Книга: Сказание об Ольге (сборник)
Назад: Полдень
Дальше: Феодорец Белый Клобучок

Закат

Возвращается из Константинополя брат Василий.
Так как он приехал с поклажей – дарами Студийского монастыря, – он нанимает в гавани извозчика, едет домой, в обитель, на двуколке.
Весна, всё цветет, двуколка тарахтит негромко по мягкой дороге. Лаская взором родные места, Василий расспрашивает возницу.
– Давненько я из дому, – говорит, – ничего не знаю. Правда или нет, слыхал от встречных путников, будто прогнали киевляне князя Изяслава?
– Правда, – подтверждает возница. – Негожий князь. Сам от половцев побежал и нам побить их оружия не дал: своих, вишь, боится больше, чем половцев. Ну, прогнали.
– И кто ж у нас теперь? Всеслав?
– Нет, Всеслав недолго побыл. После него опять Изяслав вертался на время, поляки ему помогали. А теперь у нас Святослав черниговский.
– И как?
– Да простому народу всё то ж, – говорит возница. – Только много в этой заварухе справных людей побито, в тюрьму покидано, ослеплено безвинно, вот всего нам прибытку.
Едут вдоль длинного сада. Яблонный цвет вздувается шапками, как молочная пена.
– Богатые у вас сады, у пещерников, – говорит возница.
– Ошибаешься, человече. У нас нет садов.
– Как нет садов? И сады у вас есть, и луга, и пахотная земелька, всего вам надарили.
– Никогда, – стоит на своем Василий, – не брали мы таких подарков. Вот, везу я дары – елей, патриархом освященный, паникадило тонкой работы, а земельных угодий мы не принимаем.
– Видишь село? – спрашивает возница, указывая кнутовищем. – Тоже ваше, не спорь со мной. Ваш игумен умелец прибирать имение к имению. Ему что тот князь, что другой, все суют. Чем больше льют кровушки, тем больше суют во отпущение грехов. Ныне вы с доходцем, кончилось прозябание ваше.
Вот новость так новость, думает, смутясь, Василий, неужели алчность нас обуяла и мы уподобились мытарям? Неужели найду моих братьев, и среди них, о печаль, Феодосия, казну считающими, мошну набивающими?
Он находит их на постройке. Вблизи обители они воздвигают дом. Как черные муравьи кишат, трудятся: копают землю, подносят бревна, обтесывают камни. Средь них Феодосий с руками, ободранными в кровь. От постов он высох как мощи. Глаза совсем провалились в глазницы и светят из темных глубин. Узким ручьем стекает по груди седая борода.
Первым долгом Феодосий спрашивает:
– Привез ли ты, брат Василий, полный список устава Феодора Студита?
– Я списал его буква в букву, – отвечает Василий, – как ты велел. Еще привез миро и паникадило многосвечное.
– Пойдем, – говорит Феодосий, – принесем попить братии.
Берет коромысло и ведра и спешит к кринице, и Василий следует за ним с другой парой ведер, не дерзая расспрашивать.
Лишь вечером, на исповеди, он заговаривает о своих сомнениях, о сёлах и садах.
– Не смущайся, брат, – говорит Феодосий. – То не мое и не твое. Ни единое яблоко не упадет в наши руки. То достояние Господа. Он вложил мне в помыслы – копить и умножать для тех, кто ничего не имеет. Щедрой десницей обитель раздает милостыню, в том числе узникам в тюрьму каждое воскресенье посылаем воз печеного хлеба, а также женам и детям, которых князья наши вдовят и сиротят. И дом, который днесь возводим, будет прибежищем нищих и больных.
– Отче, – осмеливается возразить Василий, – сказано о птицах небесных и полевых лилиях, которые, ни о чем не заботясь, милостью Господней получают свое пропитание.
– Неразумие говорит устами твоими, – отвечает Феодосий. – Не через нас ли, его служителей, являет он эту милость? Трость не пишет сама, если не будет пишущего ею. Не прославится секира без секущего ею. Слишком много несчастных, брат, взывает к нам о помощи, и слишком плачевная доля каждую монету на дела милосердия выпрашивать у сильных мира сего. Я это познал в испытаниях моего игуменства. Одна ноша, видишь ли, у пастыря и другая – у пасомого. Вот ты отправлялся в чужие края, и я дал тебе денег и велел зашить в полу ризы, и ты зашивал с веселием и, как та полевая лилия, не призадумался – а где я взял деньги, у кого, убогий, их вымолил, кланяясь в пояс. Ты пустился в путь с одной заботой, тебе порученной: достать устав. Я же, твой игумен, остался под тяжестью, о какой ты и понятия не имеешь, которая подобна каменной горе, возложенной мне на плечи. Дозволь же мне, брат, самому управляться с этим бременем, и пусть с меня взыщется на высшем суде.
– И еще выскажу мысль, – заключает он, – в защиту наших приобретений, и она не менее важна. Время нынче грозное, неизвестно, что может быть с обителью, если не станет она на земле крепко и властно. Ступай.
И затворяется снова, чтобы без помех прочитать полный Студитов устав.
Он выходит из затвора с нововведениями, долженствующими установить в растущей обители порядок совершенный и окончательный. С сего дня братия разделена по четырем степеням, каждый знает свое место пред Господом, каждой степени даже особая одежда. К примеру, великие схимники ходят в мантиях, а обыкновенные монахи мантию носить не могут. Но и те и другие обязаны игумену беспрекословным повиновением. А главное, никакого отныне своего имущества, всё монастырское; сверх того, что даст обитель, ничего тебе не положено; возьми и поклонись, и всё. Наипаче же – собственными деньгами не марай душу, на веки веков о них забудь.
Весь большой светлый день и звездная ночь расчленены на множество отрезков, и указано: в какой отрезок что делать и какой молиться молитвой. Когда нет службы в церкви и кончены совместные работы – не броди без толку, не шастай по кельям, сиди у себя и рукодельничай. И при этом пой божественное. Да не абы как, а чтоб слышно тебя было. А еда только в трапезной, общая, в келье же чтоб мышь и крошки хлеба не нашла.
* * *
– Послушай, – спустя время спрашивает Феодосий у Василия, – ты в Студийском монастыре жил, как там у них: бодро исполняют устав или с неохотой?
– Избранные, – отвечает Василий, – исполняют бодро. Им чем утеснительней, тем желанней.
– А с прочими, – спрашивает Феодосий, – как поступают? Епитимия дает помощь?
– По-моему, – говорит Василий, – от епитимии помощь невелика. Просто они большей частью стараются не видеть, когда кто преступает правила. Будто преступления и не было и всё идет как надо.
– Малодушие!
– Много преступлений, – поясняет Василий. – Не хотят срамить обитель.
– Нет, это что же! – говорит Феодосий. – Покрывать грех? Нам не годится!
Как дети, как малые дети! Ропщут, обманывают, не разумея своей же пользы. Соберутся потихоньку, вопреки запрету, и всякую пустоту пересуживают; а один поет божественное, чтоб заглушить разговор – отвести глаза.
Феодосий знает их повадки! Подойдет бесшумно, приложит ухо к двери, сквозь пение различит шушуканье и богоотвратные смешки. Распахивает дверь и входит, стуча посохом. Они бледнеют и встают перед ним. Ох, раскаянья нет в них, только лукавство и робость…
Он их увещевает. Увещевая, плачет. Они молча смотрят на его слезы, темно их молчание. И ходит он, полночи ходит, припадая ухом к дверям.
Если у кого находит в келье еду – приказывает бросать эту неблагословенную пищу в огонь или в Днепр.
Стало быть, у них деньги припрятаны; в пещерах, стало быть, закопаны или, может, в лесу; иначе откуда быть незаконным яствам и напиткам?
Так как уговоры и наказания не помогают, он садится и пишет к ним.
«Возлюбленные, – пишет он, – соблюдем Его непорочные заповеди, не будем ходить вслед похотям, но будем работать Богу. Воину Христову уместно ли лениться?
Я, худый, вещаю вам: надлежит нам от трудов своих кормить убогих и странников, а не праздными пребывать, переходя из кельи в келью. Слушайте апостола Павла, говорящего: праздный да не ест.
Молюсь вам от всей души, любимые мои, не будем в двоедушии!
Вспомним первый свой приход, когда к дверям монастырским приближаемся, не всё ли обещаем терпеть – и поношение, и укор, и уничижение, и изгнание? Соблюдай же, что обещал: никто тебя к этому не нудил. Ныне же все те обещания ни во что вменяем. От жития святых затыкаете уши, чтоб не слышать об их мужестве.
Засветим светильники наши любовью и послушанием. Потрудимся в молитвах, и в бдениях, и во всяких службах.
Услышим звон – негоже нам лежать, но встанем, как нас богоносивый Феодор учит, с Давидовым словом в уме: готово сердце мое, Боже, готово.
После же второго звона ноги свои направим на шествие церковное, имея помыслы не дряхлые, а веселые, ибо в дом Господень идем.
На честь нам столпы и стены церковные, а не на бесчестье.
И нам надлежит стоять с кротостью, не опираясь ни на стену, ни на столп, и руки сложить, а не вешать долу, и с умилением молиться, сон отложив и нечувствительным сделав себя к чиханию и к кашлю.
Когда же начнем псалтырное пение, не высовываться друг перед другом и пение не сбивать, но смотреть в сторону старейшего и не начинать без него: в том доброчинство. И когда начинают песню или аллилуйю, взирать на старейшего, и когда он поклонится, тогда и мы».
Написав, зовет писцов и сажает возле себя – переписывать для всеобщего чтения.
«Как мне не стенать и не тужить, возлюбленные? – переписывают писцы. – Сколько лет минуло, и ни одного не вижу, пришедшего ко мне и вопрошающего: как мне спастись?
Если кто ниву возделывает или виноград и видит плоды произрастающие и трудов не помнит от радости. Если же видит свою ниву поросшей многими терниями – как ему молчать о том, как не стенать?
Молю вас, братия моя любимая, терпением вооружимся.
Не пророков ли предают в беды и напасти? Тех каменьями побивают, других в пещь мечут, иных ко львам.
И апостолов гонят, и в темницу сажают, и укоряют, и они не унывают в стольких бедах, не отвергают упования своего.
И преподобных отцов видим, в терпении житие свое кончающих, как звезды сияющих в памяти нашей.
Поклонимся, и припадем к Нему, и восплачем с покаянием. Поплачем здесь, но получим царство небесное и там утешимся».
* * *
Святослав пирует шумно, хвастливо. На сенях, на виду стоят столы, и завесы раздернуты. Гусляры играют на гуслях, ложечники на ложках, вино наставлено бочками, женки бесстыжие песни поют, мужикам на плечо наваливаются. Нарядный, пьяный сидит Святослав, и против него Феодосий в выгоревшей порыжелой одежде из сукна такого грубого, что отчетливо видно переплетение нитей, как у мешковины.
Истязание ему пиры эти. Повадился Святослав призывать его на гульбища, думает – оказывает честь. Как не пойдешь, когда князь велит идти? А ну разгневается? Отнимет милость? Им это недолго. Тогда – что с обителью? Великое дело подставлять под удар? Теперь вот есть Божье указание строить храм Успения Пресвятыя Богородицы, надо выписывать зодчих из Византии, – кому о помощи кланяться? Князю же.
Через то Феодосий и сидит среди непотребства.
Запел свирельный голос, поет молоденькая, чуть не отроковица, бровки – цыплячий пушок, ей бы петь на клиросе в платье послушницы, а она раскрыла детские уста и поет плотское, призывное, ужасное.
Ее перебила старая, обросшая пудами жира, пискливая, как комар, поет и в раже кидает на стол жирные кулаки, горящие каменьями.
– Ты что не ешь, – говорит Святослав и, взяв кусок рыбы с блюда, протягивает Феодосию. – Ешь, отче!
Кусок хорош. Подлива каплет на скатерть. Кругом смотрят: чтит Святослав Ярославич печерского игумена. Из своих рук угощает.
А Феодосию становится невмочь.
Как: слуге Божьему, свыше призванному, свыше вдохновленному, – из этих пальцев принимать куски!
Щелкают ложками ложечники. Плясуны скачут. Хохоча, мужики и женки хватают друг дружку.
В гордыне, какой не знал сроду, обращает Феодосий светящийся свой взор на Святослава. И остановилась над столом Святославова рука с куском рыбы.
– А на суде как будет? – громогласно и внятно спрашивает Феодосий.
Притихло:
– Что он сказал?
Машут плясунам:
– Цыц вы!
Один за другим угомоняются плясуны. Смолкли ложки. Кто-то среди тишины щелканул и оборвал.
– Чего он?..
– Кровавые! Алчные! – в тишине гремит Феодосий. – Братоненавистники! Сатане предавшиеся! О, будет суд на вас!..
Он встает и идет вдоль сеней к лестнице, высоко держа посох оплетенной синими жилами иссохшей рукой.
* * *
Всю ночь он молится, чтобы всемогущий отпустил ему грех возмущения и гордыни и отвел Святославов гнев от обители. Ослабев, просит совета – не пойти ли нынче же к князю с покаянием. Когда утром к нему стучат, он покорно встает с колен: вот он, час земного возмездья! Отворяй, Феодосий!
Это прибыл Святослав. Непроспавшиеся бояре теснятся за ним.
– Благослови, отче, – просит Святослав.
И бояре подходят под благословение в своих залитых вином кафтанах.
– Я думал, – говорит Святослав, – ты на меня до сих пор гневаешься, не захочешь и впустить.
– Наш долг, – отвечает Феодосий, – говорить вам то, что служит ко спасению душ ваших.
– Стало быть, – говорит Святослав, – храм Успения будешь строить.
– Если на то воля Божья и твоя.
– Ну, пойдем помолимся вместе, – говорит Святослав.
* * *
Юноша лет семнадцати входит к Феодосию. Одетый невзрачно, с котомкой через плечо, с лицом худощавым и бледным, имеет, однако, вид неробкий, глаза смотрят востро и разумно.
– Чего ищешь? – спрашивает Феодосий.
– Спасения, – отвечает юноша.
– Чем спастись думаешь?
– Трудами во имя Божие.
– Какой труд тебе в охоту? Что умеешь?
– Грамоте умею.
– Почерк добрый?
– Погляди, отче.
Юноша достает из котомки бумагу и разворачивает.
– Не больно добрый, – говорит Феодосий. – Ну, будешь прилежен – усовершенствуешься. Но что здесь такое написано про солнце?
– То было, – говорит юноша, – незадолго до того, как мне родиться. Люди рассказывали, я записал. На солнце накатывала тьма, на глазах у всех стояло солнце серпом, как месяц. Я многое, отче, записываю.
– Всё, что рассказывают?
– Не всё – достойное. Больше ведь слышишь такого, что недостойно людской памяти.
– Суетными россказнями переполнен мир, – вздыхает Феодосий. – Что же именно ты полагаешь достойным?
– Род человеческий на земле, – отвечает юноша, – прибывая, как река в половодье, без оглядки мчится к судьбам своим, мало склонный вникать в прошлое и искать в нем указаний на будущее. Между тем что может быть полезней уроков пережитого? Будь народы к нему внимательней, разве не избегли бы они тьмы печальных ошибок? Не уважали бы больше друг друга, видя в себе не случайные скоропреходящие скопления, но звенья единой могучей цепи, связанной преемством и заботой о потомках? Возможность принесть посильную пользу людям вижу в том, чтоб закрепить в их памяти всё дельное и поучительное, насколько дано мне будет разума. Дельностью и руководствуюсь, отделяя достойное от недостойного, когда то и другое льется мне в уши.
– Кое-чему я и сам был свидетелем, – продолжает он, – довелось. К примеру, когда я еще дитя был, из нашей реки вытащили рыбацкие сети урода – такого, верно, от сотворения не бывало: не человек, не рыба, не зверь, не знаю кто. Оно лежало мертвое на берегу, и до вечера люди приходили ужасаться. Дозволишь ли сказать: у него срамные части были на лице! Впрочем, сам прочитай, вот описание. Я воздержался, как видишь, от подробностей, ибо они нечисты, а слово должно быть чистым.
– Справедливо судишь, – одобряет Феодосий. – Так, слово было в начале всего, и оно должно быть чистым, как святая вода, как слеза Христова!
– Отче, – спрашивает юноша, – тьма на солнце, срамной урод – не те ли это знамения, о которых читаем в Иоанновом откровении?
– Нет, сынок, – отвечает Феодосий. – Не соблазняйся видимым и слышимым. Это не те знамения. Для тех еще рано. Но любознательность твоя и намерения – от Бога. Записывай, что находишь нужным. Я тоже имею рассказать немало замечательного, что следует сохранить в назидание грядущему. Оставайся у нас, здесь наилучшее тебе место. Как звать тебя?
– Нестор, – отвечает юноша.
* * *
Долго длится монастырское всенощное бдение. Осенняя ночь черным-черна, когда оно оканчивается. Братия, засыпая на ходу, расходится по кельям, а Феодосий надевает мантию с куколем и отправляется в город.
Знакомой тропкой, постукивая посохом, шествует через лес, оголенный и уныло стонущий, и выходит на проезжую дорогу. Снег еще не выпадал, дорога, скованная морозом, – как железо. Ветер режет лицо, рвет с плеч ветхую мантию, – но вот рассвет, вот Жидовские ворота, цель Феодосиева странствия сквозь стужу и мрак.
Многие лавки еще закрыты, но некоторые открылись, в их пахучей глубине горят огни. Там перекладывают на полках свертки заморского сукна и шелка. Там в свете светильника блестят монеты, меняла отсчитывает деньги сидящему перед ним купцу. Стража похаживает перед лавками, смотрит, чтоб не было разбоя и обиды как для продающих, так и для покупающих.
– Эге! – говорит какой-нибудь еврей, завидев Феодосия. – Шмул, Ицхок, бежите за ребе Иеремией, к нам опять пожаловал господин игумен! – И, выскочив из лавки, просит с поклонами: – Заходи, господин! Мои сыновья не преминут доставить к тебе ребе Иеремию и всех, с кем твоя святость имеет обыкновение беседовать. А пока осчастливь меня, зайдя в мою лавку и отдохнув на моем стуле!
Но Феодосий в лавки не заходит, а ждет на улице, на ветру, тех, к кому пришел: ребе Иеремию и других спорщиков – учителей и старейшин, пасущих здешнюю паству. Они не долго заставляют себя ждать: вон поспешают, шаркая подошвами длинных башмаков; слышится их стариковский утренний кашель. Горбоносые, в седых кудрявых пейсах, в черных плащах с желтой каймой, обступают Феодосия. Медленно разлепляет очи темный день, и под навесом базара разгорается словопрение.
– Что ж, – спрашивает Феодосий, – кому-нибудь в душу запало зерно, мною брошенное? Может, хоть одному запало? Может, хоть малый, хоть крохотный дало росток? Или снова объявите, что не веруете в очевидное?
– Господин, – печально отвечает ребе Иеремия, – мы не веруем, ибо у нас есть основания.
– На какие основания можете ссылаться, – спрашивает Феодосий, – когда это засвидетельствовано? Сказано во Втором послании апостола Павла к Тимофею: «Помни Иисуса Христа от семени Давидова, воскресшего из мертвых по благовествованию моему», а в Первом послании к коринфянам: «Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего?»
– Увы, – отвечает ребе Иеремия, – мы не верим в истинность этих свидетельств, и что же велишь нам делать, если мы не верим?
Он разводит руками, и другие разводят руками и склоняют голову к плечу, спрашивая всем видом своим: что тут поделаешь?
– Вы противитесь вере злокозненно! – говорит Феодосий. – Заперли от нее сердца и не впускаете, упершись в высокомерном своем неприятии.
– Сердце верующего, – возражает ребе Иеремия, – должно быть заперто и запечатано семью печатями во избежание нежелательных проникновений. Склоняет ухо к чужому учению тот, кто уже таит в себе гниль отступничества, в лучшем случае – тот, кто подобен дитяти, играющему с огнем. Мы слышали, что ты, господин, наставляешь своих монахов в такой же бдительности.
– Как можете равнять, – сердится Феодосий и стучит посохом, – нашу бдительность с вашей? Ваша бдительность окаянная, а наша святая, ибо наша вера истинная!
– Нет, – они отвечают. – Наша вера истинная. Пророки нам возвестили, что Мессия придет, и мы живем в благочестивом ожидании, в законе и страхе, вы же утверждаете, что он уже пришел, пророчества свершились и ждать больше нечего.
Феодосий:
– Ждать надо суда небесного.
Евреи:
– Мессия будет судить на земле.
Феодосий:
– Христос воскрес и вознесся.
Евреи:
– Христа не было.
Феодосий:
– Безумные! Кто ж это, по-вашему, был?
Евреи:
– Никого не было. Если б существовал Иисус из Назарета, о нем было бы написано в наших книгах. О нем нет в наших книгах.
Феодосий:
– Ваши книги лживые!
Евреи:
– Наши книги священные.
Феодосий:
– Слепцы, слепцы! Мыслимо ли вообразить, что Его не было! Да это что бы такое было, если б Его не было!
Евреи:
– Ничего, господин, особенного: то, что видишь. Разумеется, жизнь далеко не такова, как нам и тебе желательно бы ее видеть и какой она несомненно будет после пришествия Мессии. Тем не менее всё как-то движется своим чередом, и еще можно терпеть, пока есть возможность селиться в городах и вести торговлю.
– Погодите, – говорит Феодосий. – Ответьте мне: если Его не было, кто же тогда мученикам дает силу переносить муки? Кто за сей юдолью открыл нам жизнь бесконечную? Кто произнес те слова у моего плеча и вывел меня на дорогу служения? Кому же я служил, заблудшие, как не Ему? Мог ли бы служить, если б Он меня не поддерживал, ежеминутно из груди Своей в меня вдувая крепость и радость? А другие, которых знаю? Антоний, Исаакий, страстотерпец Иоанн? Могли бы они быть, если б Его не было? Ну? Отвечайте!
Он ждет ответа. Но они, обступив его, молчат с почтительной непреклонностью. У одних глаза опущены отчужденно. У других насмешка змеится в бороде.
Тогда, в негодовании от их упрямства, от того, что не хотят признать его истину, он начинает бессвязно и пламенно поносить их обычаи и веру.
– Вас дух обошел, – говорит он. – Ваша Пятидесятница – просто праздник новой жатвы, уж после вы к ней Синайское законодательство приплели. У нас же в Пятидесятницу дух сходил на апостолов, сказано: «И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились; и явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все духа святаго и начали говорить на иных языках…»
Его голос прерывается и меркнет.
– А субботу вашу, – продолжает он, – вы проводите в хвастливой праздности, заставляя православных на вас трудиться…
Растет толпа кругом. Старые и молодые евреи, жители этой части Киева, становятся на цыпочки, чтоб посмотреть на знаменитого христианского игумена, приходящего к ним для спора и обличения.
Он грозит темным пальцем; обтрепанный рукав соскальзывает, обнажая высохшее запястье. Они расступаются, и он проходит между ними сгорбившись, в изнеможении от этой безысходности, от того, что снова всё напрасно и снова они тут остаются зловредно прозябать без Христа, без святого духа, без Царства Божьего.
* * *
Проходит осень, за осенью зима, за зимой весна, настает последнее лето Феодосия.
Уже он не может работать.
Не может петь в церкви.
Иной раз распластается в земном поклоне, лежит – не разобрать, дышит или нет.
Подымут его, отведут под руки в сад, посадят на скамейку. Нарочно скамейку поставили под липой над обрывом.
Сидит под липой, вдыхает ее благоуханье.
Огромное дерево цветет от нижних ветвей до макушки. Пчелы гудят вокруг дерева.
Юноша Нестор сидит у Феодосиевых ног.
Феодосий спрашивает:
– Ты не забыл ли, Нестор, написать, я тебе рассказывал – как я их тогда у князя на пиру!..
– Я написал, отче, – отвечает Нестор.
Сидит Феодосий, созерцает, шевелит бескровными губами.
– А после моего преставления, – говорит погодя, – вот как узнаете, близок я к Господу или же нет. Если увидите, что блага обители умножаются, значит – близок и молитва моя доходит до Него беспрепятственно. Ты это напиши, слышишь?
– Хорошо, – отвечает Нестор.
Вдруг идет к ним по дорожке неизвестный рыцарь. За ним мальчик-слуга несет что-то, накрытое парчой.
Феодосий приподнимается и кланяется рыцарю, а тот перед ним преклоняет колено.
– Прости, – говорит, – господин, что нарушил твое священное уединение. Но дело первейшей важности привело меня к тебе. Ты видишь перед собой Симона, племянника славного воеводы Якуна. Того варяжского ярла Якуна, что помогал князю Ярославу воевать против Мстислава тмутараканского. Мстислав, как известно, разбил их наголову, так что Ярослав долго боялся показаться в Киеве, а Якун бежал с поля битвы, потеряв свой плащ, шитый золотом. Он вернулся в Норвегию, разъяренный неудачей, и его дружина была разъярена, что никакой добычи ей не досталось в этом далеком и трудном походе, и дядя Якун, чтоб свести концы с концами, выгнал меня и моего брата Фрианда из наших владений и захватил наше имущество, так что нам пришлось идти служить государям Русской земли. Бог был к нам милостивей, чем к дяде Якуну: за нашу усердную службу Он посылал нам соответственное вознаграждение, я женился на дочери новгородского тысяцкого, обзавелся и красивой женой, и домом, и всяким добром. Достаточно сказать, что возле меня живет и кормится родичей, домочадцев, воинов, священников, рабов – более трех тысяч человек. Рассказываю это, чтоб ты знал, с кем имеешь дело; теперь к самому делу.
Еще когда мы с братом Фриандом были наследниками владений, впоследствии отнятых у нас дядей Якуном, наш отец Африкан, брат Якуна, велел сделать распятие, большое, выше человеческого роста, новой работы, как делают латины. На голову Христа был надет венец из чистого золота. И вот, изгоняемый из моего поместья, я взял этот венец и с ним взошел на корабль, который повез меня к вашим берегам. Едва мы отплыли, поднялась страшная буря, мы все из сил выбились, убирая паруса и откачивая воду. Когда же буря улеглась, я заснул глубоким сном и во сне увидел Христа, говорящего: «Никогда не возлагай сей венец на голову смертного, а доставь его туда, где некий святой строит церковь во имя моей матери; в руки святому его и отдай». Такой мне был сон, и с тех пор много лет в боях, и странствиях, и в утехах семейной жизни я не уставал думать и спрашивать, кто же тот святой, о котором мне было сказано. И наконец все показания сошлись на том, что имелся в виду не кто иной, как ты, господин, и никакой иной храм, кроме устрояемого тобою. Так что прими от меня завещанный Христом венец для алтаря Божьей Матери.
Симон подает знак, и мальчик приближается со своей ношей.
– От тебя же, – говорит Симон, благоговейно снимая с венца парчовый покров, – прошу лишь одного дара.
– Чего же, – спрашивает Феодосий, глядя, как солнце играет в венце, – чего просит твое величие от нашего смирения?
– Великого дара!
– Ты знаешь, сын мой, наше убожество: часто хлеба недостает. А кроме хлеба, не знаю, и есть ли что-нибудь.
– Земного ничего мне не надо, – отвечает Симон. – Всё имею. А благослови меня своим благословением и сейчас, при жизни, и в будущих веках. Меня, моего сына Георгия и весь мой род ныне и присно.
– Симон, Симон! – говорит Феодосий. – Улавливаю из твоего рассказа, что ты придерживаешься латинской веры, и род твой также.
– Но в сплетении изложенных обстоятельств, – отвечает Симон, – я вижу ясное указание, чтоб мне и роду моему перейти в православие. Быть может, для того Господь и не попустил, чтоб наш корабль потонул в морской пучине.
– Пожалуй, – говорит Феодосий. – Коль скоро ты так похвально мыслишь, я тебе даю мое благословение.
И поднимает руку для креста.
Но Симон падает лицом в землю и говорит:
– Нет, великий святой! Молю тебя – дай мне удостоверение письменное, что благословляешь на все времена! Я это письмо велю в гроб со мной положить, и уж тогда спокоен буду, что Господь поместит меня по правую свою руку, а не в том месте, не хочу его и называть, где мне придется терзаться вечно. Потому что из таких приключений, как мои, никто не выходит ангелом.
– Ну что ж, – говорит Феодосий, подумав. – Полагаю, что могу тебе дать такое удостоверение, видя силу твоей веры в будущую жизнь. Только обещай, что немедля оставишь латинское заблуждение и примешь нашу веру, и приведешь к истине всех своих сродников, и домочадцев, и воинов, и рабов, а латинские священники пусть идут из твоего дома куда хотят.
Симон обещает. В сопровождении Нестора и мальчика, несущего венец на вытянутых руках, они отправляются в Феодосиеву келью. Там Феодосий пишет требуемое письмо. Он пишет: «Господи, когда будешь воздавать каждому по делам его, тогда сподоби, владыко, рабов твоих Симона и Георгия стать по правую твою сторону», – и другие слова в подкрепление и уточнение этой просьбы.
– Прибавь к этому, – просит Симон, – чтоб отпустились грехи моим родителям и дедам.
Феодосий исполняет его желание, и Симон отбывает обнадеженный, унося драгоценную бумагу на груди.
Сидит Феодосий под липой, Нестор у его ног. Гудят в лазурном воздухе золотые пчелы.
– Не забудь написать, – говорит Феодосий, – как приходил к нам этот варяг, и какое ему было сновидение, и какую бумагу я ему составил.
– Я всё напишу, отче, – отвечает Нестор.
Назад: Полдень
Дальше: Феодорец Белый Клобучок