Книга: Станция на горизонте
Назад: XII
Дальше: XIV

XIII

У Кая состоялись еще недолгие переговоры с Хольштейном. Они обсудили методы тренировок и условились о том, когда им встретиться в Сицилии.
– Обратите внимание на тормоза, Хольштейн. Гонки в горах мы сможем выиграть только при надежных тормозах.
Потом и с этим было покончено, и он вернулся к себе в отель, чтобы упаковать вещи. На площади перед казино скопилось множество машин, нагруженных чемоданами. Гостиничный автобус был доверху набит багажом. Сезон подходил к концу.
Кай отправил один чемодан на яхту Лилиан Дюнкерк. Остальной багаж он оставил у себя в машине, Хольштейн должен будет перегнать ее в Геную и там поставить на хранение. Наступило время прощания с его окном, его балконом и видом на побережье. Он сжился с ними и успел полюбить. Море и воздух были мягкими и тихими, словно аккорды, еще только готовящиеся зазвучать, аккорды-бутоны, которым предстояло расцвести в ушах и в пространстве.
Быть может, сейчас зазвонят колокола, но точно так же мог налететь и сильный шторм, который погонит пестрых птиц с побережья за горизонт, сея смятение и гибель.
Бесцельные часы перед исполнением желаний, ни ожидания, ни воли, – странный момент, когда ветер вдруг может стать судьбой, а какая-нибудь туча – предопределением. Когда сердце – магнит, на миг отлученный от собственной силы и заряженный тем видом тока, который как раз бежит мимо.
Золотой час беззащитности – возвращения к себе – и самоотдачи. Делай, что хочешь, матушка Вселенная, – пусть ветер, который явится первым, наполнит паруса.
Тревога молчала. Паруса тихо трепетали, увлекая на юг. Былое поблекло. Жизнь приближалась к полудню, и ты не думал о Завтра и Вчера. Наступило равновесие, одинаковая удаленность как от бури, так и от покоя…
В послеобеденные часы день стал более красочным. Скалы Восточной бухты открылись во всю ширь со всеми своими уступами. Косо светило солнце; бросая широкие тени, оно расчленяло склон на плоскости и кубы. На западе уже поднимался красноватый туман, и на нем рисовались черные пальмы. Свет больше не сиял, а тихо струился по улицам и над морем.
Раздался свисток паровоза, и вот из каменного массива выполз поезд – гагатовые бусы, скользящие по краю бухты. Он скрылся, оставив за собой череду облаков, отливавших синим блеском и перламутром на выпуклых округлостях.
Автомобили бесшумно мчались через перекресток возле автобусной станции к водолечебнице. Большие автобусы, пружиня на рессорах и мягких шинах, огибали угол за углом, дородные и проворные, как торопливые жуки. Из «Кафе де Пари» доносилась музыка.
Кай спустился вниз и дал несколько поручений портье. Швейцара-негра он одарил деньгами, какие нашлись у него в карманах.
На площади беспрерывно крутилась автомобильная карусель. Одетые в белое бои из кафе, вися на подножках, отгоняли машины на стоянки. Несколько родстеров даже остановились у столиков, чтобы нанести краткий визит знакомым. Словно императоры, оживляя пейзаж, стояли полицейские независимого государства в белых мундирах с золотыми шнурами и в тропических шлемах. Их обтекал караван туристов фирмы Кука.
Высоко над улицей, круто спускавшейся к отелю «Мирабо», горы прорезали узкие полоски Корнишей.
Кай повернул и, пройдя по бульвару Де Монте-Карло, стал спускаться по лестнице. Он медлил, тянул время, в душе у него воцарилась безмятежная гармония грядущего, он хотел бы остановиться сам и остановить мгновенье среди этой ласковой тишины, которая заключала в себе мечту, счастье и знание. Счастье – это всегда то, что впереди, и он хотел его растянуть, удержать, насколько мог.
Он стоял на широкой набережной возле гавани. Перед ним, карабкаясь вверх по скалам, громоздилось Монако, беспокойное место, которое, словно вьющееся растение, оплетало гору. Акведук Стрельбища по голубям, множеством витков поднимавшийся над морем, походил на римский водопровод. В ювелирных лавках на бульваре Ла Кондамин уже затеплились огоньки. То был час между днем и сумерками, еще покорный свету, но уже настолько овеянный мистикой вечера, что итальянки с Ломбардской низменности в это время начинают говорить: «Felicissima notte».
Пора было идти. Яхта ждала. Прозрачная вода билась о ее носовую часть. Яхта слегка подрагивала и тихо гудела – она уже стояла под парами.
Одним прыжком Фруте перескочила узкие сходни и очутилась на палубе. Кай последовал за ней. Несколькими минутами позже яхта отчалила и взяла курс в открытое море.

 

Кай был один на палубе. Никто ему не мешал. Он сидел, погруженный в созерцание, у перил, и следил глазами за пенистой кильватерной струей. Закатное солнце просвечивало воду красными лучами. Кобальтовая синева и зеленые отражения прорезали ее светлыми переборками и разбивались вдребезги в волнах. Задул ветер.
Фруте подняла голову. Появилась Лилиан Дюнкерк. Кай пошел ей навстречу. Они долго стояли рядом и смотрели на отдалявшийся берег. Оба понимали, что вместе с ним остаются позади светские условности и причинно-следственные связи.
Они так презирали все традиционное, что спокойно им пользовались; это было удобно для обороны и отстранения от всего второстепенного. Но они его просто отбрасывали, если встречали партнера своего уровня.
Оба они были достаточно сильны, чтобы выдержать приключение, в котором перемахивали сразу через несколько ступеней, которое явилось как подарок и уйдет, глухое к призывам вернуться и неудержимое.
Поэтому они не тратили время на то, чтобы с ним освоиться и закрепить, а просто отдались ему, – они знали, что оно будет длиться не дольше вздоха, как приветствие, рукопожатие…
В их жилах текла слишком родственная кровь для того, чтобы они могли долго быть вместе.
Обоим пришлось отвергнуть немало рядовых возможностей, чтобы всецело воспользоваться случаем куда более незаурядным. Скепсис, с каким они отказывались от того, что не затрагивало их чувства, помог им теперь создать необычную ситуацию, которая наивному взгляду могла представиться романтическим идеалом.
Они были первочеловеки и плыли в ковчеге по водам над затопленною Землей. Наступало утро, день, вечер, ночь, – но время не двигалось, корабль был заколдован, и текли часы, золотые, исполнившиеся.
Они не старались ничего нагнетать и усиливать. Им было ведомо счастье, заключенное в чувстве меры, и они не придавали никакого значения весу, зато тем большее – соразмерности. Вещи были крупными или мелкими, – какими их делали, они питали к этому спокойное, отнюдь не мистическое почтение и с этим не экспериментировали; из благодарности, вещи жили внутри них.
Так что не было никакой патетики и никаких громких слов. Они бы только испачкали происшедшее между ними. Надо было лишь беззаботно и верно совершать повседневные дела. Красота мира состоит в том, что все течет и утекает, в том, что человек это знает и с улыбкой признает свою к сему причастность.
Поэтому каждый миг расцветал восторгом. Не было плоских мест, ибо они все время скользили по поверхности. Разве не была она намного пестрее всего остального?
Лилиан Дюнкерк и Кай спокойно и беспечально сознавали все несовершенство любви; они не пытались слиться воедино, но очень старались всегда оставаться двоими.
Они лежали в шезлонгах возле перил и смотрели, как проносятся в воде косяки рыб с темными спинками.
Когда яхта неподвижно стояла на якоре, они удили рыбу, и им казалось, что они видят в прозрачной воде каракатиц и черепах, которые плывут, перебирая лапами. Внизу гудели мелкие волны, с легким плеском ударяясь в борта яхты. Сидя под тентом в светлых рубашках, легких брюках и мягких войлочных шляпах, они заключали пари, кто первый что-нибудь выудит. Иногда стайка рыб, привлекая к себе внимание, проскакивала мимо пробок, болтавшихся на воде, или у кого-то легонько дергалась леска.
Красиво смотрелись овальные отражения солнца, качавшиеся на волнах. Если совсем низко перегнуться через перила, то можно было увидеть там, где нос яхты разрезал воду, что внизу – бездна. Иногда она безмолвно разверзалась.
Потом все эти вещи, из-за которых подозрительно выглядывали философия и символика, им наскучили, и они улеглись плашмя на спину. Над ними была только синева, и человек в ней терялся.
От этой синевы исходило властное внушение. Человек сознавал, что рядом с ним – чудо дышащего тела. Не воспринимал его ни одним из своих чувств, но благодаря ему еще сильнее ощущал себя всемогущим, глядя на небо, с этим телом сливался, – не нарушая его очертаний, не шевелясь, пронизанный током, что был вездесущ, но становился ощутимым, только когда ты медленно в нем растворялся, оказывался отключенным, как нечто единичное, когда настраивался параллельно всеобщему, когда сила всеобщности одолевала и открывались границы особого и весьма интенсивного чувства, при коем душа, казалось, целиком переливается в кожу – этот замечательный инструмент тончайших ощущений.
Но все это разлетелось, как дым, перед паштетом из креветок, который повар умел готовить поистине гениально.

 

На борту имелась радиоаппаратура, и временами они ловили в эфире концерт из Лондона или Парижа. Часто к музыке примешивалось невнятное жужжание корабельных телеграфов, ибо нет на свете ничего более болтливого, чем корабли в море, они непременно должны рассказать всем и каждому, что идут в Пернамбуко или в Коломбо.
Так проходили дни, без усилий и без борьбы. Ни он, ни она никогда не говорили о недавнем. Они его отодвинули в сторону, даже как следует не обдумав.
Иногда один оставлял другого в одиночестве. Кай однажды все утро просидел в шлюпке за чтением. Если ему хотелось, то он сидел там и после обеда. В обоих еще просвечивала какая-то детскость, но она не вырождалась ни во что иное и не подчеркивалась, а вырастала из той естественности, с какой они жили вообще.
Сантименты обсуждению не подлежали. Поэтому они друг от друга не уставали.
Перед натянутым парусом они фехтовали узкими гибкими рапирами, и вечерний свет окрашивал их плечи и лица в цвет бронзы.
Тела подкрадывались друг к другу, как кошки, мягкими, упругими движениями, внезапно отскакивали назад, метали молнии из пасти. Сталь со звоном билась о сталь. Напряжение разряжалось снопами искр, – так можно было бы со шпагой в руках пробираться сквозь африканские джунгли, где леопарды, налетая сверху, прыжком, напарывались бы на острие длинного клинка.
Кай бросил оружие.
– Пора прекратить, не то мы начнем драться всерьез. Удивительное дело: эти рапиры так и манят всадить их во что-нибудь живое, ведь это совсем легко – они будто скользнут в воду.

 

Ночами налетали южные ветры. На небе, почти как в тропиках, стояла большущая луна. Палубу освещали бесплотные колебания света. Спать было невозможно.
Они бродили по палубе. Еще лежали на виду брошенные вечером клинки. Кай поднял их и согнул.
– Луна их испортит. – Он подбросил рапиры высоко вверх – они полетели в воду и слегка зашипели, погружаясь в пучину. – При такой луне оружие держать нельзя.
Они уселись на носу яхты прямо друг против друга, подтянув к себе колени. Лицо Лилиан Дюнкерк было бледно. Море походило на свинец, который вспахивала яхта, добывая из него серебро. Серебро фосфоресцировало и было обманом. Поднялся легкий ветерок и запел в снастях. Луна угрожала смертью, и не следовало сидеть под нею без защиты. Ее флюиды убивают жизнь, это было известно. Если под нее клали молодых животных, они превращались в ночные тени с зелеными глазами. Если в негритянском краале в полнолуние кто-то ел курятину, то обретал способность смотреть через желудок вдаль. Удивительным было также дерево валлала – у него трещины шли зигзагом.
Кай рассказывал легенды туземцев-островитян. Существует колдовство, способное убить, и амулеты, оберегающие от беды. Колдовское излучение лунных камней и огненных опалов было однажды применено против него, но одна юная яванка принесла ему аметисты, и они его спасли. Это случилось в деревне, когда у него уже не осталось хинина. Девушка потом ушла с ним, а позднее пропала. Лилиан Дюнкерк поняла – ей незачем было и спрашивать: этой девушки, видимо, уже нет в живых…
Потом Кай с некоторой горячностью сказал:
– До чего это тягостно – делать жизнь изо дня в день, без перерыва.
– Так только…
– Мучительно, что нельзя из этого дела выскочить, как с корабля на набережную, чтобы немного передохнуть. Какая-то езда без остановок.
– Так только кажется.
– Живешь и живешь – это пугает. Почему нельзя перестать жить, на некоторое время исчезнуть, а потом вернуться?
– А разве мы не возвращаемся?
– Так мы вперед не двинемся, – ответил Кай и рассмеялся. – Луна подстрекает к бунту. В сосуде жизни надо бы с годами все перемешивать, вытаскивать из него сегодня одно, завтра другое: один раз день из своего сорок пятого года, другой – из восемнадцатого, без разбору, как вздумается. А так мы все время одни и те же, и нам чего-то не хватает.
Лилиан Дюнкерк промолчала.
Кай продолжал:
– Как вы хороши в этом обманчивом, этом упадочном и таком бессильном свете. Я вижу ваши глаза и ваш рот, вижу ваши плечи, ведь мы с вами фехтовали, я еще чувствую ваши движения. Можете вы понять, что мне этого мало, что я хочу прибавить еще вчера и завтра, когда буду испуганно вскакивать в полусне от сокрушающей мысли, что никогда не смогу обладать неким человеком так, как мне это смутно грезится?
Что-то в нас лишнее – наш разум или наша кровь. Было бы проще, будь у нас только одно из двух.
По вашим глазам я вижу, что ваши мысли сейчас всецело заняты мною. Я знаю, что это лишь сейчас так, а потом такого больше не будет. Но я хочу думать об этом без напыщенности и без хитрости, ибо полная луна преображает человека. В этот миг я чувствую, какое счастье сидеть вот так и читать ваши мысли; я думаю, что если бы знать формулу, то кому-то, возможно, удалось бы обратить в камень дыхание времени и достичь вечности…
И все-таки: вы всецело расположены ко мне и в то же время подобны радуге, которая выступает из дымки, становится четче, еще не отделившись от нее, обретает форму и снова расплывается в туманный обруч. Но я хотел бы так же стянуть оба меркнущих конца дуги – держать их руками, как лук, натянуть тетиву, наложить стрелу и выстрелить в то, что за этим стоит. Наполнить однажды этот круг всем, что исходит от меня, ощущать у себя тысячу лиц, очутиться в ином пространстве! Сейчас я ненавижу последовательное Одно-за-Другим, лучше бы существовало Одно-Рядом-с-Другим.
Это очень странный момент. Здесь нет ничего, кроме нас, все мои мысли сходятся к вам, все ваши мысли – ко мне, это самое благоприятное для счастья положение светил, какое только возможно, и все же оно оставляет желать чего-то еще.
И разве этот момент нашего совершеннейшего счастья, с понятливейшими руками, с мудрейшими сердцами, с сосредоточенной душой, дистиллированный как чистейший продукт бытия, подобие произведения искусства, – целая жизнь могла бы уйти на то, чтобы оно ощущалось без примесей, – разве этот момент не вызывает тоски?
Лилиан Дюнкерк подняла руки, сложила пальцы решеткой и посмотрела сквозь нее. Потом сказала:
– Если мы захотим, время умрет…
– Можно сказать и так. А когда светит луна, чувство пускает пузыри. Я убежден, что сейчас вел себя глупо.
– Наоборот – очень вдохновенно. Однако взгляните-ка разок сквозь мою решетку. Море выглядит за ней как стадо слонов с серыми спинами. Это, несомненно, и есть Одно-Рядом-с-Другим…
Что-то медленно топало по палубе. Потом послышалось сопенье, и появилась Фруте, какая-то призрачная в лунном свете – серая и странная со своими длинными ногами и стеклянными глазами. Но кожа у нее была теплая, и она подсунула голову под руку Кая вполне привычным движением.
Наступила тишина. Слышно было только дыхание Фруте. Под приглушенный плеск волн яхта поднималась и опускалась – она вовлекала в свое движение горизонт, который колыхался, как кринолин.
Началось плавное круженье, в центре коего были они трое – три сердца, над которыми ночь раскинула свои крылья. Каждое гляделось в себя, а над ними витала общность всего живого. Они чувствовали за горизонтом необъятность Вселенной, ее текучесть и бесконечность, но спокойно ставили ей границу, имевшую начало и конец и носившую имя – Жизнь.

 

Они не забылись: вот уже Лилиан Дюнкерк потребовала себе изобретенный Каем коктейль из козьих сливок, Marasquino di Zara, небольшого количества вермута и нескольких капель ангостуры. И разве удивительно было то, что для себя Кай принес графин коньяку, а для Фруте – толстенную салями, реквизированную у кока?
Так они торжествующе встретили зарю.

 

Текли дни, и никто их не считал. Приподнятое настроение все еще длилось, возводя над яхтой арку от горизонта до горизонта.
Но вот наступил день, когда опять заявили о себе часы, и время, и сроки. Яхта держала курс на Неаполь и Палермо.
В последние ночи бушевал шторм, и незакрепленные предметы в каютах катались, гремя в темноте, как ружейные выстрелы. К утру ветер стихал, но море еще продолжало волноваться. Вода успокаивалась далеко не сразу.
Во второй половине дня на горизонт вползла какая-то бухта. В полдень в небо уже взвился одинокий дымок.
Кай улыбнулся, глядя на Лилиан Дюнкерк.
– Мы не станем ничего опошлять, ибо знаем: то, что было, – неповторимо и безвозвратно. Почувствуем, что это последние часы с их меланхолией и тоской – нюансами счастья. Чего стоило бы счастье без прощания?
Бухта все росла и росла. Она обнесла себя горной цепью и, вырвавшись с обеих сторон из синей дымки, обрела очертания и пространство вокруг. Террасами вверх по склону до вершины горы поднимался город – Неаполь.
Он остался позади – соскользнул в море. Потом с шумом надвинулся роскошный берег Сицилии. У него был другой вид, уже немного тропический. Яхта замедлила ход.
Всего несколько слов. Лилиан Дюнкерк махнула рукой и крикнула:
– Я буду на чемпионате Европы.
Маленькая лодка улетела прочь, и земля, пальмы и люди отделили Кая от яхты.
Назад: XII
Дальше: XIV