Книга: Превращение (сборник)
Назад: В исправительной колонии[2]
Дальше: Мост[4]

Новеллы из наследия

Блюмфельд, пожилой холостяк

Вечером Блюмфельд, пожилой холостяк, поднимался по лестнице в свою квартиру, и, поскольку он жил на шестом этаже, это было делом нелегким. Преодолевая ступеньку за ступенькой, он думал, в последнее время эта мысль часто его посещала, что жить в полном одиночестве довольно тягостно, сейчас он вот словно втайне от всего мира должен карабкаться на шестой этаж, чтобы, добравшись до своих пустых комнат, облачиться опять же как бы втайне от всех в шлафрок, закурить трубку, полистать, понемножку потягивая вишневую наливку собственного изготовления, французский журнал, который он выписывает много лет подряд, и по прошествии получаса отправиться наконец в постель; перед тем, правда, полностью перестелив ее, поскольку не поддающаяся никакому обучению служанка делает это весьма небрежно. Нет, Блюмфельд был бы не против, чтобы какой-нибудь зритель или спутник наблюдал за течением его жизни. Он даже подумывал, не завести ли маленькую собачку. Ведь это веселое, а главное, благодарное и верное животное; у одного коллеги есть такой песик, и он ходит по пятам за своим хозяином, если же расстался с ним на несколько минут, то приветствует его появление громким лаем, выражая таким способом радость по поводу встречи со своим господином, со своим обожаемым благодетелем. Но у собаки имеются и недостатки. В какой чистоте ни содержи ее, все же в комнате от собаки грязь. Избежать этого никак нельзя, ведь не будешь всякий раз, возвращаясь с улицы, мыть собаку в горячей ванне, это вредно для ее здоровья. Блюмфельд же не выносит даже намека на грязь в комнате, чистота для него нечто обязательное, и он по нескольку раз на неделе ссорится из-за этого со своей не слишком аккуратной служанкой. Та немного глуховата, и он просто-напросто берет ее за руку и подводит к тем местам, где уборка проведена недостаточно тщательно.
Такими строгостями он все же добился того, что порядок в комнате хоть приблизительно отвечал его представлениям. Взять собаку значило добровольно смириться с грязью, против которой всю жизнь он вел упорную борьбу. Заведутся блохи, эти постоянные спутники собак. А уж если блохи, то недалек и тот день, когда Блюмфельду придется оставить свою уютную комнату псу, а самому искать другую квартиру. Но грязь – это отнюдь не единственный собачий недостаток. Они еще и болеют, и в их болезнях никто, по существу, ничего не смыслит. Забилось животное в угол и смотрит грустными глазами или начинает вдруг хромать или скулить, кашлять, корчиться от боли, пса заворачивают в одеяло, ласкают, поят молоком – в общем, выхаживают, как могут, надеясь, что он – и это вполне вероятно – скоро поправится; но ведь болезнь может оказаться серьезной, гадкой и заразной. А если собака и здорова, она ведь когда-нибудь состарится, решиться же своевременно сбыть верного друга с рук тяжело, и вот наступает время, когда твой собственный возраст смотрит на тебя из слезящихся собачьих глаз. И приходится мучиться с полуслепым, слабым, от ожирения еле передвигающимся животным, и таким образом, дорого платить за радости, которые когда-то доставляла вам собака. Нет, как бы ни хотелось сейчас Блюмфельду иметь собаку, все же лучше еще тридцать лет в одиночестве взбираться по лестнице, чем мучиться с состарившейся собакой, которая будет ползти со ступеньки на ступеньку, вздыхая громче хозяина.
Значит, Блюмфельд останется один, он же не какая-нибудь старая дева с разными причудами, которой лишь бы иметь рядом живое существо, нуждающееся в ее защите, чтобы было на кого изливать свою нежность, за кем ухаживать; для этой роли достаточно кошки или канарейки какой-нибудь, даже золотых рыбок. В крайнем случае можно обойтись цветами на окне. Блюмфельд же согласен только на пса, чтобы о нем можно было не слишком заботиться, иногда и пинка дать, выгнать ночевать на улицу, но когда Блюмфельд пожелает, пес будет тут как тут – лаять, прыгать, лизать руки. Вот что нужно Блюмфельду, но он отдает себе в этом отчет – издержки слишком велики – потому и отказывается от собаки; однако в силу основательности характера он периодически возвращается к этой мысли, как, например, сегодня вечером.
Когда Блюмфельд, добравшись наконец до своих дверей, лезет в карман за ключом, до него вдруг доносится шум, идущий из комнаты. Странный клацающий звук, живой и равномерный. И поскольку Блюмфельд только сейчас думал о собаке, звук этот напоминает ему стук собачьих когтей по полу. Нет, когти так не стучат, это не когти. Блюмфельд торопливо отпирает дверь и включает свет. То, что он видит, полнейшая для него неожиданность. Просто какое-то наваждение: два белых в синюю полоску целлулоидных шарика прыгают на паркете: когда один на полу, другой в воздухе, и эту игру они продолжают без устали. Однажды, еще в гимназии, Блюмфельд во время демонстрации известного эксперимента с электричеством видел вот так же прыгавшие шарики, но эти гораздо больше, к тому же прыгают они по комнате, где никакого эксперимента не проводится. Блюмфельд наклоняется, чтобы получше их рассмотреть. Сомнений нет, самые обыкновенные шары, только внутри у них, похоже, еще несколько маленьких – они-то и издают клацающий звук. Блюмфельд хватает руками воздух, желая проверить, не идут ли к ним какие-нибудь ниточки, но нет, шары движутся совершенно самостоятельно. Жаль, был бы Блюмфельд маленьким мальчиком, он бы очень обрадовался такому сюрпризу, сейчас же все это производит на него скорее неприятное впечатление. Ведь, в сущности, это совсем неплохо – жить незаметным холостяком, втайне от мира, и вот кто-то, не важно кто, проникает в эту тайну и посылает два смешных шарика.
Блюмфельд делает попытку поймать шарик, но они оба отпрыгивают в сторону и как бы манят его за собой. Это уж совсем глупо, решает он, гоняться вот так за шарами; он останавливается и смотрит на них. И они, поскольку преследование вроде бы прекратилось, тоже начинают, как раньше, прыгать на одном месте. Надо все-таки поймать их, думает он, и снова торопится схватить их. Шарики тотчас убегают, но Блюмфельд, расставив ноги, загоняет их в угол комнаты, где стоит чемодан; и там ему все-таки удается поймать один шарик. Это маленький и очень храбрый шарик – он вертится в руке, явно норовя удрать. А другой шарик, видя, что товарищ попал в беду, начинает прыгать все выше, постепенно увеличивая высоту, пока наконец не достает руки Блюмфельда. Он стукается об руку и все убыстряет свои прыжки, потом, поскольку с рукой, которая захватила шарик, сделать ничего не удается, он меняет объект нападения и начинает прыгать еще выше, метя Блюмфельду в лицо. Блюмфельд мог бы и его поймать, как первый, и где-нибудь обоих запереть, но ему кажется недостойным применять столь брутальные методы против двух маленьких шариков. В конце концов, это даже забавно – иметь у себя такую парочку, к тому же они, вероятно, скоро устанут, закатятся под шкаф, и наступит наконец покой. Вопреки этим своим рассуждениям Блюмфельд в раздражении что есть силы швыряет шарик об пол, но чудо – хрупкая, почти прозрачная целлулоидная оболочка остается невредимой, и оба шарика тотчас без перехода начинают свои согласованные невысокие прыжки.
Блюмфельд спокойно раздевается, аккуратно вешает одежду в шкаф и, как всегда, проверяет, оставила ли прислуга там все в надлежащем порядке. Раз или два он через плечо бросает взгляд на шарики, которые теперь, когда он перестал их преследовать, кажется, сами начали преследовать его, они прискакали к шкафу и прыгают прямо у него за спиной. Блюмфельд надевает шлафрок, теперь он должен пересечь комнату, чтобы взять трубку, они помещаются там в специальной подставке. Не оборачиваясь, он непроизвольно делает удар ногой, но шарики ловко уворачиваются, попасть по ним не так просто. Блюмфельд направляется за трубкой, и шарики тотчас к нему пристраиваются, он громко шаркает домашними тапочками, нарочно сбивает шаг, но за каждым его движением следует почти без паузы стук шариков, они успевают подладиться к нему. Блюмфельд неожиданно резко поворачивается, ему интересно, как с этим справятся шарики. Но они мгновенно описывают полукруг и уже снова стучат за его спиной, и так несколько раз, вслед за ним они повторяют этот маневр. Как подчиненные, сопровождающие патрона, они все делают, чтобы не оказаться перед Блюмфельдом. Вероятно, вначале они осмелились немного попрыгать перед ним, но только чтобы представиться, теперь же они заступили на службу.
До сих пор, если случалось нечто экстраординарное и Блюмфельд был не в состоянии овладеть ситуацией, он прибегал к испытанному средству – делал вид, что ничего не происходит. Иногда это помогало или на худой конец давало временное облегчение. Вот и теперь, выпятив губы, Блюмфельд не спеша выбирает трубку и с особой тщательностью набивает ее табаком из лежащего тут же кисета, позволяя шарикам спокойно прыгать у себя за спиной. Однако набраться решимости и двинуться к столу он никак не может, этот звук, как они прыгают в такт его шагам, кажется ему почти что непереносимым. Блюмфельд тянет, никак не может кончить набивать трубку и все прикидывает на глаз расстояние, которое отделяет его от стола. Но вот Блюмфельд берет себя в руки и шагает с таким грохотом, что шарики не слышны вовсе. Но едва он усаживается, они уже тут как тут, прыгают за креслом с тем же отчетливым стуком, что и прежде.
Над столом на расстоянии вытянутой руки висит полка, где в окружении маленьких рюмочек стоит бутылка с вишневой наливкой. Рядом стопка французских журналов. Сегодня как раз пришел свежий номер, и Блюмфельд берет его в руки. Про наливку он даже не вспоминает, у него такое чувство, что сегодня все эти привычные занятия нужны ему лишь для развлечения, на самом деле и читать Блюмфельду тоже не хочется. Он раскрывает журнал наугад, хотя в силу многолетней привычки неизменно просматривает его аккуратно страницу за страницей, и натыкается на большую, во весь лист картину. С трудом он заставляет себя сосредоточить на ней свое внимание. Там изображена встреча российского императора с французским президентом. Дело происходит на корабле. До самого горизонта видны силуэты еще множества других кораблей, дым из труб тает на фоне светлого неба. Оба, император и президент, спешат навстречу друг другу, шаг у обоих широкий, руки только что объединились в рукопожатии. Чуть отступя, за императором следуют двое из свиты, и президента тоже сопровождают два человека. По сравнению с радостными лицами императора и президента лица спутников поражают серьезностью, глаза смотрят в глаза. А далеко внизу – встреча происходит на самой верхней палубе корабля – застыли обрезанные краем фотографии длинные ряды матросов. Блюмфельд вглядывается в картинку со все большим интересом, отставляет ее подальше на вытянутых руках, щурит глаза. Ему всегда нравились парадные сцены. А как естественно, сердечно, с каким изяществом главные действующие лица пожимают друг другу руки; все это он находит весьма правдивым. Да и спутники – особы, конечно же, высокопоставленные, имена их перечислены под картиной – с какой правдивостью запечатлена в их позах серьезность исторического момента.
Вместо того чтобы достать с полки все, что необходимо, Блюмфельд сидит неподвижно, устремив взгляд на до сих пор не зажженную трубку. Он весь в напряжении, внезапно сбрасывает оцепенение и рывком поворачивается вместе с креслом. Но шарики тоже не дремлют, их движение подчиняется какому-то неизвестному закону, одновременно с Блюмфельдом они перемещаются на новое место и прячутся за его спиной. Теперь Блюмфельд сидит спиной к столу, в руке все так же не зажженная трубка. Шарики устроились под столом, и, поскольку там лежит ковер, прыжки не так слышны. Это большое достижение; звук сейчас совсем слабый, глухой, и нужно очень внимательно прислушиваться, чтобы его уловить. Но Блюмфельд слышит их прекрасно, все его внимание приковано к шарикам. Теперь появилась надежда, что скоро он их уже больше не услышит. То, что на ковре они производят так мало шума, кажется Блюмфельду большой слабостью шариков. Просто нужно подсунуть им ковер, лучше два, и они уже почти бессильны. Но конечно, это только временная мера – само существование шариков намекало на некую власть.
Вот когда Блюмфельду пригодилась бы собака, молодой веселый зверь быстро справился бы с шариками; он представляет себе, как пес гоняется за ними, сшибает их лапами, катает по комнате – и вот они уже у него в пасти. Не исключено все же, что Блюмфельд в ближайшее время заведет себе собаку.
Пока же шарикам следует опасаться одного только Блюмфельда, а у него нет сейчас настроения заниматься их уничтожением, хотя, возможно, это от недостатка решительности. Человек пришел с работы усталый, для него сейчас главное – покой. И надо же – такой сюрприз. Только теперь Блюмфельд чувствует, как устал. Конечно, он покончит с этими шариками, и в самое ближайшее время, но только не сейчас, скорее всего завтра. Впрочем, если сохранять объективность, шарики ведут себя вполне прилично. Они, например, могли бы время от времени выпрыгивать вперед, показываться ему и прятаться назад на свое место, могли бы прыгать выше, стучать о крышку стола, компенсируя таким образом ущерб от заглушающего действия ковра. Но они этого не делают, не хотят излишне раздражать Блюмфельда, они явно ограничивают свои действия самым необходимым.
Однако и этого достаточно, чтобы отравить Блюмфельду вечер. Выдержав несколько минут такого сидения, он подумывает, не пойти ли спать. Дело еще и в том, что здесь он не может закурить, так как оставил спички на ночном столике. Значит, надо вставать, брать спички, но если уж он доберется до ночного столика, то не лучше ли остаться там и лечь в постель. Есть и еще одна тайная мысль, он надеется, что шарики, слепо подчиняясь закону, предписывающему им держаться у него за спиной, прыгнут на кровать, и когда он будет ложиться, то волей-неволей раздавит их. Мысль, что обломки шариков тоже могут прыгать, он отбрасывает. И сверхъестественное должно иметь какие-то границы. Целые шарики прыгают и в обычной жизни. Правда, не бесконечно, а вот обломки не прыгают никогда, значит, и здесь не должны.
– Пошли! – приглашает Блюмфельд, эти рассуждения привели его чуть ли не в озорное настроение, и с шариками за спиной он направляется к своей кровати. Надежды его, похоже, сбываются, потому что, как только он нарочно вплотную подходит к кровати, один шарик тотчас вспрыгивает на нее. Но далее происходит нечто неожиданное: второй шарик забирается под кровать. Того, что шарики могут прыгать и под кровать, Блюмфельд никак не ожидал. Он возмущен поведением второго, хотя и понимает, что несправедлив к нему; прыгая под кроватью, шарик, возможно, выполняет свою задачу даже лучше, чем тот, что наверху. Теперь самое главное – где они в конце концов окажутся. Блюмфельд не верит, что они смогут долго существовать раздельно. И действительно, через несколько секунд нижний шарик тоже вспрыгивает на кровать. Ну, теперь они попались. Окрыленный, Блюмфельд сбрасывает шлафрок и собирается броситься в постель. Но второй шар неожиданно прыгает снова под кровать. Разочарование слишком велико. Блюмфельд сразу скисает. Вероятно, шарик вылез наверх, только чтобы осмотреться, и ему там не понравилось. Теперь вот второй за ним последовал и, конечно, тоже останется внизу – там ведь гораздо лучше. Ну, теперь эти барабанщики будут прыгать подо мной всю ночь, – сжав зубы, Блюмфельд сокрушенно качает головой.
Ему становится нестерпимо грустно, хотя чем это шарики могут ночью ему помешать, честно говоря, он не знает. Сон у него превосходный, и столь слабые звуки его не в состоянии нарушить. Но чтобы быть совершенно спокойным, он берет два коврика, в соответствии с уже приобретенным опытом подсовывает их под кровать. Как будто у него там маленькая собачка, и он старается, чтобы ей было помягче. Шарики, видно, тоже устали и хотят спать, прыжки их постепенно затихают. Блюмфельд становится перед кроватью на колени и светит вниз ночником; мгновениями ему кажется, что шарики просто лежат на ковре, так медленно и лениво они движутся. Вот они снова начинают подниматься, как им и положено. Не исключено, что, заглянув рано утром под кровать, Блюмфельд обнаружит просто два тихих, невинных детских шарика.
Но они даже и до утра не дотягивают, стоит только Блюмфельду улечься в постель, и он их уже больше не слышит. Он напряженно вслушивается, даже свешивается с кровати – ни звука. Вряд ли это коврики дали такой сильный эффект, единственное объяснение – шарики больше не прыгают. Либо у них не получается оттолкнуться как следует от мягкой поверхности, и потому шарики временно прекратили прыжки, либо, что более вероятно, они уже никогда больше не будут прыгать. Можно, конечно, встать и посмотреть, как они себя поведут, но, довольный тем, что наконец наступила тишина, Блюмфельд остается в постели; он не хочет даже взглядом беспокоить затихшие шарики. Решив, что на сегодня он легко может отказаться от трубки, Блюмфельд мгновенно засыпает.
Однако ж в покое его не оставляют, и хоть спит он, как обычно, без сновидений, сном это не назовешь. Каждую минуту ему кажется, что кто-то стучит в дверь. Он знает точно, на самом деле никто к нему не стучит, да и кто станет ночью беспокоить одинокого холостяка. И все же каждый раз он вскакивает и несколько секунд смотрит на дверь – рот раскрыт, глаза выпучены, на влажном лбу слипшиеся пряди волос. Блюмфельд пробует считать, сколько раз его так разбудили, но раздавленный чудовищной цифрой, которая у него получается, впадает в беспамятство и в какой уже раз снова проваливается в сон. Ему кажется, что он знает, откуда доносится этот стук, что дверь тут ни при чем, стучат где-то совсем в другом месте, но, охваченный сном, он никак не может вспомнить, на чем основывается это знание. Несомненно одно: прежде чем рождается сильный стук, сначала где-то скапливается множество отвратительных крошечных ударчиков. Их бы он еще вытерпел, эту мерзкую дробь, если бы можно было избежать стука, но слишком поздно, он уже бессилен что-либо изменить, время упущено, теперь ему только и остается, что зевать. Блюмфельд даже слова произнести не в состоянии, в ярости он зарывается лицом в подушки. Так проходит ночь.
Утром его будит стук в дверь, явилась служанка, этот робкий стук Блюмфельд встречает вздохом облегчения, а ведь прежде он постоянно жаловался, что услышать ее невозможно, он уже собирается крикнуть: войдите! – как слышит другой, хоть и слабый, но вполне воинственный стук. Это шарики под кроватью. Неужели они проснулись, неужели всю ночь в отличие от него только копили силы. – Одну минуту! – кричит Блюмфельд служанке, вскакивает с постели, но делает это с оглядкой, так, чтобы шарики оставались у него сзади. Держась по-прежнему к ним спиной, он ложится на пол, повернув набок голову, заглядывает под кровать и едва удерживается от ругательств. Как дети, которые во сне сбрасывают мешающее им одеяло, шарики своими мелкими не прекращавшимися всю ночь прыжками сдвинули коврики и снова освободили для себя паркет, чтобы стучать, как и раньше. – А ну быстро на коврик, – зло бросает Блюмфельд и, только когда шарики, попав на ковер, снова затихают, впускает служанку. И пока эта толстая, тупая, с негнущейся спиной женщина ставит на стол завтрак, тратя на это отмеренное количество движений, Блюмфельд в шлафроке неподвижно стоит у кровати, чтобы удержать шарики внизу. Глаза его устремлены на служанку – не заметила ли она чего-нибудь. При ее глухоте это весьма маловероятно, и все-таки ему кажется, что старуха специально так долго копается, натыкается на мебель, то и дело прислушивается, высоко поднимая брови. Но он решает, что это надо отнести на счет его раздраженного состояния, естественного после бессонной ночи; сегодня она поворачивается даже медленнее обычного, не спеша собирает одежду Блюмфельда, сапоги и выносит из комнаты в коридор. Долго не показывается, слышны лишь равномерные звуки щетки, которой она чистит одежду. И все это время Блюмфельд вынужден сидеть на постели, он не может двинуться с места, если не хочет потянуть за собой шары; кофе, который он так любит пить горячим, остывает, ему остается только смотреть на спущенные шторы, за которыми начинается серый день. Наконец служанка закончила, она желает ему доброго утра и собирается уходить. Но перед тем как удалиться окончательно, она задерживается у дверей, жует губы, бросает на Блюмфельда долгие взгляды. Блюмфельд хочет спросить, в чем дело, но тут служанка наконец-то исчезает. Больше всего на свете Блюмфельду сейчас бы хотелось распахнуть дверь и крикнуть ей вслед, какая она глупая, старая и тупая баба. Но когда он спрашивает себя, чем же все-таки она виновата, в голову приходит только одно – она наверняка ничего не заметила, но зачем-то делала вид, что заметила. Как же путаются его мысли! И это только после одной бессонной ночи! Плохому же сну он видит объяснение в том, что вчера вечером отступил от своих привычек, не курил трубку, не пил наливки. Значит, когда я не курю и не пью, то плохо сплю – таков результат его размышлений.
Теперь Блюмфельд будет больше заботиться о своем самочувствии, и он начинает с того, что тянется к домашней аптечке, которая висит над ночным столиком, достает вату и двумя ватными шариками затыкает себе уши.
После этого он поднимается и делает пробный шаг. Шарики следуют за ним, но он их почти не слышит, еще немного ваты – и звук исчезает вовсе. Блюмфельд делает еще несколько шагов, все идет пока гладко. Блюмфельд сам по себе, шары сами по себе, они хоть и привязаны друг к другу, но каждый живет своей жизнью. Только однажды, когда он резко поворачивается и шарик не успевает сделать ответное движение, Блюмфельд задевает его коленом. Но это единственный инцидент, Блюмфельд спокойно допивает свой кофе, он проголодался, словно этой ночью не лежал в своей постели, а преодолел пешком большое расстояние; умывается холодной, дающей удивительную бодрость водой и одевается. Он не поднимает шторы, предпочитая оставаться в полутьме, его шарики не для чужих глаз. Блюмфельду уже пора выходить, но ему надо как-то позаботиться о шариках, на тот случай, если они осмелятся – он, правда, в это не верит – отправиться следом за ним и на улицу. В голову приходит хорошая идея, он открывает большой платяной шкаф и становится к нему спиной. Но шарики словно почуяли, что им уготовано, они не хотят прыгать в шкаф, используют малейшее пространство между ними и Блюмфельдом, запрыгивают, когда ничего другого не остается, на минутку в шкаф, но тотчас снова выскакивают из темноты наружу, никак их не удается туда заманить, похоже, они скорее готовы нарушить свое правило и начать прыгать сбоку от Блюмфельда. Но эти маленькие хитрости им не помогут, Блюмфельд теперь сам лезет в шкаф, и им поневоле приходится следовать за ним, теперь им не позавидуешь, потому что низ шкафа заполнен разными мелкими предметами: сапогами, картонками, маленькими саквояжами, – правда, порядок у него там, – о чем теперь Блюмфельд не может не пожалеть, – образцовый, но все же это очень затрудняет шарикам передвижение. Между тем Блюмфельд, забравшись в шкаф, почти полностью закрывает за собой дверцу и вдруг большим прыжком, какого он, вероятно, не совершал уже многие годы, выскакивает наружу, захлопывает дверцу и поворачивает ключ. Шарики пойманы. Это было ловко проделано, думает Блюмфельд, вытирая пот со лба. Как же они стучат там в шкафу! Похоже, они в полном отчаянии, Блюмфельд же, напротив, очень доволен. Он выходит из комнаты, и даже унылый коридор действует на него благотворно. Он освобождает уши от ваты, разнообразие звуков просыпающегося дома приводит его в восторг. Людей почти не видно, еще очень рано. Внизу в коридоре перед низкой дверью, ведущей в подвальную каморку служанки, стоит, засунув руки в карманы, ее десятилетний мальчишка. Он копия своей матери, и ни одна из отвратительных подробностей ее внешности не миновала этого детского лица. Ноги кривые, зоб, и от этого не дыхание, а какое-то сипение. И если обычно Блюмфельд, стоило мальчишке попасться ему навстречу, убыстряет шаг, чтобы избавить себя от этого зрелища, то сегодня у него на мгновение даже возникает желание задержаться. Пусть его и произвела на свет эта женщина и он несет в себе весь груз своего происхождения, но это же еще ребенок, в его бесформенной головке еще роятся детские мысли, и если заговорить с ним о чем-то, спросить, то, вероятно, он ответит звонким голосом, невинно и почтительно, и, сделав над собой небольшое усилие, можно будет даже погладить его по щеке. Так думает Блюмфельд, однако проходит, не задерживаясь. На улице он обнаруживает, что погода сегодня лучше, чем ему показалось из окна. Утренний туман рассеивается, появляются куски голубого, подметенного сильным ветром неба. А ведь именно шарики он должен благодарить за то, что вышел из дому намного раньше, чем всегда, даже газету оставил непрочитанной на столе, времени у него теперь столько, что можно идти не торопясь. Просто удивительно, как мало его заботят шарики с тех пор, как он с ними расстался. Пока шарики преследовали его, они воспринимались как нечто, к нему относящееся, что необходимо как-то учитывать при оценке его личности, теперь же они превратились в обычную игрушку, валяющуюся в шкафу. И Блюмфельду приходит в голову, что, быть может, лучший способ обезвредить шарики – это вернуть им их первоначальное назначение. Там, в коридоре, стоит мальчик, Блюмфельд подарит ему шарики, не одолжит, а именно подарит, что почти наверняка приведет к их скорой гибели. Но даже если они останутся целы и невредимы, в руках мальчика шарики будут значить еще меньше, чем сейчас, когда они заперты в шкафу; весь дом увидит, как мальчик с ними играет, к нему присоединятся другие дети, и мнение, что это просто игрушка, а не своего рода жизненные спутники Блюмфельда, утвердится среди жильцов раз и навсегда. Блюмфельд бежит обратно к дому. Мальчишка как раз спустился вниз по подвальной лестнице и хочет открыть дверь. Нужно окликнуть его, произнести его имя, вполне дурацкое, как и все, что связано с этим ребенком.
– Альфред, Альфред, – зовет Блюмфельд.
Мальчишка замирает в нерешительности.
– Да иди же сюда, я тебе кое-что дам.
Две девчушки, дочки привратника, выглянули из квартиры напротив, и вот уже, охваченные любопытством, поместились одна справа, другая слева от Блюмфельда. Они гораздо сообразительнее мальчика и не могут понять, чего он медлит. Машут ему, но при этом не спускают глаз с Блюмфельда, стараясь без надежды на успех отгадать, что за подарок ждет Альфреда. Их мучит любопытство, от нетерпения они все время скачут то на одной, то на другой ноге. Глядя на них и на мальчишку, Блюмфельд смеется. Ну, наконец, кажется, все-таки понял; мальчик тяжело, неуклюже начинает взбираться по лестнице. Даже в походке он точная копия матери. Та, кстати, тоже высунулась из подвальной двери. Блюмфельд очень громко, чтобы она тоже услышала и, если надо, проследила за выполнением его поручения, говорит:
– У меня наверху, в моей комнате, два красивых шарика. Хочешь их получить?
Мальчишка только распахивает рот, он не знает, как ему вести себя, и, обернувшись, вопросительно смотрит на мать. Девчушки тотчас начинают прыгать вокруг Блюмфельда и просить шарики.
– Вы с ним тоже сможете поиграть, – успокаивает их Блюмфельд; он ждет, что скажет мальчик. Конечно, можно было бы просто подарить шарики девочкам, но они кажутся ему слишком легкомысленными, к мальчику у него больше доверия. А тем временем тот уже посоветовался с матерью, без слов, молча, и в ответ на повторный вопрос Блюмфельда согласно кивает.
– Тогда слушай, – продолжает Блюмфельд, который в данной ситуации даже рад, что его не благодарят за подарок, – ключ от моей комнаты у твоей матери, ты возьмешь его, а вот я даю тебе другой ключ, от платяного шкафа, в этом шкафу лежат шарики. Потом аккуратно запрешь шкаф и комнату. Понял меня?
Ничего он, конечно, не понял. Желая объяснить этому безгранично тупому существу все как можно яснее, Блюмфельд столько раз повторяет одно и то же, говорит о ключах, комнате и шкафах, что мальчик начинает смотреть на него не как на благодетеля, а как на искусителя. А девчушки, те сразу все поняли и теребят Блюмфельда, тянут ручки за ключами.
– Да погодите вы, – кричит Блюмфельд, они его все теперь раздражают. К тому же время идет, и он не может дольше задерживаться. Хоть бы уж эта старуха сказала, что все поняла и проследит за мальчиком. Вместо этого она стоит как истукан внизу у дверей и жеманно улыбается, думает, наверное, что Блюмфельд вдруг пришел в восторг от ее отпрыска и теперь проверяет у него таблицу умножения. Не может же Блюмфельд лезть в подвал и орать ей в ухо, чтобы мальчишка ради всего святого избавил его от этих шариков. Он и так подверг себя достаточному испытанию, доверив на весь день ключ от своего платяного шкафа этой семейке. И совсем не для того, чтобы поберечь себя, дает он мальчишке ключ, хотя мог бы привести его наверх и там вручить шары. Но нельзя же сначала подарить шарики, а потом, как это наверняка и произойдет, сразу же отобрать, они ведь снова потянутся за ним, как свита.
– Так ты меня понял? – спрашивает Блюмфельд почти жалобно и собирается начинать объяснять все заново, но, встретив пустой взгляд мальчика, обрывает себя. Такой взгляд любого обезоружит. Он может заставить человека говорить и говорить гораздо больше, чем тот хочет, лишь бы как-то наполнить эту пустоту разумом.
– Мы принесем ему шарики, – кричат девочки. Они хитренькие, они уже поняли, что завладеть шариками смогут только через посредничество мальчишки и обеспечить это посредничество они должны сами.
В комнате привратника бьют часы, напоминая Блюмфельду, что ему надо поторапливаться.
– Ну, тогда берите ключ, – говорит Блюмфельд, и ключ этот у него буквально вырывают из рук. И все же он был бы гораздо спокойнее, если бы отдал его мальчишке.
– Ключ от комнаты возьмете у той женщины внизу, – говорит напоследок Блюмфельд, – когда вернетесь с шариками, отдадите ей оба ключа.
– Да, да, – кричат девочки и устремляются вниз по лестнице.
Они все поняли, а Блюмфельд словно заразился от мальчишки тупостью, теперь и ему кажется удивительным, что они с такой легкостью усвоили его инструкции. А девчушки уже тянут за юбку служанку, но Блюмфельд, сколь это ни соблазнительно, не может дольше наблюдать, как они справятся с его заданием, и не потому, что опаздывает, просто не хочет находиться здесь, когда шарики выйдут на свободу. Прежде чем девочки отопрут двери его комнаты, ему хорошо бы преодолеть расстояние хотя бы в квартал. Блюмфельд просто не знает другого способа оградить себя от шариков. И так второй раз за это утро Блюмфельд выходит на вольный воздух. Последнее, что он видит, – служанка, в буквальном смысле обороняющаяся от девочек, и ее кривоногий мальчишка, спешащий ей на помощь. Почему таким людям позволено жить в этом мире да еще размножаться, это выше его понимания.
По дороге на бельевую фабрику, где служит Блюмфельд, им постепенно овладевают мысли о работе. Он ускоряет шаги и, несмотря на задержку, в которой следует винить мальчишку, оказывается в своем отделе первым. Это обнесенное стеклянной перегородкой помещение с письменным столом для Блюмфельда и двумя конторками для находящихся в его подчинении учеников. Конторки такие маленькие и узкие, словно рассчитаны на школьников, и все же здесь очень тесно, ученикам негде даже сесть, потому что тогда не остается места для стула Блюмфельда. Так они и стоят целыми днями, притиснутые к своим конторкам. Конечно, это очень неудобно для учеников, но и для Блюмфельда тоже, он практически не видит, чем они заняты. Ведь склоненная над конторкой голова еще не означает, что его подопечный усердно трудится, скорее всего в этот момент он либо шепчется с товарищем, либо просто дремлет. У Блюмфельда с учениками одни заботы, помощи от них почти никакой, вся работа лежит на нем. В обязанности его входит организация всех товарных и денежных отношений с надомницами, поставляющими фабрике определенные сорта тонкого белья. Чтобы представить себе, каков объем этой работы, надо довольно хорошо знать систему в целом. А ее-то с тех пор, как несколько лет назад умер непосредственный начальник Блюмфельда, не знает никто, так что Блюмфельд не может ни за кем признать право судить о его работе. Владелец фабрики, господин Оттомар, например, явно недооценивает работу Блюмфельда; конечно, он признает его заслуги, ведь Блюмфельд двадцать лет проработал на фабрике, и признает их не только по обязанности, а потому, что уважает Блюмфельда как честного, достойного человека, – но его работу он недооценивает, он считает, что все можно устроить проще и выгоднее во всех отношениях, чем это делает Блюмфельд. Говорят, и, возможно, это не так далеко от истины, будто Оттомар потому редко заглядывает в отдел к Блюмфельду, что боится в очередной раз впасть в раздражение, наблюдая за его деятельностью. Конечно, это очень печально, когда тебя не признают, но тут уж ничего не поделаешь, не может же Блюмфельд заставить просидеть неотрывно целый месяц Оттомара в своем отделе, изучить все виды работ, применить свои новые, якобы более совершенные методы, чтобы после развала отдела, который непременно за этим последует, признать правоту Блюмфельда. Поэтому Блюмфельд непреклонен и ведет дело так, как вел до сих пор; когда же в отделе после большого перерыва в очередной раз появляется Оттомар, немного испуганный Блюмфельд, сознавая свой долг перед хозяином, все же предпринимает слабые попытки объяснить ему, что и как тут делается, но тот только молча кивает и, опустив глаза, быстро направляется к выходу, и поэтому Блюмфельд страдает не столько от несправедливости, сколько от мысли, что когда ему в один прекрасный день придется уйти со своего поста, то следствием этого будет страшный беспорядок, потому что он не знает никого на фабрике, кто мог бы его заменить, занять его место без того, чтобы потом долгие месяцы работа фабрики не сопровождалась бы тяжелейшими перебоями. Когда шеф к кому-то относится предвзято, остальные служащие стремятся его в этом превзойти. Поэтому никто на фабрике не ценит работу Блюмфельда по-настоящему, никто не считает для себя обязательным в целях повышения своей квалификации поработать некоторое время в отделе у Блюмфельда, никто по собственной воле к нему не идет. Поэтому-то в отделе Блюмфельда и нет молодых кадров. Ему пришлось выдержать несколько недель тяжелейшей борьбы, пока он, до тех пор трудившийся в своем отделе совершенно один, старого служителя можно не считать, добился хотя бы одного ученика. Почти каждый день Блюмфельд являлся в кабинет к Оттомару и спокойным голосом подробно объяснял ему, почему ему необходим ученик. Вовсе не потому, что Блюмфельд хочет поберечь себя. Блюмфельд и не думает себя беречь, он по-прежнему будет делать львиную долю всей работы, но пусть господин Оттомар задумается над тем, как за последние годы расширилось предприятие, все отделы были увеличены, только про его, Блюмфельда, отдел постоянно забывают! А как вырос объем работы! Когда Блюмфельд поступил на фабрику, эти времена господин Оттомар, разумеется, помнить не может, у него было занято около десяти швей, сегодня же их число колеблется от пятидесяти до шестидесяти. Даже если трудиться с полной отдачей, а Блюмфельд, можете быть уверены, все свои силы отдает работе, поручиться за то, что один человек со всем этим справится, он не может. Господин Оттомар, правда, никогда прямо не отклонял просьб Блюмфельда, со старым заслуженным сотрудником он просто не мог так себя повести, но слушал вполуха, разговаривал в это время, почти не обращая внимания на стоящего в позе просителя Блюмфельда, с другими посетителями, выдавливал из себя какие-то полуобещания и через несколько дней все опять забывал – такое обращение могло обидеть кого угодно. Но не Блюмфельда, Блюмфельд – человек реальный, как ни радуют душу похвалы и признание, он может обойтись и без них и, несмотря ни на что, будет оставаться на своем посту, пока это возможно; правда на его стороне, а правда, хоть ждать этого порой приходится долго, должна пробить себе дорогу. И в конце концов Блюмфельд добился своего, получил даже двух учеников, но что за учеников! Можно было подумать, что Оттомар решил наконец свое неуважение к отделу проявить, не отказывая постоянно Блюмфельду в учениках, а наоборот, предоставив ему оных. Или Оттомар так долго кормил Блюмфельда обещаниями, потому что специально подыскивал именно таких учеников и поиски, естественно, затянулись. Теперь Блюмфельд не мог ни на что жаловаться, в ответ он услышал бы, что получил двух помощников, хотя требовал одного, вот как ловко все устроил Оттомар. Жаловаться-то, конечно, Блюмфельд жаловался, но не потому, что надеялся получить помощь, на это его толкало бедственное положение, в котором он оказался. Кроме того, он жаловался не специально, а только так, к слову. И все же среди коллег-недоброжелателей распространился слух, будто кто-то спросил Оттомара насчет Блюмфельда, правда ли, что тот, получив такое подкрепление, все еще недоволен. На это Оттомар якобы ответил, что да, действительно Блюмфельд по-прежнему жалуется, и с полным основанием. Он, Оттомар, наконец это понял и теперь собирается постепенно довести в его отделе число учеников из расчета по одному на каждую швею, то есть до шестидесяти. Но если и этого окажется недостаточно, он будет посылать еще и еще и не остановится до тех пор, пока отдел Блюмфельда не превратится в настоящий сумасшедший дом, на который он и так давно уже смахивает. Манера, в которой изъяснялся Оттомар, была спародирована точно, но он никогда бы, в этом не приходилось сомневаться, не позволил себе подобным образом говорить о Блюмфельде. Выдумка лентяев с первого этажа – вот что это такое, нет смысла обращать на них внимание, – ах, если бы он мог не обращать внимания на своих учеников. Но они тут, рядом, и деть их некуда. Бледные, слабые дети. Согласно документам, они уже вышли из школьного возраста, но, глядя на них, в это трудно было поверить. Таких даже учителю доверить нельзя, только матери, чтобы водила за ручку. Нормально двигаться они и то не умели, долгое стояние, особенно в первое время, их ужасно утомляло. Оставшись без присмотра, они от слабости тотчас засыпали, приткнувшись в углу, жалкие, скрюченные. Блюмфельду так и не удалось втолковать им, что они на всю жизнь останутся калеками, если не будут заботиться об элементарных удобствах. Поручать этим детям какую-либо работу было просто опасно; раз одного из них послали что-то отнести, так он в порыве усердия бросился бежать, наткнулся на конторку и разбил себе колено.
В комнате толпятся надомницы, конторки завалены товаром, но Блюмфельду пришлось все бросить, отвести плачущего сотрудника в контору и там наложить ему небольшую повязку. Но даже такое усердие его помощников было чисто внешним, как всяким детям, им просто иногда хотелось отличиться, но гораздо чаще или почти всегда они были озабочены тем, как бы усыпить бдительность начальника или обмануть его. Однажды во время особенной запарки, когда Блюмфельд, обливаясь потом, сновал как заведенный взад-вперед, он вдруг увидел, что они, спрятавшись за тюками с материей, обмениваются марками. Пройтись кулаком по их головам – это было бы самое мягкое наказание за такое поведение, но ведь это дети, Блюмфельд не может бить детей. Так он до сих пор с ними и мучается. Вначале он предполагал, что ученики будут помогать ему в простейших операциях, хотя, когда идет раздача мануфактуры, даже эти операции требуют большого напряжения сил и внимания. Представлял себе, как стоит где-нибудь в центре за конторкой, надзирая за всем происходящим, делает записи в книге, а ученики в это время, подчиняясь его указаниям, снуют взад-вперед с товаром. Думал, что осуществляемый им надзор, который при всей его строгости все равно недостаточен, когда в комнате так много народу, будет усилен за счет молодых глаз внимательных учеников; что они постепенно наберутся опыта и перестанут по каждой мелочи обращаться к нему за указаниями, наконец, научатся различать, какую швею снабжать каким товаром, кто пользуется доверием, а кто нет. Но все это были пустые надежды, Блюмфельд вскоре понял, что их вообще нельзя допускать к надомницам. Если швея им не нравилась или они ее почему-то побаивались, то даже не подходили к ней, за другими же, наоборот, бежали до дверей. Своим приятельницам они доставали все, что те просили, вечно им что-то совали потихоньку, хотя швеи имели право сами выбирать, собирали для фавориток всякие не представляющие ценности обрезки, кусочки, а заодно и разные нужные мелочи прихватывали, весело махали им за спиной Блюмфельда, и за все это получали конфеты. Блюмфельд, правда, быстро положил этому безобразию конец и, когда приходили надомницы, выгонял учеников за перегородку. Они долго не хотели смириться с такой, как им казалось, несправедливостью, упрямились, нарочно ломали перья и, не решаясь, правда, поднять голову, пробовали даже стучать в стекло, чтобы обратить на себя внимание и подчеркнуть плохое, как они считали, отношение к себе со стороны Блюмфельда.
А вот несправедливости, которые они совершают сами по отношению к другим, эти дети замечать не желают. Они, например, почти всегда опаздывают. Блюмфельду, их начальнику, с ранней юности привыкшему считать само собой разумеющимся, что на службу надо являться по крайней мере за полчаса до начала рабочего дня, и это не карьеризм и не преувеличенное понимание долга, всего-навсего врожденное чувство приличия, – так вот, Блюмфельду приходится дожидаться своих учеников, как правило, больше часа. Вот он становится за конторку и, жуя принесенную на завтрак булку, начинает проверять по книгам свои расчеты со швеями. Постепенно он погружается в работу и забывает обо всем на свете. И тут вдруг вздрагивает от испуга, да так, что у него после этого еще некоторое время дрожит перо в руке. Ничего страшного, просто в комнату ворвался ученик, вид у него такой, словно он сейчас упадет, одна рука ищет опоры, другая прижата к тяжело дышащей груди – понимать это надо в том смысле, что он извиняется за свое опоздание, извинение столь смехотворно, что Блюмфельд намеренно оставляет его без внимания, иначе он просто должен был бы его как следует вздуть. А так он просто смотрит пристально на ученика несколько секунд, потом величественным жестом отправляет его за перегородку и снова погружается в свою работу. Можно было бы ожидать, что практикант оценит снисходительность начальника, поспешит к своему месту. Нет, никуда он не спешит, стоит, переминаясь с ноги на ногу, потом на цыпочках направляется к конторке. Похоже, он хочет посмеяться над своим начальником? Нет, и это не так. Обычная смесь страха и самодовольства, против которой ты совершенно бессилен. Чем же, как не бессилием, можно объяснить тот факт, что даже сегодня, когда он необычно поздно явился в отдел, ему приходится бог знает сколько времени дожидаться – проверять свои книжечки у Блюмфельда нет желания – и выглядывать через застланное клубами пыли, поднятыми щеткой выжившего из ума служителя, окно, чтобы увидеть не спеша двигающихся по улице учеников. Они тесно прижались плечами и, кажется, обсуждают что-то важное, если и связанное с работой, то самым легкомысленным образом. Чем ближе к двери, тем больше они замедляют шаг. Наконец один из них берется за ручку, но не торопится нажать ее, они продолжают что-то рассказывать друг другу и смеяться.
– Открой-ка нашим господам, – кричит Блюмфельд, простирая руки к служителю.
Но когда ученики входят, Блюмфельд понимает, что ему лень с ними ссориться, однако на их приветствие не отвечает и молча направляется к письменному столу. Погрузившись в свои подсчеты, он время от времени все-таки поглядывает, чем заняты ученики. У одного вид очень уставшего человека, он только что повесил пальто на гвоздь, а теперь, пользуясь случаем, стоит, прислонившись к стене, трет глаза, а ведь на улице он выглядел вполне свежим, видимо, близость работы его утомляет. У другого ученика, наоборот, настроение явно рабочее, но заниматься он желает тем, что ему нравится, в данный момент ему хочется мести пол. Но это не его работа, мести должен служитель, собственно говоря, Блюмфельд не имеет ничего против того, чтобы ученик орудовал щеткой, пускай себе, хуже, чем служитель, это делать все равно нельзя, но если хочешь подметать, приди пораньше, до того, как служитель начнет мести, а не используй на это время, отведенное исключительно для работы в конторе. Ну, допустим, маленького мальчика бесполезно в чем-то убеждать, но служитель, этот подслеповатый старик, которого Оттомар, конечно, не потерпел бы ни в каком другом отделе, кроме как у Блюмфельда, который живет лишь милостями Господа и шефа, он-то мог бы сообразить и на минутку передать свою щетку мальчишке, ясно же, что у того мгновенно пройдет всякое желание подметать и он побежит со щеткой за служителем, чтобы скорее от нее избавиться. Но именно теперь подметание кажется служителю особенно ответственной миссией, и, как только мальчишка к нему приближается, что есть силы вцепляется дрожащими руками в щетку, о подметании речь уже не идет, теперь все его внимание сосредоточено на обладании щеткой. Но ученик настаивает, правда, без слов, потому что боится Блюмфельда, якобы занятого счетом, да и слова тут бесполезны, до старика не так просто докричаться. Сперва он дергает служителя за рукав. Тот, конечно, понимает, о чем идет речь, мрачно смотрит на ученика, отрицательно качает головой и еще крепче, к самой груди прижимает свою щетку. Ученик умоляюще складывает руки. У него мало надежды добиться чего-нибудь мирными средствами, его развлекает сам процесс, потому он и не оставляет своих попыток. Второй ученик сопровождает эту сцену тихим смехом, вероятно, он думает, хоть это совершенно невозможно, что Блюмфельд его не слышит. Просьбы на служителя не производят никакого впечатления, он поворачивается к ученику спиной, решив, что атака отбита и теперь он может спокойно заняться своим делом. Но практикант, умоляюще сцепив руки, на цыпочках следует за ним. Эти фигуры служителя и следующего за ним по пятам ученика повторяются много раз. Наконец старик понимает, что ему некуда деться и что он выдохнется раньше, чем ученик, хотя, будь у него побольше мозгов, он мог бы догадаться об этом гораздо раньше. Поэтому он решает прибегнуть к чужой помощи, показывает пальцем на Блюмфельда и грозит, если его не оставят в покое, пожаловаться начальству. Теперь ученик, раз ему так приспичило заполучить метлу, должен поторапливаться. Сообразив это, он просто нахально хватается за палку. Второй ученик невольно вскрикивает, предваряя тем самым дальнейшие события, но служителю на сей раз удается спасти щетку, он делает шаг назад, тянет ее к себе, однако ученик тоже не собирается сдаваться, открывши рот и сверкая глазами, он наступает, служитель пытается спастись бегством, но старые ноги не слушаются, вместо бега получается какое-то ковыляние, и тут ученику удается вырвать щетку, но не заполучить ее, она падает на землю и таким образом уже потеряна как для служителя, так, по всей вероятности, и для ученика. И тот и другой застывают на месте, поскольку падение щетки не может не привлечь внимания Блюмфельда. Блюмфельд действительно выглядывает из своего окошечка с таким видом, будто заметил все это только сейчас, он строго и испытующе смотрит на обоих, щетка, лежащая на полу, также не ускользает от его взора. Но то ли пауза слишком затянулась, то ли нашкодивший ученик не в силах сдержать страстного желания мести пол, во всяком случае, он наклоняется, правда, очень осторожно, словно это зверь, а не щетка, хватает ее, начинает водить по полу, но, когда Блюмфельд вскакивает и направляется к ним, тут же в испуге бросает.
– Ну-ка за работу оба, и чтобы я этого больше не видел, – кричит Блюмфельд и, вытянув руку, указывает ученикам на их конторки. Они безропотно подчиняются, но что-то Блюмфельд не видит стыдливо опущенных голов, наоборот, они смотрят ему прямо в глаза, словно хотят удержать его, не позволить обрушить на них ни одного удара. Все-таки опыт должен был им подсказать, что Блюмфельд из принципа никогда никого пальцем не тронет. Уж очень они боязливы, потому-то и стремятся защитить не только действительные, но и свои мнимые права.
Назад: В исправительной колонии[2]
Дальше: Мост[4]