IX
— В чем, по-вашему, состоит счастье? — спросил Ангел Эфира, допивая вторую бутылку пива в одном из кабачков Белого города. Гид недоверчиво покосился на своего Ангела.
— Тема трудная, сэр, хотя наиболее интеллигентные из наших журналов часто печатают ответы читателей на этот вопрос. Даже сейчас, в середине двадцатого века, кое-кто по-прежнему считает, что счастье — побочный продукт свежего воздуха и доброго вина. В старой веселой Англии его, несомненно, добывали именно таким путем. По мнению других, оно проистекает из высоких мыслей и низкого уровня жизни, а третьи, и таких довольно много, связывают его с женщинами.
— С наличием их или отсутствием? — живо поинтересовался Ангел.
— Когда как. Но сам я не присоединяюсь целиком ни к одному из этих мнений.
— Страна ваша теперь счастлива?
— Сэр, — возразил гид, — все земное познается в сравнении.
— Объясните.
— Объясню, — строго сказал гид, — если вы сперва разрешите мне откупорить третью бутылку. И замечу кстати, что даже вы сейчас счастливы лишь в сравнительной, а может, и в превосходной степени — это вы узнаете, когда допьете последнюю бутылку до дна. Может, счастье ваше от сего увеличится, может, нет — посмотрим.
— Посмотрим, — решительно подтвердил Ангел.
— Вы спросили меня, счастлива ли наша страна; но не следует ли сначала установить, что такое счастье? А как это трудно, вы скоро и сами убедитесь. Вот, например, в первые месяцы Великой Заварухи считалось, что счастья вообще нет: каждая семья была повергнута в тревогу за живых или в скорбь о погибших; а остальные тоже считали своим долгом притворяться скорбящими. И, однако, сколь это ни странно, в те дни внимательный наблюдатель не мог уловить никаких признаков усилившейся мрачности. Кое-какие материальные лишения мы, конечно, испытывали, но зато не было недостатка в душевном подъеме, который люди возвышенной души всегда связывают со счастьем; причем я отнюдь не имею в виду душевный подъем, вызываемый алкоголем. Вы спросите, что же вызывало этот подъем? Я вам отвечу в восьми словах: люди забывали о себе и помнили о других. До того времени никто и не представлял себе, скольких врачей можно оторвать от забот о гражданском населении; без скольких священников, юристов, биржевых маклеров, художников, писателей, политиков и прочих лиц, считавших делом своей жизни заставлять других копаться в собственной душе, свободно можно обойтись. Больные старухи вязали носки и забывали о своих немощах; пожилые джентльмены читали газеты и забывали ворчать по поводу невкусного обеда; люди ездили в поездах и забывали, что неприлично вступать в разговоры с посторонними; торговцы записывались в добровольную полицию и забывали спорить о своем имуществе; палата лордов вспомнила о своем былом достоинстве и забыла о своей наглости; палата общин почти забыла свою привычку пустословить. Поразительнее всего случай с рабочими: они забыли, что они рабочие. Даже собаки забыли о себе, хотя это, впрочем, не ново, как то засвидетельствовал ирландский писатель в своем потрясающем обличении «На моем пороге». Но время шло, и куры, со своей стороны, стали забывать нести яйца, корабли — возвращаться в порт, коровы — давать молоко, а правительства — смотреть дальше своего носа, и вскоре забвение себя, охватившее было всех людей в стране…
— Было предано забвению, — закончил Ангел со спокойной улыбкой.
— Моя мысль, сэр, хотя я не сумел бы выразить ее столь изящно. Но так или иначе, поворот наметился, люди стали думать: «Война не так страшна, как мне казалось, ведь я еще никогда не наживал столько денег, и чем дольше она продлится, тем больше я наживу, а ради этого можно многое перенести». Все классы общества взяли себе одинаковый девиз: «Ешь, пей — все равно скоро крышка». «Если завтра меня застрелят, утопят, разбомбят, разорят или уморят с голоду, — так рассуждали люди, — лучше уж я сегодня буду есть, пить, жениться и покупать бриллианты». И они так и поступали, несмотря на отчаянные усилия одного епископа и двух джентльменов, ведавших немаловажным вопросом питания. Правда, они, как и раньше, делали все возможное, чтобы разбить врага или «выиграть войну», как это тогда не совсем точно называли, но работали только их руки, а души, за немногими исключениями, уснули. Ибо душа, сэр, так же, как и тело, требует время от времени отдыха, и я даже замечал, что обычно она первая начинает храпеть. Еще до того, как Великая Заваруха пришла к предначертанному ей концу, души в нашей стране храпели так, что на луне и то было слышно. Люди только и думали что о деньгах, о мести и о том, как бы добыть еды, хотя слово «жертва» так пристало к их губам, что стереть его было не легче, чем другие сорта губной помады, которая тогда все больше входила в моду. Многие очень повеселели. И вот я хочу вас спросить: какой из этих критериев следует приложить к понятию «счастье»? Когда эти люди были счастливы — тогда ли, когда скорбели и не думали о себе, или когда веселились и только о себе и думали?
— Конечно, первое, — сказал Ангел, и глаза его загорелись. — Счастье неотделимо от благородства.
— Не торопитесь с выводами, сэр. Я часто встречал благородство в сочетании с горем; более того, часто бывает, что чем возвышеннее и тоньше душа, тем несчастнее ее обладатель, — ведь он видит тысячи проявлений жестокости и подлой несправедливости, которых более низкие натуры не замечают.
— А вот я замечаю, — сказал Ангел, бросив на него проницательный взгляд, — что вы чего-то не договариваете. Ну-ка, признавайтесь!
— Вывод мой таков, сэр, — сказал гид, очень довольный собой. — Человек счастлив только тогда, когда живет под определенным жизненным давлением на квадратный дюйм; иными словами, когда он так увлечен своими делами, словами, мыслями, работой или мечтами, что забывает думать о себе. Если нападет на него какая-нибудь хворь — зубная боль или меланхолия — столь острая, что не дает ему раствориться в том, чем он в данную минуту занят, — тогда он уже не счастлив. И недостаточно только воображать себя увлеченным — нет, человек должен быть увлечен по-настоящему: как двое влюбленных, сидящих под одним зонтом, или поэт, подыскивающий рифму для двустишия.
— Вы хотите сказать, — заметил Ангел не без ехидства, — что человек счастлив, когда встречает на узкой дорожке бешеного быка? Ведь в таком случае давление на квадратный дюйм должно быть немалое.
— Вовсе не обязательно, — возразил гид. — В таких случаях принято отходить в сторонку, жалеть себя и размышлять о превратностях судьбы. Но если человек не растеряется и проявит мужество, это доставит ему радость пусть даже в следующую минуту, перелетая через изгородь, он уже снова начнет размышлять. Для меня совершенно ясно, — продолжал гид, — что плод с древа познания в старинной басне не был всего лишь познанием пола, как до сих пор предполагали пуритане, но скорее символизирует познание себя и мира вообще; ибо я не сомневаюсь, что Адам и Ева не раз сидели под одним зонтом еще задолго до того, как обнаружили, что они не одеты. А счастливыми они перестали быть только тогда, когда задумались о мироздании в целом.
— Кто называет ключами к счастью любовь, кто власть, — проговорил Ангел.
— Не верьте, — перебил его гид. — Любовь и власть — это лишь два из многих путей к увлеченности, то есть к забвению себя; не более как методы, с помощью которых людям — различного склада удается от себя избавиться. Ибо тем, кто, подобно святому Франциску Ассизскому, любит все живое, некогда сознательно любить себя; а тем, кто бряцает оружием и властвует, как кайзер Билл, некогда осознать, что они не властны над самими собой. Да, именно потому, что они любят или властвуют так энергично, они и забывают в это время о себе.
— Это не глупо, — сказал Ангел задумчиво. — А как вы примените это к нынешним временам и к вашей стране?
— Сэр, — отвечал гид, — англичанин никогда не бывает так несчастен, как кажется, ибо если вы видите, что он хмурит брови или приоткрыл рот, то причиной тому скорее увлеченность, нежели задумчивость (об аденоидах я не говорю), а это признак натуры, склонной забывать о себе. Не следует также предполагать, будто бедность и грязь, которой, как вы могли убедиться, сколько угодно и при правлении Трудяг, уменьшают способность жить минутой; возможно даже, что они суть симптомы этой привычки. Несчастными чаще бывают те, у кого чистое тело и много досуга, особенно в мирное время, когда им нечего делать, кроме как сидеть под шелковицей, помещать деньги, платить налоги, мыться, совершать полеты и думать о себе. Впрочем, многие Трудяги тоже живут в напряжении и страхе и отнюдь не отрешились от копания в собственной душе.
— Стало быть, демократия — не синоним счастья?
— Дорогой сэр, — сказал гид, — я знаю, что во время Великой Заварухи многие так говорили. Но говорили тогда столько, что чуть больше или чуть меньше уже не имеет значения. Я открою вам один секрет. Мы еще не достигли демократии — ни здесь, в Англии, ни где бы то ни было. Старинная американская поговорка относительно нее звучит очень мило, но поскольку даже у одного человека из десяти нет собственного мнения ни по одному из тех вопросов, по которым он голосует, он при всем желании не может это мнение выразить. А до тех пор, пока он не научится иметь и выражать собственное мнение, он не сможет управлять собой для себя, что, как вы знаете, и составляет признак истинной демократии.
— Я что-то совсем запутался, — сказал Ангел. — Вам-то самому что нужно для счастья?
Гид гордо выпрямился на стуле.
— Если справедливо мое мнение, что счастье есть увлеченность, — замурлыкал он, — то значит, наша задача в том, чтобы заставить людей увлекаться делами добрыми и приятными. Американец, составляющий корнер на пшеницу, увлечен этим и, вероятно, счастлив, однако он враг человечества, ибо деятельность его пагубна. Мы должны стремиться к тому, чтобы посвящать себя творчеству или деятельности, полезной не только для нас, но и для других. Стремиться к простоте, гордиться своей работой и забывать о себе независимо от того, кто мы такие. Мы должны делать то, что делаем, потому что это приятно, а не потому, что это может оказаться для нас выгодно, и учиться отдавать все силы тому, что делаем. Только тогда наш вкус к жизни останется острым, как лезвие бритвы, которую каждое утро правят умелой рукой. А с другой стороны, нужно приохотить нас к доброте, чистоте, умеренности, научить любить хорошую музыку, гимнастику и свежий воздух.
— Звучит неплохо, — заметил Ангел. — И какие же меры в этом направлении уже принимаются?
— Я взял за правило, сэр, знакомиться со всеми законами моей страны касательно просвещения, начиная с того, который был издан во время Великой Заварухи; но если не считать гимнастики, я пока не нашел в них ничего, что непосредственно относилось бы к этим вопросам. Да оно и не удивительно, если вспомнить, что целью просвещения считается не достижение счастья, а процветание торговли, либо содействие обостренному самосознанию с помощью того, что зовется культурой. Если бы даже появился президент Просвещения столь просвещенный, что он разделял бы мои взгляды, он бы не решился высказать их вслух из опасения, что его упекут в сумасшедший дом.
— Вы, значит, не верите в прогресс вашей страны?
— Сэр, — ответил гид очень серьезно, — вы сами посмотрели эту страну и получили от меня кое-какие сведения о ее развитии за то время, что прошло с вашего последнего посещения Земли незадолго до Великой Заварухи. От вашего орлиного взора, вероятно, не укрылось, что под влиянием этого важного события темп ее жизни несколько ускорился. Отметили вы, вероятно, и то, что, вопреки самым благим намерениям, высказанным в конце этой трагедии, мы отдались на волю обстоятельств и во всех областях жизни пошли по линии наименьшего сопротивления.
— Этому я в общем сочувствую, — сказал Ангел и зевнул. — Так легче жить.
— Вот и мы к этому пришли; и пожалуй, нам живется не так уж плохо, если вспомнить, с чем только не пришлось и не приходится бороться: бремя долга; легкие наслаждения; презренный металл; партии; патрио-пруссачество; народ; ученые мужи; пуритане; прокторы; собственность; философы; духовенство; и, наконец, прогресс. Однако не скрою от вас, что от совершенства мы еще очень далеки; и, возможно, через тридцать семь лет, когда вы посетите нас снова, будем от него еще дальше. Ибо не знаю, как в мире ангелов, сэр, а в мире людей ничто не стоит на месте; и, как я уже пытался вам разъяснить, для того, чтобы продвигаться вперед и физически и духовно, необходимо подчинить себе и свою среду и свои изобретения, а не подчиняться им. Пусть мы снова стали богатыми; здоровыми и счастливыми мы пока не стали.
— Я допил бутылку и готов вознестись, — решительно произнес Ангел Эфира. — А вы ничего не пьете? Ну что ж, тогда давайте я вам напишу рекомендацию!
Он выдернул перо из своего крыла, окунул в горчицу и написал на белой шляпе гида: «Капли в рот не берет — один вред для торговли».
— Теперь я покидаю Землю, — добавил он.
Рад это слышать, сэр, — сказал гид, — чем дольше вы здесь пробудете, тем вульгарнее станете выражаться. Я уже давно приметил, что к этому идет, да и по себе знаю.
Ангел улыбнулся.
— Встречайте меня один, при свете солнца, у левого льва на Трафальгар-сквер, в этот же день и час, в тысяча девятьсот восемьдесят четвертом году. Привет официанту. Всего! — И, не дожидаясь ответа, он расправил крылья и воспарил.
— L'homme moyen sensuel! Sic itur ad astra! — загадочно прошептал гид и, подняв голову, еще долго смотрел вслед Ангелу, уносящемуся в Эмпиреи.
1917–1918 гг.
notes