Книга: Русь Великая
Назад: Глава третья Запретный плод океана
Дальше: Глава пятая Крепче стань в стремя

Глава четвертая
Золоченый шлем

Гребные лодки тянули от причалов шесть кораблей, которые шли с Гитой на Русь. В порту было тесно, что на торгу. Больше недели прошло, как датчане наложили запрет на выход, но прибывать новым кораблям они не могли запретить.
Будет война. С кем – вот вопрос. Моряки бились об заклад. Нормандцы пытались бежать ночью. Их вернули. Они злобно грозились: «Наш герцог выместит на ваших, дай срок!»
Тайное открылось: эльсинорскую затворницу с Гарольдовой казной отдали на Русь. Эх, знать бы!.. За эту девку герцог-король отвалил бы золота, сколько она весит сама! Мечтатели!..
Кто-то возразит, что неуместно называть мечтой желанье ограбить. Кто-то поправит: есть грабеж и грабеж, об одном грешно и думать, о другом позволительно грезить. Впрочем, больше чем за тысячу лет до проводов Гиты былые римляне сказали, как отрезали: каждому свое.
Велегласно возвеличив насилие, похоть, жадность, старые римляне утвердились на том, что Добро – это польза Риму, а убыток – Зло, и Рим открыто жил со своей истиной, в законе: не таясь ничьих глаз, днем убивал, днем растлял.
Роясь в заросших землей руинах римских пожарищ, наследники, отводя глаза от язв позорных болезней, проевших черные кости, отбирали, мыли, терли, исправляли, белили. И останки Людоеда – Чудовища преобразились в богатство: вынь Рим – и рухнет все европейское здание. А те, кто жил пятикратно дольше Рима и, говорят, добродетельно, оставили горку пепла: дунь – и рассыплется, и нищие наследники побираются, воруют – занимают чужого ума. Да разве пойдет впрок чужое!..
Так ли, иначе ли, но и всесильность Судьбы-Фатума, греческая аксиома, пошла в широкий мир, получив утверждение Рима. Римский диктатор Сулла, победитель в гражданских войнах, владыка империи, которую при нем еще называли Республикой, возвел в закон свои прихоти. Ему было позволено все. Но он затыкал рты льстецам. Сулла гений! Молчать! Сулла провидец! Молчать! Отец народа! Молчать!
Отказавшись от истасканных словесных венков, Сулла потребовал другого: прибавлять к его имени второе, всеобъясняющее – Феликс. Не уставая, внушали: успехом Сулла обязан не воле, не уму, не настойчивости. Проще и значительнее: Сулла – любимец Судьбы. Не упуская и малого случая, Сулла стал неповторимым Феликсом. И пожал богатейшие плоды.
Он лично и открыто был виновником десятков тысяч убийств, которыми он последовательно, беспощадно выравнивал бывшую Республику, как пахарь корчует пни и вывозит с поля камни. Этого человека имели право и обязанность ненавидеть сотни тысяч людей, непосредственно раненных им: родственники казненных, их лишенные имущества потомки, друзья пострадавших. Длинная цепь обвивала все римские владенья. Все знали все. Вырастали дети. Рождались внуки.
Объевшись властью до пресыщенья, Сулла встал из-за стола, не скрывая тошноты. Довольно! Он ушел в частную жизнь, оставив себе привычную роскошь – личную собственность. Жил вольно, с открытой дверью, без охраны. Беспечно проводил время, чередуя сельские развлеченья на собственных виллах с морскими купаньями, с жизнью в городе. Не боялся спать в буйном, жестоком, мстительном Риме не в крепости, а в обычном доме богатого человека. Ни явно, ни тайно на Суллу не поднялась ни одна рука. Ни одного процесса в сенате, в судах. Могущество Судьбы усыпило, обессилило Месть.
С помощью латинского языка Гита нашла собеседника в Андрее, русском после. Сын, услыхав от учителя что-то, не поминавшееся в доме, становится несправедлив к отцу, до того дня всеведущему. Так и Гита согрешила против Иана Гоаннека. Ученый бретонец не обязан был знать все, но и зная, не мог передать семнадцатилетней ученице достаточно много. Но Гита сочла, что наставник напрасно пренебрег Русью. Большая страна на востоке. И только? Впрочем, ученики несправедливы, пока не научатся учить себя сами.
Для начала – несколько русских слов, самых простых. На дороге через Русь Гиту будут встречать. Немного русской грамоты, если можно. С азбуки Гоаннек научил Гиту главному – уметь учиться. Такое, как обычно, она поняла очень поздно: трудней, всего научиться справедливости, многим для этого не хватает всей жизни.
Успехи Гиты удивляли нового наставника. Ее ум не уставал, встречаясь с новым.
Немногим старше князя Владимира Мономаха, Андрей был избран для датского сватовства за молодость. Князь Всеволод Ярославич, будущий тесть Гиты, порешил-де не пугать невесту сивобородым посольством. Слова Андрея были шутливы, но глядел он серьезно, как молодые умеют. Сам женат, бог дал сына ему. А князь Владимир запоздал, все-то он в делах да в походах.
Вначале шли на веслах, на второй день взялся западный ветер, корабли шли ходко, полными парусами ловя подарок благоприятной Судьбы. С Судьбы началось для Гиты познанье русских.
В речи – душа народа, души различны, как в разных реках разна вода, и нет прямого перевода с одной речи на другую, как только слово поднимется над вещью. Феликс по-русски – счастливый, удачливый. Правильней будет – любимец Судьбы. Два русских слова, но смысл нерусский. Русь не знала всемогущего Фатума, непреоборимой Судьбы других народов. Поэтому перевести не смогла, берет либо несколько слов, ибо по-настоящему и двух не хватает, либо усыновляет, по необходимости обойдясь без перевода. Как же быть, коль Русь без помощников, без чужой милости свои дела совершала сама, не ссылаясь на Фатум и его двойников!
Так ли, иначе ли, но жизнь тирана Суллы, завершившаяся одиннадцать веков тому назад, хорошо послужила Гите с Андреем. Рассуждая о ней, англичанка и русский сошлись как равные. Заслуга Плутарха. Его не раз попрекали: не понимая бега времени, писатель вольно уравнивал героев, разделенных столетьями, в теченье которых жизнь будто бы совсем изменилась. Как видно, преувеличивали значенье бега веков. Переменялись одежды, зданья, дороги, науки, даже язык, но не сущность человеческого рода.
Гите хватало древней, окостеневшей латыни, чтобы узнавать русские слова для вещей внешнего мира и для Других.
– Середина лета – золотые дни севера, – говорила она.
– Да, – соглашался Андрей, – но в том смысле, что золото мы с тобой понимаем как ценное. Но по цвету эти дни скорее серебряные. Оттенки беловатые, а не желтые.
– Солнца западает на севере.
– А ночи и нет, и сумрак прозрачен.
– У нас в Эльсиноре об окончании вечерней стражи оповещали ударами в бронзовый круг.
– Но почему не в колокол? – спрашивал Андрей.
– Колокола принадлежат Церкви. Как же ты не знаешь!
– У нас другая Церковь, – возражал Андрей.
– Да, да, Гоаннек говорил мне, я позабыла. Красиво пела эльсинорская бронза. Потом ворота закрывали, и ночью их могли отворить только по приказу короля.
– И бывали такие приказы? – спрашивал Андрей.
– Нет. Не помню. После звона нужно было сразу гасить свет везде. От пожара.
– И спать? Даже зимой, когда день так короток?
– И зимой. Но у нас были лампады. А у вас они есть?
– Конечно.
– В Эльсиноре моему Гоаннеку разрешали жечь свечи, – вспомнила Гита и вздохнула: – Где он, учитель?
Дав срок минуте печали, Андрей напомнил:
– Для чего же горели свечи?
– Мы читали, разговаривали, писали. А как на Руси? Можно зажигать ночью огонь без разрешенья королей?
– У нас можно, не спрашивая князя, всем.
– А пожары? – пугалась Гита.
– Разве в Дании не бывает пожаров?
– Бывают, увы! – Гита вздохнула притворно, и оба смеялись и возвращались к загадкам летнего солнца.
– Но где оно сейчас? – спрашивала Гита.
– На севере. Очень близко. Ты ж видишь, как светло, но тени почти нет.
– Говорят, что потерявшие душу теряют и тень, – сказала Гита. – Так сделал бог, чтоб люди узнавали – этот человек очень опасен. У колдунов и ведьм нет тени.
– Ты встречала таких, без тени?
– Нет. У нас в Эльсиноре живет старая Бригитта, ее считают колдуньей. Я подсмотрела – у нее была тень.
– На Руси у каждого есть тень, у всех.
– Даже у сов и летучих мышей? – удивлялась Гита.
– И у них. У нас свои совы и летучие мыши, русские.
– Русские? И говорят они по-русски?
И смех, и опять и опять повторяют, как по-русски сказать одно, как другое. Учиться легко.
Под прозрачным небом, светлым, без звезд и без солнца, морской окоем, днем голубовато-зеленый, делался дымно-синим. Хорошо кормить глаза и тешиться словом, одевая им мир.
– Взгляни туда, – показывал Андрей, – там юг. Эта низкая тень – край ночи. В это время отсюда ночь уходит на юг. Потому что земля – шар.
– Ты тоже знаешь это! – радовалась Гита.
– Знаю, ведь это не тайна.
– А как по-русски «тайна»? И море сейчас на что похоже?
– На оловянный начищенный щит. Или на блюдо.
– Повторим еще раз: тайна, щит, блюдо … Эти слова легкие, – говорила Гита. – Трудное слово – оловянный. Очень трудное – начищенный. Я запомнила. Гоаннек говорил, что младенцы всех племен самое первое слово произносят по-латыни – амо, я люблю. Как по-русски любить? Любовь? – И Гита прилежно спрягала и склоняла заветные слова.
Осбер, начальник датских кораблей, беглец-англичанин на датской службе, хмуро спросил Андрея:
– Ты знаешь, посол, песнь о Тристане и прекрасной Изольде?
– Знаю. И понимаю, что ты хочешь сказать, – ответил Андрей. – Твои слова, твои опасенья напрасны.
В английском Нортумберленде слилась кровь саксов, англов, скандинавов. В Осбере пересилила Скандинавия. Широк, глубок от груди к спине, длиннорук, светловолос, голубоглаз – истинный викинг.
Осбер положил руку на костяную рукоять тяжелого ножа, подвешенного к поясу.
– Не грози. Это непристойно тебе. И успокойся, – тихо приказал посол.
– Я не грожу, – возразил Осбер, – привычка. Я служил ее отцу, – объяснил он, и в его голосе была угроза.
– Продолжай служить дочери, – предложил русский. – Ты будешь беречь ее до конца дороги и на брачном пиру споешь нам английскую песнь. И останешься, если захочешь. Такому, как ты, найдется достойное место в дружине князя Мономаха.
– Я думал. Обдумал, – ответил Осбер, остывая. – Киев далеко. Датчане хитры. Внуки Гарольда станут русскими, что им будет до Англии! Я вернусь в Данию.
– Зачем?
– Я не один. Мы ждали. Гита могла стать женой другого владетеля. Ближе к Англии. Датчанин говорил с Русью втайне. Я не виню его. В этом мире каждый за себя. Теперь мы, изгнанники, попробуем сами.
– Что?
– Хотя бы умереть, отомстив. По старому обычаю досыта напиться кровью Нормандца. Знаешь, лежа на враге, запустить ему зубы в горло, и пусть тебя рубят на части.
– Но к чему тебе это? Перед тобой двадцать – тридцать лет полной силы. Хотя… Ты думаешь, вам удастся изгнать Гийома?
– Нет. Тебе не понять. Сколько ни глотай латыни. Когда победитель сядет в твоем доме, возьмет твою жену, когда ты станешь рабом в месте, где родился хозяином, тогда мы с тобой сравняемся в мудрости, русский. Довольно об этом.
– Хорошо, – согласился Андрей. – Но почему ты так беспокоен сейчас? Чего ты ищешь на море, на небе? Время благоприятствует. Мы сильны. Никто не посмеет напасть.
– Ты опять не понимаешь. Коль тебе повезет, узнаешь. Чем больше тебе улыбаются, тем опасней. Я не верю ни морю, ни небу, ни людям, ни богу.
– Да, ты несчастен.
– Ха! Ты, счастливый! Я не поменяюсь с тобой. Твое счастье болталось бы в моей душе, как сухая горошина в бочке.

 

 

Но и девятый день тек под днищами кораблей так же благостно, как предыдущие восемь.
Встречные корабли, едва поднявшись над окоемом моря, бросались в сторону, спеша спрятаться от датского флота, ибо часто сильнейший обирал сильного: море общее, и мира на нем нет.
Однажды две низкие быстроходные галеры рьяно выскочили из-за лесистого острова и столь же стремительно бросились обратно. Засада. Пираты ждут одиноких кораблей, или отставших, или слишком далеко опередивших своих, так как редко кто плавает в одиночку. Морские разбойники не разглядели задних кораблей датчан.
К полудню ветер упал совсем, и гладкое дневное море можно было сравнить с оловянным щитом, каким оно казалось белой северной ночью. Впереди нечто туманное, как облака с четкими очертаньями, ограничило море. Такова издали суша.
– Видишь ли там, черточки, пятна? – спрашивал Андрей Гиту, указывая на море. – Это спины отмелей, островки, которые нарастают со дна. Здесь мелко. Гляди, как мутна вода. От весел ил поднимается со дна. Входим в устье Нево. Вот и Русь началась – наша, твоя.
Медленно, незаметно земля охватывала море. Постепенно море превращалось в реку. Темный хвойный лес справа, такие же стены слева, длинные отмели, поросшие камышами. Вода сужалась. Становилось ненужным искусство морских проводников, так как река Нево, которой шли, глубже края Варяжского моря.
Налево от мели лежала земля Корелия, которую шведы уступили князю Ярославу в приданое за королевной Ингигердой.
Там лес, камни, зверь, вода: повсюду озера. У корелов есть свое преданье о сотворении земли. В него верят и те, кто крещен.
В начале начал вся земля была из воды. Вода шумела под ветром день и ночь, волны вздымались так высоко, что брызги попадали на небо. Богу надоело творенье. «Остановитесь!» – приказал он. Волны окаменели как были. Мелкие брызги и пена, рассыпавшись, упали и сделались почвой, покрыв камни, где им удалось; дожди налили озера между гребнями окаменевших валов. Так пошла быть корельская страна.
Берега Нево были пустынны. Леса будто не тронуты топором, поляны не чищены под пашню от кустарника – такими их видел взгляд человека. Дым, свидетель огня, верного человеческого спутника, терялся в сосновых и еловых вершинах. Нужно вглядеться, чтобы в кустах случайно заметить крупного зверя, и нужно вниманье, чтобы, утишив охотничий порыв, узнать стадо домашних животных там, где будто бы пасутся олени. Эти просторы в первозданной простоте ждали, как разными образами у разных народов и о других просторах говорили поэты, явленья человека. Велик человек в своей уверенности, что для него созданы земля, и небо, и солнце, и звезды. Мое! Наше! Какой бог, покровитель каких племен первым сказал: населяйте землю и обладайте ею? Праздный поиск, мелочное, недостойное соревнование в утверждении первенства. Земля легла подобно безмерно широкой одежде, безразличная, бесстрастная, великолепная не в себе, а для кого-то. Кому отдать? Кто овладеет! Ей все равно, ей все равны, она подчиняется силе. Но, немая, безразличная, оживляемая только живым воображеньем человека, земля чутка к насилию; испытав его, она мстит бесплодием; обернувшись пустыней, осуждает на изгнание, не считаясь ни с лицами, ни с оправданьями, ни с благими пожеланьями, ибо судит по делу. Приговор ее слеп, вместе с виновными гонит невинных за попустительство, не смягчаясь их слабостью. Суд земли беспощаден, а обжаловать некому да и негде.
Земля мстит за насилие? Ответ земли насилию похож на ответ живого существа на насилие же? Конечно! Может быть, от многих таких же явных подобий родилось уподобление, очеловечение земли, воды, лесов. Без уподоблений не могут жить познание и знание. Мысль и речь очеловечивают все. И, как подлинный творец, не замечают творимого.
Из устья речушки вышла длинная лодка. Несколько гребцов сильно гнали посудину к передовому кораблю. Метко описав полукруг, лодка пошла рядом, поспевая за кораблем против теченья.
Бородатый кормовой поздоровался:
– С удачей путь вам! Бог вам поможет! – и, не ожидая ответа, предложил: – Рыбу покупать будете?
Бородач носил рубаху отбельного льна, подпоясанную красным кушаком, голова открыта, волосы длинные, почти до плеч, перевязаны по лбу тонким лычком, чтоб не падали. Пятеро на веслах были одеты так же, только одна голова была повязана платком.
– Какая рыба? – спросили с корабля.
– Вся тут! – ответил кормовой сильным, легким голосом. – Сиг есть свежий и копченый, лох есть, земляничный по-нашему, налим, угорь мерный в аршин, мирон. Матерую щуку пуда на два с половиной взяли на жерлицы. Эй, говорите быстро, бояре! Нам недосуг.
Рыбакам сбросили веревку, лодка подтянулась. Рыба, прикрытая свежей травой, заполняла лодку, гребцы сидели по колено в ней.
– Вся нынешняя, утреннего да ночного улова, – приговаривал кормовой, покрикивая на своих: – Ладней, ладней прибирайтесь!
Копченых сигов передали в ивовой корзине с крышкой, свежую перебрасывали через борт с особой ухваткой, не высоко, чтоб не каталась, не билась о палубу, и не низко, чтоб не упустить в воду. Щука еще не совсем уснула и шевельнулась, когда за нее взялись.
– Стой! – приказал бородатый и зацепил саженную рыбину веревочной петлей ниже жабер. – Тяни! – Щука изогнулась в дугу, но поздно. – Это еще не щука, – сказал кормовой, – на Онеге-озере ловится щука больше четырех пудов. С такой рыбак помается, коль нет припаса.
– Какого припаса? – спросил Андрей.
– Остроги покрепче на длинном древке, да глаз верный, да помощь. В одиночку дружок мой маялся не двое ль суток. И вышло пустое – крюк, видишь, мягкий.
Рассчитались. Вопреки спешке, рыбаки не спешили отдать чалку.
– Ты меня не узнаешь? – спросил бородатый Андрея.
– Нет.
– У меня же рыбу брали, когда в Данию шел. Скоро вернулся. Ужель неудача?
– Везу, – был краткий ответ, от которого бородатый рыбак подскочил.
– Эй, боярин! – воскликнул он. – Попроси-ка княгиню подойти, пусть посмотрят сыны да сноха.
Андрей подвел Гиту. Девушка сумела внятно сказать:
– Здравствуйте, люди!
– Здравствуй, здравствуй на многие лета, согласия тебе с мужем да детей добрых, – отвечал старший, отвечали и его сыновья, нарушившие для такого случая молчанье; молодая женщина, которая до сих пор скромно отворачивалась, перестала стесняться.
Гита, сняв с пальца золотое колечко с зеленым камнем, потянулась к ней, что-то говоря. Андрей перевел ее слова:
– Ты первая русская женщина, которую я вижу. Дай руку и носи кольцо на память о жене князя Владимира Всеволодича.
Польщенный тесть похвалялся:
– Я ведь богат, у меня пять сынов да три дочери было, ныне стало четыре. Женил я старшего по весне, погодки все у меня, каждую весну буду женить, и скоро внуков у меня хватит на деревню целую. И сам я богатырь, и сыновья не хуже, и сноха была б с нами в ряд. Теперь поднимай, Дарья, выше! Пойдет тебе кличка – Княгиня! Отдарись, не забудь!
Не сводя глаз с Гиты, женщина освободила завязку и протянула Гите низку светлого скатного жемчуга:
– Носи и ты на счастье!
– Носи, не брезгуй, – добавил тесть, – жемчуг наш, русский, речной, здешний.
– Что это за люди? – расспрашивала Гита Андрея. – Чьи они?
– Свои. Земля не меряная, лес не считан. Садятся, где захотят, там и живут. Эти – вольница вольная. Но не беглые какие. Их знают в Ладоге, знают в Новгороде. Без городов не прожить. Придя в город, такие платят дань, сколько положено, иначе город может их выгнать с земли. Им же в городе дадут и суд, и защиту. На такой-то ниточке и держатся. Прочнее железной цепи. Земли же бери сколько хочешь, делай что можешь: паши, лови зверя, рыбу. Земли у нас больше, чем людей. Начать-то только не каждому легко, не каждому удается. С голыми руками не сядешь ни в лесу, ни на поляне. Под пашню нужно лес вырубить, выжечь огнище. Охотником, рыболовом тоже не будешь на пустом месте. Взаймы берешь – выплати долг с лихвой. Пашешь землю, которую до тебя выжгли, хозяйским плугом, на хозяйской лошади – отдай второй сноп. Получил семена – твой будет только четвертый сноп. Иначе нельзя, но ленивому да слабому придется несладко. Так у нас повелось…

 

 

Нево, озеро-море, берегов не видать, холодное, прозрачное, приняв гостей спокойно, решило позабавиться, пригласив северный ветер. Вскоре в левую скулу принялась бить частая и высокая волна, засыпая палубы мелким дождем брызг. То кулаком, то ладонью, то будто плечом, как в пьяной драке, без размера и счета, не то что морская волна. И без ветра на Нево опасаются течения, которое ходит с севера к южному берегу и вдоль него на восток, обманывая кормчих. Опасны туманы, немые слепцы, от них бог миловал и датчан, и русских. Паруса сбили – ветер был боковой, – и довелось почти всем сесть на весла. Из-за невской волны веслом, для которого хватало одного гребца, пришлось бить двоим, а по левому борту поставили и третьего помощника. Ладожский южный берег зол мелями. Шли, держась глуби, пока не увидели настежь открытого устья Мутной реки. Повернув за поводырем – русским кораблем, датчане, не теряя строя, один за одним, уходили в затишные воды, переваливая, как через порог, кипучую желтую пеной гряду устья – здесь Мутная боролась с волной, нагоняемой с Нево. Два водяных – Невской и Мутной – в этом месте ломают друг дружку третьему на забаву – северному ветру. Северный зол от творения, смех у него дурной, потехи жестокие.
Водяных хозяев не коснулось крещенье. Остались, как были: человеку – свое, водяному – свое.
Христова вера здесь не помеха многим старым поверьям. Мясо медвежье не ешь: медведи повелись от людей, на которых старые боги некогда за тяжкие вины надели звериную шкуру. Лебедя не смей тронуть. Лебеди не зря на женщин похожи, их бог возлюбил превыше всех тварей. Лебединый плач к небу доходчивей людских молитв, и злой охотник не увернется от кары.
Ушли в реку, и ветер не то упал, не то, остановленный лесистыми холмами, рассыпался, будто развязанный сноп, и струи его, наполнив паруса, помогали гребцам гнать корабли против теченья. Вскоре минули Ладогу, крепкий город на левом берегу.
Душа Гиты, увлеченная путешествием, была обманута озером Нево – оно казалось морем, таким же, как Варяжское, и уверенья русского посла в близости земли, названной им коренной Русью, невольно мнились пустым утешением. Будто бы посол старался отвлечь ее от страха перед бурей; но она не боялась. Ей все вспоминался Гоаннек, слуги, майордом замка Улвин, старый воин, которого все боялись, хотя никто не мог обвинить его в жестокости, превосходящей обычную строгость. Улвин являлся ко времени обеда. Никогда не садясь в присутствии королевны, как он называл Гиту, Улвин принимал из рук стольника блюда, сам резал мясо, заставлял стольника есть, ел сам и потом предлагал Гите. Гоаннек говорил, что Улвин, в молодости нанявшись в войско императора Востока, привез из Константинополя золото, безнадежную любовь к императрице и страх перед отравителями.
Он строг, верен долгу, странен и безопасен – для друзей, объявлял Гоаннек. Он просто несчастен. Впрочем, его подозрительность не причиняет вреда.
В Эльсиноре жила старая Бригитта – колдунья. Она стоила сотни полностью вооруженных солдат, так как вся Дания верила во власть Бригитты. Среди других тайн она знала заклинанья, которые лишают силы руки мужчины. Лучше смерть, чем такое. Еще девочкой Гита спросила старуху, правду ли о ней говорят. «Конечно, – был ответ, – но над тобой у меня нет власти, ты не мужчина. А если ты заболеешь, я помогу тебе добрыми, божьими травами». Пришла черная болезнь. Бригитта лечила пораженных ею. Немногие умерли, у многих на лицах остались глубокие оспины, это обычно, такие встречаются на каждом шагу. У Гиты болезнь оставила две крохотные ямочки – на щеке и у правого уха. Лица других переболевших женщин тоже остались чистыми. Бригитта говорила: «У меня женские травы, мужчина годится и рябым, пусть благодарит бога, что жив». Кто-то в лицо назвал ее колдуньей. Она спросила дерзкого: «Ты хочешь?..» Сам Улвин просил Бригитту простить дурака, у которого сразу онемели пальцы.
Невидимое пугало Гиту. Эльсинор, крепость-тюрьма, был ей домом, и путь мнился бесконечным, и не умелось думать о будущем.
Закрылось устье Мутной, за речкой Ладушкой встали черно-серые бревенчатые стены с башнями на земляном валу. Из-за них вылезали купола, крыши и высокая колокольня. Что это, княжеский замок? Нет, монастырь, посвященный святому Георгию – Юрию, чьим именем был крещен князь Ярослав, которого Гита звала бы дедом, доживи он до брака своего внука Владимира. Ее отец Гарольд был немногим старше русского князя, ждавшего ее в конце пути. Гита забыла лицо отца, она мало видела его и была совсем маленькой.
Мысль бежала вперед, в пустоту, которую еще нечем было населить. Сзади осталась жизнь, начало которой никто не умеет заметить, которую нельзя повторить, которую никто еще не сумел оценить и понять. Ибо это никому не нужно, кроме тех, кто живет продажей занимательных рассказов. Но и такой продает не действительное, а воображенное им о себе: то, чего не было. От сегодняшнего не уйдешь, зато прошлое беззащитно, покорно, как труп в руках обмывающего. Прошлого, как утверждают, нет. Но в какую же емкость помещают любую правду, любую ложь, утверждая, что так было? Содержимое не может обойтись без содержащего.
Будущее явилось для Гиты нежданно среди высоких берегов реки Мутной безликим, бесплотным и поэтому страшным. Гита спряталась в своем убежище – шатре или домике, прочно вделанном в палубу, обтянутом снаружи кожей, изнурти обитом красной тканью. Здесь едва можно было стоять. Зато постель была одинаково удобна для сна и для слез.
Висби, молоденькая служанка Гиты, крепилась, ее хватило ненадолго: все страшное сделалось еще страшней от горя госпожи. Третья женщина, сорокалетняя вдова по имени Маб, почти старуха в понятиях времени для женщин ее положенья, молча сидела на низком ложе, служившем постелью ей и служанке. Маб и служанка Висби были родственницами матери Гиты, очень дальними и с левой руки. В старых саксонских семьях все вместе садились за общую трапезу. Несколько десятков человек: хозяева – у конца, называвшегося верхним; чем дальше от них, тем скромнее места, и в самом конце те, кого на Руси звали закупами, холопами, а в Англии – рабами. Иногда у красивой работницы появлялся ребенок, не было зазорным для хозяина признать его своим. Таких называли детьми с левой руки. Правами рожденных в освященном браке они не пользовались, но происхожденье их не считалось позорным.
Оплакивая неизвестное, Гита не заметила речных порогов, через которые с осторожным искусством русские провели корабли. Забившись в светелку, она знать ничего не хотела, пока не пришлось выйти, чтобы увидеть громаду города, рассыпанного на обеих берегах реки, венчанного крестами церквей, только угадывающихся из-за домов, высокий мост через реку, полный людей, чтобы услышать голоса, звон колоколов. С пристани на корабли были перекинуты широкие сходни, покрытые коврами. Духовенство в золотом облачении, воины в блестящих доспехах. Высокий человек – князь Глеб Святославич, в роскошной одежде, обратился к Гите с приветствием на латыни. Под торжественное пенье на чужом языке Гиту повели в город, прямо в церковь, храм святой Софии, где она впервые слушала богослуженье на чужом языке, по чужому обряду, и все это теперь должно быть ее навсегда, и все, что осталось, должно стать чужим.
Русский епископ в русском соборе обратился к Гите с кратким словом, и она не сразу поняла, что он говорит по-латыни: ей, наверное, хотелось чуда, чтоб не быть такой одинокой и понять сразу русскую речь, а епископ, назвав девушку чистой голубицей, напомнил о своем древнем римском собрате, который некогда изрек про ее соплеменников: «Не англы, а ангелы», обещал ей любовь божью и людскую, и на паперти к Гите обратились с приветствиями один, другой, третий, – она уже не помнила сколько. Важные люди с золотыми цепями на бархатных шитых кафтанах, похожие на вифлеемских королей, хотя они были только альдермены – старейшины колоний иностранных купцов, и русские теснились на улицах, мощенных деревом, чистых, как пол, и никогда она не слышала столько смеха, не видела столько улыбающихся лиц, но никто не толкнул ее в тесноте, и она растерялась так, что не знала, смеяться или плакать, и ей было стыдно – неужели все из-за нее? – и шла, и шла, не чувствуя усталости, будто идет не сама, но несомая волнами их веселья, Их радости, этих неисчислимых людских скопищ, не чувствуя руки князя Глеба, который бережно вел ее, и откуда-то сыпались цветы, почему так много детей, почему так радостно звонят колокола, и всего собралось слишком много, и не было сил, чтоб выдержать, и она не заметила, когда стало тихо, и почему-то плакала на груди чужой женщины, как на материнской груди, плакала не как на корабле, а просто слишком переполнилось сердце, и слышала, как ее называли беленьким цветочком чудным, росиночкой, ресничкой милой, а уж запылилась-то, и пахло полевой мятой, чабрецом, и пол был устлан белым полотном, как волнами, и Маб с Висби разували и раздевали Гиту, опять ее вели, но тут же открыли дверь, было влажно, душистый пар радостно охватывал тело, плеща, лилась вода, нежно и сладко шелестели вялые листья на тонких ветках, и был сон, проснулась она скоро, еще влажные волосы заплели в две косы и повели через двор с деревянным полом в высокую палату, где Гиту встретили громкими криками, там за длинными столами князь Глеб Святославич и Господин Великий Новгород чествовали датчан и своих русских, которые привезли из-за моря добычу краше самоцветов – жену князю Владимиру, Ярославову внуку, с родом которого новгородские люди исстари были в дружбе и будут навеки, пусть молодая княгиня про то знает!
Осбер один раз глянул на Гиту и, горько покивав головой, закрыл глаза. Таким он и остался – в прошлом, которого нет, которое остается с тобой, которое увядает, рассыпаясь невидимой пылью, и без которого нет ничего.
Жена князя Глеба, двоюродного брата Гитиного суженого, покоила сестру свою три дня, проведенные не в праздности: русскую речь твердили, здесь Гита проходила науку женских слов, узнав, что – беленький цветочек, а что – аленький, почему по-русски можно любовно назвать и росиночкой, сравнив с каплей, повисшей утром на луговой травинке, почему для ласковости годится и ресничка, и ягодка, будто бы совсем непригодные, даже смешные, нелепые в жестком строе ученой латыни. Побольше бы времени! Княгиня учила сестру и русским словам и женскому делу… Саксонская королевна, взращенная в изгнании, в чужих домах, осталась по-детски невеждой в хозяйстве. Кому ж заниматься княжеским домом? Наемные обманут, холопы изленятся, без своего глаза люди изворуются. На ком грех? У князя большое хозяйство, под землей – погреба, над землей – кладовые, всюду запасы; у князя дружина, друзья, приезжие; всех напои, накорми, обмой, обшей, спать уложи. Не самому же князю счет вести, ключников-кладарей учесть, поварам-поварихам приказать, за ткачихами приглядеть, для того есть княгиня – мужу помощница, домашний ум да забота. Да ведь и наказать придется, не мужу каждый раз жаловаться, не любы мужьям жалобы, он ласки ждет для души, жена ему сердце на челядь распаливает, но сама ж виновата, недоглядела, распустила людей, большие что малые, родного сына набалуешь, он с тобой хуже печенега-половца поступит, и не жалуйся, поздно. Жена ученая, дом неметеный, радости мало.
По дому, по кухням, погребам, кладовым, амбарам, подклетям день-деньской водила княгиня дорогую сестрицу свою, при ней хозяйство свое правила, возила за город на отведенные князю рыбные ловли, на княжое пастбище, где город указал пасти табуны и стадо, – не приглядишь, от сотни коров молока не напьешься – и к свинопасам. С ласковыми женскими словами Гита училась многим другим – только бы память да память… Одна ли память? Смелость нужна и желанье. И месяц бы Гита охотно прожила у доброй княгини на пользу себе. Но кончился срок.
На четвертый день Господин Великий Новгород шумно, с вольной и буйной ласковостью проводил невесту старшего Всеволодича. Понравилась она новгородцам: беленькая, глаза серые, росту не велика, но статная, не гордая. Так перечисляли достоинства Гиты. Чудно и смешно – за что тут любить, и что за достоинства? Мало ль таких девушек, найдутся получше. Другое было причиной внезапной новгородской любви.
В подробностях было известно Новгороду падение Англии. Завоеватели поделили людей, как скот, и уселись, собираясь навечно остаться. Норманны захватили было Новгород тому назад побольше двухсот лет. Событие это сохранилось в новгородской памяти больше как славное, чем несчастное. Норманны не успели усесться, не успели закрепостить новгородцев, как были избиты, из них мало кто ушел.
Год за годом через Новгород проходили кучки английских изгнанников, направлявшихся к грекам, чтобы продать базилевсу свое единственное достояние – воинское уменье. Новгород знал судьбу Англии не только по рассказам своих купцов, ездивших в западные страны, – он слушал очевидцев, участников. Посол князя Всеволода Ярославича уплыл в Данию с целью, из которой не делали тайны. Новгородцы ждали сироту храброго короля Гарольда Несчастливца.
Из Новгорода Гиту отправили на двух лодьях, ибо нападений быть не могло, и лодьи были речные, мелкодонные. На одной устроили для Гиты и служанок удобный шатер, побольше, чем был на корабле, – бурь не будет, а через Ильмень-озеро пошли в добрую погоду: будь волна, переждали бы. Бури на Ильмене хуже морских: озеро мелкое, волна крутая и злая.
Князь Глеб Святославич проводил гостью до верховья Ловати – на первый волок – и отбыл, оставив королевну на попеченье Андрея-посла – дивиться волокам, как легко ходят русские из реки в реку, дивиться берегам, оживленным русским многолюдьем, городам, монастырям и прочему, за что скандинавы давным-давно прозвали Русь Гардарикой – Страной богатых городов.
Останавливались раз в два дня, в три дня, чтобы отдохнуть, поразмяться на берегу. Гита осваивалась с русской речью, радуясь, что уже иной раз понимает сказанное при ней: ей очень хотелось заговорить с мужем живым языком, его языком, пусть, по словам Андрея, князь владел латынью, как русским.
И Днепр все ширел и ширел, учащались острова, княжие лодьи с сильными гребцами перегоняли десятки других людей, еще больше встречали. «Всех обогнать-то нельзя», – объяснял Андрей. И с каждым днем ночь становилась темнее и темнее – шли к югу. «Это там, в Обневье, летом белые ночи, а у нас, в Переяславле, летом ночь темно-синяя, почти черная, звезды яркие, сказал бы – золотые, но верного слова для звезд не найду… Сама, полюбив предстепную Русь, и небо над нею полюбишь, нет нигде краше наших ночей. А может быть, есть. Всяк кулик свое болото хвалит».
Север еще озарял полнеба, еще четверть, уже кончалась ночная власть летнего солнца. Днепр принял справа полноводную Березину, слева принял не меньший Сож. После города Любеча Андрей указал на восток – там Чернигов! Участились острова. Минули устье Припяти. С мыса, разделявшего Десну с Днепром, стал виден Киев.
Чуть задержавшись – час был ранний, солнце недавно поднялось, – поплыли дальше. И по берегу, и на пристанях было черным-черно, красным-красно от людей: от Любеча Андрей послал нанятую быстроходную лодью к князю Святославу Ярославичу с письмом и предупредить, когда будет и в какой час.
Подошли к княжой пристани, оттуда дали сходни. Высокий старик с длинными усами, казавшийся Гите великаном, в шитом золотом плаще, белой рубахе, красных сафьяновых сапогах, шел ей навстречу по пристани. Двое молодцов его поддерживали под руки.
Он обнял Гиту, коля жестким подбородком, поцеловал трижды и, положив руки на плечи девушке, отстранил ее, молча всматриваясь. Она же, здороваясь, назвала его по-русски и отцом, и дядей.
– Добро тебе пожаловать на Русь, – медленно глубоким голосом ответил Святослав. – Умница, – похвалил он, – уж и по-нашему ты разуметь начинаешь. Сын мне с женой о тебе писали, уж неделю, как письмо получил я. Понравилась ты моим новгородцам. Доброго ты роду, мы наслышаны о Годвине, деде твоем, о прадедах твоих. Твой отец – верю, в царствии небесном он – был взыскан несчастьем. Зато бог послал ему славную смерть. А мне, старику, все недужится. Старость, – пожаловался с досадой, оперся устало на кого-то, кто оказался под рукой, и продолжал: – О чем было-то? Да… Рад тебя повидать. Владимир, суженый твой, добрый уже воин и чист, как белый конь без порока. Иди, не буду тебя держать здесь, бог даст, увидимся.
Святослав надел на палец Гиты тяжелый перстень с сияющим камнем, молвил: «К свадьбе подарок пришлю» – и отступил, давая место митрополиту, который торжественно благословил Гиту.
Старенький, босоногий монах, просунувшись из-за митрополичьей спины, тихонько наговорил:
– Дай тебе бог счастья, касаточка, во всем добром, – и сунул Гите сверточек с чем-то мягким, приговорив: – Тебе. Пригодится, не бойсь…
Князь Святослав махнул рукой. Лодьи отчалили, произведя на берегу вящий шум, сумятицу. Десятки больших и малых людей, стаи лодочек, челноков пустились вдогонку Гите. Киевляне, в голос кляня своего старого князя за поспешность – с ума спятил, право же, – сами так спешили поглядеть на невесту Владимир Всеволодича, аглицкую королевну, что иные для общей потехи перевернулись у самого берега.
– Что ж тебе инок подарил? – спросил Андрей.
В сверточке оказались две пары копытец – чулок белого козьего пуха: одна – женская, другая – маленькая, детская.
– Ты береги их, княгиня, – сказал Андрей, – это ж был Антоний, святой человек. Он сам чулки, колпаки вяжет, сам продает их для своего прокормленья, а если дарит, только бедным. Тебе ж вот подарил первой из тех, кто сам купить может… – И рассказал об Антонии.
Отстали провожатые. Киев закрылся горами и лесом, острова заслонили киевские пристани. К вечеру – конец пути. Вместе с неисчислимым множеством воды плыли людские малые страхи с тревогами. Не то, так другое: как управляться с хозяйством придется, хватит ли ума, как у новгородской княгини? И еще – чулочки детские.
Благословенье русского праведника. Выдумал же кто-то безмятежный покой! Да от него убежишь на край света! Счастья каждому хочется, а какое оно? Словами его тысячи лет объясняют, трудятся. Стало быть, не объяснили еще.

 

 

От киевских пристаней до переяславльских считают немногим более ста двадцати верст. Страшно Гите. Друг-посол Андрей отвлекал, к счастью, своими рассказами; и девушка запоминала. До Переяславля от перевоза под Киевом по сухому пути будет верст восемьдесят – рукой подать. Кто едет на своем коне, может, утром выбравшись из Киева, в Переяславль попасть летом до ночи.
Есть и княжая гонцовская служба с подставами, где меняют лошадей. Гонец поспевает из Киева в Переяславль меньше чем за четыре часа. Дорога идет через Альтское поле, где Святополк Окаянный убил брата своего Бориса. Споткнувшись, Андрей заговорил о другом.
Гита узнала: на Днепре маленькие островки, лысые затылки намытых рекой отмелей, зовутся выспами за то, что они только еще выспевают, но выспеют ли, неизвестно. Поднимется вода от ливней, или зальет полой водой, схлынет – а выспа и нет. Не удался. Если высп продержится год, другой, третий, увеличится, станет чуть выше, по нему примутся лопухи да мать-мачеха, проклюнется ивнячок. Это помощники. Ветер уж не сносит песок, а наносит между стеблями, высп укрепляется, и зовут его отоком: река его отекает. Оток, длиннея и ширясь, покрывается лесом, меняя названье на остров, и получается особое имя: Длинный, Крутой – как придется от случая. Но почему остров зовется островом, не знал или не умел придумать сам мудрый учитель. Смеялись. Так Андрей напоследок и учил, и развлекал королевну-княгиню. «Там что?» – «Лошади». – «А еще как?» – «Табун». – «А там?» – «Коровы». – «А как вместе назвать всех?» – «Забыла. Просто стадо!» – «Какой берег видишь?» – «Крутой». – «А этот?» – «Пологий». И – улыбка: помню, мол. Трудно выговаривалось названье реки, в устье которой входили: Трубеж. И более – не до ученья. Переяславльская пристань называется кораблище.
Приставали на Альте-реке. Переяславль, древний и славный, стоял на мысу при впадении Альты в Трубеж, и Степь переяславльские крыши видать видывала, но трогала только глазом, достать же рукой, чтоб потешиться кочевою пляскою пламени в горьком дыму русского дерева, не удалось ей ни разу.
Не торопились. Как встретили летним вечером, теплым и ясным, без суматохи, без криков, без любопытства толпы, так и вели в Переяславле заморскую гостью. Не вели, не наставляли, не учили – вводили.
Отец-епископ беседовал с Гитой о православии. Преподобный нашел, по словам его, воистину добрую почву, не засоренную терниями: Гита ничего не знала о спорах между Восточной и Западной церквами, и посвятитель мог обойтись без опровержений одного и утверждений другого. Исповедание веры, именуемое символом, она выучила на русском языке с той же охотой, с какой стремилась овладеть русской речью. Последовали несколько молитв на том же языке, и переяславльский епископ с чистым перед богом сердцем совершил над Гитой обряд крещенья в старейшем из каменных переяславльских храмов – соборе Воздвиженья креста в присутствии будущей семьи, присоединяемой к православию, и небольшого числа бояр и боярских жен.
Переяславль – не Киев, не Новгород. Жители его так же, как и везде на Руси, собирались на вече, где избирали тысяцкого, где решали общие дела, но были переяславльцы не столь шумны и куда уж не так беспокойны. И меньше их было, и дружнее были они, и больше нуждались в князьях с их дружинами. Требовали от князей большего и позволяли больше с себя взять – не даней, а крови своей, по зову вливаясь в дружину. Переяславль обвевал ветер Степи, не чувствуя которого нельзя было понять его жителей.
На княжом дворе верховенствовала мать Владимира, княгиня Анна. Она для Гиты приехала в Переяславль из Чернигова: женить сына, соблюдая, чтобы все было по правилам.

 

 

Строили, достраивали, наращивали, крепили город. Из каменоломен тащили камень водой, разгружали на берегу, везли подводами и растили каменную стену, звено за звеном заменяя деревянную. Кирпич спускали по Альте. Пригодная глина лежала в земле верстах в семи выше Переяславля, там же ее месили, делали сырец и обжигали.
Старый город, жилое место с незапамятных лет, занял мыс при впадении Альты в Трубеж. Высокое место привыкли называть Горой. Заселенное за его стеной место звали Предгорьем. Оно было закрыто валом и рвом, которые легли перемычкой между Трубежом и Альтой. Предгорье было в несколько раз обширнее, чем Гора, его-то и укрепляли камнем. В проездах через стены устраивали верха по-новому. Подведя широкие кружала из выгнутых полукругом досок, по ним сверху укладывали камни, подтесанные с боков на тупые клинья. Сведя кладку, выбивали опоры из-под кружал, кружала опускались, полукруг повисал, как выточенный из одного камня. Это называлось возвести банное строение или построить свод. Средний клин в высоте свода зовется ключом – он запирает свод. До этого времени верха над воротами, над окнами, крыши в переяславльских церквах перекрывали деревянными брусьями. Банное строение было, как чувствовал глаз, прочнее деревянной перемычки.
– Верьте глазу, княгини милые, верьте, – объяснял старший из умельцев каменного дела. – В глазу есть особое чувство, глаз – он алмаз, видит, постигает, первый советчик уму он. Строение банное – самое сильное. Почему? Дави на него – камни с места не сходят, уйти им некуда, клин не пускает. Свод разрушится, если его так сожмут, что камни рассыплются пылью. Если сложить свод сырцовым кирпичом, он много не выдержит – в сырой глине слабая связь, будет крошиться. В жженом кирпиче глина спеклась, а про дикий камень и говорить нечего. Я как-то, задумал испытать. Перекинули мы свод в каменоломне между стенками, как вырубка шла, подровняв лишь плиту под пяты. Потом стали сверху, на баню-то, камни класть. На три сажени подняли, на четыре, на пять: мы между собою поспорили, сколько выдержит. И еще клали да клали. Два дня старались, сколько раз доходило почти что до драки. Так и не удалось разрушить творенье собственных рук. Кончим с воротами, будем строить кружала для храма. Балки там одряхлели. Перекроем банным строением, и будет навечно. Но там будем делать крутой свод. В своде ведь так – сила идет на распор, пологое строенье может вывалить стены наружу.
После бегства князя Изяслав Ярославича киевский князь Святослав Ярославич дал Черниговское княжение Всеволоду, а переяславльский стол достался Владимиру Мономаху. Княгиня Анна хоть самовластно распоряжалась в Переяславле на княжом дворе, но была она гостьей. Надолго ли? Как придется. Женить сына не диво – чтобы жил он с женой хорошо, таковы думы каждой матери, и княжество здесь ни при чем. Невестка ученая. И умна ты, и красавица, так сказала Гите Анна-княгиня. Хорошее хорошо и выговаривается. Дика Гита, к людям не привыкла, в себя веры нет у нее, такое княгиня про себя сохранила: в таком помогают не словом.
– Умно, дочь, что ты ниточку русского жемчуга не снимаешь с шеи. Ценю. Продолжай. – Как продолжать, не сказала.
Вторую для Гиты русскую женщину – жену князь Глеба Святославича мать-княгиня похвалила:
– Евдокия добрая мать, жена верная, хозяйка рачительная. – И только. Вскоре почему-то напомнила: – Рыбачка-то! Вместе с мужем на веслах.
Старая княгиня учила Гиту хозяйству:
– Без твоего глаза тебе первой худо будет, придется тебе и встать до света, покинув теплую постель, счесть именье, учесть людей, кто что хранит, кто что делает. Ты научишься, ученая.
А на княжом дворе не сидели весь день. Старая княгиня любила ходить по городу, разговаривать, многих знала в лицо и по имени, кого не знала, подзовет, расспросит – кто, откуда? Требовала от Гиты:
– Не гордись, эти люди – наши, а мы – ихние. Умаляя себя – возвысишься, возвышая же – унизишься. Не замыкайся, не стыдно, если не знаешь чего, – объяснят. Стыдно, если, не зная, притворишься. За спиной посмеются. Спрашивай. Не считай человека плохим, пока он себя плохим не покажет. Зря не верь – такого люди не любят. Ты княгиня. Верное слово скажешь, люди скажут – умна. Умное молвишь – мудра. Зато глупого не простят, а на плохое все падки.
– Как же с людьми говорить? – пугалась Гита.
– Как я, – объясняла княгиня. – Чего не пойму, переспрошу. Не знаю? Так и говорю – не знаю. Книжники выдумали, будто все уж так-то и любят всезнаек. Книги умнее тех, кто их пишет. Книжник, из себя выписав лучшее, себе в обиход оставляет обноски. – И, утешая Гиту, рассказывала: – Когда меня привезли из Константинополя, я совсем ничего не понимала. Нужда учит, кое-как справилась. Страшно было, когда плыли. Потом еще страшнее бывало… – И не договаривала.
«И тебе было страшно!» – хотелось Гите воскликнуть. Но не смела, зато собственный ее страх утихал. Смелела. Заговаривала и, видя улыбку, вызванную неверно произнесенным русским словом, просила: «Научите!» – и повторяла, добиваясь одобренья.
В Переяславле много строили. Об устроении стольного града Переяславльского княжества старался Всеволод Ярославич, теперь его заботы перенял Владимир Мономах, найдя в епископе Ефреме и настойчивого, увлеченного помощника, и руководителя. Деятельный дух старой княгини каждый день увлекал ее на работы: «Радостно глядеть, как камень, ложась на камень, воздвигается зданием».
На стене встречали епископа Ефрема в затрапезной рясе, в камилавочке, забрызганных известью. Он щедро тратил на укрепленье и украшенье Переяславля церковные доходы. «Долю льва отдаю! – И, тонко улыбаясь, добавлял с деланной наивностью: – Вернется сторицей». Рассказывал как-то, не стеняясь чужих ушей:
– Владыка мой, митрополит Киевский, гневается – уберу тебя, Ефрем-расточитель, вор церковный, расхищаешь ты и долю митрополичьей казны.
Епископ рассказывал об угрозах митрополита, встретив княгиню и Гиту у храма Воздвиженья креста. Здесь плотники строили замысловатые кружала, которые предстояло по частям поднять внутри храма, чтобы каменщики по ним возвели баню, своды каменной крыши, и епископ сверял вместе со старшими плотницкой дружины размеры и изгибы кружал с чертежами.
– Не дадут тебя в обиду, преподобный, – возразила княгиня.
– 0-ох, – вздохнул Ефрем, – надеюсь на бога!
И пустился объяснять с подлинной страстью: по смыслу храм есть корабль, прочный в житейском море. Внешне же он собирает в себе уменье и красоту всех ремесел и искусств человеческих, ибо воздвигается не чудом, а гибкостью рук, не из духовных вещей, но из плотских и грубых. Поэтому и древние язычники, посвящая свои храмы ложным богам, могли достигать совершенства в искусствах, которым восторгается христианин.

 

 

На третий по приезде день до восхода солнца в легкой кибитке, запряженной парой лошадей, княгиня Анна увезла Гиту и свою дочь Евпраксию. Через Трубеж переехали по наплавному мосту на барках, который разводили у правого берега, когда пропускали по реке лодьи. По гладкой, укатанной по черной земле дороге легко уносились по речной низине, полузатопленной влажным туманом, пока не оказались в широких полях и солнце не брызнуло прямо в глаза, внезапно выкатившись над окоемом. Княгиня торопила возницу, тот успокаивал – не опоздаем, – но горячил лошадей, которые сбивались с рыси на скачку.
– Держитесь крепче, крепче! – приказала княгиня девушкам.
Гита держалась за сиденье и за борт кибитки только из послушанья – никогда еще она не испытывала наслажденья быстрой ездой. К сожаленью, такое не длится. Возница натянул поводья, лошади свернули с дороги, и кибитка поплыла в высокой траве к холму со срезанной вершиной. Вблизи холм оказался земляной крепостцой высотой в два человеческих роста, с узким въездом, в который едва протиснулась кибитка. Внутри трава была свежевыкошена, а в стенке сделаны – тоже недавно – подобия ступенек. Благодаря им можно было подняться на верх вала. Как далеко уехали! Следовало знать, что там город, чтобы понять значенье слившейся на окоеме в одно неровной, многоцветной, но и бесцветно-туманной возвышенности, почти горы, с проблесками над нею. Но здесь было не сравнимо ни с чем. Громада будто бы ровного пространства без края. Хотелось иметь крылья. Не для того, чтоб лететь, а так просто, от радости.
«Что ж это со мной?» – едва подумала Гита, как княгиня велела ей поглядеть левее. Там, еще далеко, мелькали в траве будто бы лошади, сзади их, разбросавшись просторною цепью, спешили – не всадники ли? – всадники.
Старая княгиня, любя поглядеть на ловлю тарпанов, привезла невестку в загодя подготовленное место. Подготовили и тарпанов. Между Трубежом и Супоем их мало теперь: оттеснили. От Супойского озера, которое называют Большим или Верхним, в отличие от Нижнего или Малого, к реке Трубежу насыпан вал. При Ярославе он был закончен. Всеволод его обновлял. Владимир Мономах не забывает послать поправить насыпь – оплывает. От озера Верхнего до Трубежа верст тридцать. От вала до Днепра напрямик, как птица летает, будет верст шестьдесят. Этот кусок Переяславльской земли – не замок, не крепость. Слишком велик он. Однако же половцы побили Изяслава и Всеволода Ярославичей при Альте-городке. Они прошли верховьями реки севернее вала, не решившись лезть через него в Переяславль. Тарпаны не половцы, им легче и через реку переплыть, и времени им не жаль, чтоб поискать на валу места, где бы не скользило копыто. Но к чему? Вольный зверь. Прежде из Переяславля можно было увидеть табуны тарпанов на водопое у Трубежа. Да и запашка увеличилась. Скота своего больше пасут.
Все это объясняла Гите Владимирова сестра, Евпраксия. Переяславльская княжна, с раннего детства наслушавшись, знала о воинских делах не меньше мужчин. И еще нашла бы немало чего рассказать, не останови ее мать-княгиня:
– Садитесь обе, и ты помолчи, императрица премудрая, распугаешь тарпанов.
Сели на ковер, который возница притащил из возка, и трава закрыла головы женщин. Евпраксия не оставила матери последнего слова. Медленно повернув красивую голову, с толстыми косами, уложенными короной, сказала!
– Не учуют – ветерок тянет на нас. Не услышат – тарпан не волк, он, как олень, гонят его, он старается слышать, что сзади.
На это старая княгиня погрозила пальцем, сказавши без гнева:
– Ох, дождешься ты!
Евпраксия только плечом повела и медленно отвернулась. Без обиды. Но и без шутки.
Они были похожи, как бывают порой мать с дочерью. Император Генрих, послов которого ждали для окончательных переговоров, мог бы, взглянув на княгиню Анну, узнать без гаданья, какой будет княжна Евпраксия лет через двадцать – тридцать. Конечно, если жизнь эта не наложит такого бремени, которое исказит, изломает данные богом черты от рождения. Дочь базилевса Константина Мономаха вышла в отца, который в забытые годы пленял сердца женщин чистой эллинской породой, увековеченной десятками известных и сотнями забытых скульпторов. Хороший, но не чрезмерный рост, широкие плечи – покатые, глубокая грудь, соразмерные руки и ноги, изрядная сила, но скрытая нежной кожей и плавными очертаньями, точеная шея с гордым поставом головы, округленный подбородок с чуть заметной ложбинкой, прямой нос – продолженье высокого лба, светло-русые волосы, вьющиеся плавной волной.
Свои купцы из Тмуторокани привозили на Русь находимые на берегах Сурожского моря и пролива статуи и статуэточки старой и новой работы – их было много. Тмуторокань соперничала с таврийскими и греческими купцами. На Руси эллин не удивлял никого ни чертами, ни статью. Гита чувствовала себя маленькой между этими двумя крупными, сильными женщинами.
Ветерок был, но очень слабый. Раздвинув перед собой траву рукой и тонкой тростью, княгиня Анна потянула Гиту: гляди. Евпраксия же смотрела на мать и на будущую золовку. Ловля тарпанов ее не занимала. Как мать заботится об англичанке! Пестует, учит. Конечно, Владимир – любимец, первенец. Евпраксия не ревновала. Она любила и мать, и отца, и братьев в спокойную меру спокойного сердца. Так же любила книги. Так же будет любить будущего мужа. Когда отец сказал ей о прозрачных намеках германских послов, Евпраксия захотела узнать, не глуп ли Генрих, не слишком ли много пьет вина – германцы ославлены как пьяницы! И сколько лет императору? Всеволод хохотал: «Видит бог, вся в тетку пошла, в жену французского короля. Такой же кремешок! Умница, дочь, в обиду не дашься, хвалю!» Дочь дождалась конца отцовского веселья, чтобы уверить и отца, и мать: «Если Генрих будет не таков, каков нужен, я его покину без слез. И чтоб в договоре о браке предусмотреть мои права».
Княгиня Анна радовалась силе души и сердечному покою дочери: жизнь таит неизвестное до последнего часа, таким, как дочь, легче живется, и дурного дочь не сделает. Но не могла заставить себя любить дочь, как других. И не хотела бы таких жен сыновьям. Особенно Владимиру, любимцу своему. И трепет Гиты, и ее страх, ее жестокое сиротство, большее, чем обычное, привлекало княгиню: эта будет по-настоящему своя, всей душой и во всем. Воск…
Люди ждали Гиту с любопытством, с сочувствием, русский видел в девушке беглянку из сожженного города, говорил – доброе дело совершает Всеволод Ярославич, голубя сироту горемычную: эхо падения Англии не умолкало, нормандцев сравнивали с турками, с печенегами, с половцами, духовные в проповедях обличали римского папу.
Владимир ждал невесту, как послушный сын, – жену выбирают родители, по возрасту ему уже давно пора совершить закон, а заглядываться на кого-либо по-настоящему, чтоб сердце терять, ему не приходилось. Всеволод Ярославич на дело глядел так же, как сын, только сверху, и – взвесил приданое молча. Но никто не знал твердого решенья княгини Анны: взвесить невесту. Не отдаст сына, если не перетянет Гита груз материнских сомнений.
Рог прозвучал серебряным зовом. Тарпаны бежали прямо на курган, а всадники изогнулись дугой. Крайние поспевали, опережая беглецов, вот уже вырвались вперед и, оглядываясь, сближались: перед курганом сомкнутся. Крупный вороной жеребец вел табун тяжелым скоком. Могучий зверь с длинной гривой, с громадой хвоста брал то правее, то левее. Наверное, он не раз встречался с людьми, знал их уловки, но поделать не мог ничего. Бросить своих? Может быть, но только когда замкнется кольцо загонщиков. Женщины встали – теперь они не помешают.
Загонщики остановили табун в двух сотнях шагов от кургана. Лошади сбились, пряча головы, темные от пота. Вожак, взбросив перед, будто пытаясь встать на дыбы, с визгом прыгнул к ближайшему всаднику. Тот увернулся. Пробив брешь, жеребец помчался в степь, увлекая за собой нескольких лошадей. Остальным преградили путь. Всадники метали арканы. Кто-то, промахнувшись, спешил смотать волосяную веревку широкими петлями на предплечье левой руки. Удачливые затягивали петлю поворотом своего коня и останавливали тарпана, дрожащего, взъерошенного, с клочьями пены, рожденной ужасом.
Гита, прижав к груди руки, видела только одного всадника. На белом коне, сам в белом, с шитой золотом и серебром грудью рубахи, Владимир метнул аркан первым. Петля захватила шею стройной лошади. Князь не рванул аркан, как другие, а, удерживая его правой рукой, скакал вместе с добычей, будто бы она его увлекала. Но очень недолго: мгновенья, которые показались длинными только Гите. Всадник и его белый конь вместе, как одно целое, сделали что-то, и плененная лошадь почему-то побежала по кругу, а всадник в середине только поворачивался, укорачивая аркан, и пленница все больше выбрасывала круп наружу круга и бежала уже боком, ближе и ближе, пока не остановилась сама, тянула назад, пробуя вырваться, и только еще больше затягивала петлю. Владимир осаживал своего коня, вынуждая пленницу слушаться. Так оба подошли к кургану. Белый конь без порока, по словам старшего Святослава Киевского. Голос Владимира был ровен, сам он свеж, будто бы не гнал тарпанов и не справился сам с добычей.
– Тебе дарю кобылку, Гита моя, будет тебя, когда захочешь, носить, добрая будет лошадь. Берешь?
– Беру, – ответила Гита. Откуда и смелость взялась с богатырем в степи разговаривать?..
Так забавлялись ловлей, по мненью княжны Евпраксии. На самом же деле мать сына своего хотела невесте показать – и успела в своем замысле. Премудрая Евпраксия не догадалась. Молода еще против матери, и матерью еще не была. Без материнства женский ум не полон, как без отцовства черство бывает мужское сердце.
У Гиты появилось первое собственное дело в бытность ее на Руси: в конюшню ходить к своей лошади. Два дня первых степная полонянка стояла в деннике, натянув удавку так, чтобы только не лишиться жизни, с ужасом храпела, глядя на чудовище, усевшееся в кормушку, – на седло. На третий, вдруг осмелев, оттолкнула помеху и пустилась жевать пахучую траву, пересыпанную зернами овса и ячменя: нельзя сразу давать степной лошади чистое зерно – и есть его она не умеет, и вредно с непривычки.
На ласковый хозяйкин голос она косилась, гневно выкатывая влажное око, и храпела, прижимая уши, но раз от разу становилась тише, спокойнее.
В кормушке к седлу добавили уздечку с железом. Привыкнув к виду седла, кобыла нашла дополненье к нему вовсе не страшным. И вскоре позволила Гите прикоснуться к нежнейшим ноздрям, но чуть-чуть и всем видом показывая: берегись, я могу укусить, коль так вздумаю.
Лиха беда начало. Заслышав шаги Гиты и помня о сладком куске на мягкой ладони, кобыла здоровалась, нежно всхрапывая: эти два слова для нас не вяжутся, а лошадь умеет связать. Уже стала она пускать хозяйку к себе в денник, давалась обнимать за шею и позволяла Гите вести разговор за двоих.
– Ты будешь ходить под седлом? Для меня? Мы с тобой скоро обе учиться начнем. Когда? После свадьбы. Скорее бы. А тебе скучно и хочется бегать?
Наставив уши, кобыла и впрямь будто бы спрашивала: а слезы к чему тут?..

 

 

– Самого дорогого, самого близкого человека, мы умеем горько теснить. И чем же? Любовью своей! Как соблюсти меру и кем указана мера? – спрашивала княгиня Анна сына, а он молчал, зная – ответа еще не нужно.
Семь последних лет, начиная с поездки в Ростов Великий, выписались в его памяти яркой тушью, расцветились заставками, что дорогая книга, исполненная лучшим писцом. Эти годы ковались кольцо за кольцом, в них его каждодневно теснила необходимость. Детство отошло, совсем позабылось. Недавно без явных причин, без особого случая ожили детские дни, когда был он в материнских руках. Говорят, что такое служит признаком возмужалости.
– Лелея любимого человека, берегут его как зеницу ока. Нет большей драгоценности – жизнь за него отдают. И ревнуют ко всему да ко всем, мнится что-то – и допрашивают, и томят его, – продолжала мать. – Любовное угнетенье жестче железных оков. Любимый, любимая превращены в жертвы. Свободу нужно уметь соблюдать и в любви. Любовь бежит от несвободы.
Владимир вспоминал: мать умела его не теснить любовью и в детстве. Свобода – как воздух, о котором вспоминают, когда не хватает его. Подумал он и о судах стариков. Разбирая, по обычаю, семейные ссоры, старики чаще всего винят мужа и приказывают ему: не утесняй жену, дай ей разумную волю – и будет мир в твоем доме.
А княгиня Анна вдруг рассмеялась, как молоденькая:
– Учу тебя, сын, будто ты маленький. В словах путаюсь, как зверь в тенетах. В утешенье самой себе расскажу тебе притчу. Семь мудрецов, которые всегда сияли, как звезды, на беседах среди ученых людей, не сумели ночью найти дороги домой. Хотя, как говорят, светила луна. И каждый, утешив себя любимой сказкой, заснул прямо в дорожной пыли…
Владимир расхохотался. Привычка делала шутки матери особенно смешными и легким смех сына.
– А все же, – сквозь смех возразил сын, – не каждый сумеет заснуть где придется. Они остались мудрецами.
– Хотела бы я, чтоб и ты был мудр. Свободу нужно беречь в любви. Видишь, я опять о своем. Гита – добрая девушка. Ты же… – княгиня замялась, ища слов, и подняла руку, остановив сына, который готовился что-то сказать. – Подожди, послушай! Никогда я не буду между вами становиться. Брак – святое дело, в нем двое, остальные же, даже мать и отец, лишние. Сказано же: жена, оставив своих мать и отца, должна прилепиться к мужу. И муж так же. Будь с женой нетороплив, ласков. Никаких советчиков между тобой и женой не допускай. И более об этом не подобает нам с тобой говорить. Гите не скажу, что я с тобой говорила. Сам никогда не говори о жене ни с кем, ибо для женщины нет большего оскорбленья, чем мужнина нескромность. – Умело сделав паузу, княгиня закончила: – Не помню когда, но уже на Руси кто-то при мне сказал: можно научить всему, а как жить – сам учись, тогда и будешь счастлив.
– Но можно ли быть счастливым? – с шутливо-деланной серьезностью спросил Владимир.
– Иногда. Не каждый день и не весь день, – ответила мать.
– Это что же? Загадка? – засмеялся сын.
– Настоящая. И нет готовой отгадки, – с веселым лукавством сказала княгиня.

 

 

Судили-рассуждали, что отчего пошло: князья от городов или города от князей? Строя стройность событий – нестройное не построишь, – летописец-геометр обязан был перед своей совестью, перед своим разумом найти изначального родовича, главу семьи, от коего, как люди от Адама, пошли все – и князь, и пахарь, поколенье от поколенья, делясь между собой: кому пахать, кому воевать. Прав был летописец – нету наук без поэзии, и поэт, и ученый провидят в туманах прошедшего времени явленье родоначальника.
Ложился уже вечер, весенний, конечно, – весну сказитель подарил от любви, – когда за речным яром явился человек немолодой, усталый, обносивший одежонку, но сильный и бодрый. Уходил он откуда-то, от какой-то беды, потеснившей его из дедовских мест. Заприметив чистый ключик, струившийся в яр из камней, укрепивших божьей волей обрыв, не брезгуя зверями, которые натоптали следов, пришлый напился сладкой воды, встал, влез обратно на взгорье, огляделся, ибо человечьего следа не видно. Тихо, уютно ему показалось. Замерло сердце, будто сказал кто-то: здесь! Бросив копье, пришелец пал на мать сырую землю, поцеловал и поклялся: «Беру тебя, ты моя, а я твой. Буду здесь жить, рядом с медведем, волчицей, кабаном, зато на просторе». Приложил к губам старый рог, окованный желтой медью, хрипло и гулко позвал, наслаждаясь сознаньем, что первым он нарушает покой лесной чащи. И когда подошли несколько мужчин и несколько женщин с детьми, с десятком лошадей, навьюченных общим именьем, пришелец приказал сыновьям, невестке, дочерям и зятьям: «Здесь быть нашему месту», чем совершил княжье дело, решив один за всех.
Переяславльцы чтут свой город за древний. Так по преданью, но есть и иные свидетельства: яму ли под погреб копают, колодец ли роют, в земле что-либо да найдется. Под заступом хрустнет желтая кость, заскрипит уголь, звякнет горшочный черепок, мягко продавится черный обломок трухлявой доски. Не диво, если в огородных грядах блеснет золотая серьга, вместе с морковкой выдернется бусина. Находят клады монет времен римских языческих императоров, со смерти которых минуло и восемь, и десять сотен лет. Попадаются древние греческие. Может быть, апостол Андрей занес такую монетку. Находили и неизвестные деньги. Ни свои знатоки, ни киевские, ни греки не могут сказать, кто и где чеканил такие. В монетах ценят чистоту металла, а не место, где били их. Деньги слепые, что бы на них ни отбивали… В городах же, как в живых людях, светит нынешний день, не вчерашний.
Однако же и теперь греки, арабы, турки оставляют свое золото на Руси, а свои купцы привозят чужеземную монету: в тех землях нет столько товаров, чтобы выкупать русские. Пушных мехов на Руси много, в других местах таких нет, потому-то и все просят. Необходимости в мехах нет, так как южные земли жаркие, теплой шубы не нужно. Меха красивы, их берут за красоту. Известно, что за красивым больше гонятся, чем за нужным, больше платят. Красоту понимает и зверь.
Новгородцы считают и Киев, и Переяславль своими выселками: наречья новгородское и поднепровское одинаковы, а смоленское или хотя бы курское, волынское разнятся, и пришлых оттуда узнают по говору.
Новгородцы горласты, надменны, все умеют, все знают, и разборчивы. И своенравны. Встанут, ноги азом, руки кренделем, шапки на затылок, орут свое, и спорить с ними нечего – не переспоришь. Киевляне походят на новгородцев, шумны, беспокойны. Однако же в Новгороде ни один князь не мог бы позволить себе такие дела, как Мстислав Изяславич, каравший за отца. Киевляне растерялись, и кровь отозвалась Изяславу с опозданьем. Новгород встал бы сразу, и не видать бы князю его улиц как своих ушей.
Переяславль спокойнее. На вечах ссоры редки, драки случаются раз в сто лет. Тому причины – людей в городе во много раз меньше, домохозяев около двух тысяч, а если считать на живые души – наберется не более двадцати тысяч. Но главнее того – Степь. К ее дыханью прислушиваются, из-за нее крепче и связь князей с землей, и княжая власть: одно от другого даже отличить трудно, свились – и не разберешь, где одни нити, где другие, как в веревке не различишь, где моя пенька, где соседская.
Жирна переяславльская земля, леса много, но пашни хватает, засушливые годы редки, хлеб издавна продают, наибольшая часть переяславльцев владеет земельными угодьями. Владеют и князья, и дружинники. Оборонять нужно от Степи. Переяславльцы нуждаются в князьях, которые умеют водить войско.
А все ж при всех будто бы различиях есть глубокая общность. Ни в Новгороде с Псковом, ни в Киеве с Переяславлем нет внутри городов княжих крепостей. В Новгороде есть кремль, в Переяславле внутреннюю крепость называют Горой: место первого города, защищенное отдельной стеной. Но это не княжие замки, хоть там и построены княжие дворы. В кремль ли, на Гору ли доступ свободен всем. Туда отойдут все жители, если не удастся отстоять наружные стены. Кремли не княжие, а общие. Так на всей Руси. Стало быть, предок-то был общий, князь великий именем Обычай! Свидетелей нет, вымерли. Но приметы остались.

 

 

Утренняя звезда, испуганная денницей, зеленым огнем дрожала над окоемом. Город, как обычно, оторвавшись от самого из всей ночи сладчайшего предрассветного сна, давно уже бодрствовал. Хозяйки подоили, встав до света, выгнали на улицу скотину, отстряпались и накормили своих; кому дело за городом, тот уже уехал, верхом ли, в телеге или возком; из-за города везли съестной припас – говядину, птицу, рыбу, дичь, молочные скопы, мед, дрова, разгруженные с верховых людей, камень, кирпич, песок, жженую известь, бревна, доски, кожу, железо, поделки, посуду – всего не перечислить, что нужно городу; для себя припасти, и в запас, и для сегодняшних дел. В переяславльском Предгорье торг заполнялся, лари были открыты, на лавках раскладывались товары, и люд начинал копиться, еще по-утреннему спокойный, но по-дневному цветущий разнообразьем одежды, вольностью речи, движения: мужчины ль, женщины ли – все равно привычные быть сами собой, без подделки под чье-либо иное обличье; соблюдалось приличие в точном значенье – и одеться, и вести себя по лицу, одно идет женщине, другое – девушке, иное в зрелости, чем в молодости, и свое – старикам.
Торг на Горе – в старом городе, переяславльском кремле – нынче пуст от торговли. Как в Новгороде, торг мощен деревом, его полили водой, подмели. Будут ставить столы. Нынче женится князь Владимир Всеволодич, прозвищем Мономах.
На верхний торг выходит храм Воздвиженья креста, по нему и площадь зовется Воздвиженской. По улице, что ведет от площади к стене, отделяющей Гору от Предгорья, в ряду других недавно на замену деревянного поставили каменный дом в два яруса. Верхний ярус перекрыт сводами на столбах и высок, в две косые сажени. Частые окна узки, заделаны решетками и закрываются железными ставнями. В одном углу стоит кирпичная печь, пол перед ней обит железом. Хозяин боится огня, чтоб уголек не выпал из топки, чтоб не залетели искры в окна, если поблизости случится пожар. Склад дорогой – книги. На полу и на полках разложены венички горькой полыни, которой боится тля, червь. Чистый запах степи, смешавшись с душным запахом пергаментов, дает странный аромат, его любят книжники.
Серо-желтые громады книг собрались на ступенчатых полках, перевязанные шнурами, завитые в свитки, собранные по листам между тонкими досочками, окованными с уголков, с застежками, без застежек. Прячутся в глиняных и медных сосудах, в ящиках, в ящичках. Пергаменты. Папирусы. Толстая, шероховатая бумага из тростника. Береста, снятая с беспорочных берез, разделенная на тонкие слои, правильно обрезанная, нетленная, вечная по сравненью с пергаментом, с папирусом, с тростниковой бумагой. У нее один недостаток – сама свивается, книгу не соберешь. А соберешь – хорошо, пока держишь под гнетом. Отпустил – листы совьются и рвутся по волокну. Для книжника в этом нестерпимый порок бересты: хоть писать хорошо, да трудно хранить и читать.
Вчера закончился последний день холостой жизни князя Владимира Мономаха. К вечеру он парился в бане вместе с друзьями, потом пришел для беседы в любимое им хранилище книг, где и заночевал вместе с Андреем, сыном отцовского боярина, Владимировым другом от младых ногтей, который славно справил посольство в Данию. Последнюю неделю Владимир не жил у себя на дворе. Поручив невесту заботам матери, он с ней увидится только в храме.
Дом с книгами – собственность Андрея, внизу у него – жилье, хозяйство, душа – на верху, как ей и быть полагается. Книги считаются общими с князем и другом, счетов между собой они не ведут. Что в том, что наибольшая часть получена Владимиром от отца или куплена на его деньги. Андрей содержит двух книжников для ухода за книгами, для выписок, для переписки. Переяславльские любители пользуются книгами для чтенья, иное было бы грехом: уподобиться человеку, который, имея свет, прячет его в темном месте. Три школы в Переяславле черпают отсюда же.
Здесь разум старый, недавний и нынешний. И пламя, и холод. Гневный окрик рядом с вкрадчивым советом, нежные убежденья и мертвенная сила приказа.
– Недаром Тиберий, второй римский император, велел писателей искать и казнить, рассуждают-де они о делах, тогда как обязаны они слушаться, как все прочие, – говорил Андрей. – Красноречивые молчальники! Чудо! По его призыву слетаются тучи и птицы. Как глаз. Вмещает безгранично большое, находит место и для солнца, и для муравья. Будто они равны. Спящее в книге слово пробуждается от взгляда. Нет для книги прошлого, она всегда в настоящем. Это главное чудо!
– Хорошо, – сказал Владимир. – Ты – Боян мой! А что ты мне подаришь сегодня?
Андрей подошел к столу, тронул гусельные струны, проверяя их строй. Одно созвучие, другое. И опустил обе руки, утишив звон.
– Нет! Время всему. Подожду, уж недолго. Пусть мысль легка и чиста, как туманы над озером. Плоть слов трудна для меня…
Назад: Глава третья Запретный плод океана
Дальше: Глава пятая Крепче стань в стремя