Часть вторая
Графство Артуа и Конклав
Глава I
Прибытие графа Робера
Десяток всадников, прискакавших из Дуллана, предводительствуемые гигантом в кроваво-красном кафтане, галопом промчались через поселок Букмезон и осадили коней там, где дорога круто уходит под гору. Внизу под ними лежала равнина, спускавшаяся уступами к горизонту, окаймленному синеватой бахромкой леса, вся в буковых рощицах, вся в горбатых пригорках, меж которых простирались нивы.
– Вот здесь начинаются земли графства Артуа, ваша светлость, – произнес один из всадников, Жак де Варенн, обращаясь к вожаку.
– Мое графство! Вот оно наконец, мое графство! Вот она, родная моя земля, по которой я не ступал целых четырнадцать лет! – проговорил гигант.
Над истомленными зноем полями нависла тяжкая тишина. Слышен был лишь прерывистый храп лошадей, не отдышавшихся от скачки, да густое жужжание шмелей, опьяненных жарой.
Робер Артуа спрыгнул с лошади, бросил поводья своему слуге Лорме, одним духом взлетел на придорожный откос, топча сапогами траву и цветы, и все так же молча пошел по полю. Его спутники не тронулись с места, предоставляя графу в одиночестве насладиться радостью минуты. А Робер тем временем шагал прямо через пшеницу, доходившую ему до бедер, раздвигая золотые, тяжелые колосья. На ходу он ласкал их рукой, так гладят по холке покорного коня или светлые кудри красотки.
– Моя земля, моя пшеница! – твердил он.
Вдруг он рухнул прямо на землю, растянулся среди колосьев во весь свой гигантский рост; обезумев от счастья, он катался по земле, прижимался к ее лону, как бы желая слиться с ней; он жадно хватал зубами колосья, жевал их и чувствовал на языке чудесный вкус раздавленного зерна, уже достигшего молочной спелости; он не замечал, что остья царапают ему губы. Он упивался лазурью небес, запахом сухой земли и колосьев и один ухитрился примять больше пшеницы, чем стадо кабанов. Наконец он поднялся на ноги, великолепный, хоть и в измятом кафтане, и направился к своим дорожным спутникам, потрясая охапкой колосьев.
– Лорме, – скомандовал он, – расстегни на мне кафтан и распусти кольчугу.
И когда слуга выполнил приказание, Робер засунул охапку колосьев под рубашку, прямо на голое тело.
– Клянусь господом богом, мессиры, – прогремел он, – пока мы не отвоюем обратно мое графство до последнего лужка, до последнего деревца, я не расстанусь с этими колосьями! А теперь в поход!
Он вскочил в седло и, сжав лошадиные бока ногами, поднял коня в галоп.
– Эй, Лорме, – кликнул он, стараясь перекричать свист ветра, – эй, Лорме, а знаешь, лошадиные копыта как-то звонче цокают по здешней земле, как по-твоему?
– Ваша правда, – отозвался этот убийца с чувствительной душой, слепо соглашавшийся с хозяином, за которым он ходил, как за малым ребенком. – Да у вас кольчуга на сторону съехала, придержите-ка коня, я сейчас вам ее поправлю.
Так они проскакали еще несколько минут. А там, где дорога внезапно обрывалась, перед Робером открылось наконец великолепное зрелище: внизу, на лугу, сверкал на солнце сомкнутый строй кирас, целая армия в тысяча восемьсот всадников, пришедших встретить своего сюзерена. Робер даже мечтать не мог, что по его зову подымется столько людей.
– Ну как, Варенн? Ты, я вижу, куманек, здорово потрудился! – восхищенно крикнул Робер.
Рыцари графства Артуа, узнав Робера, грянули во всю мощь своих глоток:
– Добро пожаловать, граф Робер! Многие лета нашему славному сеньору!
Самые нетерпеливые поскакали ему навстречу; со звоном сталкивались стальные наколенники, острия копий золотились на солнце, словно нива, раскинувшаяся рядом.
– А вот и Комон! Вот Суастр! Узнаю вас по гербам, друзья, – говорил Робер.
В открытые забрала виднелись лица всадников, хоть и смоченные потом, но сиявшие в предвкушении воинских забав. Большинство мелких дворянчиков явились в старых доспехах, доставшихся им еще от отца, а то и от деда и наспех подогнанных по мерке своими силами у себя в замке. Ох, и сотрут же себе к вечеру высокородные сеньоры кожу, покроются кровавыми струпьями! Недаром они предусмотрительно упаковали вместе с пожитками, которые вез за каждым оруженосец, горшочки с бальзамом, приготовленным руками заботливых жен, и разорванный на полосы холст для перевязки ран.
Все образчики воинских доспехов за целое столетие продефилировали перед Робером: тут были шлемы всех видов, шишаки всех фасонов, кольчуги и огромные мечи, сопровождавшие рыцарей еще в крестовые походы. Провинциальные щеголи нацепили на шлем султаны из петушиных, фазаньих, а то и павлиньих перьев; кое у кого шлем увенчивался золотым драконом, а один сеньор даже украсил свой железный шлем изображением обнаженной женщины и, естественно, привлекал всеобщее внимание.
Все подновили свои щиты, и на них переливались всеми цветами радуги гербы, у кого попроще, у кого посложнее, в зависимости от древности рода, причем самые незатейливые гербы принадлежали самым родовитым сеньорам.
– Вот Сен-Венан, вот Лонгвиль, а это Недоншель, – представлял Роберу рыцарей Жан де Варенн.
– Ваш верноподданный, ваш верноподданный, – отзывался названный.
– Верноподданный Недоншель… верноподданный Бельянкур… верноподданный Пикиньи… – повторял Робер, проезжая перед строем.
А юношам, впервые готовящимся к бранному делу и вспыхивавшим от гордости, Робер посулил полное рыцарское вооружение, буде они сумеют показать себя в бою.
Потом он решил немедля назначить двух маршалов, как в настоящем королевском войске. Выбор его пал на сира де Опонлье, который не пожалел труда, собирая это крикливое воинство.
– А вторым я назначу… ну, вот тебя, Боваль, – объявил Робер. – У регента маршал Бомон, а у меня будет Боваль.
Мелкопоместные сеньоры, охочие до шуток и каламбуров, дружным ржаньем приветствовали маршала Жана де Боваля, обязанного этой высокой честью своему имени.
– А теперь разрешите спросить, ваша светлость, – проговорил Жан де Варенн, – какую дорогу вы изволите выбрать? Может быть, мы сначала отправимся в Сен-Поль или же прямо в Аррас? Все графство Артуа в вашем распоряжении, выбирайте!
– А какая дорога ведет в Эден?
– Вот эта, ваша светлость, она проходит через Фреван.
– Так вот что, друзья, первым делом я хочу посетить замок своих отцов.
По рядам всадников прошел тревожный шепот. Зря это граф Робер сразу же после своего появления в Артуа намеревается скакать в Эден.
– Дело в том, ваша светлость, – промямлил Суастр, тот самый, у кого на шлеме красовалась обнаженная женщина, – дело в том, что вряд ли в замке вас ждет добрый прием. – Что такое? Неужели там до сих пор сидит сир де Бросс, назначенный моим кузеном Сварливым?
– Нет, мы давно прогнали Жана де Бросса, но заодно чуточку погромили замок.
– Погромили? – повторил Робер. – Надеюсь, хоть не сожгли?
– Нет, ваша светлость, нет, стены остались целы.
– Ах, значит, вы его чуть разграбили, милейшие сеньоры? Что ж, если только разграбили, тогда молодцы! Все, что принадлежит Маго, прощелыге Маго, свинье Маго, Маго-шлюхе, – все ваше, мессиры, и я охотно делюсь с вами ее добром!
Ну как было не обожать столь великодушного сюзерена! Союзники снова грянули «ура» в честь своего славного графа Робера, и мятежное воинство тронулось по дороге в Эден.
Только к концу дня кавалькада достигла крепости графов Артуа с ее четырнадцатью башнями и с замком, занимавшим огромную площадь в двенадцать «мер», иными словами, около пяти гектаров.
Много кровавых трудов, много пота стоила окрестному мелкому люду, умученному непосильными податями, эта сказочная крепость, которая, как уверяли, воздвигнута ради того, чтобы защитить простолюдинов от бедствий войны! Одна война сменялась другой, но замок оказался для них неверным оплотом, и так как бои обычно шли вокруг него, то местное население предпочитало отсиживаться в своих лачугах, моля господа бога пронести этот смерч стороной.
Поэтому и не высыпал народ на улицы, чтобы приветствовать сеньора Робера. Жители, натерпевшиеся страха еще во время вчерашнего грабежа, попрятались по домам. Только самые трусливые вышли на порог и крикнули что-то вслед проезжавшей кавалькаде, но крик получился какой-то жидкий.
Подступы к замку являли собой малоприглядное зрелище: королевский гарнизон, аккуратно развешанный на зубцах стены, уже порядком попахивал. У больших ворот, так называемых Цыплячьих ворот, был спущен подъемный мост. Внутренность двора носила страшные следы набега; из кладовых струйкой вытекало вино, так как вчера перебили все чаны; повсюду валялась дохлая птица; в коровниках надрывно мычали недоеные коровы, а на кирпичах, которыми был вымощен внутренний двор – неслыханная по тем временам роскошь, – была начертана вся история вчерашней бойни: о ней рассказывали широкие пятна уже успевшей высохнуть крови.
Жилище семейства Артуа насчитывало пятьдесят покоев, и ни один не пощадили славные союзники Робера. Все, что не удалось вынести или вывезти, все, что не годилось для украшения их замков, было разбито и разломано на месте.
Исчез из часовни огромный червленый крест, равно как и статуя Людовика Святого, в которой был заключен обломок пречистой кости и несколько королевских волосков. Исчезла золотая дарохранительница, которую присвоил себе Ферри де Пикиньи и которая потом отыскалась у одного парижского лавочника, так как этот сеньор перепродал ему святую реликвию. Расхитили библиотеку, насчитывавшую дюжины томов, украли шахматы из яшмы и халцедона. А платья, пеньюары, белье графини Маго мелкопоместные дворянчики торжественно преподнесли в дар своим возлюбленным и ждали ночи, когда их горячо отблагодарят за великодушный дар. Даже из кухни унесли все запасы перца, имбиря, шафрана и корицы…
Под ногами хрустели осколки посуды, шелестели обрывки парчи; повсюду валялись балдахины, поломанная мебель, сорванные гобелены. Вдохновители грабежа не без смущения плелись вслед за Робером; но при каждом новом открытии гигант начинал хохотать так громко и искренне, что они мало-помалу приободрились.
В гербовом зале по приказу хозяйки вдоль стен водрузили каменные статуи, изображавшие всех графов и графинь Артуа, начиная с прародителей и кончая самой Маго. Хотя трудно было отличить одного каменного предка от другого, общий вид зала получился внушительным.
– Вот тут, ваша светлость, – проговорил Пикиньи, у которого совесть и без того была нечиста, – вот тут мы ничего не тронули.
– И зря, куманек, – возразил Робер. – Среди этих каменных истуканов есть такие, что не очень-то мне по нутру. Лорме, палицу!
Вооружившись тяжелой палицей, которую поспешил подать Лорме, Робер трижды описал круг над головой и с размаху опустил ее на лик графини Маго. Каменная громада покачнулась на цоколе, а голова, слетев с плеч, разбилась о плиты пола.
– Пускай с нее живой вот так покатится голова и пускай все мои союзники ее окропят! – провозгласил Робер.
Тому, кто любит крушить, стоит только начать; привычная тяжесть палицы ласкала руку гиганта в пурпурном одеянии.
– Ах, моя тетушка-шлюха, ведь вы лишили меня графства Артуа лишь потому, что тот, кто произвел меня на свет…
И он одним ударом смахнул с плеч голову родного отца, графа Филиппа.
– …имел глупость помереть раньше, чем вот этот…
И он обезглавил заодно и своего деда – графа Робера II.
– …и мне придется жить среди каменных болванов, изготовленных по вашему приказу ради возвеличения собственной персоны, на что вы не имеете никакого права! Вон моих предков, долой! Мы начнем все заново и не на ворованные денежки!
Стены дрожали, осколки камня усыпали весь пол. Бароны молчали, у них даже дух перехватило перед невиданным еще размахом ярости, далеко превосходившей их в искусстве разгромов. Ну не сладко ли покориться такому вождю!
Обезглавив весь свой род, граф Робер III швырнул палицу в окно, откуда со звоном вылетели стекла, и блаженно потянулся.
– Теперь, друзья, можно и поговорить на свободе… Мессиры, славные мои соратники и верноподданные, я требую, чтобы все города, превотства, сеньории, которые мы освободим из-под ига Маго и всех ее чертовых Ирсонов, составили список своих претензий против ее правления и чтобы были подробно перечислены все ее злодеяния, после чего мы перешлем их жалобы прямо в руки ее зятька, мессира Ворота на Запоре… ибо, где бы сей сеньор ни появлялся, он первым делом запирает все – будь то город, конклав, казна… в собственные руки мессира Слепуши, нашего обожаемого сеньора Филиппа Кривого, объявившего себя регентом, ради коего у нас четырнадцать лет назад отобрали наше графство, чтобы он жирел на бургундских хлебах! Так пусть же подохнет зверюга, пусть удавится собственными кишками!
Коротышка Жерар Кьере, кляузник и крючкотвор, тот самый, что предстательствовал перед покойным королем Людовиком Сварливым за баронов графства Артуа, взбунтовавшихся против Маго, взял слово:
– Есть тут одна зацепочка, ваша светлость. Можно не только Артуа, но и все королевство взбудоражить: пожалуй, регенту любопытно будет узнать, почему его брат, Людовик X, отдал богу душу.
– Что за черт, неужто ты, Жерар, думаешь то же самое, что и мне приходило в голову? Неужто у тебя есть доказательства, что моя достопочтенная тетушка приложила к этому руку?
– Доказательства, ваша светлость? Легко сказать, доказательства! Зато подозрения есть, и вполне основательные, свидетели тоже имеются. Я знаю в Аррасе одну даму, зовется она Изабелла Ферьенн, и сын у нее есть – Жан, так вот оба они чернокнижники и торгуют разными волшебными зельями, а имела с ними дело некая девица Ирсон, по имени Беатриса…
– Ах, эта! Эту я вам рано или поздно выдам на утеху! – подхватил Робер. – С первого взгляда видно, лакомый кусок, ох и лакомый!
– Мать и сын Ферьенн продали ей для мадам Маго яду, чтобы травить оленей, а было это за две недели до кончины Людовика. То, что годно для оленей, сгодится и для короля.
Бароны веселым кудахтаньем одобрили эту незамысловатую шутку.
– Так или иначе, яд для рогатых, – уточнил Робер. – Упокой господи душу моего рогача-кузена!
Кудахтанье стало громче.
– А все это подтверждается тем, мессир Робер, – продолжал Кьере, – что в прошлом году мадам Ферьенн похвалялась, что изготовила зелье и что мессир Филипп, которого вы величаете Кривым, выпив его, снова полюбил свою супругу мадам Жанну, дочь Маго…
– Такую же шлюху, как и ее матушка, и вы, бароны, тоже хороши, не могли придушить эту гадину, когда она прошлой осенью попалась вам в руки, – прервал его Робер. – Подайте мне мадам Ферьенн, подайте мне ее сынка! Как прибудем в Аррас, потрудитесь сразу же их схватить. А теперь давайте закусим, после трудов праведных у меня разыгрался аппетит. Пусть заколют самого большого быка, какой только найдется в хлеву, и пусть зажарят его целиком; пусть выловят из пруда всех карпов Маго и пусть подадут вино, которое вы еще не успели выпить.
А через два часа, когда день уже начал клониться к закату, вся честная компания была мертвецки пьяна. Робер отрядил своего Лорме, которого не брал хмель, с надежным эскортом в город – пускай обшарят все дома и доставят сюда девушек, чтобы бароны могли позабавиться. В поисках требуемого товара Лорме со стражниками не особенно церемонились и стаскивали с постелей всех женщин подряд – будь то невинная девица или же честная мать семейства. И вскоре Лорме пригнал к замку ревущую от страха толпу женщин в одних ночных рубашках. В разгромленных покоях графини Маго начался безудержный шабаш. Визг женщин лишь еще больше распалял высокородных рыцарей, которые бросались в атаку на свои жертвы, словно перед ними было воинство неверных, старались опередить друг друга в ловкости и по трое тащили в разные стороны свою добычу. Робер выбрал для себя самые лакомые кусочки и уволок девиц за волосы, даже не потрудившись снять кольчугу. И так как весил он более двухсот фунтов, несчастные даже кричать не могли и только задыхались. А тем временем Суастр, потеряв где-то свой великолепный шлем, стоял в уголку, согнувшись вдвое, прижав к груди руки, и отдавал обратно пищу без передышки, как водосточная труба во время грозы.
Потом доблестные вояки мирно захрапели; и один человек мог бы без помех перерезать нынче ночью всю знать графства Артуа.
На следующее утро достославная рать, еле волоча с перепоя ноги, чувствуя во рту горечь, а в голове шум, тронулась на Аррас, где Робер решил устроить свою резиденцию. Один лишь он был свеж, как только что пойманная щука, чем окончательно покорил свою армию. По дороге то и дело устраивали привалы, так как в окрестностях Маго владела еще и другими замками, при виде которых бароны приободрились.
Но когда в день святой Магдалины Робер Артуа прибыл в Аррас, мадам Ферьенн обнаружить не удалось – она как в воду канула.
Глава II
Папский ломбардец
А тем временем в Лионе кардиналы по-прежнему сидели взаперти. Они надеялись, что регент устанет и сдастся; пленение их длилось уже месяц. Семьсот лучников графа Форэ все так же зорко охраняли церковь и доминиканский монастырь; и хотя графу Савелли, главе конклава, в знак уважения оставили ключи от храма божьего, ключи эти оказались ни к чему – замурованную дверь все равно не отопрешь.
Кардиналы с каждым днем все смелее нарушали заповеди папы Григория и не испытывали при этом ни малейших угрызений совести, коль скоро их силой загнали сюда. И каждый день они заявляли об этом графу Форэ, когда тот просовывал в отверстие для подачи пищи голову, увенчанную шлемом. На что граф тоже каждый день отвечал, что он свято чтит закон конклава. Этот диалог грозил затянуться до бесконечности.
Кардиналы, коим велено было жить вместе, постепенно расселились; хотя церковь и была достаточно велика, но под сводами нефа ютилась сотня человек, и уже через несколько дней их жизнь превратилась в ад, тем паче что спать приходилось прямо на каменных плитах, на тоненькой соломенной подстилке. Да и зловоние, наполнившее церковь с первого же дня заточения кардиналов, мало подходило к торжественной церемонии избрания папы. Поэтому прелаты, недолго думая, захватили монастырь, сообщавшийся с церковью и находившийся в той же ограде. Вытеснив монахов, святые отцы по трое поселились в кельях, что тоже было не очень удобно. Их приближенные силой заняли общую спальню, а капелланы облюбовали себе странноприимный дом, благо странников в ограду не пускали.
Правда, обещанная угроза – урезать в случае неповиновения и без того скудный паек – не была приведена в исполнение, не то конклав превратился бы в сборище скелетов. По приказу кардиналов им доставляли с воли кое-какие лакомства, предназначенные, по их словам, для аббата. Тайна переговоров нарушалась то и дело: ежедневно конклав получал и посылал письма, засунутые в печеный хлеб или между пустыми блюдами. Час, отведенный для обеда, превращался в час писания и чтения писем, поэтому послания, с помощью которых святые отцы рассчитывали привести к согласию весь христианский мир, были сплошь испещрены жирными пятнами.
О всех этих попустительствах Форэ сообщал регенту, а тот отвечал, что пусть все так и остается. «Чем больше они натворят ошибок, – говорил Филипп Пуатье, – тем строже мы с них взыщем, когда будет на то наша воля. Что касается посланий, пропускайте их с умыслом, только старайтесь всякий раз, как представится случай, прочесть их, чтобы я мог знать содержание».
Таким образом, стало известно, что на папский престол были выдвинуты четыре кандидата, тут же отвергнутые конклавом; сначала назвали Арно Нувеля, бывшего аббата Фонфруадского, о котором Жан де Форэ сообщил Филиппу, что не считает сего кардинала «особо горячим приверженцем Королевства французского»; потом провалились кандидатуры Гийома де Мандгу, кардинала Пренестра, Арно де Пелагрю и Беранже Фредоля-старшего. Гасконцы и провансальцы взаимно проваливали друг друга. Вслед за тем стало известно, что от грозного кардинала Каэтани отвернулся кое-кто из итальянской партии, даже его кузен Стефанески, до того опротивел он всем своими низкими интригами и клеветой, нелепость которой бросалась в глаза.
Разве не он предложил – правда, в шутку, но ведь всем известно, что означает в таких устах шутка, – вызвать дьявола и пускай-де он назначит папу, раз господь бог не желает проявить свою волю.
На что Дюэз, пришепетывая по обыкновению, возразил:
– Не впервые, Франческо, ох, не впервые сатана воцарится среди нас!
Когда Каэтани требовал себе свечу, то, по общему мнению, отнюдь не затем, чтобы она освещала его келью, а чтобы с помощью воска совершать заклятье.
Раньше, живя врозь, кардиналы, случалось, спорили, отстаивая свои доктрины, престиж и интересы, а теперь, прожив месяц бок о бок в неустройстве и тесноте, они возненавидели друг друга по личным соображениям, возненавидели почти физически. Многие опустились, перестали следить за собой, ни разу не побрились в течение месяца, не могли побороть бренной своей плоти. Теперь кандидат в папы в поисках сторонников не прибегал к посулам, не обещал ни бенефиций, ни денег, но делил свою скудную порцию пищи с обжорой, что было строжайше запрещено. Шепотом один доносил другому:
– Камерлинг опять съел три порции – претенденты в папы его подкармливают.
Если благодаря всем этим махинациям кардинальские желудки пришли в относительное равновесие, то не так легко оказалось жить в полном целомудрии, к чему святые отцы не имели привычки, и это обстоятельство окончательно их озлобило. Среди провансальцев ходила незамысловатая шутка:
– Монсеньор д'Ош страдает от отсутствия жареных птиц, а их святейшества Колонна – от отсутствия девиц.
Ибо братья Колонна, гиганты, рожденные скорее для лат, чем для сутаны, начали уже гоняться по монастырским коридорам за молодыми дворянчиками и сулили им отпущение грехов.
Вспоминались старые обиды, то и дело слышались сердитые возгласы:
– Если бы вы не канонизировали Целестина… если бы вы не отреклись от Бонифация… если бы вы не согласились переехать из Рима… если бы вы не осудили тамплиеров…
Святые отцы упрекали друг друга в недостаточной защите церкви, в тщеславии и продажности. Послушать этих кардиналов, так ни один из них не был достоин не только сесть на папский престол, но даже занять место деревенского викария.
Один лишь монсеньор Дюэз, казалось, не замечал ни неудобств, ни интриг, ни злословья. За последние два года он столько намутил среди своих коллег, что сейчас ему не было нужды ни во что вмешиваться, ибо посеянные им дурные семена произрастали и без его помощи. А так как он всегда страдал отсутствием аппетита, ему вполне хватало скудного пайка. По собственной воле поселился он в келье вместе с двумя нормандскими кардиналами, тяготевшими к провансальской партии, – с Никола де Фреовиллем, бывшим исповедником Филиппа Красивого, и Мишелем дю Беком, которые были не на виду и к тому же слишком слабы, чтобы сколотить собственную партию. Их не опасались, и никто не усматривал в их совместном пребывании с Дюэзом какого-либо заговора. Впрочем, Дюэз мало виделся со своими сожителями. В определенные часы он прогуливался в ограде монастыря, обычно опершись на руку Гуччо, который не скупился на поучения.
– Идите тише, монсеньор! Вы же видите, что я едва за вами поспеваю, у меня нога не сгибается после несчастья в Марселе, когда я упал с корабля, на котором прибыла во Францию королева Клеменция… Насколько я могу судить по разговорам, чем слабее вы будете казаться с виду, тем сильнее шансы на ваше избрание.
– Верно, верно, неглупо сказано, – отвечал Дюэз, старательно сутулясь и волоча ноги, как и подобает семидесятидвухлетнему старцу.
Все остальное время он читал или писал. Он раздобыл то, что было для него важнее всего на свете: книги, свечу и пергамент. Когда его звали кардиналы, собиравшиеся посовещаться на хорах, он делал вид, что с неохотой отрывается от книг, с трудом добирался до своего места, с наслаждением слушал, как его коллеги язвят и клянут друг друга, и кротко шептал:
– Я молю, молю господа, братья, дабы он помог нам выбрать наидостойнейшего.
Знавшие его ранее кардиналы находили, что он сильно изменился за последнее время. Он казался преисполненным христианских добродетелей, усердно умерщвлял плоть и являл всем пример благожелательности и милосердия. Когда ему говорили об этом, он, досадливо махнув рукой, отвечал обычным своим полушепотом:
– Смерть не за горами… Пора к ней готовиться…
Он едва прикасался к пище, и по приказу Дюэза его почти полную миску относили по очереди кардиналам; желая оправдать это нарушение правил, он ссылался на свое слабое здоровье. Гуччо то и дело являлся с дарами к камерлингу, который жирел, как бык на откорме, и говорил ему:
– Монсеньор Дюэз просил вам передать вот это. Он видел вас нынче утром и считает, что вы похудели.
Гуччо было легче, чем остальным девяноста шести узникам, общаться с волей; ему сразу же удалось связаться с представителем банка Толомеи в Лионе. Именно этим путем уходили не только те письма, которые сам Гуччо слал дяде, но и более секретные послания Дюэза, адресованные регенту. Эти послания миновало печальное соседство с жирной посудой; их переправляли в книгах, необходимых кардиналу для его благочестивых трудов.
Дюэз и впрямь не имел иного поверенного, кроме юного ломбардца, чье хитроумие он ценил с каждым днем все больше. Их судьбы были нерасторжимо связаны, ибо если Дюэз мечтал прямо из этой церкви, раскаленной июльским солнцем, попасть на папский престол, то Гуччо не терпелось вырваться отсюда как можно скорее, заручившись высоким покровительством, чтобы помочь своей милой. Впрочем, последнее время тревоги Гуччо немного улеглись: Толомеи сообщил ему, что заботится о Мари, как и подобает родному дяде.
В самом начале последней недели июля, когда Дюэз убедился, что его коллеги совсем выбились из сил, истомлены жарой и окончательно перегрызлись, он решил разыграть комедию, к которой готовился уже давно и которую тщательно разработал с помощью Гуччо.
– Ну как, научился я волочить ногу? Видно по моему лицу, что я сижу на хлебе и воде? Достаточно ли у меня скверный вид? – допытывался он у случайно попавшего ему в служки Гуччо. – Достаточно ли мои собратья надоели друг другу и можно ли, воспользовавшись их состоянием, добиться нужного нам решения?
– Думаю, что так, монсеньор, думаю, что они уже вполне созрели.
– Ну-ну, дружок, пойдите и поработайте хорошенько языком, а я прилягу и, боюсь, больше уже не встану… Гуччо тут же принялся за дело, распространил среди кардинальских служителей слух о том, что монсеньор Дюэз сильно ослабел, видимо, серьезно занемог и, принимая в расчет его почтенный возраст, вряд ли дождется конца конклава.
Назавтра Дюэз не явился на обычное сборище, и кардиналы шепотом передавали друг другу распространенную Гуччо весть как неопровержимую истину.
А еще через день кардинал Орсини после жестокой перепалки с братьями Колонна встретил в коридоре Гуччо и спросил его, правда ли, что монсеньор Дюэз так ослабел.
– Сущая правда. Вы же видите, я себе с горя места не нахожу, – ответил Гуччо. – Известно ли вам, что добрый мой владыка даже читать не может? А это означает, что недолго ему осталось жить.
И добавил с наивно-дерзким видом, какой умел напускать на себя в случае надобности:
– Будь я на вашем месте, монсеньор, я бы знал, что мне делать. Избрал бы папой Дюэза. Ведь вас тогда немедленно отсюда выпустят. И после его кончины, а ждать ее, повторяю, недолго, выберите себе кого-нибудь другого, кто вам больше по душе. Воспользуйтесь этим, а то через неделю будет уже поздно.
В тот же вечер Гуччо заметил, что Наполеон Орсини приватно беседует с кардиналом Стефанески, своим родичем по материнской линии, с Альбертини де Прато и Гийомом де Лонжи, то есть с итальянскими сторонниками Дюэза. А наутро вышеупомянутые кардиналы держались уже сплоченной группой; к ним присоединился испанец Лука Флиско, сводный брат Иакова II, короля Арагонского, и Арно де Пелагрю, глава гасконской партии; Гуччо, проходя мимо, услышал чей-то вопрос:
– Е se non muore?
– Peccato… Но если он умрет завтра, нам здесь еще полгода сидеть.
Не теряя времени, Гуччо отправил дядюшке письмо и посоветовал ему скупить все векселя Жака Дюэза, выданные компании Барди и хранившиеся в Лионском отделении банка. «Вам, несомненно, удастся приобрести их за полцены, ибо должник считается при смерти и кредитор, конечно, сочтет вас безумцем. Скупайте их по любой цене за сотню, дело, повторяю, верное, не будь я ваш племянник». Он даже посоветовал Толомеи как можно скорее прибыть в Лион.
Двадцать девятого июля граф де Форэ официально вручил кардиналу-камерлингу послание от регента. Даже Жак Дюэз решил подняться с одра и присутствовать при чтении; правда, в собор его почти внесли на руках.
Послание оказалось грозным. Граф Пуатье подробно перечислял все прегрешения кардиналов против устава папы Григория. Напомнил о своем обещании разобрать крышу собора. Стыдил святых отцов за раздоры и предлагал им, если они не в силах прийти к соглашению, вручить тиару самому старшему по возрасту. А самым старшим как раз и был Жак Дюэз.
Но, услышав совет регента, Жак Дюэз расслабленно, как умирающий, махнул рукой и еле слышно проговорил:
– Самого достойного, братья, самого достойного! На что вам нужен пастырь, которому не под силу направлять паству, который и сам-то себя направить не может, чье место не здесь, а на небесах, если господь пожелает меня призвать к себе.
Он велел отнести себя в келью, лег на постель и повернулся к стене. Хорошо, что Гуччо успел изучить нрав своего кардинала, и один мог догадаться, что плечи Дюэза сотрясает не предсмертная икота, а смех.
На следующий день Дюэзу полегчало: слишком затянувшаяся комедия слабости могла пробудить подозрение. Но когда прибыло послание от Неаполитанского короля, который поддерживал предложение регента, на старика напал такой кашель, что вчуже страшно становилось; видно, и впрямь он был плох, если ухитрился в такую жару схватить простуду.
Однако надежда еще тлела в кардинальских душах, и торг продолжался, беспощадный, бесконечный. Вряд ли из двадцати четырех кардиналов нашелся хоть один, который, как ни малы были его шансы на избрание, не подумал пусть на минуту: «А почему бы и не меня?»
Среди приезжих, наводнивших Лион в надежде на близкое завершение дела, утвердилось мнение, что все эти установления чересчур далеки от совершенства – все они стоят друг друга, недостатки их порождены человеческим тщеславием; система избрания папы на престол святого Петра ничуть не лучше порядка наследования престола французского.
А тут еще усилил строгости граф де Форэ. По его приказу осматривали еду, которую давали теперь уже только раз в день, послания, адресованные кардиналам, конфисковывали, их письма швыряли обратно в окошко.
Пятого августа Наполеону Орсини удалось склонить на сторону Дюэза самого Каэтани, грозу конклава, а также кое-кого из гасконской партии. Провансальцы потирали руки, предвкушая победу.
А шестого августа подсчитали, что монсеньор Дюэз может рассчитывать на восемнадцать голосов, то есть получить на два голоса больше, чем требовалось для пресловутого большинства, которого в течение двух лет и трех месяцев не мог собрать ни один из претендентов, Оставшиеся в меньшинстве раскольники, поняв, что избрание произойдет без их помощи, даже вопреки их воле, и справедливо опасаясь кары за свое упорство, поспешили признать высокие христианские добродетели монсеньора Дюэза и изъявили согласие голосовать за него.
Голосование назначили на понедельник – седьмое августа 1316 года. Выбрали четырех кардиналов для подсчета голосов. Появился и сам Дюэз, которого несли Гуччо и второй кардинальский служка.
– Прямо перышко, весу в нем совсем нет, – шептал Гуччо кардиналам, собравшимся посмотреть на шествие и почтительно расступавшимся перед Дюэзом, из чего нетрудно было заключить, что выбор их уже сделан.
– На все воля твоя, господи, твоя воля, – прошелестел Дюэз, беря в руки бумагу, где ему предстояло написать имя кандидата.
А через несколько минут Дюэз был единогласно избран папой, и двадцать три бывших его соперника устроили ему шумную овацию.
Досаждал же он избравшим его кардиналам еще целых восемнадцать лет!
Гуччо бросился было, чтобы помочь подняться хилому старику, ставшему отныне главой христианского мира.
– Нет, нет, сын мой, не надо, – запротестовал Дюэз. – Попытаюсь ходить без посторонней помощи. Лишь бы господь бог укрепил меня.
Те, кто поглупее, поверили, что совершилось чудо, а все прочие поняли, что их обвели вокруг пальца.
Кардинал-камерлинг тем временем приказал сжечь в камине все документы, связанные с голосованием, и белый дымок известил мир об избрании нового главы католической церкви. И сразу же застучали кирки, разбивая каменную кладку, преграждавшую главный выход. Но граф де Форэ был человек осмотрительный; как только каменщики пробили достаточно большое отверстие, он первым проскользнул в амбразуру.
– Да, да, сын мой, избрали именно меня, – бросил ему Дюэз, ковыляя к дверям.
Каменщики разобрали кладку; в освобожденные от камней окна хлынуло солнце – впервые за сорок дней пребывания конклава в церкви Святого Иакова.
Огромная толпа собралась на паперти; простой люд, лионские горожане, судьи, сеньоры и наблюдатели иностранных дворов, как по команде, опустились на колени. Какой-то толстый человек с оливково-смуглым лицом и крепко зажмуренным левым глазом сумел пробиться внутрь церкви сразу же вслед за графом де Форэ. Схватив край папского одеяния, он почтительно поднес его к губам, и на его седую голову пало первое благословение того, кто отныне стал зваться папой Иоанном XXII.
– Zio Spinello! – крикнул Гуччо, вглядываясь в коленопреклоненного толстяка.
– Ах, так это ваш дядя! Я очень полюбил вашего племянника, сын мой, – проговорил Дюэз и сделал банкиру знак, чтобы тот поднялся с колен. – Он верно служил мне, и я намерен оставить его при себе. Но обнимите же его, обнимите скорее!
Гуччо бросился на шею Толомеи.
– Я выкупил все, как ты мне сказал, платил по шесть за десять, – шепнул дядя на ухо племяннику, пока Дюэз благословлял толпу. – Этот папа должен нам не одну тысячу ливров. Bel lavoro, figlio mio! Ты мой настоящий племянник по крови!
Но не у одних только кардиналов вытянулись с досады лица; какой-то человек, стоявший позади Толомеи, тоже не мог сдержать досадливого жеста – это был сеньор Боккаччо, главный приказчик Барди.
– Эх, знал бы я, что ты тут замешан, mascalzone, – обратился он к Гуччо, – ни за что бы не продал!
– А Мари? Где Мари? – тревожно допытывался Гуччо.
– Успокойся, твоя Мари чувствует себя превосходно. Она столь же красива, сколь ты лукав, и если крошечный ломбардец, который пока что находится у нее в утробе, унаследует ваши качества, он наверняка пробьет себе дорогу! Иди, иди скорее, мальчик! Слышишь, святой отец тебя кличет.
Глава III
Плата за преступление
Регент Филипп решил присутствовать при церемонии возведения на престол папы, который был собственной его креатурой, и таким образом явить себя всему свету как ревностного защитника христианства.
– Потрудился я для него немало, – говорил Филипп. – Теперь пускай он по справедливости поможет мне упрочить мое правление. Я обязательно поеду в Лион на миропомазание.
Но из графства Артуа по-прежнему шли тревожные вести. Робер, не встречая сопротивления, взял Аррас, Авен, Терруан – словом, продолжал прибирать к рукам все графство. Из Парижа его тайно поддерживал граф Валуа.
Регент не изменил своей прежней тактике окружения, подсказанной ему не так разумом, как его природными склонностями; он сразу же взялся обрабатывать прилегавшие к Артуа области, боясь, что мятеж перекинется туда. Пикардийским баронам он направил послание, в котором говорилось об узах верности, связывающих их с французским престолом, и весьма любезно, но недвусмысленно намекалось, что регент не потерпит ни малейшего нарушения верноподданнического долга; вслед за тем во все пикардийские превотства прибыли французские войска и стража для поддержания порядка. Фламандцам, которые все еще язвительно подтрунивали над «грязевым походом» Сварливого, хотя с тех пор прошло больше года, этим самым фламандцам Филипп предложил новый мирный договор на весьма выгодных для них условиях.
– Раз уж началась такая сумятица, лучше потерять малое, но спасти остальное, – говорил он своим советникам.
Хотя зять графа Фландрского, Жан де Фиенн, был одним из верных приспешников Робера Артуа, суверен Фландрии, почуяв, что вряд ли представится еще столь же благоприятный случай, согласился на переговоры и, таким образом, не стал мешаться в дела соседнего графства.
Словом, Филипп запер ворота Артуа. И тогда послал Гоше де Шатийона к вожакам мятежников поторговаться с ними и уверить их в доброжелательности графини Маго.
– Поймите меня хорошенько, Гоше, не вздумайте объясняться с Робером, – наставлял Филипп своего коннетабля, – а то он решит, что мы тем самым признаем его права. Мнения своего мы не изменили – Робер лишен этих земель, коль скоро такова была воля моего отца. Вас посылают в Артуа с единственной целью – уладить раздоры графини с ее вассалами, что, по нашему мнению, ничуть Робера не касается. Делайте вид, что просто его не замечаете.
– Говоря начистоту, сир, – произнес коннетабль, – вы желаете, чтобы полностью восторжествовала ваша теща?
– Отнюдь нет, Гоше; отнюдь нет, если она злоупотребила своими правами, а я думаю, что так оно и есть. Дело в том, что наша мадам Маго натура властная и считает, что любой человек рожден на свет божий с единственной целью служить ей, отдавать ей все до последнего лиарда и до последней капли пота! Я хочу мира, – продолжал регент, – и именно поэтому пусть каждому воздастся по заслугам. Нам известно, что богатые горожане держат руку графини, потому что горожане всегда идут против знати, а знать встала на сторону Робера, чтобы подкрепить свои претензии. Последите за тем, насколько просьбы обоснованны, и постарайтесь их удовлетворить, не ущемляя, конечно, интересов короны; и главное – приложите все силы, чтобы отторгнуть баронов от нашего смутьяна-кузена, докажите им, что они добьются большего, положившись на нашу справедливость, нежели от него, прибегая к насилию.
– Вы, сир, на редкость рассудительный человек, поистине рассудительный! – проговорил коннетабль. – Не думал я, что мне на старости лет доведется служить такому мудрому владыке, и служить с радостью, а ведь вы втрое меня моложе.
Одновременно регент обратился к папе через графа де Форэ с просьбой отложить церемонию восхождения на папский престол. Как ни хотелось Дюэзу поскорее освятить свое избрание, он любезно согласился подождать две недели.
Но прошло две недели, а дела в Артуа были еще далеки от завершения; да и договор с фламандцами мог быть подписан не раньше первого сентября. Поэтому Филипп снова попросил Дюэза об отсрочке, на сей раз через посредство Вьеннского дофина. Но Дюэз, к великому удивлению регента, выказал неожиданную твердость духа и ответил чуть ли не грубо: церемония, мол, назначается на пятое сентября, и это уж бесповоротно.
Вновь избранный папа настаивал именно на этой дате по весьма веским в его глазах причинам, которые, впрочем, предпочитал держать в тайне, да и догадаться о них было трудно. А дело заключалось в том, что в 1300 году, именно пятого сентября, его посвятили в епископы города Фрежюса; именно в первую неделю сентября 1309 года короновался покровитель Дюэза – король Роберт Неаполитанский; и именно четвертого сентября 1310 года увенчался успехом маневр Дюэза, когда он, подделав королевскую подпись, добился для себя епископского кресла в Авиньоне.
Новый папа умел ладить с небесными светилами и знал, когда движение солнца благоприятно его собственному восхождению.
«Ежели его высочеству, регенту Франции и Наварры, столь любезному нашему сердцу, – велел передать он Филиппу, – государственные заботы препятствуют находиться вместе с нами в сей высокоторжественный день, мы душевно скорбим, но, раз уже нам нечего бояться, что ему предстоит совершить столь дальний путь, мы возложим на себя тиару в городе Авиньоне».
Филипп Пуатье скрепил договор с фламандцами утром первого сентября. А пятого на заре он прибыл в Лион в сопровождении графа Валуа и графа де ла Марша, боясь оставить их без присмотра в Париже, а также в сопровождении Людовика д'Эвре.
– Вы, племянник, совсем загнали нас, мчались сломя голову, – сказал Валуа, вступив на лионскую землю.
Прибывшие едва успели переодеться в особые одежды, приготовленные для церемонии и заранее заказанные для них казначеем Жоффруа де Флери. Регенту принесли мантию персикового цвета, подбитую беличьими животиками в количестве двадцати шести штук. Карл Валуа, Людовик д'Эвре, Карл де ла Марш и Филипп Валуа, тоже приглашенный на празднество, получили в подарок плащи, богато подбитые мехом.
Празднично разубранный Лион кишел народом, собравшимся поглядеть на торжественное шествие.
Жак Дюэз прибыл в храм Святого Иоанна верхом на коне, а впереди него прогарцевал мимо коленопреклоненных толп сам регент Франции. Над городом стоял оглушительный колокольный звон. Папского коня вели под уздцы граф д'Эвре и граф де ла Марш. Французская монархия тесно замкнула папство в свое кольцо. Сзади шествовали кардиналы в красных шапках, завязанных тесьмой под подбородок и надетых поверх скуфеек. Епископские митры сияли на солнце. Сам кардинал Орсини, потомок римских патрициев, возложил тиару на чело Жака Дюэза, сына простого горожанина из Кагора.
Гуччо, успевший занять в соборе удобное место, восхищался своим господином. Сухонький, узкоплечий старичок с острым подбородком, который еще месяц назад готовился, по всеобщему мнению, отдать богу душу, без малейшего усилия нес на себе тяжелые атрибуты папской власти. Сказочно пышные обряды этой многочасовой церемонии, возвышавшей простого кардинала над всеми прочими священнослужителями, превращавшие его в живой символ божества, – все это помимо воли оказало на Дюэза свое воздействие: черты лица, осанка приобрели несвойственную ему внушительность и величавость; и выражение это проступило еще явственнее к концу литургии. Однако, когда Дюэза обули в папские туфли, он не мог удержать легкой улыбки.
«Scarpinelli! Мне дали кличку scarpinelli – кардинал-туфельщик, – подумал он. – Распространяли слухи, что я сын башмачника. А теперь я сам буду ходить в туфлях… Господи! Нечего мне больше желать. Только бы умело повести дела!»
Он и доказал свое умение вести дела – в тот же день по просьбе папы регент пожаловал его брату, Пьеру Дюэзу, дворянство, а сам он собирался уже собственной волей назначить пятерых своих племянников кардиналами и выполнил свое намерение в течение двух ближайших лет.
Акт о пожаловании дворянства, продиктованный лично Филиппом Пуатье по окончании церемонии, если и имел целью отдать долг уважения наместнику святого Петра в лице родного брата папы, одновременно свидетельствовал об удивительных умонастроениях юного регента. «Фамильное достояние, накопленное богатство и все прочие дары фортуны, – писал он, – играют ничтожно малую роль в совокупности моральных качеств и в достохвальных деяниях человеческих; все это переходит достойным, равно как и недостойным, заслуженно, а равно и незаслуженно, лишь игрою случая… Зато каждый есть детище собственных своих деяний и личных заслуг, и не имеет значения, откуда мы пришли, если мы даже знаем, от кого мы произошли…»
Но регент не для того проделал столь длинный путь и выказал в отношении нового папы так много внимания, чтобы уехать с пустыми руками, не получив ничего взамен. Между этими двумя людьми, которых разделяли целые полвека («Вы, ваше высочество, восход, а я, увы, закат!» – любил повторять Дюэз Филиппу), с первой же встречи установилась какая-то тайная близость и общность замыслов. Иоанн XXII не забыл тех обещаний, которые давал Жак Дюэз, а регент – тех, которые давал граф Пуатье. Как только регент завел разговор о церковных бенефициях, первый аннуитет от которых должен был поступить в королевскую казну, новый папа тут же сообщил, что документы ждут лишь подписи. Но прежде чем были приложены печати, Филипп успел приватно побеседовать с Карлом Валуа.
– Нет ли у вас ко мне каких-нибудь претензий, дядюшка? – спросил он.
– Конечно, нет, племянник, – ответил бывший император Константинопольский.
Единственный способ сказать человеку в лицо, что у тебя к нему одна лишь претензия – зачем он вообще существует на свете!
– В таком случае, дядюшка, если вы не имеете оснований на меня жаловаться, зачем же вы вредите мне? Я заверил вас, когда вы вручали мне ключи от казны, что не спрошу отчета, и сдержал свое обещание. Вы же клялись мне в преданности и верности, а слова своего не держите и оказываете помощь Роберу Артуа.
Валуа возмущенно махнул рукой.
– Боюсь, что вы просчитаетесь, дядя, – продолжал Филипп, – Робер обойдется вам слишком дорого. У Робера гроша за душой нет; единственный его доход – это деньги, которые ему выплачивает казна, а я распорядился не выплачивать ему больше ничего. Поэтому теперь он будет осаждать вас просьбами о помощи. А где вы сами возьмете нужные средства, поскольку финансы королевства уже не в ваших руках? Да не дуйтесь вы, не краснейте, а главное, воздержитесь от грубых слов, о которых вы сами пожалеете, так как я пекусь о вашем же благе. Дайте мне обещание не слишком поддерживать Робера, а я со своей стороны попрошу святого отца, чтобы аннаты епископств Валуа и Мэн шли прямо вам, минуя казну.
Сердце графа Валуа попеременно терзали ненависть и алчность.
– А какова сумма этих аннатов? – спросил он.
– От десяти до тринадцати тысяч ливров в год, дядюшка; возьмите в расчет, что в последние годы царствования моего отца и во все время царствования Людовика бенефиции вообще не взимались.
Для Карла Валуа, не вылезавшего из долгов, привыкшего к королевскому образу жизни и посулившего непомерно огромное приданое за своими дочерьми, для которых он мечтал о самых выгодных партиях, десять-тринадцать тысяч ливров ежегодного дохода если и не разрешали окончательно финансовых затруднений, то, во всяком случае, давали временную передышку.
– Вы, племянник, как я вижу, человек добрый и понимаете мои нужды, – ответил Карл Валуа.
Получив от Гоше де Шатийона добрые вести, Филипп не торопясь возвращался в Париж, делая небольшие переходы, улаживал по дороге всевозможные дела и наконец, прежде чем въехать в столицу, заглянул в Венсенн к королеве Клеменции, чтобы передать ей благословение нового папы.
– Как я счастлива, – воскликнула королева, – что наш дорогой Дюэз взял себе имя Иоанна, ведь то же имя я выбрала своему ребенку. Я дала обет назвать его Иоанном еще на корабле, по дороге во Францию, когда разразилась страшная буря.
Клеменцию по-прежнему не интересовали вопросы власти. Всеми помыслами ее владел покойный супруг и будущее материнство со всеми его заботами. Пребывание в Венсенне благотворно сказалось на состоянии Клеменции: она похорошела, к ней вернулись прежние краски, и сейчас, раздобрев на седьмом месяце, она чувствовала себя совсем здоровой, что нередко бывает к концу тяжелой беременности.
– Неподходящее имя для французских королей, – заметил Филипп. – В нашем роду никогда не было Иоаннов.
– Но, брат мой, я говорю вам, что дала обет.
– Что ж, придется уважить ваше желание… Если родится мальчик, он будет зваться Иоанн I.
Прибыв во дворец Ситэ, Филипп направился в покои своей супруги Жанны, которая, сияя счастьем, нянчилась с крошкой Луи-Филиппом, кричавшим, как и подобает кричать в двухмесячном возрасте.
Но графиня Маго, услышав о возвращении зятя, как фурия примчалась во дворец, засучивая на ходу рукава.
– Ох, сынок, пока вы отсутствовали, меня предали! Известно вам, что натворил в Артуа ваш плут Гоше?
– Гоше вовсе не плут, а коннетабль Франции, матушка, и еще недавно вы не считали его плутом. Так что же он наделал?
– Он отступился от меня! – вопила Маго. – Осудил во всем. Ваши посланцы снюхались, как воры на ярмарке, с моими вассалами, посмели потребовать, чтобы я не возвращалась в Артуа… Слышите, это мне, Маго, запрещают возвращаться в мое же собственное графство… прежде чем я не подпишу этот проклятый мирный договор, который я в прошлом декабре отказалась подписать, как ни понуждал меня к этому покойный Людовик. Больше того, они требуют, чтобы я вернула какие-то подати, которые я, по их мнению, неправильно взимала.
– Все это кажется мне вполне справедливым. Мои посланцы строго выполняют мои распоряжения, – спокойно отозвался Филипп.
От удивления Маго даже замолчала и застыла на месте с открытым ртом, выпучив глаза. Но, оправившись от первого потрясения, завопила еще громче:
– Ах, справедливо! Значит, по-вашему, справедливо грабить мои замки, вешать мою стражу, топтать мои нивы?! Значит, это вы так распорядились, значит, вы поддерживаете моих врагов! Ваши распоряжения! Вот уж действительно заплатили мне за все добро, которое я для вас сделала!
На ее лбу вздулась толстая синяя жила, и Филипп подумал, что вечером его теще придется отворить кровь.
– Не знаю, матушка, что вы такое для меня сделали, если не считать того, что отдали мне свою дочь, – возразил он, – и почему я должен терпеть, что вы наносите ущерб моим подданным и ради собственной выгоды ставите под угрозу мир в королевстве.
Маго не сразу нашлась, что ответить, ярость боролась в ее душе с благоразумием. Но, услышав из уст зятя слова: «мои подданные», чисто королевские слова, она забыла все.
– А убить твоего братца, – крикнула она, наступая на Филиппа, – это, по-твоему, ничего не значит?
Десять недель она хранила про себя тайну и выдала ее сейчас в неразумном порыве гнева.
Филипп не отпрянул, не крикнул от ужаса, он только бросился закрывать двери и близоруко оглядывался, боясь обнаружить нежелательного свидетеля, который мог их слышать. Затем запер все замки, вынул ключи и засунул их за пояс. Маго вздрогнула от страха, а когда она увидела медленно приближавшегося к ней Филиппа, увидела его лицо, она совсем перетрусила.
– Стало быть, это вы, – проговорил он негромко, – стало быть, то, о чем шушукаются по всей Франции, правда?
Но Маго была не из тех, кто сдается без боя.
– А как, по-вашему, все это произошло, сын мой? И кому, по-вашему, вы обязаны честью быть регентом, а возможно, рано или поздно и королем? Ну-ну, не прикидывайтесь простачком! Ваш брат отобрал у меня Артуа; Карл Валуа настраивал его против меня; а вы, вы сидели в Лионе, выбирали папу. Подумаешь, нужен мне папа! Не смотрите на меня как блаженненький и не вздумайте уверять, что не одобряете моего поступка! Ничуть вы не любили Людовика и, конечно, рады, что вам досталось после него еще тепленькое местечко! А все благодаря мне, все потому, что я чуточку, совсем чуточку приправила его драже. Но вот уж чего я никак не ожидала – что вы окажетесь еще хуже Людовика.
Филипп опустился в кресло, скрестил на груди свои длинные руки и задумался.
«Рано или поздно, это все равно бы произошло, – подумала Маго. – В каком-то отношении это даже лучше; теперь он у меня в руках».
– Жанна знает? – вдруг спросил Филипп.
– Ничего не знает. Это не женское дело.
– А кто знает, кроме вас?
– Беатриса, моя придворная дама.
– И этого уже много, – отозвался Филипп.
– Ох, не трогайте ее! – вскричала Маго. – Она из могущественной семьи.
– О да, как раз из той семьи, по чьей вине вас так обожают в Артуа! А кроме Беатрисы? Кто вам дал… эту приправу, как вы изволили выразиться?
– Одна колдунья из Арраса, я ее в глаза не видела, а Беатриса ее знает. Я велела нарочно сказать, что хочу избавиться от оленей, которые портят мой парк, и действительно мы их немало потравили.
– Следовало бы найти эту женщину, – заметил Филипп.
– Поняли ли вы наконец, – продолжала Маго, – что теперь вы не можете от меня отступиться? Как только люди увидят, что вы лишили меня своего покровительства, враги мои осмелеют и начнут клеветать…
– Злословить, матушка, злословить… – уточнил Филипп.
– И если меня обвинят, то – да было бы вам известно – вся тяжесть обвинения падет на вас, люди скажут, что я действовала в ваших интересах, если не по вашему прямому наущению.
– Знаю, матушка, знаю; я как раз об этом и думал.
– Помните, Филипп, ради вас я рисковала загубить свою душу. Так что не будьте неблагодарным.
Филипп даже зашелся от гнева, что случалось с ним весьма редко.
– Нет, это уж слишком, матушка! Вы теперь потребуете, чтобы я вам ноги целовал за то, что вы отравили моего брата! Если бы я знал, что регентство достанется мне такой ценой, я никогда, слышите, никогда не согласился бы. Я отвергаю убийство; никого не следует убивать ради достижения своей цели; к такому средству прибегают плохие политики, и я приказываю вам более не прибегать к нему, пока я ваш сюзерен.
В первое мгновение он чуть было не поддался благородному порыву: немедленно собрать Совет пэров, разоблачить преступление, потребовать достойной кары… Маго, угадавшая по выражению лица Филиппа ход его мыслей, пережила скверную минуту. Но Филипп никогда не следовал своим первым побуждениям, даже самым благим. Поступить так – значит бросить тень не только на свою жену, но и на самого себя. Да и графиня Маго способна возвести на него любой поклеп, лишь бы обелить себя, лишь бы загубить его, не вставшего на ее защиту. Найдется немало желающих воспользоваться удобным случаем и пересмотреть вопрос о регентстве и престолонаследовании. А Филипп успел уже немало сделать ради Франции и мечтал сделать еще больше; он не вправе лишиться власти. В конце концов, брат его, Людовик, был скверным королем, да и убийцей к тому же… Возможно, такова воля провидения, воздавшего убийце за убийство и передавшего Францию в более достойные руки.
– Бог вам судья, матушка, бог сам судья, – произнес он. – Мне хотелось бы только, чтобы адское пламя по нашей милости не коснулось нас еще при жизни. Приходится расплачиваться за ваше преступление, и поскольку я не могу бросить вас в темницу, я и впрямь вынужден стать вам поддержкой… Искусно вы сумели все подстроить. Послезавтра мессир Гоше получит от меня новые распоряжения. Не скрою от вас, что даю их с тяжелой душой.
Маго бросилась было на шею зятю. Но он отстранил ее.
– И запомните хорошенько, – сказал он, – отныне все кушанья, прежде чем поступят ко мне на стол, будут пробоваться трижды, и если я почувствую хоть малейшие желудочные колики, часы вашей жизни будет нетрудно сосчитать. Так что молитесь за мое здоровье.
Маго склонила чело.
– Я так верно буду служить вам, сын мой, – произнесла она, – что рано или поздно вы вернете мне свою любовь.
Глава IV
«Коль скоро нас вынуждают воевать…»
Никто, и в первую очередь Гоше де Шатийон, не мог понять, почему Филипп Пуатье так круто изменил свою политику в отношении графства Артуа. Регент внезапно объявил своих собственных посланцев неправомочными, а подготовленное ими соглашение неприемлемым и потребовал составить новое, которое более благоприятствовало бы графине. Последствия не замедлили сказаться. Переговоры были прерваны, и участники их, представлявшие умеренную часть знати графства Артуа, сразу же присоединились к стану мятежников. Трудно описать их негодование; коннетабль их предал, провел; отныне единственное их оружие – сила.
Граф Робер ликовал.
– Ну что, разве не предупреждал я вас, что с этими мошенниками нельзя вести переговоры? – говорил он всем и каждому.
Собрав свое воинство, он снова двинул его на Аррас.
Гоше, прибывший для переговоров с горсткой людей, едва успел улизнуть из Арраса через Перонские ворота, когда Робер торжественно, под звуки труб, с развернутыми знаменами, вступил в свою столицу через ворота Сент-Омер. Войди он на четверть часа раньше, быть бы коннетаблю Франции в плену. Произошло все это двадцать второго сентября. В тот же день Робер отправил своей тетке Маго следующее послание:
«Высокочтимой, высокороднейшей даме Маго Артуа, графине Бургундской от Робера Артуа, шевалье. Так как вы препятствовали осуществлению моих законных прав в графстве Артуа, что много мне вредило и тяжелым камнем на душе лежит, каковое положение терпеть более я не намерен, сим довожу до вашего сведения, что отныне буду сам вершить все дела и надеюсь возвратить себе все свое добро, как только успею».
Робер не был силен в эпистолярном искусстве; дипломатические выверты и тонкости были не по его части, и он весьма гордился своим посланием, полностью выражавшим то, что он хотел сказать.
В Париж коннетабль Франции явился туча тучей и не замедлил высказать графу Филиппу все, что накипело у него на душе. Перед регентом он не чувствовал ни малейшего стеснения – он знал его с пеленок; Гоше прямо так и сказал Филиппу и добавил, что негоже подобным образом обращаться с верным слугой и преданным родственником, который целых двадцать лет командует французской армией. Где это видано, посылать человека заключать договор на одних условиях, а потом менять их!
– До сих пор, ваше высочество, я слыл человеком честным и раз уж давал кому слово, то каждый знал, что сдержу его. А по вашей милости я очутился в роли предателя и плута. Когда я поддерживал вас как будущего регента, я надеялся обнаружить в вас хоть какие-то черты моего покойного государя, вашего батюшки, тем паче, что до этого вы не раз делом доказывали, что пошли в него. А теперь я вижу, что жестоко заблуждался. Неужели вы до такой степени попали под влияние женщины, что меняете мнения, как перчатки?
Филипп старался успокоить коннетабля, уверял его, что поначалу плохо разобрался в делах и дал неправильные указания. Все равно бесполезно идти на мировую со знатью графства Артуа, пока Робер не сложит оружия. Робер представляет собой вечную угрозу для государства и для всей королевской фамилии, ибо бесчестит ее. Разве не он первый посеял смуту, разве не он распространяет клеветнический слух, что Маго отравила Людовика?
Гоше пожал плечами.
– Но кто же поверит такой ерунде? – вскричал он в сердцах.
– Не вы, Гоше, конечно, не вы, – заметил Филипп, – но многие прислушиваются к клевете с удовольствием, лишь бы нам навредить; а завтра они скажут, что я, что вы тоже причастны к этой кончине, которую хотят обставить таинственными обстоятельствами. Но ничего, Робер сделал ложный шаг, чего, впрочем, я и ждал. Посмотрите, что он пишет Маго…
Филипп протянул коннетаблю письмо от 22 сентября.
– В этом письме, – продолжал Филипп, – он отказывается признавать решение, вынесенное Парламентом по настоянию моего отца еще в 1309 году. До сих пор он поддерживал врагов графини; а сейчас он бунтует уже против законов королевства. Придется вам снова отправиться в Артуа.
– Нет уж, увольте, ваше высочество, – воскликнул Гоше. – Слишком я там осрамился. Улепетывал из Арраса, как старый кабан от гончих, даже помочиться и то не успел. Нет уж, сделайте милость, найдите себе другого, пусть он и улаживает такие дела.
Филипп поднес сплетенные пальцы к губам. «Если бы ты только, Гоше, знал, – думал он, – как мне больно тебя обманывать! Но скажи я тебе всю правду, ты бы еще больше стал меня презирать!» И он настойчиво повторил:
– Вы поедете в Артуа, Гоше, из любви ко мне и потому что я вас об этом прошу. Возьмите с собой вашего зятя, мессира Миля и на этот раз достаточно вооруженных людей, а также горожан, и затребуйте подкрепление из Пикардии; Роберу объявите, что ему следует предстать перед Парламентом и дать отчет в своих действиях. Одновременно поддержите деньгами и вооруженными людьми тех горожан, которые остались нам верны. А если Робер не подчинится, я сумею привести его к повиновению иным способом… Правитель – такой же человек, как и все прочие, – продолжал Филипп, взяв Гоше за плечи, – он может поначалу сделать ошибку, но самая большая ошибка – упорствовать в своей неправоте. Ремеслу правителя учатся, как любому другому ремеслу, и я пока еще учусь. Простите меня за то, что я поставил вас в неловкое положение.
Ничто так не трогает человека в летах, как откровенное признание юноши в своей неопытности, особенно когда этот юноша стоит много выше вас на иерархической лестнице. Слеза увлажнила глаза Гоше, полуприкрытые морщинистыми, как у черепахи, веками.
– Ах да, я и забыл! – воскликнул Филипп. – Я решил, что вы будете опекуном будущего ребенка королевы Клеменции… нашего короля, если бог пошлет мальчика, и вторым крестным отцом после меня.
– Ваше высочество, ваше высочество!.. – растроганно лопотал Гоше.
И он бросился обнимать регента, словно вина за неудачу в Артуа падала только на него, Гоше.
– А насчет крестной матери, – продолжал Филипп, – мы решили с самой королевой, что крестить будет графиня Маго, и это положит конец всем слухам.
Через неделю коннетабль снова отбыл в Артуа.
Как и следовало ожидать, Робер отказался повиноваться регенту и продолжал бесчинствовать вместе со своей вооруженной ордой. Но в октябре счастье изменило ему. Если Робер был великолепным воином, он был скверным стратегом: свои набеги совершал без системы и плана: сегодня бросал людей на север, завтра – на юг, словом, куда ему подсказывало вдохновение. Первый рейтар среди рейтаров, первый кондотьер среди кондотьеров, он был скорее создан для подчиненной роли, как военная сила, направляемая свыше, чем для роли командира, что и доказал пятнадцать лет спустя, когда сражался на стороне Англии против Франции. В графстве Артуа, которое он считал своей родной вотчиной, Робер распоясался, как на вражеской территории, и вел опасную, дикую, лихорадочную жизнь, что вполне отвечало его вкусам. Он наслаждался тем, что при его приближении все трепещет, но не замечал, что сеет вокруг себя ненависть. Слишком много повешенных на первом попавшемся суку, слишком много обезглавленных и зарытых живьем в землю под радостное ржанье его приспешников, слишком много испорченных девушек, на чьей нежной коже сохранились царапины от медных кольчуг, слишком много пожаров отмечало его победоносный путь. Матери, желая утихомирить расхныкавшееся дитя, грозили позвать его светлость Робера; но как только он появлялся поблизости, они хватали своих ребятишек и бежали прятаться в соседний лес.
Городские ворота забаррикадировали; ремесленники, наученные примером фландрских коммун, точили втихомолку ножи, а старшины поддерживали связь с эмиссарами Гоше. Робер любил бой в открытом поле и презирал осадную войну. Жители Сент-Омера или Кале запирали ворота перед его носом, а он пожимал плечами и грозился:
– Вот вернусь, и все вы у меня передохнете!
И шел сражаться дальше.
Но с деньгами становилось все труднее. Валуа не отвечал на просьбы Робера, и лишь изредка от него приходили послания, содержавшие изъявление родственных чувств и советы образумиться. Даже Толомеи, дражайший банкир Толомеи, молчал. Сам он куда-то уехал, а служащим никаких распоряжений не дал… Папа и тот вмешался в распри; в своем послании, адресованном лично Роберу, а также кое-кому из баронов Артуа, святой отец напоминал им об их долге…
Как-то утром, в конце октября, регент на Совете заявил собравшимся с невозмутимым спокойствием, как и всегда, когда принимал важное решение:
– Наш кузен Робер Артуа позволил себе слишком долго пренебрегать нашей волей. Коль скоро он вынуждает нас воевать, мы подымем против Артуа орифламму в Сен-Дени в последний день октября, и так как мессир Гоше в отлучке, войско, которое я поведу сам, будет находиться под командованием нашего дяди…
Взгляды всех присутствующих обратились к Карлу Валуа, но Филипп продолжал:
– …нашего дяди, его высочества д'Эвре. Нам было бы весьма желательно поручить командование его высочеству Валуа, который, кстати сказать, не раз доказывал свои таланты военачальника, но он, к сожалению, должен уехать в Мэнские владения, чтобы получить церковные аннаты.
– Благодарю вас, племянник, – ответил Валуа, – вы знаете, что я очень люблю Робера, и хотя не одобряю этот мятеж, который, на мой взгляд, не что иное, как глупое упрямство, мне было бы неприятно сражаться с ним.
Армия, собранная регентом для похода на Артуа, отнюдь не напоминала то непомерно разбухшее войско, которое шестнадцать месяцев назад, по вине покойного Людовика, увязло во фландрской грязи. Войско, направлявшееся в Артуа, состояло из регулярных частей и из рекрутов, завербованных в королевских владениях. Жалованье было повышено: тридцать су в день дворянину, имевшему право распустить знамя, пятнадцать су коннику, три су пехотинцу. Были призваны не только знать, но и мелкопоместные дворяне. Два маршала – Жан де Корбей и Жан де Бомон, по прозвищу Выгребай Назад, он же сеньор графства Клиши, – собирали войска. Арбалетчики Пьера Галара были готовы к походу. Жоффруа Кокатри уже две недели как получил секретные указания относительно средств передвижения и поставок.
Тридцатого октября Филипп Пуатье взял орифламму в часовне Сен-Дени. Четвертого ноября он был уже в Амьене и послал оттуда второго камергера Робера де Гамаша с эскортом конюших передать своему непокорному кузену последние увещевания.
Глава V
Войско регента берет пленного
На опустевших глинистых полях догнивали сероватые кучи соломы, оставшиеся от далекой уже теперь жатвы. Тяжелые темные тучи медленно плыли по осеннему небу, и отсюда, с этой равнины, казалось, что там, за дальним ее краем, кончается белый свет. Налетавший порывами пронзительный ветер приносил с собой горьковатый привкус дыма.
Перед Букмезоном, перед тем самым поселком, где три месяца назад граф Робер вступил на землю Артуа, стояла теперь армия регента, построенная в боевом порядке, и вымпелы королевского дома трепетали на верхушках копий на протяжении целого полулье.
Филипп Пуатье, окруженный военачальниками, держался в нескольких шагах от проезжей дороги. Он сидел с обнаженной головой, сложив руки в железных перчатках на луке седла. Конюший держал его шлем.
– Значит, он уверил тебя, что именно сюда приедет с повинной? – обратился регент к Роберу де Гамашу, возвратившемуся после переговоров с графом Артуа.
– Да, ваше высочество, – подтвердил второй камергер. – Он сам выбрал место… «В поле, возле межевого столба с крестом», – так он мне сказал. И уверял, что будет к концу мессы.
– А ты точно знаешь, что поблизости нет другого столба с крестом? Ведь он способен сыграть плохую шутку: будет ждать где-нибудь в другом месте и заявит, что нас там не было… Скажи, ты действительно веришь, что он прибудет?
– Верю, ваше высочество, он ведь заколебался. Я сообщил ему численность вашего войска, довел до сведения, что коннетабль занял фландрские рубежи и города Севера и что, таким образом, граф Робер зажат в тиски и даже бежать ему некуда. И еще я вручил графу Роберу послание от Карла Валуа, который советует ему сдаться без боя, так как исход дела предрешен, и пишет, что вы сильно гневаетесь на графа Артуа и, если возьметесь за оружие, ему, пожалуй, не сносить головы. Вот это-то его особенно удручает.
Регент пригнул свой длинный торс к лошадиной холке. Нет, решительно все эти военные доспехи не для него; тяжело таскать на себе двадцать фунтов железа, которое давит на плечи, не дает расправить спину.
– Тогда он уединился со своими баронами, – продолжал Гамаш, – но что они там говорили, мне неизвестно. Однако думаю, что кое-кто из них не прочь его предать, а другие умоляют не покидать их на произвол судьбы. Наконец он вышел ко мне, сообщил свое решение, которое я в точности вам передал, и заверил меня, что питает к его высочеству регенту всяческое уважение и поэтому ни в чем не смеет его ослушаться.
Но Филипп Пуатье не очень этому верил. Эта неизвестно откуда взявшаяся покорность беспокоила его, он опасался ловушки. Близоруко щурясь, он оглядел печальный край, лежавший перед ним.
– Место выбрано неплохо, нас ничего не стоит окружить и напасть с тылу, пока мы торчим здесь и ждем его! Корбей, Бомон! – обратился Филипп к своим маршалам. – Пошлите несколько человек на разведку, пусть проверят фланги, прикажите проехать по долинам: пусть удостоверятся, что ни там, ни на дорогах, ни в нашем тылу не скрывается враг. И когда на той колокольне, сзади нас, пробьет час, – добавил он, обращаясь к Людовику д'Эвре, – а Робера не будет, мы двинемся вперед.
Но через несколько минут по рядам прокатился крик:
– Вот он! Вот он сам!
Регент снова прищурил глаза, но ничего не увидел.
– Прямо против вас, ваше высочество, – кричали ему. – Смотрите вправо по холке коня, вон он на гребне холма едет на вас.
Робер Артуа прибыл на свидание с регентом без своего воинства, без конюшего, даже без слуги. Его огромный, под стать всаднику, жеребец шел шагом, и среди пустынной местности гигант Робер казался еще массивнее, чем всегда. Его богатырский силуэт четко вырисовывался на фоне неба, и чудилось, будто этот великан в алом бархате пронзает своим копьем тучи.
– Да он просто издевается над вами, ваше высочество! Нет, вы только посмотрите, едет – и хоть бы что!
– Пускай себе издевается, пускай! – проговорил Филипп Пуатье.
Люди, посланные на разведку, донесли, что в окрестностях все спокойно.
– А я думал, что он ожесточится еще больше, когда поймет, что положение его безнадежно, – задумчиво проговорил регент.
Любой другой на месте Филиппа, желая сделать красивый жест, поехал бы навстречу Роберу тоже без конюших и слуг. Но Филипп Пуатье видел свое достоинство в ином и отнюдь не собирался соперничать в рыцарстве, раз явился сюда не как рыцарь, а как государь. Поэтому он ждал, не трогаясь с места, пока Робер Артуа, запыхавшийся, забрызганный грязью, подъедет к нему.
Вся армия затаила дух, и мертвую тишину нарушало лишь позвякивание удил.
Вдруг гигант швырнул свое копье на землю. Регент проследил глазами полет копья, упавшего на скирду, и не сказал ни слова.
Робер отцепил от седла свой шлем и тяжелую шпагу и обеими руками кинул их вслед за копьем на землю.
Регент по-прежнему молчал; он ни разу не поднял глаз на Робера; он не сводил взгляда с валявшегося на земле оружия, будто ждал еще чего-то.
Робер Артуа наконец спешился, шагнул вперед и, содрогаясь каждой жилкой от гнева, преклонил одно колено, стараясь поймать взгляд регента.
– Добрый кузен мой! – вскричал он, широко раскинув руки.
Но Филипп прервал его.
– Вы не голодны, кузен? – спросил он.
И так как Робер ждал трагической сцены обмена благородными речами, рукопожатиями, ждал, что его подымут с колен, вслед за чем наступит примирение, он застыл от неожиданности. А Филипп продолжал:
– Тогда садитесь в седло и поспешим в Амьен, где я продиктую вам свои условия мира. Поедете рядом со мной, а закусим по дороге… Эрон! Гамаш! Подберите оружие нашего кузена.
Но Робер Артуа медлил и, стоя возле коня, оглядывался вокруг.
– Вы что-нибудь ищете? – спросил, не выдержав, регент.
– Нет, ничего я не ищу, Филипп. Просто смотрю на это поле, чтобы запомнить его навсегда, – ответил Робер.
И он положил ладонь себе на грудь, на то место, где под кольчугой висел бархатный мешочек, в котором хранились, как священная реликвия, сорванные здесь летним днем колосья, уже полуистлевшие сейчас колоски. Надменная улыбка тронула его губы.
Как только они пустились в путь, обычная самоуверенность вернулась к Роберу.
– Немалую же вы собрали армию, кузен мой, для того, чтобы захватить одного-единственного пленника, – насмешливо проговорил он.
– Возьми я в плен двадцать вражеских полков, кузен, – в тон ему ответил Филипп, – и то я не радовался бы этому так, как вашему обществу… Но скажите мне другое: почему вы сразу же решили сдаться? Ибо, если численное преимущество на моей стороне, то ведь вас никак нельзя упрекнуть в недостатке отваги!
– Я решил, что, если мы начнем войну, плохо придется простому люду.
– До чего же вы вдруг стали чувствительны, Робер! – отозвался Филипп. – А ведь полученные мною из Артуа сведения не слишком доказывают ваше милосердие.
– Наш пресвятой папа удостоил меня посланием и призывал к выполнению моих обязанностей.
– И благочестивы к тому же! – воскликнул регент.
– Я долго размышлял над письмом нашего доброго папы… которого, как слышал, столь хитроумно выбрали… И поскольку он в тех же самых словах, что и вы, заклинал меня одуматься, я и решил доказать, что я верный ваш подданный и добрый христианин.
– Чувствительность, религия, верность! Нет, вы решительно переменились, кузен!
И поглядывая искоса на массивный подбородок Робера, Филипп думал про себя: «Смейся, смейся; боюсь, что ты не будешь так хорохориться, когда узнаешь, на каких условиях я предложу тебе мир».
Но и в Совете, который собрали спешно, сразу же по прибытии в Амьен, Робер держался все той же тактики. Безропотно соглашался на любые предложения, не пытался бунтовать, кляузничать, так что со стороны могло показаться, будто он и не слушает чтеца, оглашавшего пункты договора.
Он обязался вернуть «все замки, крепости, сеньории и все прочее, что отобрал или занял». Обязался возвратить все угодья, захваченные его сторонниками. Обещал заключить с Маго перемирие до Пасхи; тогда графиня выразит свою волю и Совет пэров примет решение, установит права обеих сторон. А пока регент берет графство Артуа под свою руку и разместит там угодное ему число стражей, войск и своих вассалов. И, наконец, вплоть до окончательного решения пэров доходы от графства Артуа будут поступать графу д'Эвре и… графу Валуа…
Услышав этот последний пункт, Робер понял, какой ценой было куплено отступничество главного его союзника. Но даже и тут он бровью не повел и подписал бумагу.
Такая чрезмерная покорность начинала тревожить регента. «Какие еще козни он затевает?» – думал Филипп.
Регент торопился вернуться в Париж ко дню разрешения от бремени вдовствующей королевы и поручил двум своим маршалам с отрядом наемных солдат сменить в Артуа коннетабля и следить на месте за неукоснительным выполнением договора. Робер с улыбкой наблюдал за приготовлениями маршалов в дорогу.
Расчет его был прост. Сдавшись в плен один, он тем самым сохранял свое войско. Фиенн, Суастр, Пилиньи и прочие будут вести малую войну, сеять смуту, чтобы взять врага измором. Не может же регент каждые две недели собирать людей и отправляться в поход – казна не позволит. Таким образом, Робер добился нескольких месяцев передышки. Пока что он предпочитал вернуться в Париж и находил, что это возвращение благоприятствует его замыслам. Тем более что, возможно, скоро не будет уже ни регента, ни графини Маго.
И впрямь, Роберу удалось отыскать даму Ферьенн – потому-то он так и улыбался, – даму, поставлявшую яд графине Маго. На ее след его навели два соглядатая регента, которые тоже разыскивали ее. Изабелла Ферьенн с сыном были застигнуты на месте преступления – отмеривали покупателю зелье, чтобы напускать порчу. Люди Робера без лишнего шума убрали соглядатаев регента, и теперь колдунья находилась под стражей в одном из замков Артуа, где и продиктовала подробную и очень содержательную исповедь своих злодеяний.
«Ничего, ты у меня еще попляшешь! – думал Робер, искоса поглядывая на Филиппа. – Я прикажу Жану де Варенну привести ко мне эту даму, возьму ее с собой на Совет пэров, а она расскажет, как ты велел убить своего братца! И даже дражайший твой папа не поможет!»
Весь обратный путь Филипп ни на шаг не отпускал от себя Робера; на привалах они ели за одним столом; остановившись на ночлег в монастыре или королевском замке, спали в двух соседних покоях, и многочисленная стража регента берегла Робера как зеницу ока. Но нельзя безнаказанно пить, есть и спать бок о бок со своим врагом – рано или поздно его присутствие невольно пробудит в любом сердце человеческие чувства; так оно и случилось, и никогда еще два царственных кузена не были так близки между собой, как сейчас. Регент, казалось, простил Роберу весь этот ненужный поход, затеянный по его вине, дорожную усталость и расходы; его даже забавляли вольные шуточки Робера и его наигранное прямодушие.
«Еще день-другой, и этот плут меня от души полюбит! – думал гигант. – Как я его провел, как же славно я его провел!»
Утром одиннадцатого ноября, когда показались наконец заставы Парижа, Филипп вдруг осадил коня.
– Добрый мой кузен, – начал он, – тогда, в Амьене, вы обещали моим маршалам сдать все замки… Но, к великому прискорбию, мне стало известно, что большинство ваших друзей не признают договора и отказываются очистить замки.
Робер с улыбкой широко развел руками, как бы говоря, что тут он бессилен.
– А ведь вы поручились за них, – повторил Филипп.
– Верно, кузен, и подписал все, что вы требовали. Но раз я сложил с себя полномочия, пусть уж ваши маршалы постараются привести моих людей к повиновению.
Регент задумчиво погладил холку своего коня.
– Правда ли, Робер, – спросил он, – что вы прозвали меня Филипп Запри Ворота?
– Правда, кузен, сущая правда, – со смехом подтвердил гигант. – Говорят, что вам без закрытых ворот несподручно править страной.
– Ну что же, кузен, – продолжал регент, – потому-то вас и поместят в тюрьму Шатле, и придется вам там посидеть до тех пор, пока я не освобожу последний замок Артуа.
Впервые после своей добровольной сдачи в плен Робер чуть побледнел. Весь его план рухнул, даже отравительница Ферьенн была ему теперь ни к чему.