Гериберт, по прозвищу Девственник. Сущность же ереси заключалась в таких нелепых заблуждениях, что хронисту даже трудно передать их в благопристойной записи. Например, эти злодеи смехотворно утверждали, что земля и небеса и все то, что мы видим вокруг себя, в том числе звезды, существуют вечно и, следовательно, никем не сотворены; даже осмеливались отрицать троичность божества и лаяли, таким образом, подобно псам, на непреложные истины. Собор, созванный по этому поводу покойным королем Робертом, постановил, что если еретики не раскаются, то умрут на костре. Однако они в своей дерзости не только не убоялись предупреждения, но даже хвалились, что выйдут из огня невредимыми. Чтобы вернуть их к разуму, король повелел развести недалеко от городских ворот большой огонь. Безумцы же кричали, что сами жаждут взойти на костер, чтобы доказать правоту своего учения. Тогда было предано казни тридцать человек. Как только пламя стало жечь осужденных, эти глупцы завопили, что испытывают адские муки, ибо дьявол покинул их. Некоторые из стоящих у костра пытались спасти несчастных, но помощь уже запоздала, и скоро их тела превратились в пепел…
Присутствовавший при чтении епископ Роже уверял королеву, что после сожжения нечестивых еретиков католическая вера во Франции заблистала еще более ярко.
Но вскоре произошло очень важное событие в христианском мире, а именно – разделение церквей. О том, как это случилось, до Анны доходили самые разнообразные вести. В Париже порицали константинопольского патриарха. Но так как в ее семье особого благоговения к патриархам не испытывали, то королева отнеслась первоначально к происшедшему спокойно. Когда король спросил ее, как она намерена поступить после раскола, Анна, по примеру библейской Руфи, ответила:
– Я буду молиться так, как молится французский народ.
Однако по временам в душе Анны просыпалось беспокойство, и, как всегда в подобных случаях, она обратилась за разъяснениями к епископу Готье.
Епископ, устроив поудобнее тучное тело в кресле и пожевав губами, как имел привычку делать в затруднительных положениях, начал издалека – с завещания Христа апостолу Петру пасти христианское стадо. Потом перешел к соперничеству пап и константинопольских патриархов.
Анна помнила рассказы Людовикуса, бывавшего в Риме, о папе Сильвестре. Смущаясь, что заводит разговор на такую тему с духовником, она поделилась с Готье своими сомнениями в благочестии этого папы. К ее великому удивлению, епископ, позванный, чтобы успокоить женскую душу, вдруг подался вперед, как будто желая сообщить нечто любопытное, и с весело заблестевшими глазами сказал:
– Да, папа Сильвестр едва ли сподобится быть причисленным к лику святых. Но зато это муж большой учености. Он никого не отравлял и не отличался жадностью. А вот папа Сергий, – правда, это происходило некоторое время тому назад, – так тот начал пастырскую деятельность с того, что отправил на тот свет двух своих предшественников. Папа открыто жил с дочерью одного знатного человека. Ее звали Мариетта. А после него папа Иоанн, тот самый, что утвердил на кафедре реймского архиепископа пятилетнего мальчика, состоял в преступной связи с матерью Мариетты. Впрочем, его тоже задушили в тюрьме…
Анна, ожидавшая получить отповедь за свои сомнения даже от такого терпимого человека, как Готье, всплеснула руками. Но епископ, точно конь, закусивший удила, сообщал новые подробности о папах и как бы летел в пропасть, точно ему доставляло необъяснимое удовольствие обнажать страшные раны церкви.
– Еще был один папа, – страшным шепотом говорил он, облизывая, как в жару, толстые губы, – Иоанн Двенадцатый, внук Мариетты. В пятнадцать лет он уже стал сенатором Рима, а через год – папой! Этот юноша был так же порочен, как его бабка, и превратил Латеранский дворец в лупанар. Добродетельные женщины прятались от него как от огня, и тем не менее он имел немало любовниц из знатных жительниц Рима, принуждая их всякими способами к сожительству. Во дворце он завел, в подражание магометанским эмирам, гарем, устраивал там чудовищные оргии, не стеснялся поднимать чашу во славу сатаны и однажды рукоположил своего любимца в епископский сан не в церкви, а на конюшне. Кардиналам он запросто отрубал носы и уши. Но это уже отошло в область преданий, а вот в тысяча тридцать третьем году, если мне не изменяет память, на папском престоле сидел двенадцатилетний мальчик. Когда он умер, в его домовой капелле нашли магическую книгу с формулами для вызывания духов и обольщения женщин…
Анна не выдержала и воскликнула:
– Епископ! Что с тобою? Опомнись!
Готье в самом деле как бы потерял разум. Он умолк и стал вытирать рукою капли пота, выступившего на его большом лбу. Потом вдруг горестно сказал:
– Кажется, я действительно нездоров…
И с опасением оглянулся, чтобы удостовериться, не стоит ли кто-нибудь за его спиной.
Никого, кроме Анны, в горнице не было. Старик вынул платок, но уронил его на пол. Анна, видя, что епископ тянется за ним, однако никак не может дотянуться до пола, с легкостью встала и подняла упавшую вещь, не считаясь со своим королевским званием.
– Да наградят тебя небеса, – шепотом сказал Готье.
– Но что с тобой? – опять с тревогой спросила Анна.
– Прошу тебя, не обращай большого внимания на мои слова, – расслабленным голосом произнес Готье. – Все мы – грешники. Зато могу тебя уверить, что в наши дни папы отличаются редкими добродетелями и над Римом веет дух святости.
Анна хранила в ларце письма, полученные от папы Николая. Он называл ее в этих письмах верной дочерью церкви, передавал свое пастырское благословение. И подписывался: «Епископ Николай, раб рабов божьих…»
Епископ Готье стал каяться и сокрушаться:
– В аббатстве Клюни и во многих других монастырях католическая религия процветает, как вертоград. Оттуда уже раздаются голоса, призывающие к покаянию и очищению.
– Но то, что ты рассказал мне о папах… – не могла опомниться Анна.
Готье сидел с поникшей главой, опустив руку с зажатым в ней красным платком.
– Полагаю, – заметила Анна, – что подобные вещи немыслимы в Константинополе, где цари блюдут добрые нравы.
Готье махнул рукой.
– А патриарх Кируларий? Разве не обвиняют этого человека в тирании, в смертоубийстве, даже в некромании…
Видя недоумение, написанное на лице у Анны, он пояснил:
– Он якобы раскапывал могилы…
Анна закрыла уши руками. Первоначально она хотела прогнать епископа, потерявшего в своих речах всякую меру приличия, но, увидев, в каком угнетенном состоянии его дух, пожалела старика.
– Люди в пылу споров клевещут друг на друга, – сказала королева. – В Киеве мне приходилось слышать, как греческие царедворцы рассказывали братьям о патриархе. Много говорили о нем странного. Будто бы он даже считает себя равным царю. Однако никто не обвинял его в подобных злодеяниях.
Со слов одного из папских легатов Готье тоже знал, что Кируларий совсем не похож на других греческих архиереев, во всем покорных воле императора. Но если бы епископ поближе познакомился с Михаилом Пселлом, позднее описавшим константинопольского гордеца в наделавшей много шума «Хронографии», то, к своему удивлению, открыл бы, что патриарх, вводя в искушение малых сих, всюду носил в кармане монашеского одеяния обугленный томик Порфирия, спасенный в последнюю минуту из какого-то церковного костра, и был способен, как восторженная женщина, часами любоваться редкими жемчужинами и раковинами или услаждать свой слух пением серебряных птиц, щебетавших в его дворце посредством механического дыхания. Епископ признал бы достойным удивления, что в это жестокое и грубое время, когда многие правители, духовенство и даже ученые люди весьма напоминали ослов и волков в овечьей шкуре, жили на земле люди вроде Кирулария, способного понять и оценить нежную красоту жемчужины!
Но Готье было сейчас не до тонких восприятий: он ругал себя за длинный язык, который рано или поздно мог уготовить ему что-нибудь вроде монастырского заточения на хлебе и воде, что далеко не прельщало этого чревоугодника. Увы, таков был его характер: часто из чувства противоречия он говорил лишнее, а потом трепетал. Сейчас епископ тоже опасался, что королева пожалуется на него. Но Анна сокрушенно сказала:
– Ты слишком много размышляешь о вещах несказуемых, и это помрачило твой разум.
– Разум мой близок к безумию, – сказал епископ и заплакал, закрывая трясущимися руками лицо.
Анна смотрела на него с состраданием.
– Успокойся, – сказала она. – Мы все несчастны в этом мире, и еще неизвестно, обретем ли блаженство в будущем. Но что теперь будет с нами? Почему христиане не могут жить в мире между собой?
Епископ Готье, видевший в житейской темноте то, чего не видели другие, кого он называл ослами, размышлял некоторое время, пытаясь ответить на вопрос королевы.
– Если мне не изменяет память, – вздохнул он, – то, кажется, у Григория Богослова я прочел, что в Константинополе последний раб занимается догматикой, меняла, взвешивая монету, объясняет прохожему, чем ипостась отца отличается от ипостаси сына, а булочник на вопрос, хорошо ли выпечен хлеб, в задумчивости отвечает покупателю, что сын сотворен из ничего. А наши менялы и булочники, наоборот, считают, что не их дело заниматься богословием, и верят, что бог награждает трудолюбие и бережливость. Как же ты хочешь, чтобы люди понимали друг друга? Впрочем, если бы константинопольские булочники встретились с парижскими хлебопеками и объяснились хотя бы при помощи знаков, они, наверно, поняли бы, что у них нет никаких причин жить во вражде.
– Разве это возможно? – сказала Анна, не очень-то ясно представлявшая себе, к чему все это говорит Готье.
Епископ сказал:
– Не знаю. Может быть, для этого еще не настало время. Но я уверен, что мне удалось бы договориться с патриархом.
Анна посмотрела на своего толстого учителя и подумала, что это похоже на истину, потому что, несмотря на свою дородность, епископ Готье был способен к тонкому пониманию вещей. Многие люди жадно пожирали мясо, старались на пиру больше выпить вина, хватали похотливыми руками женщин. А этот толстяк, хотя тоже большой любитель покушать, как будто бы стоял на очень высокой горе.
В тот же день вечером епископ Роже пристойно рассказывал королю о какой-то тяжбе, имевшей место в Константинополе. Ему самому это судебное дело стало известно со слов пилигримов, побывавших в греческой столице. Король доверчиво слушал.
– Там протекала река, и на ней была построена водяная мельница, – докладывал Роже, – а ты сам изволишь понимать, как целесообразно для сельского хозяйства обилие воды и такое строение. Ведь при наличии его можно молоть зерно на месте. Вот из-за этой-то мельницы и началась распря между одним монастырем и каким-то местным жителем, не помню его имя. Так как судьи долго не могли прийти к какому-нибудь окончательному решению, то постановили при рассмотрении дела, что мукомольня будет принадлежать монастырю, если шелковая завеса, какие бывают в церквах у схизматиков, останется неподвижной; если же она придет в движение, то в таком случае тотчас передается тому человеку, который судился с монастырем. Вынеся такое постановление, судьи отправились в храм и стали ждать. Но сколько они ни ждали, завеса не шевелилась. Таким образом, дело было разрешено божьим судом. Мельница перешла к монастырю.
Король и королева спокойно выслушали рассказ. Но епископ Готье, который сидел со сплетенными на животе пальцами, вдруг прыснул от смеха.
Это было так неожиданно и странно и даже неприлично, что все посмотрели на него.
– Брат мой, – обратился к нему Роже, – что тебя так рассмешило?
Готье заерзал в кресле. Потом сказал, будучи не в силах скрыть лукавый огонек в маленьких умных глазах:
– Меня нисколько не удивляет, что на такое решение относительно церковной завесы охотно пошел монастырь, но как согласился на это бедный греческий житель, этого я не могу постичь.
Но король сказал, что все случается на свете. Анна тоже не поняла, что хотел сказать Готье. Ей было известно, что во Франции часто происходят божьи суды в тех случаях, когда человеческий разум бывает бессилен разрешить какую-нибудь тяжбу и мудрые судьи предоставляют решение на волю небес, зная, что господь неизменно помогает правым. Чаще всего при таких затруднениях прибегали к испытанию водой, как к самому верному способу. Так именно судили недавно одного человека в Суассоне. Обвиненного в каком-то преступлении допустили к святому причастию, а потом раздели, связали у него правую руку с левой ногой и тотчас бросили в ближайший пруд. Прево считал, что, если подсудимый будет тонуть, значит, он не виновен, а если останется на поверхности воды, то, видимо, даже стихия не хочет принять его, как никуда не годную солому. Анне рассказывали, что человек оказался осужденным несправедливо, потому что стал тонуть, но, к сожалению, его не удалось вытащить из глубокого пруда. Она вспомнила, что и тогда так же лукаво блестели глаза у епископа Готье.
У Анны почему-то стало тревожно на сердце. Она посмотрела на своего учителя и усомнилась на мгновение: не дьявол ли это в епископской сутане? Но неужели сатана способен явиться людям в таком благодушном образе? В ужасе она закрыла лицо руками.
– Что с тобой, королева? – спросил встревоженный Готье.
Анна ничего не ответила.
В те годы одинаково на Руси и во Франции пересекали небо кровавые кометы, и люди выходили по ночам из своих жилищ, чтобы следить за ними, предчувствуя новые несчастья. В этом страшном мире, как беспомощная птичка, трепетала душа Анны.
Годы текли как вода. Еще один караван торговцев доставил в Регенсбург на хорошо укрытых от непогоды повозках русские меха, греческие материи, пряности. Еще одна группа благочестивых паломников побывала в Иерусалиме и после всяких мытарств благополучно возвратилась в Прованс, или в Лотарингию, или в Аквитанию. Еще один папский посланец, для удобства передвижения тоже надевший на себя костюм пилигрима, то есть короткий шерстяной плащ с капюшоном, и взявший в руки посох с привешенной на нем выдолбленной дыней для воды, перевалил через Альпы и, пройдя с непостижимой быстротой Бургундию, достиг ворот Дижона, Мелэна и Парижа. Впрочем, он пользовался иногда в пути услугой какого-нибудь попутного всадника, соглашавшегося везти пилигрима на крупе коня, в надежде, что такое благодеяние зачтется ему, когда настанет час расплаты за прегрешения. В пути странник прибегал к гостеприимству придорожных монастырей и харчевен и поэтому не отягощал себя ни сумой, ни кошелем с деньгами, который легко могли отнять на большой дороге разбойники. И вот один из таких пилигримов, питаясь, как птица небесная, подаянием, принес во Францию известие о разделении церквей.
Едва ли эта новость особенно потрясла французский народ, до крайности измученный войнами, засухами, неурожаями и другими бедствиями. Тем не менее, лишь только Генриху стало известно о событиях в Константинополе, он прежде всего подумал о том, какую пользу можно извлечь из них в трудной борьбе с папским Римом.
Король не чувствовал большого доверия к христианскому усердию епископа Готье, хотя никто лучше его не знал писание и не мог составить латинскую хартию. Сам король, не в пример своему просвещенному отцу, латынь знал плохо, но хвалебные отзывы об учености епископа Готье доходили до него со всех сторон, впрочем вместе с язвительными намеками, что этот епископ охотно продаст любой из двенадцати членов символа веры за жирного зайца, приготовленного в сметане. А королева относилась к мудрому наставнику с большой нежностью, и ради нее король смотрел сквозь пальцы на нерадение епископа. Как бы то ни было, по получении известия о разделении церквей, Генрих немедленно вызвал из Шартра молодого епископа Агобера, прославленного канонической строгостью. Однако королева настояла, чтобы в этом совещании принимал участие и Готье Савейер.
Епископ Агобер начал с того, что стал засыпать проклятиями константинопольского патриарха, которого он обвинял во всех смертных грехах.
– Я вызвал тебя, – сказал король Агоберу, – чтобы ты просветил наше невежество и рассказал о церковной смуте.
В глубине души Генриху было совершенно безразлично, кто в этой темной истории прав, кто виноват.
– Разве не известно тебе, король, что натворил в Константинополе этот сатана?
Кое-что король уже слышал, но предпочел притвориться ничего не знающим.
– Какой сатана? – спросил он.
– Константинопольский патриарх.
– Что же он натворил?
– Велел закрыть латинские храмы в Константинополе, где бескровная жертва правильно совершалась на опресноках, а не на квасном хлебе, как у греческих еретиков. А кроме того, кто же посмеет теперь не признать, что дух святой нисходит и от сына?
Но вопрос о квасном и пресном хлебе тоже не очень волновал короля. И даже не мучила его проблема о нисхождении святого духа. Ему хотелось узнать о положении, которое создалось на Востоке. Пока Агобер рассказывал о церковной распре, о том, как папские легаты спорили с патриархом и взаимно проклинали друг друга, король слушал рассеянно. Но когда епископ напомнил, что греческий император нуждается в помощи папы, так как изнемогает в борьбе с сарацинами, Генрих с огорчением вздохнул. В Константинополе сжигали на костре книгу некоего Никиты Стифата и происходили другие события, однако король чувствовал, что за этим спором кроется какая-то иная причина.
– Что же все-таки произошло в Константинополе? – спросила молчавшая до сих пор королева.
– Единая церковь распалась, – горестно произнес Агобер.
Вдруг епископ Готье, любивший забираться в дебри теологии, не совсем уместно заявил:
– Но ведь уже на Трульском соборе, если мне не изменяет память, был подтвержден Халкидонский канон о равенстве старого и нового Рима. Меня, собственно говоря, заинтересовало в его постановлениях другое. А именно – запрещение изображать Христа в виде агнца, и я иногда спрашиваю себя, в чем тут дело. В том ли…
Агобер не выдержал и возопил:
– Как можешь ты в такое время, когда святой отец лишился власти над половиной мира, а церковь – значительных доходов, рассуждать об изображении агнца!
Готье смущенно замолк.
Агобер, зная благоволение королевы к этому болтуну, не решился на более резкие выражения, но в душе обругал канцлера последними словами.
К своему глубокому сожалению, королю Генриху из подобных епископских споров никакого полезного вывода сделать не удалось. А он собирался сегодня воспользоваться удобным случаем и обратиться к Шартрскому епископу за некоторой суммой денег, необходимых для построения военных машин, которые не сегодня-завтра могли понадобиться при осаде замка Тийер, поэтому милостиво улыбался шартрскому прелату. Королева сидела с опечаленным лицом. Жизнь походила на море, взволнованное бурями, и Анна со страхом плыла в нем, как утлый челн среди пучин.