Книга: Возвращение в Брайдсхед. Незабвенная (сборник)
Назад: Глава третья
Дальше: Книга вторая Брайдсхед покинутый

Глава пятая

– Как это по-оксфордски, – сказал я, – начинать новый год с осени.
Повсюду, в садах, на булыжниках, на гравии, на газонах, лежали опавшие листья, и дым костров смешивался с влажным речным туманом, переползающим невысокие серые стены; каменные плиты под ногами лоснились, и золотые огни, один за другим загоравшиеся в окнах нашего двора, казались расплывчатыми и далекими; новые фигуры в новеньких мантиях бродили в сумерках под темными сводами, и знакомые колокола вызванивали память прошедшего года.
Осеннее настроение овладело нами обоими, словно буйное июньское веселье умерло вместе с левкоями у меня под окном, чей аромат теперь заменили запахи прелых листьев, тлеющих в куче в углу двора.
Было первое воскресенье нового семестра.
– Я чувствую, что мне ровно сто лет, – сказал Себастьян. Он приехал накануне, на день раньше, чем я, и это была наша первая встреча, с тех пор как мы расстались в такси.
– Сегодня со мной беседовал монсеньор Белл. Это уже четвертая беседа после возвращения – с наставником, с заместителем декана, с мистером Самграссом из Всех Усопших и вот теперь с монсеньором Беллом.
– А кто такой мистер Самграсс из Всех Усопших?
– Один человек, состоит при маме. Они все говорят, что в прошлом году я очень плохо начал, что на меня обращено внимание и что, если я не исправлю своего поведения, меня исключат. Как это, интересно, исправляют свое поведение? Надо, наверно, вступить в Союз Лиги Наций, каждую неделю читать «Изиду», пить по утрам кофий в кафе «Кадена» и курить большую трубку, играть в хоккей, таскаться пить чай на Кабаний холм и на лекции в Кибл, разъезжать на велосипеде с кипой тетрадей на багажнике, а вечерами пить какао и научно обсуждать вопросы пола. Ох, Чарльз, что произошло за время каникул? Я чувствую себя таким старым.
– Я чувствую себя пожилым. Это неизмеримо хуже. Кажется, мы уже получили здесь все, на что можно было рассчитывать.
Мы посидели молча при свете камина. Быстро стемнело.
– Антони Бланш ушел из университета.
– Почему?
– Пишет, что снял квартиру в Мюнхене. Он завязал там роман с полицейским.
– Мне будет недоставать его.
– Мне, я думаю, в каком-то смысле тоже.
Мы снова замолчали и так тихо сидели, не зажигая ламп, что человек, зашедший ко мне по какому-то делу, постоял минуту на пороге и ушел, подумав, что в комнате никого нет.
– Так нельзя начинать новый год, – сказал Себастьян; но тот мрачный октябрьский вечер овеял своим холодным влажным дыханием последующие дни и недели. Весь семестр и весь год мы с Себастьяном жили под тенью сгущающихся туч, и, словно фетиш, вначале спрятанный от глаз миссионера, а затем забытый, плюшевый медведь Алоизиус пылился на комоде в Себастьяновой спальне.
Мы оба переменились. Оба утратили чувство новизны, лежавшее в основе нашей прошлогодней анархии. Я начал остепеняться.
Мне, как ни странно, очень не хватало кузена Джаспера, который успешно сдал выпускные экзамены и теперь хлопотливо устраивался в Лондоне на смутьянское житье; без него мне некого было шокировать; сам колледж, казалось, утратил без него свою солидность и теперь уже не вызывал на скандальные выходки, как минувшим летом. К тому же я возвратился пресытившийся и покаянный, твердо решившись умерить свой размах. Я не собирался больше давать пищу юмору отца; его эксцентричные преследования лучше любого выговора убедили меня в неразумности жизни не по средствам. Бесед со мной в этом семестре никто не проводил, успех на предварительном экзамене по истории, а также бетта с минусом за один из рефератов обеспечили мне хорошие отношения с моим наставником, которые я без лишних усилий и поддерживал.
Я сохранял связь с историческим факультетом, писал для них по два реферата в неделю, посещал иногда какую-нибудь лекцию. Кроме того, с начала второго курса я записался на Рескинский факультет искусств, мы собирались по утрам два или три раза в неделю (нас было человек двенадцать, из них по меньшей мере половина – дочери северного Оксфорда) среди слепков античных памятников Ашмолейского музея; дважды в неделю мы рисовали обнаженную натуру в маленькой комнате над чайной; были приняты меры, чтобы исключить на этих сеансах непристойные помыслы: молодая женщина, позировавшая нам, приезжала из Лондона на один день и не имела права ночевать в университетском городе; помню, что бок, обращенный к железной печке, был розовый; а другой – в пятнах и пупырышках, словно ощипанный. Здесь, в чаду керосиновой лампы, мы сидели верхом на скамейках и делали беспомощные попытки вызвать призрак Трильби. Мои рисунки никуда не годились; дома я писал хитроумные миниатюры-стилизации, иные из которых, сбереженные моими тогдашними знакомыми, теперь иногда вдруг всплывают на свет, повергая меня в смущение.
Учил нас человек моего возраста, обращавшийся с нами с оборонительной враждебностью, он носил темно-синие рубахи, лимонно-желтый галстук и очки в роговой оправе, и, видя перед глазами такое предостережение, я стал постепенно изменять собственный стиль одежды, приблизившись наконец к тому, что кузен Джаспер счел бы подходящим для человека, гостящего в загородном доме. Так, найдя себе занятия по душе и костюм к месту, я сделался респектабельным членом своего колледжа.
У Себастьяна все складывалось иначе. У него прошлогодняя анархия отвечала глубокой внутренней потребности бегства от реальности, и теперь, ощущая себя запертым со всех сторон, запертым и там, где он прежде пользовался свободой, он делался равнодушен и угрюм даже со мной.

 

В тот семестр мы почти все время проводили вдвоем, настолько оба поглощенные друг другом, что не испытывали нужды в других знакомствах. Кузен Джаспер предупреждал, что на втором курсе почти все время уделяют тому, чтобы отделаться от знакомых, приобретенных на первом, и именно так у нас и получилось. У меня почти все знакомые были общие с Себастьяном; и теперь мы вместе избавлялись от них, а новых не заводили. До ссор и разрывов не доходило. Поначалу мы встречались с ними так же часто, как и прошлый год, ходили к ним, когда нас приглашали, но сами устраивали пирушки все реже и реже. У меня не было желания красоваться перед новыми первокурсниками, которые дебютировали в свете, подобно своим лондонским сестрам; новые лица были теперь всюду, куда ни пойдешь, и я, еще полгода назад такой жадный до новых знакомств, чувствовал пресыщение; и даже наш узкий кружок близких друзей, недавно искрившийся весельем в летнем свете солнца, как-то потускнел и притих в мглистом, ползущем с реки тумане, затянувшем для меня в тот год весь мир. Антони Бланш унес с собою что-то важное; запер на замок какую-то дверь и ключ повесил к себе на цепочку; теперь все его знакомцы, среди которых он всегда оставался чужим, больно ощущали его отсутствие.
Вот и кончился любительский спектакль; режиссер застегнул барашковый полушубок и получил гонорар, и безутешные дамы остались без своего руководителя. Лишенные его руководства, они не вовремя подают реплики и перевирают слова; он нужен им, чтобы позвонить к поднятию занавеса, чтобы верно направить огни рампы; им необходим его шепот в кулисах, его властный взгляд, брошенный на дирижера; без него не стало фотографов из иллюстрированных еженедельников, не стало организованного доброжелательства и благосклонного ожидания публики. Все, что их соединяло, было общее служение искусству; и вот золотые кружева и бархат уложены и возвращены костюмеру, и серая униформа буден пришла им на смену. Несколько счастливых часов репетиций, несколько экстатических мгновений спектакля они исполняли блестящие роли, они были своими собственными великими предками со знаменитых портретов, на которых, как предполагалось, отдаленно походили, и вот теперь все позади, и в хмуром свете осеннего дня они должны вернуться к себе домой: к мужу, который слишком часто приезжает в Лондон; к любовнику, который проигрывается в карты; к ребенку, который слишком быстро растет.
Кружок Антони Бланша распался – вместо него осталась просто дюжина скучных английских подростков. Когда-нибудь, в позднейшие годы, им суждено будет спрашивать друг у друга: «А помните того чудака, с которым мы знались в Оксфорде, – Антони Бланша? Интересно, что с ним теперь?» Они снова лениво пристали к стаду, из которого их по непонятным признакам отобрали, и день ото дня все больше утрачивали индивидуальные отличия. Эта перемена им самим была не так ясно видна, как нам; от случая к случаю они все еще собирались у нас в комнатах, но мы перестали искать их общества. Зато мы полюбили компании попроще и частенько проводили вечера в маленьких Хогартовских кабачках Сент-Эбба и Сент-Климента или улиц между старым рынком и каналом, где мы еще могли веселиться и где нам, смею верить, бывали рады. У «Садовника», и в «Лошажьей голове», и в «Голове друида», что по соседству с театром, и «На адском ипподроме» мы были признанными завсегдатаями; впрочем, в последнем можно было встретить и других студентов – главным образом весельчаков из Брейзенноуз-колледжа, а Себастьяном постепенно овладела своего рода фобия, какую испытывают те, кто носит форму, к собратьям по профессии, и не один вечер оказывался для нас погублен появлением коллег-студентов, из-за которых он оставлял недопитым стакан и хмуро возвращался в свой колледж.
Так застала нас леди Марчмейн, когда в начале Михайлова семестра приехала на неделю в Оксфорд. Она нашла Себастьяна притихшим, а вместо всей его оравы друзей рядом о ним был один я. Она приняла меня как друга Себастьяна и попыталась сделать также и своим другом. При этом она, того не ведая, нанесла удар по самому основанию нашей дружбы. Таков единственный упрек, который я могу противопоставить всей ее безграничной доброте ко мне.
В Оксфорде у нее было дело к мистеру Самграссу из Всех Усопших, который постепенно начал играть в нашей жизни все более и более значительную роль. Леди Марчмейн была занята изданием для узкого круга друзей книги в память о своем брате Неде, старшем из троих легендарных героев, павших между Монсом и Пассендейлом; после него осталось много бумаг: стихов, писем, выступлений, статей; подготовка их к публикации, даже самым маленьким тиражом, требовала такта и принятия многих решений, для которых суд обожающей сестры был недостаточно надежным основанием. Признав это, она стала искать помощи со стороны и нашла себе в советчики мистера Самграсса.
Это был молодой преподаватель истории, низенький пухлый человечек с жидкими, прилизанными на большом черепе волосами, аккуратными ручками, маленькими ножками, всегда одетый с иголочки и как бы слишком чисто вымытый. У него были вкрадчивые манеры и своеобразная речь. Нам выпало познакомиться с ним довольно близко.
У мистера Самграсса был особый дар помогать людям в их работе, но он и сам был автором нескольких изящных книжиц. Он имел пристрастие к старинным грамотам и тонкое чутье к живописным эффектам. Себастьян отнюдь не грешил против истины, когда назвал его «одним человеком, состоящим при маме». Он становился человеком при каждом, кто мог его чем-то привлечь.
Мистер Самграсс был знаток генеалогий и прав наследования; он обожал свергнутые королевские фамилии и отлично разбирался в правах претендентов на троны; сам человек не религиозный, он был осведомлен о делах католической церкви лучше, чем многие католики; у него были знакомства в Ватикане, и он мог часами толковать о церковных делах и назначениях, о том, кто из духовных лиц сейчас в фаворе, а кто нет; и каковы последние теологические гипотезы, и как тот или иной иезуит или доминиканец в великопостной проповеди вступил на опасную стезю или взял сомнительную ноту; ему не хватало разве только веры, и позднее, в Брайдсхеде, он любил в часовне подходить под благословение и смотреть, как дамы в черных кружевных мантильях грациозно изгибают шеи в молитве; он любил забытые великосветские сплетни и был специалистом по внебрачным детям, он любил прошлое, так он всегда говорил, но у меня было такое чувство, что свое великолепное окружение и в прошлом и в настоящем он втайне считает несерьезным, реальностью для него был один только мистер Самграсс, все прочее – не более чем маскарадная процессия. Он был туристом Викторианской эпохи, самодовольным и снисходительным, и вся эта экзотика служила ему для развлечения. К тому же его перо казалось мне немного слишком бойким, я бы не удивился, окажись у него в квартире запрятанный диктофон.
Я встретил его впервые в обществе леди Марчмейн и тогда же подумал, что она не могла бы найти для себя более разительного контраста, чем этот промышляющий интеллигент, и более выгодного фона для своего очарования. Не в ее обычае было демонстративно вторгаться в чужую жизнь, но на исходе той недели Себастьян хмуро заметил: «Вас с мамой теперь водой не разольешь», – и тогда я осознал, что меня быстро и незаметно втянули в отношения душевной близости, потому что других отношений между людьми леди Марчмейн просто не признавала. Перед тем как она уехала, я успел дать обещание, что проведу в Брайдсхеде все предстоящие каникулы, кроме рождественских дней.
Недели через две после этого, утром в понедельник, я сидел у Себастьяна и дожидался, когда он вернется с занятий, как вдруг вошла Джулия в сопровождении крупного мужчины, которого она представила мистером Моттремом, а называла Рексом. Они возвращались в автомобиле от своих знакомых, у которых гостили субботу и воскресенье. Рекс Моттрем, в просторном клетчатом пальто с поясом, был разгорячен и самоуверен, Джулия в мехах казалась замерзшей и робкой; она прошла прямо к камину и присела на корточки перед огнем.
– Мы мечтали, что Себастьян накормит нас обедом, – сказала она. – Конечно, если его не будет, мы всегда можем податься к Бою Мулкастеру, но лучше было бы все-таки с Себастьяном. Только мы ужасно голодны. Нас два дня просто морили голодом у Чазмов.
– Они с Себастьяном оба обедают у меня. Приходите и вы.
Приглашение мое было тут же принято, и вскоре все собрались у меня в комнатах на одну из наших последних оксфордских пирушек. Рекс Моттрем очень старался произвести впечатление. Это был красивый мужчина с густой темной шевелюрой, низким лбом и лохматыми черными бровями. Говорил он с приятным канадским акцентом. Мы сразу же узнали о нем все, что он хотел, чтобы о нем знали: что он удачлив по части денег, что он член парламента, что он игрок и добрый малый, что он играет в гольф с принцем Уэльским и водит дружбу с «Максом», и «Эф. И.», и Герти Лоуренсом, и Огастесом Джоном, и Карпантье – со всяким, кажется, о ком ни заходил разговор. Про университет он сказал:
– Нет, я здесь не учился. Тут просто на три года отстаешь в жизни от других.
Свою жизнь, насколько он ее обнародовал, он начал на войне, которую и окончил с отличной аттестацией, служа в канадских частях и дослужившись до адъютанта при одном из прославленных генералов.
Ему было никак не больше тридцати, но тогда, в Оксфорде, он казался нам глубоким стариком, Джулия обращалась с ним, как она обращалась со всеми на свете, надменно-снисходительно, но как со своей собственностью. Один раз она послала его от стола в машину за сигаретами и раз или два, когда он слишком уж расхвастался, извинилась за него, заметив: «Он ведь из колоний, не забывайте», – на что в ответ он разражался шумным хохотом.
Когда они уехали, я спросил, кто он.
– Один человек, состоит при Джулии, – ответил Себастьян.
Мы удивились, когда неделю спустя получили от него телеграмму с приглашением нам и Бою Мулкастеру в Лондон на обед «по случаю какого-то вечера, который устраивает Джулия».
– Он, наверно, не знаком ни с кем из молодых, – сказал Себастьян. – Все его знакомые – старые толстокожие акулы из Сити и палаты общин. Поедем?
Мы посовещались и решили, что, поскольку жизнь наша в Оксфорде протекает довольно уныло, надо поехать.
– Зачем ему понадобился Бой?
– Мы с Джулией знакомы с ним всю жизнь. Наверно, увидев его у вас за обедом, он решил, что мы дружим.
Мы не очень-то любили Мулкастера, но у всех троих нас было превосходное настроение, когда, получив до утра отпуск в своих колледжах, мы в автомобиле Хардкасла покатили в Лондон.
Ночевать мы должны были в Марчмейн-Хаусе. Мы заехали туда переодеться и, пока одевались, успели распить бутылку шампанского, то и дело забегая друг к другу в комнаты, которые были расположены рядом на третьем этаже и выглядели довольно убого в сравнении с роскошными апартаментами внизу. Спускаясь, мы встретили на лестнице Джулию еще в дневном туалете.
– Я опоздаю, – сказала она. – Вы, мальчики, лучше ступайте сами к Рексу. Изумительно, что вы приехали.
– А по какому случаю званый вечер?
– Да просто благотворительный бал, который я помогаю устраивать. Рекс настоял, чтобы мы дали обед по этому поводу. Увидимся у него.
До Рекса Моттрема от Марчмейн-Хауса было рукой подать.
– Джулия опоздает, – объявили мы. – Она только поднялась к себе одеваться.
– Это означает еще час. Надо пока выпить вина.
Дама, которую нам отрекомендовали как миссис Чэмпион, возразила:
– Ах, я знаю, Рекс, она хотела бы, чтобы мы начали без нее.
– Ну, все равно, сначала выпьем вина.
– Зачем такая бутыль, Рекс? – раздраженно спросила дама. – Вы все делаете чересчур.
– В самый раз для нас будет, – ответил Рекс, взяв бутыль в руки и вытаскивая пробку.
Среди гостей были две девушки, ровесницы Джулии; они все имели какое-то отношение к устройству благотворительного бала. Мулкастер знал их издавна, и они, как мне показалось, без всякого удовольствия узнали Мулкастера. Миссис Чэмпион разговаривала с Рексом. И мы с Себастьяном оказались, как всегда, вдвоем над стаканом вина.
Наконец появилась Джулия, спокойная, восхитительная, нисколько не смущенная.
– Напрасно вы позволили ему ждать, – сказала она. – Это все его канадская галантность.
Рекс Моттрем оказался щедрым хозяином, и к исходу обеда мы, трое оксфордцев, были пьяны. Когда мы стояли в холле, поджидая девушек, а Рекс и миссис Чэмпион в стороне вполголоса обменивались колкостями, Мулкастер сказал:
– Послушайте, давайте-ка улизнем с этого гнусного бала и подадимся к мамаше Мейфилд.
– Кто это мамаша Мейфилд?
– Да вы знаете мамашу Мейфилд. Все знают мамашу Мейфилд из «Старой сотни». У меня там постоянная приятельница – прелестная малютка Эффи. Ух, что будет, если Эффи узнает, что я был в Лондоне, а к ней не зашел. Поехали к мамаше Мейфилд, я вас познакомлю с Эффи.
– Ладно, – сказал Себастьян, – поехали к мамаше Мейфилд знакомиться с Эффи.
– Прихватим у доброго дяди Моттрема бутылочку шипучего, а потом удерем с этого поганого бала и подадимся в «Сотню». Идет?
Удрать с бала оказалось делом нетрудным. У девушек, которых пригласил Рекс, было там много знакомых, и после двух-трех танцев кавалеров за нашим столиком стало прибавляться; Рекс Моттрем заказывал еще и еще вина; и вот мы трое очутились на улице.
– А ты знаешь, где это заведение?
– Конечно. Помой-стрит, номер сто.
– Где это?
– В районе Лестер-сквер. Лучше взять машину.
– Зачем?
– Всегда полезно в таких случаях иметь свой автомобиль.
Мы не стали спорить, и в этом заключалась наша роковая ошибка. Машина стояла во дворе Марчмейн-Хауса, в ста шагах от отеля, где происходил бал. Мулкастер сел за руль и, немного поплутав, благополучно доставил нас на Помой-стрит. Швейцар по одну сторону от темного подъезда и немолодой господин в смокинге по другую – стоя лицом к стене, он пытался остудить о кирпичи лоб – свидетельствовали о том, что мы добрались до места.
– Не ходите туда, вас отравят, – предостерег немолодой господин.
– Члены? – спросил швейцар.
– Моя фамилия Мулкастер. Виконт Мулкастер.
– Не знаю, спросите внизу, – сказал швейцар.
– Вас ограбят, отравят, заразят и ограбят, – повторял немолодой господин.
В глубине темного подъезда оказалось ярко освещенное окошко.
– Члены? – спросила толстая женщина в вечернем платье.
– Вот это мне нравится, – сказал Мулкастер. – Пора бы знать меня.
– Да, миленький, – ответила женщина безо всякого интереса. – Десять шиллингов с каждого.
– Послушайте, я никогда раньше не платил.
– Верю, миленький. Сегодня у нас полно, так что платите десять шиллингов. Кто придет после вас, с того по фунту. Ваше счастье.
– Позовите мне миссис Мейфилд.
– Я миссис Мейфилд. Десять шиллингов с каждого.
– Вот тебе раз, мамаша, я и не узнал вас в этом параде. Вы ведь знаете меня, верно? Бой Мулкастер.
– Да, душка. Десять шиллингов с каждого.
Мы заплатили, и мужчина, стоявший между нами и внутренней дверью, шагнул в сторону. Внутри было жарко и людно, ибо «Старая сотня» была в ту пору на вершине успеха. Мы нашли столик и заказали бутылку; официант взял с нас деньги, прежде чем откупорить ее.
– А где сегодня Эффи? – осведомился Мулкастер.
– Которая Эффи?
– Ну Эффи, здешняя девушка. Хорошенькая такая, брюнетка.
– Здесь работает много девушек. Одни блондинки, другие брюнетки. Кое-кто, может, и хорошенькие. Мне недосуг запоминать их по именам.
– Пойду поищу ее, – сказал Мулкастер.
Пока он отсутствовал, к нашему столику подошли две девицы. Они смотрели на нас с любопытством.
– Пошли, – сказала одна другой. – Пустая трата времени. Это гомики.
Вернулся торжествующий Мулкастер с Эффи, которой официант, не дожидаясь заказа, сразу же принес тарелку яичницы с беконом.
– Весь вечер во рту куска не было, – пробормотала она, набрасываясь на еду. – Тут только на одних завтраках и держимся, а за день-то как проголодаешься.
– Еще шесть шиллингов, – объявил официант.
Насытившись, Эффи подкрасила губы и посмотрела на нас.
– Я тебя не первый раз здесь вижу, верно? – сказала она мне.
– Боюсь, что первый.
– Но тебя-то я видела? – Мулкастеру.
– Еще бы! Ты ведь не забыла тот сентябрьский вечерок?
– Конечно, нет, дорогой. Ты тот самый гвардеец, что порезал себе палец на ноге, угадала?
– Ну, Эффи, зачем ты меня дразнишь?
– Нет, то было в другой раз. Знаю, ты был с Банти в ту ночь, когда полиция устроила облаву и мы все попрятались там, где стоят мусорные ведра.
– Эффи любит меня разыгрывать, правда, Эффи? Она обижена за то, что я так долго не приходил, да?
– Что хотите говорите, но я точно знаю, что где-то тебя уже видела.
– Не надо меня дразнить.
– Я вовсе даже и не дразнюсь. Честное слово, у меня и в мыслях не было. Хочешь, потанцуем?
– Сейчас не хочется.
– Слава богу. У меня сегодня туфли жмут страсть как.
Вскоре они с Мулкастером уже вели сердечную беседу. Себастьян откинулся на спинку стула и сказал мне:
– Сейчас я приглашу к нам ту парочку.
Две свободные девицы, раньше обратившие на нас внимание, снова кружили по соседству. Себастьян с улыбкой встал им навстречу, и скоро они обе тоже с жадностью ели за нашим столиком. У одной лицо было похоже на череп, другая казалась болезненным ребенком. Мертвая Голова досталась на мою долю.
– А не устроить ли нам вшестером вечеринку у меня на квартире? – предложила она.
– Чудесно, – сказал Себастьян.
– Когда вы вошли, мы думали, вы гомики.
– Это все наша юная невинность.
Мертвая Голова захихикала.
– Ты парень что надо, – сказала она.
– Вы все очень-очень милые, – сказало Больное Дитя. – Пойду предупрежу миссис Мейфилд, что мы уходим.
Было еще сравнительно рано, чуть за полночь, когда мы снова очутились на улице. Швейцар попытался уговорить нас взять такси.
– Я пригляжу за вашим автомобилем, сэр, только на вашем месте я не сел бы за руль, нет, не сел бы.
Но Себастьян решительно уселся на водительское место, девицы устроились по обе стороны от него, чтобы показывать дорогу, Эффи, Мулкастер и я расположились сзади, и мы поехали. Кажется, отъезжая, мы немножко погорланили.
Далеко мы не уехали. Только свернули на Шафтсбери-авеню в сторону Пиккадилли, как тут же чуть было не столкнулись с ехавшим навстречу такси.
– Ради бога, смотри, куда едешь, – сказала Эффи. – Ты же нас всех угробишь.
– Неосторожный малый этот водитель, – сказал Себастьян.
– А ты тоже, ишь какой лихач нашелся, – сказала Мертвая Голова. – И потом, мы должны ехать по другой стороне.
– По другой так по другой, – согласился Себастьян, резко поворачивая поперек улицы.
– Вот что, останови машину. Я лучше пешком пойду.
– Остановить? Извольте.
Он дал тормоз, и мы остановились боком поперек улицы. Два полисмена, ускорив шаги, подошли к нам.
– Мое дело сторона, – бросила через плечо Эффи, выскочила из машины и обратилась в бегство.
Остальные были пойманы на месте.
– Сожалею, если я препятствую движению, сержант, – старательно выговорил Себастьян, – но леди пожелала, чтобы я остановил машину и дал ей выйти. Она попросила об этом самым настоятельным образом. Как вы могли заметить, ей было очень некогда. Все нервы, знаете ли.
– Дай-ка я с ним поговорю, – сказала Мертвая Голова. – Будь другом, красавчик, не куксись. Никто ничего не видел, мальчики никому не хотят дурного, я посажу их в такси и тихо-мирно отвезу домой.
Полицейские оглядели нас с головы до ног, составляя собственное мнение. Даже и тогда все еще могло бы сойти благополучно, если бы не ввязался Мулкастер.
– Послушайте, приятель, – сказал он. – Вам совершенно незачем вмешиваться. Мы возвращаемся от мамаши Мейфилд. Я уверен, она выплачивает вам приличный гонорар за то, чтобы вы кое на что смотрели сквозь пальцы. Так вот, можете и на нас смотреть сквозь пальцы и в убытке не останетесь.
Этим были рассеяны последние сомнения, если у полицейских таковые имелись. В кратчайший срок мы очутились за решеткой.
Поездку туда и самое водворение я практически не помню. Мулкастер, кажется, энергично протестовал и, когда нас заставили вывернуть карманы, обвинил тюремщиков в грабеже. Потом нас заперли, и первое мое отчетливое воспоминание – это кафельные стены, лампа высоко под потолком за толстым стеклом, койка и дверь без ручки. Где-то слева от меня бушевали Мулкастер и Себастьян. По дороге в участок Себастьян твердо держался на ногах и был вполне сдержан, но теперь, когда его заперли, пришел в исступление, колотил в дверь и орал: «Говорю вам, я не пьян, слышите? Провалитесь вы все, я требую доктора! Я не пьян!» – в то время как Мулкастер из следующей камеры кричал: «Ну погодите, вы еще, клянусь богом, за это заплатите! Имейте в виду, вы делаете большую ошибку. Позвоните министру внутренних дел! Пришлите моих адвокатов! Я требую неприкосновенности личности!»
Из соседних камер неслись негодующие стоны бродяг и карманных воришек, которым не давали спать: «Эй, там! Утихомирьтесь!», «Дайте людям вздремнуть!», «Что здесь, каталажка или сумасшедший дом?». А сержант ходил от двери к двери и увещевал их через зарешеченные окошки: «Вы у меня всю ночь тут просидите, пока не протрезвеете!»
Я в унынии уселся на койку и задремал. Через некоторое время шум стих и раздался голос Себастьяна!
– Чарльз! Чарльз! Вы здесь?
– Здесь.
– Ну и в историю мы попали.
– Может, как-нибудь под залог выбраться?
Мулкастер, как видно, спал.
– Я вам скажу, к кому надо обратиться – к Рексу Моттрему. Это по его части.
Мы не без труда связались с Рексом; я целых полчаса ждал, пока дежурный полисмен отзовется на мой звонок. Наконец он недоверчиво согласился позвонить в отель, где все еще продолжался бал. Последовало опять ожидание, и вот двери нашей темницы распахнулись.
В гнилой воздух полицейского участка, в кислую вонь грязи и дезинфекции просочился сладкий аромат гаванской сигары – вернее, двух гаванских сигар, ибо дежурный сержант тоже курил.
В канцелярии как воплощение влиятельности и богатства – и даже как пародия на них – возвышался Рекс Моттрем. На нем была шуба на меху с широкими каракулевыми лацканами и шелковый цилиндр. Полицейские чины держались почтительно и услужливо.
– Мы выполняли свой долг, – объяснили они. – Взяли молодых джентльменов под стражу ради их же собственного блага.
Мулкастер, мрачный с похмелья, завел было сбивчивую речь об ущемлении своих гражданских прав, но Рекс тихо сказал: «Лучше предоставьте все разговоры мне».
У меня была совершенно ясная голова, и я с восхищением наблюдал, как Рекс улаживает наше дело. Он ознакомился с протоколами ареста, приветливо поговорил с задержавшими нас полисменами, едва уловимым намеком приоткрыл вопрос о взятке и сразу же закрыл его, выяснив, что дело уже слишком далеко зашло и слишком многие в него посвящены; он дал подписку, что мы предстанем завтра в десять перед мировым судьей, и увел нас с собою. Его автомобиль дожидался у подъезда.
– Отложим все обсуждения до утра. Где вы ночуете?
– В Марчерсе, – ответил Себастьян.
– Лучше поедем ко мне. Я вас устрою на ночь. И все хлопоты предоставьте мне.
Чувствовалось, что он упивается собственной деловитостью. Наутро впечатление это еще усилилось. Я проснулся со смешанным чувством недоумения и испуга в незнакомой комнате, и в первые же сознательные секунды ко мне возвратилась память о минувшем вечере, сначала как о кошмаре, потом как о действительности. Камердинер Рекса распаковывал какой-то чемодан. Заметив, что я пошевелился, он подошел к умывальнику и налил что-то в стакан из бутылки.
– По-моему, я все привез из Марчмейн-Хауса, – проговорил он. – А за этим мистер Моттрем специально посылал к «Хеппелю».
Я сделал глоток и почувствовал себя лучше.
Человек от «Трампера» дожидался, чтобы побрить нас. За завтраком к нам присоединился Рекс.
– Важно произвести хорошее впечатление в суде, – сказал он нам. – По счастью, на ваших лицах не видно ни малейших следов вчерашнего кутежа.
После завтрака приезжал адвокат, и Рекс кратко описал нам положение дел.
– Сложнее всего с Себастьяном. Ему полагается до шести месяцев тюрьмы за вождение автомобиля в нетрезвом виде. К сожалению, судить будет Григг. Он придерживается довольно суровой точки зрения на такие дела. Сегодня мы будем только добиваться для Себастьяна отсрочки, чтобы подготовить защиту. Вы двое признаете себя виновными, выразите сожаление и заплатите по пять шиллингов. Я посмотрю, что можно будет сделать с вечерними газетами. «Стар» может оказаться несговорчивой.
Запомните, самое главное – совершенно не допускать упоминаний о «Старой сотне». По счастью, девицы были трезвы и соответчиками не являются, но они записаны как свидетели. Если мы попробуем оспорить показания полиции, их тут же призовут. Этого следует избегать любой ценой, поэтому мы примем, не оспаривая, версию полиции и будем взывать к доброте судьи и просить, чтобы он не губил молодого человека из-за одной юношеской оплошности. Все пройдет как по нотам. Понадобится университетский преподаватель, чтобы дать ему хорошую характеристику. Джулия говорит, у вас есть один ручной по фамилии Самграсс. Как раз что надо. Вы же должны просто рассказать, что приехали из Оксфорда, на этот весьма респектабельный бал, не привыкли к вину, выпили лишнего и на пути домой заехали не помните куда. Позже надо будет утрясти это дело с вашим университетским начальством.
– Я им велел пригласить моих адвокатов, – сказал Мулкастер, – и они отказались. Это беззаконие, и я не понимаю, почему надо им это спускать.
– Бога ради не заводите пререканий. Признайте себя виновным и заплатите штраф. Вы поняли?
Мулкастер, ворча, подчинился.
В суде все произошло точно так, как предсказывал Рекс. В половине одиннадцатого мы уже стояли на улице, мы с Мулкастером – свободные люди, Себастьян – под обязательством явиться в суд через неделю. Мулкастер промолчал о своих юридических претензиях; нас с ним пожурили и заставили заплатить каждого по пять шиллингов штрафа и пятнадцать шиллингов судебных издержек. Общество Мулкастера начинало всерьез тяготить нас, и мы с облегчением вздохнули, когда он, сославшись на какие-то дела в городе, наконец нас покинул. Адвокат тоже куда-то спешил, и мы с Себастьяном остались у подъезда в одиночестве и унынии.
– Придется, наверное, сказать все маме, – жалобно проговорил он. – Проклятие! Холодно. Я домой пойду. Мне некуда идти. Давайте уедем тихонько в Оксфорд и подождем, пока мы им понадобимся.
Жалкие завсегдатаи полицейских участков проходили мимо нас вверх и вниз по ступеням; мы стояли на ветру и не могли принять решения.
– Почему бы не посоветоваться с Джулией?
– Может, мне уехать за границу?
– Мой дорогой Себастьян, вам только сделают внушение и предпишут заплатить несколько фунтов штрафа.
– Да, но вся эта морока – мама, и Брайди, и родственники, и преподаватели. Лучше уж в тюрьму. Если я тихонько улизну за границу, они ведь не смогут меня оттуда выволочь, верно? Так всегда поступают люди, которых преследует полиция. Я знаю, мама повернет дело так, будто вся тяжесть удара досталась ей.
– Давайте позвоним Джулии и условимся с ней где-нибудь встретиться.
Мы встретились у «Гантера» на Беркли-сквер. Джулия по моде того времени была в зеленой шляпе, низко надвинутой на лоб и приколотой бриллиантовой стрелкой; под мышкой она держала крохотную собачку, на три четверти упрятанную в меха. Она выказала к нам гораздо больше интереса, чем обычно.
– Ну, вы и хорошенькая парочка; надо сказать, вид у вас на удивление цветущий. Единственный раз, когда я напилась, я на следующий день не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Неужели вы не могли меня взять с собою? Бал был просто тоска зеленая, а мне всегда так хотелось побывать в «Старой сотне». И никто меня не берет. Как там было, восхитительно?
– Значит, ты тоже все уже знаешь?
– Рекс позвонил мне сегодня утром и все рассказал. А какие вам достались барышни?
– Не будь неприличной.
– Моя была похожа на череп.
– А моя на чахоточную.
– Ну и ну!
Нас явно возвысило в глазах Джулии то, что мы ездили к женщинам; для нее весь интерес был именно в этом.
– А мама знает?
– Про ваши черепа и чахоточных – нет. Она знает, что вы были в кутузке. Я ей сказала. Конечно, она отнеслась к этому по-ангельски. Ты ведь знаешь, все, что делал дядя Нед, прекрасно, а он однажды угодил за решетку за то, что привел на митинг, где выступал Ллойд Джордж, живого медведя; поэтому она держится вполне по-человечески. Она ждет вас обоих сегодня к обеду.
– О Боже!
– Единственная беда – это газеты и родные. У вас тоже ужасная родня, Чарльз?
– У меня один отец. Он ни о чем не узнает.
– А у нас ужасная. Бедной маме предстоит вытерпеть от них бог знает что. Они будут слать письма, наносить сочувственные визиты, и все время половина из них в глубине души будет думать: «Вот к чему привело католическое воспитание», а другая половина будет думать: «Вот к чему привело обучение в Итоне, а не в Стонихерсте». Бедная мама никак на них не угодит.
Обедали мы у леди Марчмейн. Все случившееся она приняла с веселым смирением. И сделала только один упрек:
– Не понимаю, зачем вам понадобилось ночевать у мистера Моттрема. Разве вы не могли приехать ко мне и все мне рассказать?
– Что мне сказать нашим родным? – вздыхала она. – Они будут шокированы, когда поймут, что огорчены больше моего. Вы знаете мою золовку Фанни Роскоммон? Она всегда считала, что я плохо воспитала детей. Теперь я начинаю думать, что, может быть, она права.
Когда мы вышли, я сказал:
– Она была само доброжелательство. Чего вы боялись?
– Не могу вам объяснить, – уныло ответил Себастьян.

 

Неделю спустя состоялся суд, и Себастьяна оштрафовали на десять фунтов. Газеты уделили делу неприятно много внимания, одна даже дала ироническую шапку: «Сын маркиза не привык к вину». Судья заявил, что лишь благодаря своевременным действиям полиции ему не пришлось предстать перед судом по более тяжкому обвинению. «Чистая случайность, что вы не оказались в ответе за серьезное несчастье…» Мистер Самграсс засвидетельствовал, что Себастьян пользуется безупречной репутацией и что под угрозой находится блестящая университетская карьера. Эту тему тоже подхватили газеты: «Будущее образцового студента поставлено на карту». Судья заявил, что, если бы не свидетельство мистера Самграсса, он бы склонился к тому, чтобы вынести по делу воспитательный приговор; закон ведь один и для оксфордского студента, и для любого юного правонарушителя; даже более того, чем благополучнее дом, тем позорнее проступок…
Мистер Самграсс оказался неоценим не только на Бау-стрит. В Оксфорде он выказал столько же рвения и находчивости, сколько Рекс Моттрем в Лондоне. Он беседовал с начальством, с инспекторами, с помощником ректора; убедил монсеньора Белла съездить к декану Севастьянова колледжа; устроил для леди Марчмейн прием у самого ректора; и в результате нас троих посадили до конца семестра «под вечерний замок». Хардкаслу, опять неизвестно по каким мотивам, запретили пользоваться автомобилем, и на том все дело и кончилось. Самой долгой карой была близость с Рексом Моттремом и мистером Самграссом, но так как жизнь Рекса протекала в Лондоне, в мире политики, а мистер Самграсс был в Оксфорде, рядом с нами, от него мы страдали больше.
Он преследовал нас до конца семестра. Оказавшись «под вечерним замком», мы не могли проводить вечера вместе и с девяти часов находились в одиночестве, на милости мистера Самграсса. Не проходило вечера, чтобы он не заглянул к одному из нас. Он говорил о «нашей маленькой эскападе» так, словно он тоже посидел за решеткой и это объединяло нас. Один раз я перелез через стену, и мистер Самграсс застал меня у Себастьяна после закрытия ворот и из этого тоже сделал общий секрет, объединяющий его с нами. Поэтому я нисколько не удивился, когда приехал после Рождества в Брайдсхед и нашел там мистера Самграсса, который словно поджидал меня, сидя один у камина в комнате, которую они называли Гобеленовым залом.
– Вы застаете меня здесь единственным владельцем, – сказал он мне, и, когда он встал мне навстречу и гостеприимно протянул руку, действительно казалось, будто он владеет этим залом и темными сценами охоты, развешанными по его стенам, владеет кариатидами по обе стороны камина, владеет мною самим. – Нынче утром, – продолжал он, – здесь был смотр марчмейнской своры, восхитительно архаическое зрелище, и сейчас все наши юные друзья уехали на лисью охоту, включая даже Себастьяна, который, как вы сами понимаете, был на редкость элегантен в своем розовом казакине. Брайдсхед выглядел скорее солидно, чем элегантно; он исполняет роль главы местных охотников на пару с неким сэром Уолтером Стриклэнд-Винеблсом, здешней комической достопримечательностью. Жаль, что их изображения нельзя поместить на эти весьма посредственные гобелены – они внесли бы в них немного фантазии.
Наша хозяйка осталась дома; не поехал также монах-доминиканец на поправке, читавший слишком много Маритена и слишком мало Гегеля, и, разумеется, Адриан Порсон, а также два довольно суровых венгерских кузена – я испытал их по-немецки и по-французски, и ни на том ни на другом языке они нисколько не занимательны. Все эти лица отбыли сейчас с визитом к соседям. А я коротал вечерок у огня за чтением несравненного Карлуса. Ваше прибытие придало мне отваги, и я сейчас позвоню, чтобы подали чай. Как мне подготовить вас к встрече со здешним обществом? Увы, завтра все будет кончено: леди Джулия уезжает куда-то встречать Новый год и увозит с собою весь beau-monde. Мне будет недоставать этих прелестных созданий – в особенности одной из них, по имени Селия; она приходится родной сестрой нашему давнему товарищу по несчастью Бою Мулкастеру и имеет с ним на диво мало сходства. Она беседует, как птичка, по крупинке расклевывая предмет разговора в самой пленительной манере, и носит туалеты а la школьница, что я лично нахожу весьма пикантным. Мне будет недоставать ее, говорю я, потому что я завтра не уезжаю. Завтра я всерьез приступаю к работе над книгой хозяйки дома – рукописи, кстати сказать, представляют собою кладезь сокровищ своей эпохи, подлинный и неподдельный 1914 год.
Подали чай, и вскоре вслед за тем вернулся Себастьян. Он объяснил, что давно отбился от охоты и потихоньку потрусил к дому; за ним появились остальные охотники – их под вечер подобрал автомобиль; не видно было только Брайдсхеда, у него были еще дела в собачнике, и вместе с ним туда отправилась Корделия. Гости и домочадцы собрались в зале, и вскоре все уже утоляли голод яичницей и сдобными булочками: мистер Самграсс, который раньше спокойно пообедал и подремал у камина, тоже ел вместе со всеми яичницу и булочки. Потом приехала и леди Марчмейн со своим сопровождением, и, когда мы расходились по комнатам переодеваться к ужину, она сказала: «Кто со мною в часовню?» Себастьян и Джулия ответили, что должны немедленно принять ванну, и тогда вместе с нею и монахом-доминиканцем пошел мистер Самграсс.
– Я бы хотел, чтобы мистер Самграсс уехал, – сказал Себастьян, сидя в ванне. – Мне осточертело все время быть ему благодарным.
В продолжение следующих двух недель нелюбовь к мистеру Самграссу стала секретом, который делили между собою все домочадцы: в его присутствии прекрасные старые глаза сэра Адриана Порсона обращались к какому-то дальнему горизонту, а его губы складывались в гримасу классического пессимизма. Одни только венгерские кузены, неправильно оценив социальное положение университетского наставника и принимая его за кого-то из слуг, никак не реагировали на его присутствие.

 

Все разъехались, и остались только мистер Самграсс, сэр Адриан Порсон, венгры, монах, Брайдсхед, Себастьян и Корделия.
В доме властвовала религия – не только в часовне, в ежедневных мессах и молитвах, утренних и вечерних, но и во всех разговорах.
– Мы должны сделать из Чарльза католика, – заявила леди Марчмейн, и за то время, что я у них гостил, она нередко заводила со мною душевные разговоры, осторожно направляя их в божественную сторону. После первого такого разговора Себастьян спросил:
– Что, мама вела с вами свой знаменитый «разговор по душам»? Она без этого не может. Проклятие.
На эти разговоры по душам никогда не приглашали и специально их не подстраивали; просто как-то само собой выходило, если ей хотелось поговорить, что ты оказывался с нею наедине – летом где-нибудь в тенистой аллее над прудом или в прохладном уголке розового питомника, а зимой в ее комнате на втором этаже.
Эта комната была ее собственным созданием; она выбрала ее для себя и переделала настолько, что, переступая порог, ты словно попадал в другой дом. Потолки были опущены и сложный карниз, в том или ином виде украшавший каждую комнату, оказался недоступен взгляду, стены, некогда обтянутые парчой, были оголены, выкрашены голубой клеевой краской, по которой шли вразброс миниатюрные акварельные пейзажики; в воздухе стоял сладкий аромат цветов и высушенных пахучих трав. Собственная библиотека леди Марчмейн – много раз читанные томики стихов и религиозных сочинений в мягких кожаных переплетах – заполняла небольшой шкаф из розового дерева; каминная доска была заставлена дорогими ей вещицами – здесь была статуэтка Мадонны из слоновой кости, гипсовый святой Иосиф, здесь же стояли последние фотографии ее трех героев-братьев. Когда мы с Себастьяном жили в то ослепительное лето в Брайдсхеде одни, в комнату его матери мы не заходили.
Вместе с комнатой вспоминаются обрывки разговоров. Помню, как она говорила:
– Когда я была девушкой, наша семья была сравнительно бедной, но все-таки много богаче, чем большинство людей, а когда я вышла замуж, то стала очень богатой. Раньше меня это мучило, и я думала, что дурно иметь так много красивых вещей, когда у других нет ничего. Теперь же я поняла, что богатому легко согрешить завистью к бедным. Бедные всегда были любимыми детьми у Бога и святых, но я полагаю, что можно и должно достигнуть такой благодати, чтобы принимать жизнь целиком, включая богатство. В языческом Риме богатство непременно означало нечто жестокое, но теперь это вовсе не обязательно.
Я сказал что-то про верблюда и игольное ушко, и она радостно подхватила эту тему.
– Но конечно же, – сказала она, – очень мало вероятно, чтобы верблюд прошел через игольное ушко. Но ведь Писание – это просто каталог маловероятных вещей. Разве вероятно, чтобы бык и осел поклонялись младенцу? Вообще животные в житиях святых совершают удивительнейшие поступки. Это и есть поэтическая, сказочная сторона религии.
Но я не поддался ее религии, как не поддался и ее обаянию, вернее, поддался тому и другому в равной мере. Мне тогда ни до чего не было дела, кроме Себастьяна, и я уже чувствовал нависшую над ним угрозу, хотя и не подозревал еще, как она страшна. Он неотступно и отчаянно молил только об одном: чтобы его оставили в покое. У голубых вод своей души, под шелестящими пальмами он был счастлив и миролюбив, как полинезиец; только когда за коралловым рифом бросил якорь большой корабль, и к песчаному берегу лагуны пристала шлюпка, и вверх по склону, не знавшему отпечатка сапога, устремилось грозное вторжение торговца, правителя, миссионера и туриста – только тогда настало время выкопать из земли допотопное племенное оружие и бить в барабаны в горах или же, еще того проще, уйти с солнечного порога в темную глубину хижины и на земляном полу у стены, по которой шествуют упраздненные рисованные боги, лежать дни и ночи, надрываясь от кашля, в окружении бутылок из-под рома.
А так как для Себастьяна среди нарушителей его покоя были и его собственная совесть, и все человеческие привязанности, дни его в Аркадии были сочтены. Ибо в то для меня столь безмятежное время Себастьян учуял опасность. Мне было знакомо это его тревожное, подозрительное настроение, когда он, словно олень, вдруг поднимал голову при первом отдаленном звуке охоты; я видел и раньше, как он весь настораживался, когда речь заходила о его семье или его религии; теперь же я обнаружил, что тоже нахожусь под подозрением. Любовь его не стала холодней, но стала безрадостной, ибо я не делил с ним больше его одиночества. Чем больше я сближался с членами его семьи, тем неотвратимее становился частью того внешнего мира, от которого он пытался спастись; я делался еще одной цепью, приковывавшей его к чуждому миру. Именно эту роль старалась мне навязать его мать своими задушевными беседами. Но прямо ничего не говорилось. Я только смутно чувствовал, и то далеко не всегда, что происходит вокруг.
Внешне единственным врагом был мистер Самграсс. Мы с Себастьяном прожили в Брайдсхеде две недели, предоставленные главным образом самим себе. Брат его был занят спортом и делами имения; мистер Самграсс сидел в библиотеке и работал над книгой леди Марчмейн; сэр Адриан Порсон занимал почти все ее время. Мы встречались с остальными только по вечерам; под этой просторной крышей хватало места для нескольких независимых друг от друга жизней.
По прошествии двух недель Себастьян сказал:
– Не могу больше выносить мистера Самграсса. Поедемте в Лондон.
Мы уехали, и он остановился у нас и с тех пор стал отдавать предпочтение моему дому перед «Марчерсом». Отцу он понравился.
– Я нахожу твоего друга забавным, – сказал он мне. – Почаще приглашай его.

 

Позже, опять в Оксфорде, мы вернулись к прежней жизни, но она словно уходила у нас из-под ног. Грусть, охватывавшая Себастьяна и в прошлый семестр, теперь превратилась в постоянную хмурость, даже по отношению ко мне. Где-то на сердце у него лежала боль, но природы ее я не знал и только сострадал ему, понимая, что бессилен помочь.
Если он бывал весел теперь, это означало, что он пьян, а пьяный он бывал одержим идеей «извести мистера Самграсса». Он сочинил куплеты с припевом «Самграсс – свиней пас!» на мотив боя курантов Святой Марии и не реже чем раз в неделю устраивал у него под окнами серенады. Мистер Самграсс удостоился чести первым среди преподавателей получить домашний телефон. Подвыпивший Себастьян звонил ему по этому телефону и напевал в трубку свое немудреное сочинение. И все это мистер Самграсс принимал, как говорится, с доброй душой, при встрече улыбался заискивающе, но раз от разу все увереннее, словно каждое полученное оскорбление каким-то образом укрепляло его власть над Себастьяном.
В том семестре я начал понимать, что Себастьян – пьяница совсем в другом смысле, чем я. Я напивался часто, но от избытка жизненных сил, радуясь мгновению и стремясь продлить, испить его до дна; Себастьян пил, чтобы спрятаться от жизни. Чем старше и серьезнее мы оба становились, тем меньше пил я и тем больше он. Я узнал, что нередко после моего ухода он допоздна засиживался один, накачиваясь вином. Несчастья обрушились на него в такой быстрой последовательности и с такой жестокой силой, что даже трудно сказать, когда я впервые понял, что мой друг в беде. На пасхальные каникулы я уже это ясно видел.
Джулия любила говорить: «Бедняжка Себастьян. Это в нем что-то химическое». Так было модно выражаться в те годы, отдавая дань популярным фантастическим представлениям о науке. «Между ними что-то химическое», – говорилось о двух людях, испытывающих друг к другу непреодолимую ненависть или любовь. То была старинная концепция детерминизма, только в новой форме. Я не считаю, что в моем друге было что-то химическое.
Пасхальные каникулы в Брайдсхеде прошли печально и завершились маленьким, но незабываемо грустным происшествием. Себастьян страшно напился перед ужином в материнском доме и тем ознаменовал начало нового периода своей плачевной жизни, сделав еще один шаг в бегстве от семьи, приведшей его к гибели.
Это произошло на исходе того дня, когда из Брайдсхеда разъехались пасхальные гости. В сущности, пасхальные гости собрались только во вторник на пасхальной неделе, потому что время со Страстного четверга до Пасхи все Флайты проводили в молитвенном уединении на подворье какого-нибудь монастыря. В этом году Себастьян сказал сначала, что не поедет, но в последний момент уступил и вернулся домой в состоянии глубокой подавленности, из которой я оказался бессилен его вывести.

 

Он пил уже целую неделю – только я один знал, как много, – пил нервно, тайком, совсем не так, как когда-то. Пока в доме гостил народ, в библиотеке всегда стоял винный поднос, и Себастьян завел привычку заглядывать туда в разное время дня, не сказавшись даже мне. Днем в доме часто никого не было. Я трудился в маленькой садовой комнате, разрисовывая еще одну панель. Себастьян, сославшись на простуду, оставался дома и все это время почти не бывал трезвым; внимания он избегал, по целым дням не произнося ни слова. Время от времени я замечал бросаемые на него удивленные взгляды, но никто из гостей не знал его настолько близко, чтобы заметить перемену, а родные все были поглощены каждый своими гостями.
Когда я заговорил с ним об этом, он сказал:
– Не могу выносить всю эту публику.
Но только когда «вся эта публика» уехала и он остался лицом к лицу со своими домашними, произошел срыв.
По заведенному порядку поднос для коктейлей ставили в гостиной ровно в шесть; каждый наливал себе что хотел, а когда мы уходили одеваться к ужину, поднос уносили; позднее, уже перед самым ужином, коктейли появлялись снова, теперь уже разносимые лакеями.
После чая Себастьян исчез; свет померк, и я провел следующий час, играя в маджонг с Корделией. В шесть часов я сидел в гостиной один, как вдруг он вошел с хмурой гримасой, которую я слишком хорошо знал, и в голосе его, когда он заговорил, была знакомая мне пьяная хрипота.
– Что, коктейли еще не принесли? – Он неуклюже дернул сонетку.
Я спросил:
– Где вы были?
– Наверху у няни.
– Не верю. Вы пили где-то.
– Я сидел у себя в комнате и читал. У меня насморк. Сегодня хуже.
Когда появился поднос, он плеснул себе в стакан джина и вермута и унес. Я пошел за ним, но наверху он захлопнул у меня перед носом дверь своей комнаты и повернул ключ.
Я вернулся в гостиную, полный тоски и дурных предчувствий.
Собралась семья. Леди Марчмейн спросила:
– Куда запропастился Себастьян?
– Он пошел к себе и лег. У него разыгралась простуда.
– Ах господи, надеюсь, это не инфлуэнца. Последние дни я замечала, что его как будто бы лихорадит. Ему ничего не нужно?
– Нет. Он просил, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.
У меня мелькнула мысль поговорить с Брайдсхедом, но его суровая, гранитная маска исключала всякую откровенность. С горя я сказал перед ужином Джулии:
– Себастьян пьет.
– Что вы! Он даже не спускался за коктейлем.
– Он пьет у себя в комнате с самого обеда.
– Вот скука. Какое странное занятие. Он сможет выйти к ужину?
– Нет.
– Ну, придется вам о нем позаботиться. Это не мое дело. Часто он этим занимается?
– В последнее время часто.
– Как это скучно.
Я попробовал толкнуть дверь Себастьяна, убедился, что она заперта, и от души понадеялся, что он спит, но, вернувшись к себе в комнату из ванной, застал его сидящим у моего камина. Он был совсем одет к ужину, не считая ботинок, но галстук его был повязан криво, а волосы торчали дыбом; лицо его пылало, глаза чуть заметно косили. Речь его звучала невнятно.
– Чарльз, вы были правы. Не у няни. Пил виски здесь. В библиотеке теперь нет, раз гости уехали. Все уехали, одна мама. Я, кажется, сильно пьян. Думаю, пусть мне лучше принесут чего-нибудь сюда поесть. Чем ужинать с мамой.
– Ложитесь в постель, – сказал я ему. – Я объясню, что вы чувствуете себя хуже.
– Гораздо хуже.
Я отвел его к нему в комнату, которая была рядом с моей, и попытался уложить в постель, но он остался сидеть перед туалетным столиком, разглядывая свое отражение и стараясь перевязать галстук. На письменном столе у камина стоял графин, до половины наполненный виски. Я взял его, думая, что Себастьян не увидит, но он рывком обернулся от зеркала и сказал:
– Поставьте на место.
– Не будьте ослом, Себастьян. Вы уже достаточно выпили.
– А вам-то какое дело? Вы здесь только гость, мой гость. И я пью что хочу в моем собственном доме.
Он готов был полезть в драку.
– Ну хорошо, – сказал я, ставя графин на место, – только Бога ради не показывайтесь никому на глаза.
– Не ваша забота. Вы приехали сюда как мой друг, а теперь шпионите за мною по маминому поручению, я знаю. Так вот, можете убираться и передайте ей от меня, что впредь я сам буду выбирать себе друзей, а она пусть сама выбирает себе шпионов, мне они не нужны.
Так я его оставил и спустился к ужину.
– Я был у Себастьяна, – объявил я. – Его простуда разыгралась не на шутку. Он лег в постель и сказал, что ему ничего не нужно.
– Бедняжка Себастьян, – сказала леди Марчмейн. – Надо ему выпить стакан горячего виски. Я схожу погляжу, как он.
– Не ходи, мама, я пойду, – сказала Джулия, поднимаясь.
– Пойду я, – сказала Корделия, которая ужинала сегодня со взрослыми по случаю отъезда гостей. И прежде чем кто-либо мог ее остановить, она уже была на пороге и скрылась за дверью.
Джулия встретилась со мною взглядом и чуть заметно печально пожала плечами.
Через несколько минут Корделия вернулась, и лицо ее было очень серьезно.
– Нет, ему ничего не надо, – сказала она.
– Ну а как он?
– Не знаю, конечно, но, по-моему, он очень пьян, – ответила она.
– Корделия!
И тут девочку разобрал смех.
– «Сын маркиза не привык к вину», – бормотала она, хихикая. – «Карьера образцового студента под угрозой».
– Чарльз, это правда?
– Да.
Тут объявили, что ужинать подано, и все пошли в столовую; там эта тема не затрагивалась.
Когда мы с Брайдсхедом остались одни, он спросил:
– Вы, кажется, сказали, что Себастьян пьян?
– Да.
– Какое неподходящее время он выбрал. Вы не могли его удержать от этого?
– Нет.
– Да, – согласился Брайдсхед, – вероятно, это было невозможно. Я однажды видел пьяным отца в этой самой комнате. Мне тогда было не больше десяти. Невозможно удержать человека, если он хочет напиться. Наша мать не могла удержать отца.
Он говорил в своей всегдашней странно-безличной манере. Чем ближе я знакомился с этой семьей, тем непостижимее они мне казались.
– Сегодня вечером я попрошу маму почитать нам вслух.
В доме был обычай, как я узнал позднее, слушать чтение леди Марчмейн, всякий раз как в семье оказывалось что-нибудь неблагополучно. У нее был красивый голос и большая живость выражения.
В тот вечер она читала «Мудрость патера Брауна». Джулия разложила перед собой на табуреточке маникюрные принадлежности и старательно перекрывала лаком ногти; Корделия гладила ее болонку; Брайдсхед раскладывал пасьянс; я сидел без дела, рассматривая живописную группу, которую они составляли, и сокрушаясь о своем отсутствующем друге.
Но ужасы этого дня еще не кончились.
Леди Марчмейн имела обыкновение, когда в доме были только свои, заходить перед сном в часовню. Она как раз закрыла книгу и предложила пойти туда, когда распахнулась дверь и вошел Себастьян. Он был одет точно так, как при нашем последнем разговоре, только вместо румянца его лицо заливала смертельная бледность.
– Пришел извиниться, – пробормотал он.
– Себастьян, дорогой, будь добр, вернись к себе в комнату, – сказала леди Марчмейн. – Мы успеем поговорить утром.
– Не перед вами. Пришел извиниться перед Чарльзом. Я по-свински с ним обошелся, а он мой гость. Мой гость и мой единственный друг, а я обошелся с ним по-свински.
Холодок пробежал по столовой. Я отвел Себастьяна в его комнату; его родные пошли к молитве. Наверху я заметил, что графин уже пуст.
– Вам пора лечь спать, – сказал я.
Тогда Себастьян заплакал.
– Почему, почему вы принимаете их сторону против меня? Я знал, что так будет, если я вас познакомлю. Почему вы шпионите за мной?
Он говорил еще много такого, что мне мучительно вспоминать даже теперь, через двадцать лет. Наконец мне удалось его уложить, он уснул, и я печально отправился к себе.
На следующее утро он вошел ко мне чуть свет, когда весь дом еще спал; он раздернул шторы, и, проснувшись от этого звука, я увидел его – он стоял ко мне спиной, одетый, курил и глядел в окно туда, где длинные рассветные тени лежали на росе и первые птицы пробовали голоса среди распускающейся листвы. Я заговорил, он обернулся, и на лице его я не нашел ни малейших следов вчерашнего опустошения – это было свежее, хмурое лицо обиженного ребенка.
– Ну, – сказал я, – как вы себя чувствуете?
– Довольно странно. Наверно, я еще немного пьян. Я сейчас ходил на конюшню, думал взять автомобиль, но там все заперто. Мы уезжаем.
Он выпил воды из графина у моего изголовья, выбросил в окно сигарету и закурил новую; руки его дрожали, как у старика.
– Куда же вы собираетесь?
– Не знаю. Видимо, в Лондон. Можно мне поехать к вам?
– Разумеется.
– Ну хорошо. Одевайтесь. Вещи пусть пришлют поездом.
– Мы не можем так уехать.
– Мы не можем здесь оставаться.
Он сидел на подоконнике и, отвернувшись, смотрел в окно. Потом вдруг сказал:
– Вон из труб кое-где идет дым. Наверно, уже отперли конюшни. Пойдем.
– Я не могу так уехать, – сказал я. – Я должен попрощаться с вашей матерью.
– Верный пудель.
– Просто я не люблю удирать.
– А мне нет дела. И я все равно удеру как можно дальше и как можно скорее. Можете сговариваться с моей матерью о чем хотите, я не вернусь.
– Так вы говорили вчера.
– Знаю. Простите, Чарльз. Я же сказал, что еще немного пьян. Если для вас это хоть какое-то утешение, могу вам сказать, что я омерзителен самому себе.
– Для меня это совсем не утешение.
– Немного все-таки должно вас утешить, по-моему. Ну хорошо, если вы не едете, передайте от меня привет няне.
– Вы в самом деле уезжаете?
– Конечно.
– Мы увидимся в Лондоне?
– Да, я остановлюсь у вас.
Он ушел, но я больше заснуть не смог. Часа через два пришел слуга, принес чай, хлеб и масло и приготовил мою одежду для нового дня.
Позже я пошел к леди Марчмейн; на дворе поднялся сильный ветер, и мы остались дома; я сидел у камина в ее комнате, она склонилась над рукоделием, и побег плюща с распустившимися почками бился о стекло.
– Если б только я не видела его, – говорила она. – Это было жестоко. Мне не так страшно думать о том, что он был пьян. Это случается со всеми мужчинами, когда они молоды. Я знаю и привыкла, что так бывает. Мои братья в его возрасте были настоящие буяны. Мне было больно вчера, потому что я видела, что ему плохо.
– Я понимаю, – сказал я. – Я еще никогда не видел его таким.
– И как раз вчера… когда все разъехались и остались только свои – видите, Чарльз, я отношусь к вам совершенно как к родному, Себастьян вас любит, – когда ему не было нужды изображать веселье. И он не был весел. Я почти не спала сегодня, и все время меня терзала одна мысль: ему плохо.
Мне невозможно было ей объяснить то, что я сам понимал еще только наполовину, но уже тогда у меня мелькала мысль: «Она скоро сама узнает. А может быть, знает и теперь».
– Да, это было ужасно, – сказал я. – Но пожалуйста, не думайте, что он всегда такой.
– Мистер Самграсс говорит, что в минувшем семестре он слишком много пил.
– Да, но не так, как вчера. Так еще не было никогда.
– Но почему же тогда вчера? Здесь? С нами? Я всю ночь думала, и молилась, и ломала голову, как мне с ним говорить, а утром оказалось, что он уехал. Это было жестоко – уехать, не сказав ни слова. Не хочу, чтобы он стыдился; из-за того, что ему стыдно, и получается все так нехорошо.
– Он стыдится, что ему плохо, – сказал я.
– Мистер Самграсс говорит, что он очень оживлен и шумлив. Насколько я понимаю, – добавила она, и легкий отсвет улыбки мелькнул среди туч, – насколько я понимаю, вы и он занимаетесь тем, что дразните мистера Самграсса. Это дурно. Я очень ценю мистера Самграсса. И вы тоже должны его ценить после всего, что он для вас сделал. Впрочем, может быть, если бы мне было столько лет, сколько вам, и я была юношей, мне бы и самой хотелось иногда подразнить мистера Самграсса. Нет, такие шалости меня не пугают, но вчерашний вечер и сегодняшнее утро – это уже совсем другое. Видите ли, все это уже было.
– Могу только сказать, что часто видел его пьяным и сам часто пил вместе с ним, но то, что было вчера, для меня совершенно внове.
– О, я имею в виду не Себастьяна. Это было много лет назад. Я один раз уже прошла через это с человеком, который был мне дорог. Ну, да вы должны знать, о ком идет речь, – это был его отец. Он напивался вот таким же образом. Мне говорили, что теперь он переменился. Молю Бога, чтобы это было правдой, и, если это действительно так, благодарю его от всего сердца. Но нынешнее бегство – тот ведь тоже убежал, вы знаете. Он, как вы верно сказали, стыдился того, что ему плохо. Обоим им плохо, обоим стыдно – и оба обращаются в бегство. Какая прискорбная слабость. Мужчины, с которыми я росла, – ее большие глаза оторвались от вышивания и устремились к трем миниатюрным портретам в складной кожаной рамке, – были не такими. Я просто не понимаю этого. А вы, Чарльз?
– Тоже не очень.
– А ведь Себастьян привязан к вам больше, чем к кому-либо из нас. Вы должны ему помочь. Я бессильна.
Я сжал до нескольких фраз то, что было высказано в многих фразах. Леди Марчмейн не была многоречива, но она обращалась с предметом разговора по-женски жеманно, кружа поблизости, подступая и вновь отступая и прикидываясь незаинтересованной; она порхала над ним, точно бабочка; играла в «тише едешь – дальше будешь», украдкой от собеседника подвигаясь к цели и останавливаясь как вкопанная под наблюдающим взглядом. Им плохо, и они обращаются в бегство – вот что было ее горем, и это все, что я понял из ее слов. Чтобы выговориться, ей понадобился целый час. В заключение, когда я уже встал, чтобы раскланяться, она сказала, словно только что вспомнила:
– Кстати, вы видели книгу моего брата? Она только что вышла.
Я сказал, что пролистал ее у Себастьяна в комнате.
– Мне хотелось бы, чтобы она у вас была. Можно, я подарю вам? Они все трое были блестящие мужчины. Нед был из них лучшим. Его убили последним, и, когда пришла телеграмма – а я знала, что она придет, – я подумала: «Теперь черед моего сына осуществить то, что никогда уже не сделает Нед». Я была в те дни одна. Себастьян только что уехал в Итон. Если вы прочтете книгу Неда, вы поймете.
Экземпляр книги лежал наготове у нее на бюро. И мне подумалось: «Такое прощание у нее было запланировано еще до того, как я вошел. Может быть, она весь разговор отрепетировала заранее? А если бы все пошло иначе, она, наверное, положила бы книжку обратно в стол?»
Она написала на форзаце мое и свое имя, число и место.
– Сегодня ночью я молилась и за вас, – сказала она.
Я закрыл за собой дверь, оставив позади bondieuserie, и низкие потолки, и ситцевую обивку в цветочек, и кожаные переплеты, и виды Флоренции, и вазы с гиацинтами, и чаши с цветочными лепестками, и petit-point – укромный женский современный мир, – и очутился снова под сводчатыми ячеистыми потолками, среди колонн и карнизов главного холла в возвышенной, мужской атмосфере лучшего века.
Я не был дураком, и я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что меня пытались подкупить, но я был настолько еще молод, что испытал от этого чувство удовлетворения.
Джулию я в то утро так и не видел, но, когда я уже отъезжал, к дверце машины подбежала Корделия и сказала:
– Вы увидите Себастьяна? Передайте ему от меня самый сердечный привет. Не забудете? Самый сердечный.

 

В лондонском поезде я читал подаренную леди Марчмейн книгу. На фронтисписе была помещена фотография молодого человека в гренадерской форме, и я отчетливо увидел, откуда происходит та каменная маска, которая у Брайдсхеда легла на тонкие и живые черты его отца; то был обитатель лесов и пещер, охотник, старейшина племенного совета, хранитель суровых преданий народа, ведущего постоянную войну со своей средой. В книге были и другие иллюстрации – снимки трех братьев на отдыхе, и в каждом лице я различил те же первобытные черты; вспоминая леди Марчмейн, нежную и томную, я не находил в ней сходства с этими сумрачными мужчинами.
Она почти не фигурировала в книге; она была девятью годами старше старшего из братьев и вышла замуж и покинула дом, когда они еще учились в школе; между нею и братьями шли еще две сестры; после рождения третьей дочери были совершены паломничества и акты благотворительности с целью вымолить рождение сына, ибо семья имела обширные владения и старинное имя; наследники мужского пола появились поздно, но зато в избытке, который тогда казался гарантией продолжения рода, столь внезапно и трагически на них оборвавшегося.
История их семьи была типична для католической земельной аристократии в Англии; со времен Елизаветы и до конца царствования Виктории они вели замкнутую жизнь в окружении родичей и арендаторов, сыновей отсылали учиться за границу, откуда они нередко привозили себе жен, а если нет, тогда роднились браками с еще несколькими семействами в таком же положении, как они, и жили, лишенные возможностей карьеры, усваивая уже в тех потерянных поколениях уроки, содержащиеся и в жизни трех последних мужчин в роду.
Умелый редактор, мистер Самграсс собрал удивительно однородный томик – стихи, письма, отрывки из дневников, несколько неопубликованных эссе, и все это дышало суровым и вдохновенным подвижничеством и рыцарственностью не от мира сего; были там и письма кое-кого из сверстников, написанные после смерти ее братьев, и каждое, ясней или глуше, излагало все ту же повесть о замечательных мужчинах, которые в пору великолепного духовного и физического расцвета, пользуясь всеобщей любовью и столь много обещая в будущем, стояли в каком-то смысле особняком среди товарищей, были мучениками в венцах, предназначенными к жертвоприношению. Этим людям было суждено умереть и очистить мир для грядущего Хупера; это были аборигены, жалкая нечисть в глазах закона, которую следовало перестрелять, чтобы мог, ничего не опасаясь, появиться коммивояжер в квадратном пенсне, с его потным рукопожатием и обнаженными в улыбке вставными челюстями. И под стук колес поезда, увозившего меня все дальше от леди Марчмейн, я думал, что, может быть, на ней тоже лежит этот гибельный отсвет, помечая ее самое и присных ее на уничтожение средствами иными, чем война. Кто знает, может быть, в красном пламени уютного камина ее глаза различали зловещий знак, а слух улавливал в шелесте плюща по стеклу неумолимый шепот рока?
Потом был Паддингтонский вокзал, а когда я добрался домой, меня ждал Себастьян, и ощущение трагедии тут же исчезло, потому что он был весел и беззаботен, как в дни нашего первого знакомства.
– Корделия просила передать вам самый сердечный привет.
– У вас был «разговор по душам» с мамой?
– Да.
– И как, вы перешли на ее сторону?
Накануне я ответил бы: «Никакой ее стороны не существует». Теперь я сказал:
– Нет. Я с вами, Себастьян, «contra mundum».
И больше мы ни тогда, ни потом не обмолвились об этом ни словом.
Но тени вокруг Себастьяна все сгущались. Мы возвратились в Оксфорд, и под моими окнами опять цвели левкои, и каштановые свечи освещали улицы, роняя на теплый булыжник белые хлопья; но все было не так, как прежде; в сердце Себастьяна царила зима.
Проходили недели; мы решили подыскать квартиру на будущий семестр и нашли на Мертон-стрит, в уединенном богатом доме поблизости от теннисного корта.
Встретившись с мистером Самграссом, которого мы последнее время видели уже не так часто, я рассказал ему о нашем выборе. Он стоял над прилавком у Блэквелла, где были разложены недавно полученные немецкие книги, и откладывал в стопку те, что собирался приобрести.
– Вы снимаете квартиру вместе с Себастьяном? – спросил он. – Значит, он будет в Оксфорде следующий семестр?
– Надеюсь. Почему бы ему не быть?
– Не знаю. Просто я так подумал. Но я в таких делах постоянно ошибаюсь. Мертон-стрит мне нравится.
Он показал мне купленные книги, которые ввиду моего незнания немецкого языка не представляли для меня интереса. Когда мы прощались, он сказал:
– Извините, если я вмешиваюсь не в свое дело, но я бы повременил окончательно договариваться на Мертон-стрит впредь до полной ясности.
Я передал этот разговор Себастьяну, и он сказал:
– Да, у них там заговор. Мама хочет, чтобы я жил у монсеньора Белла.
– Почему вы не рассказали мне об этом?
– Потому что я не буду жить у монсеньора Белла.
– Все равно вы могли бы сказать мне. Когда это началось?
– О, давно уже. Мама, знаете ли, очень проницательна. Она поняла, что потерпела с вами неудачу. Вероятнее всего, по письму, которое вы ей прислали, прочитав книгу дяди Неда.
– Но я ничего там не написал.
– Вот именно. Если бы вы готовы были ей помочь, вы написали бы много всего. Понимаете, дядя Нед – это проверка.
Но она, видимо, еще не вполне потеряла надежду, потому что через несколько дней я получил от нее такую записку: «Буду в Оксфорде проездом во вторник и надеюсь видеть вас и Себастьяна. Мне хотелось бы поговорить с вами несколько минут наедине, до того как я встречусь с ним. Это не слишком большое одолжение? Заеду к вам около двенадцати».
Она заехала, выразила восхищение моим жилищем.
– …Мои братья Саймон и Нед учились здесь. У Неда окна выходили в сад. Я хотела, чтобы Себастьян тоже поступил сюда, но мой муж учился в колледже Христовой церкви, а как вы знаете, образованием Себастьяна распоряжался он. – Она похвалила мои рисунки: – Всем очень нравятся ваши росписи в садовой комнате. Мы никогда не простим вам, если вы не завершите их.
Наконец она подошла к тому, ради чего приехала.
– Вы, наверное, и сами уже догадались, о чем я хочу вас спросить. В этом семестре Себастьян много пил?
Я уже догадался и ответил:
– Если бы это было так, я бы не дал вам никакого ответа, но я могу сказать: нет.
Она сказала:
– Верю вам. Слава Богу! – И мы пошли вместе обедать в колледж Христовой церкви.
Вечером того же дня с Себастьяном в третий раз случилась беда: он был задержан около часа ночи помощником декана, когда, пьяный до ослепления, тыкался из угла в угол на университетском дворике. Я простился с ним незадолго до полуночи; он был мрачен, но абсолютно трезв. За час, прошедший после моего ухода, он один выпил полбутылки виски. В памяти у него мало что удержалось, когда он пришел ко мне наутро и рассказал об этом.
– И часто вы так поступали, – спросил я, – напивались в одиночку после моего ухода?
– Раза два. Нет, кажется, четыре раза. Это только когда они начинают меня преследовать. Оставили бы меня в покое, и все было бы в порядке.
– Теперь не оставят, – сказал я.
– Знаю.
Мы оба знали, что это кризис. В то утро у меня не было слов сочувствия для Себастьяна; он нуждался в них, но мне нечем было его успокоить.
– Ну, знаете ли, – сказал только я, – если вы будете запивать горькую всякий раз, как увидите кого-нибудь из членов вашей семьи, это совершенно безнадежно.
– О да, – ответил Себастьян с великой печалью. – Я знаю. Это безнадежно.
Но гордость моя была уязвлена из-за того, что я оказался в положении лжеца, и я не смог откликнуться на его нужду.
– Ну и что же вы собираетесь делать?
– Я ничего не собираюсь. Они сами все сделают. – И он ушел от меня, не получив утешения.
Вновь была пущена в ход громадная машина, и у меня на глазах повторилось все, как было в декабре: мистер Самграсс и монсеньор Белл посетили декана; приехал на один вечер Брайдсхед; тронулись большие колеса, завертелись малые. Все от души жалели леди Марчмейн – ведь имена ее братьев золотыми буквами высечены на монументе героям войны, а память о них еще жива во многих сердцах.
Она еще раз приехала ко мне, и я опять должен свести до нескольких слов наш разговор, длившийся всю дорогу от Холивелла через Месопотамию до Парков, а потом на пароме до Северного Оксфорда, где она остановилась на ночь у каких-то монахинь, которым оказывала покровительство.
– Вы должны мне поверить, – сказал я, – что, когда я говорил, что Себастьян не пьет, я говорил правду, какой она была мне в то время известна.
– Я знаю, что вы хотите быть ему хорошим другом.
– Дело не в этом. Я сказал вам то, что считал правдой. Я и сейчас в каком-то смысле считаю это правдой. Я думаю, что он напивался раз или два, но не больше.
– Бесполезно, Чарльз, – перебила она. – Вы можете только сказать, что не знаете его так, как я думала, и не имеете на него влияния. Все наши попытки поверить ему ни к чему не приведут. Я видела пьяниц и раньше. Худшее в них – это лживость. Любовь к правде утрачивается прежде всего остального. И это после нашего чудесного обеда. Когда вы ушли, он был со мною так ласков, совсем как когда-то маленьким мальчиком. И я согласилась на все, чего он хотел. Правду сказать, я сомневалась относительно его намерения поселиться вместе с вами. Я верю, вы поймете меня. Вы ведь знаете, что мы все любим вас, и не только как друга Себастьяна. И всем нам будет вас не хватать, если вы когда-нибудь перестанете приезжать к нам в гости. Но я хочу, чтобы у Себастьяна были разные друзья, а не только один. Монсеньор Белл говорит, что он совершенно не общается с другими католиками, не бывает в Ньюменском клубе, даже к мессе почти не ходит. Упаси Бог, чтобы он знался с одними католиками, но должны же у него и среди них быть знакомые. Только очень крепкая вера способна выстоять в одиночку, а у Себастьяна она не крепка.
Но во вторник после того обеда я была так довольна, что отказалась от всех моих возражений; я пошла с ним и посмотрела выбранную вами квартиру. Прелестная квартира. Мы обсудили с ним, какую еще мебель привезти из Лондона, чтобы она стала еще уютнее. И потом, в тот же самый вечер!.. Нет, Чарльз, все это не по логике вещей.
Я подумал, что «логику вещей» она подобрала у кого-то из своих интеллектуальных почитателей.
– И вы знаете средство помочь ему? – спросил я.
– В колледже все удивительно добры. Они сказали, что не исключат его при условии, что он поселится с монсеньором Беллом. Я бы никогда не попросила об этом сама, но монсеньор Белл был настолько добр… Он особо просил передать вам, что вам у него всегда будут рады. Правда, комнаты для вас в Старом Дворце не найдется, но, вероятно, вы и сами бы не захотели там поселиться.
– Леди Марчмейн, если вы намерены сделать из Себастьяна пьяницу, это вернейший способ. Неужели вы не понимаете, что всякий намек на слежку будет для него губителен?
– Ах, Боже мой, ну как вам объяснить? Протестанты всегда думают, что католические священники – шпионы.
– Дело не в этом. – Я попытался выразить свою мысль, но безнадежно запутался. – Он должен чувствовать себя свободным.
– Но ведь он и был всегда свободным до сих пор. И вот к чему это привело.
Мы дошли до парома; мы зашли в тупик. Почти молча я проводил ее до монастыря, сел на автобус и вернулся на Карфакс.
Себастьян сидел у меня.
– Я пошлю телеграмму папе, – сказал он. – Он не допустит, чтобы они заперли меня у этого священника.
– Но если они ставят это условием вашего дальнейшего пребывания в университете?
– Значит, я не вернусь в университет. Вообразите меня там – как я прислуживаю дважды в неделю на мессе, помогаю угощать чаем робких первокурсников-католиков, присутствую в Ньюменском клубе на обеде в честь приезжего лектора, выпиваю при гостях стакан портвейна, а монсеньор Белл не сводит с меня бдительного ока и, когда я выхожу, объясняет, что, мол, это один университетский алкоголик, пришлось его взять, у него такая обаятельная матушка.
– Я ей сказал, что это невозможно.
– Напьемся сегодня ото всей души?
– Да, сегодня от этого, во всяком случае, вреда не будет, – согласился я.
– Contra mundum?
– Contra mundum.
– Благослови вас Бог, Чарльз. Нам не много вечеров осталось провести вместе.
В ту ночь мы впервые за много недель напились вдвоем до полного умопомрачения. Я проводил его до ворот, когда все колокола уже отбивали полночь, и еле добрел обратно один под звездами небесными, которые предательски покачивались между шпилями, и повалился спать не раздеваясь, чего не случалось уже больше года.

 

На следующий день леди Марчмейн уехала из Оксфорда, взяв с собой Себастьяна. Мы с Брайдсхедом побывали в его комнатах и разобрали вещи – что оставить, а что отослать вдогонку.
Брайдсхед был серьезен и бесстрастен, как всегда.
– Жаль, что Себастьян не успел ближе познакомиться с монсеньором Беллом, – сказал он. – Он убедился бы, что это очень милый человек и жить у него только приятно. Я жил там весь последний курс. Моя мать считает, что Себастьян запойный пьяница. Это правда?
– Это ему всерьез угрожает.
– Я верю, что Бог оказывает пьяницам предпочтение перед многими добропорядочными людьми.
– Бога ради, – сказал я, потому что в то утро я был близок к тому, чтобы заплакать, – зачем во все вмешивать Бога?
– Простите. Я забыл. А знаете, это очень смешной вопрос.
– Вы находите?
– Для меня, конечно. Не для вас.
– Нет, не для меня. По-моему, без вашей религии Себастьян мог бы жить нормально и счастливо.
– Это спорный вопрос. Как вы думаете, ему еще понадобится эта слоновья нога?
В тот вечер я пошел к Коллинзу, жившему по другую сторону университетского дворика. Он сидел со своими книгами, работал у окна при свете меркнущего дня.
– А, это вы, – сказал он. – Заходите. Не видел вас целый семестр. Боюсь, мне нечего вам предложить. Почему вы покинули блестящее общество?
– Я самый одинокий человек в Оксфорде, – ответил я. – Себастьяна Флайта исключили.
Потом я спросил его, что он думает делать в долгие каникулы. Он рассказал – что-то непереносимо скучное. Потом я спросил, подыскал ли он квартиру на будущий год. Да, ответил он, правда далековато, но очень удобная квартира. На пару с Тингейтом, старостой кружка эссеистов.
– Одна комната там еще не занята. В ней собирался поселиться Баркер. Но он выставил свою кандидатуру в президенты Союза и думает, что теперь ему удобнее поселиться поближе.
У нас обоих возникла мысль, что в этой комнате мог бы поселиться я.
– А вы куда едете?
– Я собирался жить на Мертон-стрит вместе с Себастьяном Флайтом. Это теперь пошло прахом.
Однако предложение так и не было произнесено, и момент прошел. На прощание он сказал: «Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Мертон-стрит». А я сказал: «Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Иффли-роуд», – и больше никогда не говорил с ним.
До конца семестра оставалось десять дней; я кое-как прожил их и приехал в Лондон, не имея, как и год назад, при совсем других обстоятельствах, никаких определенных планов.
– А этот твой удивительно красивый приятель, – спросил отец, – он не приехал с тобой?
– Нет.
– Я уж было думал, что он решил совсем к нам перебраться. Жаль, он мне нравился.
– Отец, ты непременно хочешь, чтобы я получил диплом?
– Я хочу? Господи помилуй, почему бы я мог хотеть этого? Мне он совершенно ни к чему. Да и тебе, насколько могу судить, тоже.
– Вот и я думаю точно так же. Мне кажется, снова возвращаться в Оксфорд будет напрасной тратой времени.
До этой минуты отец только вполуха слушал, что я говорю; теперь он положил книгу, снял очки и внимательно посмотрел на меня.
– Тебя исключили, – сказал он. – Брат предупреждал меня.
– Нет. Никто меня не исключал.
– Ну так о чем же тогда весь этот разговор? – неодобрительно спросил он, надевая очки и разыскивая место в книге. – Все проводят в Оксфорде по меньшей мере три года. Я знал одного человека, которому потребовалось семь лет, чтобы получить диплом богослова.
– Просто я думал, что, раз я не собираюсь заниматься ни одной из профессий, где нужен диплом, наверно, лучше будет сейчас же приняться за то дело, которое я для себя избрал. Я намерен стать художником.
Но на это отец мне тогда ничего не ответил.
Однако мысль, как видно, запала ему в душу; когда мы в следующий раз заговорили на эту тему, она уже твердо в нем укоренилась.
– Если ты будешь художником, – сказал он в воскресенье за завтраком, – тебе понадобится студия.
– Да.
– Ну а здесь нет студии. Нет даже комнаты, которую удобно было бы использовать под студию. Не могу же я допустить тебя заниматься живописью в галерее.
– Конечно. Я и не предполагал.
– И я не могу допустить, чтобы в дом набивались обнаженные натурщицы и художественные критики с их ужасным жаргоном. И потом, мне не нравится запах скипидара. Я полагаю, ты намерен браться за дело всерьез и писать масляными красками?
Мой отец принадлежал к тому поколению, которое делило художников на серьезных и несерьезных в зависимости от того, пишут ли они маслом или акварелью.
– Едва ли я буду писать первый год. И потом, я вообще, вероятно, поступлю в какую-нибудь художественную школу.
– За границей? – с надеждой спросил отец. – Говорят, за границей есть превосходные школы.
Дело продвигалось гораздо быстрее, чем я предполагал.
– За границей или здесь. Мне надо сначала оглядеться.
– И оглядись за границей, – сказал он.
– Так ты согласен, чтобы я оставил Оксфорд?
– Согласен? Мой дорогой мальчик, тебе уже двадцать два года.
– Двадцать, – поправил я. – Двадцать один в октябре.
– Только-то? Мне представлялось, что это тянется уже так давно.
Завершает этот эпизод письмо от леди Марчмейн.
«Дорогой Чарльз, – писала она, – сегодня утром Себастьян уехал от меня за границу к своему отцу. Перед его отъездом я спросила, написал ли он Вам, и он ответил, что нет, так что это должна сделать я, хотя не знаю, как я смогу выразить в письме то, что не сумела выразить во время нашей последней прогулки. Однако нельзя, чтобы Вы оставались в неведении. Себастьяна исключили из колледжа только на один семестр и согласны взять назад при условии, что он поселится у монсеньора Белла. Пусть он решает сам. Между тем мистер Самграсс любезно согласился взять его пока под свое покровительство. Как только он вернется от отца, мистер Самграсс берет его с собой в поездку по Ближнему Востоку, где мистер Самграсс давно уже хотел обследовать местные православные монастыри. Он надеется, что это может стать новым интересом для Себастьяна.
На Рождество, когда они возвратятся, я знаю, Себастьян непременно захочет увидеть Вас, и мы все тоже. Надеюсь, Ваши планы на будущий семестр не очень сильно расстроились и все у Вас пойдет хорошо.
Искренне Ваша Тереза Марчмейн.
Нынче утром я пришла в садовую комнату и мне было так грустно».
Назад: Глава третья
Дальше: Книга вторая Брайдсхед покинутый