V
Из Приюта Грез Фрица Шрамма в девичьи спаленки Элизабет и Паульхен прилетели цветные записки. Фриц и Эрнст дружески приглашали девушек на ранние посиделки.
Первые сумерки спустились с тускнеющего неба, словно легкая пелена дождика. Приют Грез имел праздничный вид. Множество душистых цветов красовалось в самых разных вазах. Две темно-красные свечи горели перед красивым портретом, и казалось, будто глаза на портрете светятся, а розовые губы улыбаются.
На Элизабет было белое платье с вышивкой и узенький золотой обруч на лбу.
«Она похожа на очаровательную королеву», – подумал Эрнст, возясь с чайником. На нем была одна из светлых курток Фрица. Чайник приятно посапывал. Фриц накрыл стол, уставленный цветами. Эрнсту нравилось играть роль экскурсовода и зазывалы. Он пел соловьем:
– Поначалу подается чай – наш чай, какой может быть приготовлен только в Приюте Грез. Кто интересуется деликатесами – а тут у нас есть омары, сардины, зернистая икра и так далее, – имеют возможность всем этим полюбоваться. Мы же, два старика – или по крайней мере я, – «преданно и неколебимо», как говорится при освящении знамени в стрелковых союзах, останемся верными национальному блюду Приюта Грез, которое было нашей едва ли не ежедневной едой, когда мир еще не успел в достаточной мере оценить гениальность обитателей этого уголка, в особенности Фрица. Блюдо это приготавливается следующим образом: берется ломоть черного хлеба и намазывается толстым слоем масла.
Должен заметить, что добавление крутого яйца, введенное в обиход потому, что оно значительно улучшает вкусовые качества, – более позднее усовершенствование, вызванное возросшей состоятельностью здешних обитателей. Итак, намазывается маслом, а сверху капается великолепная жидкость – сок свекловичной ботвы, в иных краях ошибочно именуемая свекловичным сиропом. Технически это выглядит так я опускаю ложку в клейкую черную жидкость, верчу ее с бешеной скоростью вокруг оси, рывком вытаскиваю из черной массы, подношу к хлебу и даю жидкости капать на ломоть, выписывая ложкой красивые плавные спирали. Высшим достижением в этой игре считается написание имени любимой путем искусного маневрирования ложкой. Затем лезвие ножа размазывает рисунок и приводит витиеватые завитки линий к скучному однообразию стандарта обычного бутерброда. Сверху накладываются свеженарезанные ломтики яблок. Само поглощение бутерброда тоже восхитительно. Необходимо все время следить, чтобы черная тягучая жидкость не потекла с какого-нибудь края. Таким образом, одновременно мы поглощены интересным занятием, ибо вынуждены постоянно держать ломоть в горизонтальном положении, и эффективно упражняемся, обретая терпение, надежду, душевное равновесие и прочие аналогичные душевные свойства. Я еще напишу статью о воспитательном значении свекловичной ботвы.
– Прекрати! – задыхаясь от смеха, выдавила Паульхен. – Тут слишком жарко, у Эрнста тепловой удар…
Но Эрнст не давал сбить себя с курса.
– Теперь речь пойдет о чудесных синих и коричневых чашках и кувшинчиках Фрица: каждая вещь – поэма. Рассказывают, что он даже в период крайней нужды не мог решиться на их продажу. Так что пейте с почтением. Впрочем, майский бог свидетель, из-за Паульхен я тоже ощутил голод, так что, дети мои, приступайте.
И все с радостью набросились на еду. Мало-помалу стемнело. Фриц вышел из комнаты и вернулся. Потом распахнул дверь:
– Давайте перейдем в мастерскую.
– Дядя Фриц, как все чудесно, просто чудесно…
В мастерской царил полумрак. Легкие голубые занавеси мягкими складками обрамляли окна. В середине стоял темный рояль, в отливающих золотом подсвечниках горели две свечи, отбрасывавшие мягкий свет по всей комнате. На рояле высилась большая чаша, до краев заполненная источающими аромат розами. Вдоль стен стояли низкие скамеечки, оттоманка и глубокие кресла.
Фриц сказал сухо:
– Этого освещения будет достаточно. Мы так поставили кресла и скамеечки, чтобы каждый погрузился в полумрак и как бы остался в одиночестве. Мы, люди, – странный народ. Мы стесняемся обнаруживать свои эмоции перед ближними, даже если хорошо знаем друг друга, – а часто и перед самими собой. Поэтому каждый из нас будет чувствовать себя в одиночестве – настолько, что даже не сможет увидеть лица соседей.
Эрнст опустился в одно из кресел, другие последовали его примеру.
– Давайте некоторое время помолчим, – предложил Фриц. – Розы, свечи, летний вечер, – все это и есть молчание.
Свечи слегка потрескивали. Элизабет широко открытыми глазами впитывала в себя прекрасную картину: розы в полумраке.
Стало совсем тихо.
Потом Эрнст встал и наполнил темно-красным вином бокалы, стоявшие рядом с каждым. На рояль, возле роз, он тоже поставил бокал и наполнил его до краев. Ему не удалось скрыть, что его рука дрожит.
– Дети мои, – начал Фриц, подняв свой бокал, но не смог продолжить речь.
Все молча выпили.
Эрнст быстро подошел к роялю, сел иударил по клавишам. Бурная мелодия взвилась, опала и замерла… Потом вновь взмыла вверх, медленно перешла в минор и уступила место нежным звоночкам. Звоночки поплыли по комнате, словно жемчужины в серебристом фонтане, но вдруг сменились бурным водопадом звуков. Однако жемчужины то и дело всплывали в бурном потоке и неожиданно заполнили все пространство. Словно жемчуг на темном бархате, сверкнул в полумраке последний бурный аккорд, после чего Эрнст встал и вновь опустился в глубокое кресло.
Элизабет слушала музыку, теряясь в догадках. Прелестные мелодии ласкали ее сердце и в то же время тревожили, неизвестно почему.
– Я нашел несколько стихотворений, написанных в то счастливое время, и хочу вам их прочесть, – сказал Фриц и откинулся на спинку кресла.
В тишине сумерек
Я вновь думаю,
Все вновь и вновь -
О тебе, любимая,
Твою легкую поступь
Ловит мой слух
В каждом приятном звуке.
И ты приходишь! Всегда приходишь!
И все же тебя здесь нет.
И ожиданье – благодать для души.
Моя любовная тоска нежна
И всемогуща, как голубой свет,
Струящийся из твоих глаз
Словно звучащее сокровище,
Скрытое под плащом ночи.
Ты приходишь! Всегда приходишь!
Легчайшими шагами любви
Ты подходишь все ближе.
Каждое дуновение ветра напоено
Ароматом твоей благодати…
И я во всей Вселенной нашел
Место у твоей груди
И пью земли и неба
Блаженнейшее блаженство.
– Пусть Элизабет споет, – попросил Фрид.
Эрнст вздрогнул. Правда, Фриц рассказывал, что она хорошо поет… Но петь сейчас? Его слух музыканта насторожился. Слегка взволнованный, он поднял глаза на друга. Выдержит ли Элизабет этот экзамен?
– Не согласишься ли аккомпанировать, Эрнст?
– С радостью…
В полумраке он подошел к Элизабет и подвел ее к роялю, а сам пробежался пальцами по клавишам.
– Что будем петь?
– «Миньону», пожалуйста, – попросил Фрид.
Эрнст скривил губы в усмешке.
– Значит, «Миньону»…
Он протянул Элизабет ноты. Но она покачала головой. Хочет наизусть… Что ж, тем лучше. Эрнст заиграл вступление. Элизабет запела звучным и вкрадчивым голосом:
Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,
Где пурпур королька прильнул к листу,
Где негой Юга дышит небосклон,
Где дремлет мирт, где лавр заворожен?
Ты там бывал?
Туда, туда,
Возлюбленный, нам скрыться б навсегда.
Эрнст был поражен вибрирующей легкостью этого голоса. Элизабет пела, без труда подстраиваясь к аккомпанементу. Ее голос наливался силой при словах «Туда, туда» и томно ослабевал, когда звучало: «Возлюбленный, нам скрыться б навсегда».
Ты видел дом? Великолепный фриз
С высот колонн у входа смотрит вниз,
И изваянья задают вопрос:
Кто эту боль, дитя, тебе нанес?
Ты там бывал?
Туда, туда!
Уйти б, мой покровитель, навсегда.
Эрнст взглянул на Элизабет и чуть не забыл про аккомпанемент, так поразительна была прелесть картины, которая представилась его глазам. Отсветы колеблющегося пламени свечей чудесно вплелись в волосы Элизабет и заставили плясать световых зайчиков на ее золотом обруче. Казалось, ему явилась Миньона – столько невыразимой любовной тоски было написано на ее прекрасном лице.
– Ты с гор на облака у ног взглянул?
Взбирается сквозь них с усильем мул.
Драконы в глубине пещер шипят,
Гремит обвал, и плещет водопад.
Ты там бывал?
Туда, туда
Уйти б с тобой, отец мой, навсегда.
Белое платье завершало картину. Это сама Миньона пела о своем томлении под голубым предвечерним небом. Она показалась Эрнсту не то королевой, не то чужедальней принцессой, и он уже не понимал, как мог так долго молча идти рядом с ней. И когда она мельком взглянула на него отсутствующим, серьезным взглядом, Эрнст почувствовал, как сильно забилось его сердце. Что же это было? Потом он вновь переключил все внимание на клавиши и стал вплетать серебряные звуки рояля в мелодичный голос, который все слушали, затаив дыхание. Казалось, никто из них уже не ощущал себя на земле: кругом раздавались лишь небесные звуки. И Эрнсту подумалось: пусть бы этот нежный голос звучал вечно. Миньона…
– Отныне мы будем называть тебя Миньоной, – промолвил Фриц. – Миньона – любовное томление без конца и края.
Когда Эрнст молча поцеловал руку Элизабет, ее глаза показались ему удивительно темными.
Они еще немного поговорили о тоске, потом перешли к единственной теме, охватывающей все – весь мир и всю жизнь, рай и ад, – теме любви.
– Любовь – высшая степень растворения друг в друге, – произнес Фриц. – Это величайший эгоизм в форме полного самопожертвования и глубокой жертвенности.
– Любовь – это борьба, – возразил ему Эрнст. – И главная опасность – желание отдать себя целиком. Кто сделает это первым, тот проиграл. Нужно сжать зубы и быть жестоким – тогда победишь.
– Да что ты, Эрнст! – воскликнул Фрид. – Любовь – это высшая красота в чистейшей форме. Любовь – это красота…
– Любовь – это жертва и благостное служение, – сказала Элизабет.
Возникла пауза.
– А ты, Паульхен, пока еще ничего не сказала, – молвил Фриц. – Как ты понимаешь любовь?
– Ах! – прозвучал в темноте голос. – К чему столько слов? Любовь – это любовь, только и всего! Все рассмеялись.
– Паульхен в порядке исключения раз в кои-то веки сказала правду, – заметил Эрнст. – Тут даже спорить не о чем: любовь – она и есть любовь! Ее надо чувствовать, а не тратить попусту затасканные слова!
Он порывисто встал, подскочил к роялю и воскликнул:
– Шопен!
Словно мерцающие чешуйки звезд, в окна влетели гомонящие гномики и, сплясав вокруг свечей, попадали в розы. Крошечные эльфы встали в хоровод и запели свои песни серебристыми голосами, чистыми и звонкими, как лесной ручей. Еще одна струящаяся, как бы бегущая по кругу мелодия, долгая ликующая нота, ферматой повисшая в воздухе, потом быстрые переливы вверх-вниз по звукоряду – и наваждение растаяло.
Все еще не успели опомниться и сидели, словно окутанные прозрачной душистой паутиной, а Эрнст уже заявил:
– Теперь Григ – «Весна».
Едва слышные изящные аккорды. Чудесная мелодичная кантилена. Тягучие пассажи и нарастающая мощь, потом переходы от тихого шелеста и спокойных облаков ранней весны к ветвям, звенящим листвой. Затем басы колоколов, глухой шум, всеобщее возбуждение, мрачное торжество, пролитое вино, венок вокруг чела. И вот – радостное опьянение! Это юность мира! Синие моря, белые облака, далекие горы и – звуки, звуки, звуки! Потом пение, пение, пляски, все громче, все чище… Поток звуков ширится. Словно по мановению волшебной палочки, расцветают все цветы. Весна! Молодость! И – тишина!
– Теперь свое, – попросил Фриц.
– Хорошо. – Эрнст откинул голову, чтобы отбросить волосы со лба, и вновь склонился над клавиатурой.
Мощный аккорд оглушил всех. Еще один – и целая баррикада аккордов взгромоздилась следом. Мрак. Но за ним – дерзкая беззаботная трель рассыпалась серебряным смехом и вдруг, жалобно стеная, бросилась вниз, преследуемая демоническим хохотом. Непрерывное нагнетание мощи, упорный труд на глубине, строительство – все выше и выше, и вдруг крушение, за ним – восстановление, сизифов труд, настигающая поступь дьявола. Потом – мрачное, глубоко прочувствованное пение. По-детски радостное щебетанье ласточек, легкие танцевальные ритмы, баюканье, тихий смешок – и внезапно дьявольский хохот по всей клавиатуре сверху вниз, режущий диссонанс, обрыв…
Эрнст быстро встал и бросился в кресло.
– Эрнст… – Фриц был так потрясен, что не смог договорить.
Элизабет тихонько поднялась, подошла к роялю и добавила к еще реющему в комнате заключительному диссонансу глубокую, прекрасную и гармоничную концовку.
Эрнст вскочил на ноги: глаза горят, лицо застыло, как маска.
Элизабет подошла к Фрицу. Тот погладил девушку по голове и вдруг заметил слезы в ее глазах.
– Миньона, – сказал он мягко, – все хорошо. А теперь спойте мне на прощанье нашу старую песню, любимую песню-жалобу, которую моя душа не может избыть. Ее песню…
Элизабет опять села за рояль, сыграла простое вступление и запела:
Слышу до сих пор, слышу до сих пор
Песню юности моей -
Сколько рек и гор, сколько рек и гор
Развели нас с ней!
Ласточка в мой дом, ласточка в мой дом
Прилетала каждый год -
А теперь о чем, а теперь о чем
Она поет?
Фриц всем телом вжался в кресло. Эрнст, взволнованный до глубины души, безумными глазами глядел на Элизабет. В мерцающем пламени свечей она казалась ему белым ангелом.
Милый отчий край, милый отчий край,
В заветной стороне
Хоть разочек дай, хоть разочек дай
Побыть – пускай во сне.
Как прощался я, как прощался я,
Думалось, весь мир отныне – мой,
А вернулся я, а вернулся я
С пустой сумой.
От кресла, в котором, съежившись, сидел Фриц, донесся короткий сдавленный звук, похожий на сдерживаемое рыдание. Эрнст прошептал себе под нос: «Миньона, настоящая Миньона», – его кулаки при этом машинально сжались и разжались.
Ласточка летит, ласточка летит
В свой скворечник по весне,
Кто же оживит, кто же оживит
Пустое сердце мне?
Ах, не принесет, ах, не принесет
Счастье ласточка с собой.
Но она поет, но она поет,
Как той весной.
Фриц сидел неподвижно. Эрнст чувствовал, что его глаза пылают. Он вскочил, подошел к Элизабет и молча повел ее из комнаты. Фрид и Паульхен последовали за ними. Один Фриц остался в темной мастерской, заполненной ароматом роз и красными отблесками свечного пламени в вине.
– Пусть он побудет один, – сказал Эрнст, выйдя на улицу. – Давайте прощаться.
Фрид отправился проводить Паульхен, а Эрнст с Элизабет пошли бродить по ночным улицам.
Звезды мерцали во всем своем великолепии. Элизабет остановилась и прошептала:
– Звезды…
«А ты – золотая арфа, на которой природа наигрывает свои напевы», – подумал Эрнст.
Свет фонарей блуждал по их лицам. В воздухе стоял густой аромат садов. Эрнст взял Элизабет под руку и свернул в липовую аллею на городском валу. Сонно урчала река. Липы шумели кронами.
Элизабет опять замерла на месте и прошептала:
– Эти липы…
Эрнсту показалось, будто все неузнаваемо изменилось – звезды, река, липы. Будто он их никогда и не видел раньше. Внезапно по его телу пробежала дрожь, а душу охватила невыносимая тоска. Все его мысли словно получили серебристое обрамление. Он остановился как вкопанный и с трудом выдавил:
– Элизабет…
Она молча глядела на него. Это длилось долго.
– Элизабет… – Он опустился перед ней на колени.
Его захлестнуло темной волной и понесло куда-то к неведомым землям, серебряным землям любовной жажды.
Вдруг он ощутил на своем лбу ее слезы.
– Элизабет! – воскликнул Эрнст и заключил ее в свои объятья. – Ты! Ты! Ты – ночной покой и звезда моей тоски! Обними грезами своей души мою безумную жизнь!
Продолжая плакать, она прижалась головой к его груди.
Эрнст почувствовал себя королем, у ног которого лежали чужие короны. Его родная земля неизмеримо раздалась во все стороны, и над ней замерцали мирные звезды.
Так он стоял под стенами собора, вслушиваясь в бурные откровения своей души. Внезапное осознание выпавшего ему счастья окатило его стремительной волной, Эрнст с торжествующим воплем подхватил Элизабет на руки и бросился в темноту.
– О мой светоч… Мое блаженство… Моя мечта…
Он бережно опустил ее на землю и заглянул в глаза.
А она вдруг сказала:
– Я люблю тебя…
И крупные слезы выкатились из ее глаз.
В мансарде Фрица перед портретом Лу горели темно-красные свечи. Пламя их колебалось и дрожало, так что казалось, будто прекрасные глаза изображенной на нем женщины поблескивали, а розовые губы вздрагивали.
Фриц углубился в чтение старых пожелтевших писем. На его лице ясно читались мучившие его чувства. Потом он уставился невидящим взглядом в пространство, подперев голову рукой.
Тихо открылась входная дверь. Вошел Эрнст. Он тотчас понял, чем был взволнован друг, и крепко обнял его.
– Фриц…
Фриц вздрогнул от неожиданности и страдальчески улыбнулся:
– Дорогой мой мальчик… Жизнь безумна и удивительна… Но еще безумнее и удивительнее душа человеческая…
Эрнст помог Фрицу встать.
– Фриц, ты часто подбадривал меня в минуты отчаяния. Неужто теперь ты отчаялся сам? Посмотри, звезды светят нам в слуховое окно, наше Окно Сказок. Это наши звезды…
– Если бы можно было вырвать из груди сердце и на его место вложить холодную звезду, – горько улыбнулся Фриц, – было бы куда лучше… А подчас и легче…
– Фриц, разве не ты однажды сказал, что лишь страдания придают нашей жизни ценность? Что ты и не хотел бы прожить жизнь без страданий.
Фриц молча глядел в одну точку. Потом взял себя в руки и сказал:
– Ты прав, мой мальчик. Я просто раскис. Прости. Закури сигарету и побудь еще немного со мной. Ты проводил Элизабет до дома?
– Да… И она меня.
– Я так и думал.
– Я хочу вернуться на родину!
– Элизабет – твоя половинка. Это не шаблон, каким пользуются обывательницы, сватая своих детей. Нет! По большому счету, по глубинной сути вы и впрямь подходите друг другу.
– Я ее очень люблю.
– Не забывай ее! Ведь ты знаешь, что верность не приобретается и не отбрасывается вместе с обручальным кольцом. Ты молод. Жизненные бури еще будут бросать тебя из стороны в сторону, ибо само понятие верности изменчиво, оно вовсе не так однозначно, как понимают его филистеры, у которых в жилах не кровь, а теплая водица. Венцом твоей верности будет, если ты в конце концов возвратишься к Элизабет. Ибо она – твоя половинка! Помни об этом! Может быть, мой совет пригодится тебе, когда над моей могилой уже давно будет веять ветер.
– Сердце мое полно любви к ней, Фриц…
– Охотно верю…
– Она так чиста душой…
– И любит тебя. Я уже давно это понял – вернее, почувствовал. Ты скоро уедешь. И увезешь с собою драгоценное сокровище: родину, заключенную в сердце женщины.
– Для меня родина – это ты, Фриц.
– Это разные вещи. Юность должна жить в женском сердце. Дарить себя Ей и у Нее же черпать новые силы.
– Чтобы стать человеком…
– Чтобы из людей получилось человечество.
– Однако на свете много людей, но как мало среди них человеков!
– Мы слишком любим самих себя. Эгоизм считается плохим качеством. Никто не хочет прослыть эгоистом, но каждый – законченный эгоист. Мы очень дорожим своим «я»! Каждый стремится найти свою мелодию, свой тон, свое звучание. Все идут разными путями, а нужно пройти через многих людей, прежде чем найдешь путь к самому себе, и нет пути труднее этого. Ведь надо сбросить с себя груз тщеславия, завышенной самооценки и самомнения, а это процесс болезненный. От Я к Ты – великий путь человечества. Может, мы никогда и не сумеем свершить этот путь, а все же – и тем не менее! – стремимся. От Я к Ты, к великому Ты! И потом уже – от Ты к Все! Путь обращения в чувство – к великому Оно! Человечество! Что значат названия? Звук пустой! Чувство – это все! Чувство без слов и образов… Глубокий покой…
– Это смерть. Я вообще не могу ее себе представить, – признался Эрнст. – Сам не знаю почему, но я ощущаю ужас, стоит мне только подумать о ней. Я верю, что никогда не умру.
– Это вера, свойственная молодости. Все в тебе стремится, рвется к полудню. Пока еще ты идешь в гору. А когда достигнешь вершины и начнешь спускаться туда, где в предвечернем сумраке уже сгустились тени, то мысль о конце покажется тебе более близкой. Смерть – это хамелеон. Она всегда является нам в ином обличье. Или, вернее, мы сами – хамелеоны, ибо всегда встречаемся с ней в ином образе. И смерть нам то друг, то враг. Однажды я записал в дневнике: «Не разочаровывают нас только Бог и Смерть. Значит, они образуют единство. И имя этому единству – Жизнь!» Смерть – это тоже часть жизни, ее отрицание. Все сплетается в великую гармонию едино сущности. И ты под конец примиряешься со всем…
Свечи догорели. Сквозь окно в крыше светили звезды. Фриц сидел в полной темноте, лицо Эрнста смутно белело во мраке.
– Все так непостижимо и странно, – промолвил Эрнст. – Или это я вижу все в неверном свете? Абсолютное всегда кажется таким далеким и недостижимым, оно так надежно скрыто жалкой пестрой обманкой, которую мы называем жизнью. Надрываемся изо всех сил, трудимся, как муравьи, и все же вечно бегаем по кругу. Доберемся ли мы до цели? О, если бы мы точно знали, какова она, эта цель! Но тогда она была бы уже позади. По мне – пусть это будет смутная тяга или инстинкт. Но мы не обладаем даже чистым инстинктом. Как счастливы животные – у них-то он есть! Сравни расколотый, запутанный, сам себе противящийся инстинкт, называемый нами разумом, – и монолитный, замкнутый в самом себе инстинкт животного. Жизнь действительно странно устроена, Фриц.
– Нет! – прозвучало из темноты. – Жизнь хороша! Это доказывается уже тем, что человек вообще смог понять эту мысль. Все течет, и все находится в равновесии, все справедливо, и – несмотря на несправедливость – все хорошо. Добро и Зло: что ты назовешь Добром, я могу счесть Злом. Что благо для одной особи, может быть вредно для вида в целом. Что кажется высоким из долины, может показаться низким с горы. Что представляется Злом с вершины духа, может быть Добром с духовно более высокой точки зрения, а с более далекой – опять-таки Злом, и в конце концов с самой далекой – ни тем, ни другим. Это выравнивание точек зрения – бесконечно. У нас, людей, слишком много самодельных ценностей. Они быстро тают, как туман. Вселенная – это громадный лес. И наш разум проникает в него на один сантиметр вглубь, ввысь и вширь. Где уж нам пытаться что-то там оценить и измерить! Мы должны быть довольны уже тем, что прохладный ветерок – великое Оно – дает нам возможность и в этом затхлом мирке ощутить всеми фибрами души: жизнь и впрямь хороша! В конце концов, что толку повторять: все так запутано, так безотрадно… Или: жизнь – это американские горки, а подчас она похожа и на куриный насест… Признаюсь, я до сих пор не знаю – окружающая действительность мне только кажется или все так и есть на самом деле? Глупейший вопрос! Мы ведь всегда воспринимаем лишь видимость. Много ли пользы в пессимизме? Ровно никакой. Зачем же в таком случае взрывать устоявшиеся формы жизни? Чуть было не сказал: чистому – все чисто, свиньям – все свинство. И аналогично: хорошему – все хорошо, а плохому – все плохо. Но я не люблю доказательств с помощью пословиц или аналогий. Они не убеждают! Все хорошо! Люди хороши, жизнь хороша, весь мир хорош. А поскольку «хорошо» означает «внутренне прекрасно», то значит – все прекрасно! Взгляни на мир вокруг – на звезды, на облака, на дождевого червя и на солнце: все это прекрасно! А уж человек-то! Часто, изображая на полотне обнаженное человеческое тело, я думал: «Как оно прекрасно и целомудренно! В сущности, одежды только оскверняют его. Вместе с одеждой человек приобрел низменные желания. Перед обнаженной девственностью они исчезают. Один развратник как-то сказал мне: «Когда вы наедине с девицей, не позволяйте ей раздеваться догола – исчезнет все ее очарование. На ней всегда должно оставаться хоть что-нибудь – чулки, сорочка, трусики, туфельки или шубка, – все равно что, лишь бы не нагишом». Из этого и проистекает чистота и красота обнаженного человека. Люди хороши. И последний вывод: все вообще хорошо.
– Но нельзя же менять свою душу и свое мировоззрение, как платье, и верить в то, что совсем недавно проклинал.
– Отчего же, и такое бывало. Вспомни хотя бы Савла-Павла. Стоит лишь захотеть! И вполне можно поверить в то, во что раньше никогда не поверил бы и даже не мог предположить, что такое возможно. Но пессимизм, как ни странно, – привилегия молодости, которая, в сущности, имеет на это минимальнейшие права. У нее это просто игра с трагикой жизни – правда, игра вполне искренняя.
– И все-таки, Фриц, этот пессимизм – лишь внешний слой глубинного оптимизма. Ведь к сочувствию более всего склонны люди счастливые. Счастливый человек воспринимает чужое несчастье острее, чем другой, тоже несчастный. Несмотря на это, вероятно, встречается и обратное. И кое-кто из тех, кто вопит о своих бедах, в глубине души вполне доволен судьбой. Есть люди, которые вообще не могут жить безбедно. Человек – великий лицедей, причем он любит играть трагические роли. В ореол мученика многие вцепляются мертвой хваткой. Есть и такие, у кого для счастья просто не хватает мужества, а когда оно выпадает, люди отталкивают его – хотят быть несчастными, но это им тоже не удается, ибо в несчастье и есть их счастье. Каждый стенает и жалуется другим, как ему плохо живется. А почему бы не наоборот! Почему бы не рассказать о хорошем! Кто постоянно талдычит о своих неудачах, в конце концов начинает сам в них верить. Как часто люди без всякой нужды портят себе жизнь – а ведь она так прекрасна! Главное – быть не мелочным, а великодушным. Тогда и жизнь будет великодушна к нам!
– Ты прав, мой мальчик! Нас ничто не может свалить. Все должно лишь пришпоривать нас. Я так рад, что твоя энергия не укрощена. Побеждать жизнь – смеясь! Это и есть право молодости! Покуда не наступит час, когда наше «я» обратит оружие против нас самих и мы рухнем на колени перед врагом, сидящим внутри нас: это будет час познания. И вот тогда подняться вновь на ноги нам помогут свежие губки и ласковые ручки…
– Элизабет, – глухо проронил Эрнст. – Да, Фриц… Все хорошо… И тем не менее… Ты прав… Все хорошо. А теперь давай пойдем спать.
Дни были как на подбор. Небо дышало божественной милостью. Каждое утро солнце всходило в сиянии лучей и весь день сверкало с ясного голубого небосклона. Фрицу невольно пришли на память дни, проведенные в Италии. Между прочим, вспоминать о них его заставляла – чем дальше, тем настойчивее – и советница Фридхайм. Она завидовала его итальянским впечатлениям, но при этом была чересчур тяжела на подъем, чтобы самой отправиться за таковыми. Фриц несколько раз был у госпожи Хайндорф вместе с Эрнстом Винтером. Они там музицировали, и все восхищались мастерской игрой Винтера и чудесным созвучием пения Элизабет и аккомпанемента Эрнста. Никто, пожалуй, так и не догадался об истинной причине этого. Добрая, давно живущая на земле госпожа Хайндорф что-то заподозрила, но только улыбнулась своей мягкой улыбкой и сказала Фрицу «Дети, кажется, понравились друг другу. Оставим их, пусть молодые насладятся своей весной. Родители и воспитатели всякого рода не могут поступить глупее и бессердечнее, чем запретить молодым то, что у них самих когда-то было или к чему они всей душой стремились. Я доверяю вам и вашему другу, который мне, впрочем, очень нравится, так же как и Фрид. Но Фрид по натуре мягче и спокойнее, а в вашем друге Эрнсте есть что-то от Фауста, что-то загадочное. Это «что-то» привлекает к нему, потому что облачено в некий смешанный наряд из любезности и мечтательности…
Госпожа советница также ощутила привлекательность Эрнста. Она решила насильно покровительствовать ему и пригласила в свой салон, где он мог бы познакомиться с влиятельными деятелями искусства и критиками.
Эрнст, смеясь, отказался. Еще год он проведет в Лейпциге, получит последнюю шлифовку, – а затем вперед, в большое плавание по морю будущего. В общении с Элизабет он был нежен чуть ли не до робости – тут его склонность к мечтам и фантазиям проявлялась больше, чем где-либо еще. Они часто музицировали вдвоем. Элизабет выучила песни Эрнста на слова Фрица, и теперь они решили воспеть красивый портрет в сумерках, когда свечи потрескивают, воск плавится и стекает каплями, красивые глаза светятся, а розовые губы трогает улыбка.
Наконец Эрнст получил вести из Лейпцига, и день расставания приблизился. С Элизабет он уже попрощался накануне: «Прощай, Миньона, и думай обо мне!» – «Всегда… Всегда…»
И вот они с Фрицем вдвоем. Их последний час в Приюте Грез.
– Жажда приключений, свойственная молодости, вновь проснулась во мне, – сказал Эрнст. – Ты знаешь, Фриц, сколь многое удерживает меня здесь, и тем не менее я уже горю от нетерпения снова оказаться в Лейпциге.
– Тяга к новому всегда утешает при расставании.
– Я просил Элизабет почаще приезжать ко мне.
– Она так и сделает.
– Побереги ее ради меня…
– С радостью!
– А теперь, старина, – сантименты мне чужды. Прощай! Оставайся таким, какой есть! И – моим другом!
Они обменялись рукопожатием.
– Прощай, Эрнст. И возвращайся таким, какой ты сейчас.
Эрнст зашагал на вокзал. На какой-то миг боль расставания охватила его. Он гордо откинул голову и сказал себе: «В Лейпциг!» Тем не менее под равномерный перестук колес в его душу неодолимо прокралась серая тоска. Но он снова взял себя в руки и повторил: «В Лейпциг!»
– Ну и жарища сегодня, уважаемый маэстро! Просто нет слов. – В Приюте Грез госпожа советница со стоном опустила свое стокилограммовое тело в заскрипевшее гостевое кресло. – Да и забрались вы слишком высоко! Конечно, тут так поэтично… – Она оглядела стены. – Очень даже поэтично. Но знаете, что я вам скажу: поэзия не должна быть слишком труднодоступной.
– То есть она должна быть скорее салонной, не так ли, сударыня?
– Дорогой друг, что за мысль! У вас тут прелестно. А вы догадываетесь, почему я пришла?
– Даже и не пытаюсь. Просто рад, что вы здесь.
– Так я вам скажу, дорогой маэстро. Написанный вами портрет Элизабет Хайндорф понравился мне до такой степени, что я решилась заказать вам свой. В той же позиции, то есть в профиль… Вот так…
У Фрица выступил холодный пот. В ужасе он оглядел нос картошкой и жирный подбородок толстухи. А уж профиль! Кошмар!
– Сударыня! Разве фотография не была бы лучше? Она делается быстрее. А писать маслом – дело долгое. Подумайте только, сколько сеансов вам придется часами сидеть не двигаясь.
– Это будет восхитительно! – пропела советница. – Мы с вами прелестно проведем эти часы. Вы будете рассказывать мне об Италии.
Фриц пришел в отчаяние. Он и так-то почти уже не мог больше разглагольствовать об Италии. Непрерывные требования советницы исчерпали его фантазию. Впечатления Фрица были отнюдь не столь бесконечны, а те, что еще оставались, он не мог выразить словами. И вот теперь – эта перспектива…
Советница любовно взглянула на него. Тут в голову Фрица пришла спасительная мысль.
– Но я ведь не портретист, сударыня.
– О, это ничего! Портрет Элизабет доказывает, на что вы способны.
– Сударыня, ваш глаз знатока, – советница польщенно улыбнулась, – наверняка заметил, что портрет не совсем похож, – наворачивал Фриц. – Он очень стилизован.
– Да, вы правы, – кивнула она.
Фриц воспрянул, советница явно была готова на все.
– А это не каждому по вкусу. У меня лучше получаются морщины и мешки под глазами, чем гладкие юные лица. Я пишу главным образом старые, изборожденные морщинами лики и никогда не пишу молодых. Или же стилизую, как вы видели. В молодых лицах, как я уже сказал, я плохо разбираюсь. Поэтому я вам и отказал, – он серьезно посмотрел в расплывшееся, бесформенное лицо толстухи, – точеные линии и формы у меня не получаются. Но у меня есть друг, молодой художник, очень талантливый. Он учился в Дюссельдорфе, и здесь у него уже много заказов. Он пишет портреты, главным образом молодых людей. Что вы на это скажете, сударыня?
Советница покачала головой. Грубая лесть ударила ей в голову. Однако такие удары женщина вполне может вынести! Еще как может!
– Но ведь мне больше всего хотелось попасть к вам.
– И я с радостью взялся бы за эту работу.
– Ну что же, может быть, вы пришлете ко мне своего друга?
– Само собой разумеется! Когда?
– Во вторник, к пятичасовому чаю – и вместе с вами.
– Он сочтет это приглашение за большую честь для себя. Мы будем точны.
– Хорошо, маэстро… – Советница глядела на него томными глазами. – А теперь покажите мне ваши последние работы…
Фриц прошел вместе с ней в мастерскую. Наконец советница откланялась:
– Итак, до вторника… И вы непременно расскажете об Италии.
Когда она ушла, Фриц облегченно вздохнул. Пронесло! Да еще одним махом двоих убивахом. У Фрица будет одним заказом больше, а сам он избавился от этой славной советницы. Очень довольный собой, Фриц сел пить чай с медом.
И вдруг услышал тихое жужжанье в Окне Сказок.
«Да это сама медоносица пожаловала!» – подумал он. Вот уже несколько дней пчела регулярно прилетала к нему в гости. Вместе с солнцем она проникала в комнату через Окно Сказок и с жужжаньем облетала все цветы подряд. Фриц взял немного сахара и меда и осторожно поставил блюдечко возле цветов. Пчела вскоре заметила это и принялась лакомиться. Через некоторое время она поднялась в воздух и, прежде чем улететь, несколько раз, жужжа, словно в знак благодарности, облетела вокруг Фрица.
На следующее утро Фрица разбудили ни свет ни заря. За дверью слышался какой-то шорох – словно осторожно ступали несколько человек. Аккорд на лютне. Тишина. И три молодых чистых голоса пропели в сопровождении отрывистых звуков лютни:
Скрипач-француз – снимите шляпы! -
Попал беззубой смерти в лапы.
У врат небесных он стоит,
Но Петр суров, и вход закрыт.
Предстал он у небесных врат,
Петр новичку, конечно, рад.
Старушек Бог окликнул: – Эй,
Как поступить мне с плотью сей?
– Покойник был какого сорту?
Пошли его к чи-че-чу-черту!
Розам – фиал,
Женщинам – бал,
Прекрасная Розмари.
Привстали старички: – Пора!
Он нам не делывал добра.
Он даже в церковь не ходил.
И «Отче наш» не затвердил!
Скрипач не выдержал: – Постой!
Была католик скрипка мой!
И «Господи, спаси» весь день
Он пел для вас без всякой лень.
Розам – фиал,
Женщинам – бал,
Прекрасная Розмари.
Ну, а девицы сразу в крик
– Он даже в суть любви не вник,
Он целовал нас и бросал -
Нет, чтобы соблазнить, нахал!
Скрипач захныкал: – Я одна
Святой Марии был верна.
Без сердца я любить нельзя.
Мой сердце ей оставил я.
Розам – фиал,
Женщинам – бал,
Прекрасная Розмари.
Сбежались дети, гогоча:
– Ах, Петр, впусти к нам скрипача!
Пускай играет он – и с ним
В край роз мы вместе улетим!
Господь изрек: – Он есть прощен!
По нраву малым деткам он!
Мой Петр, впусти его тотчас!
Детишки просто рвутся в пляс!
Затем трио радостно добавило от себя: «Поздравляем, дядя Фриц! Поздравляем с днем рождения!» После чего послышалось торопливое царапанье и грохот молодых шагов вниз по лестнице.
Фриц был искренне тронут. Он быстро вскочил с постели и оделся. За дверью стояла пестро декорированная корзина с цветами и печеньем. А рядом лежали самодельный шелковый кисет, несколько книг и целая папка с гравюрами. Фриц осторожно внес все это в мансарду и вышел из дому, чтобы сделать покупки. Он накупил много всякой всячины – изюм, масло, яйца, миндаль – и с довольным видом принялся замешивать тесто. Потом отнес его к соседке, которая твердо пообещала ему испечь пирог в наилучшем виде.
– А почему бы вам не купить готовый у булочника?
– Я и купил уже. Но этот пирог – особый. Я получил его рецепт у своей подруги, ныне покойной.
Ближе к вечеру пожаловали гости. Мансарда была празднично убрана цветами. Паульхен влетела первой и повисла на шее у Фрица:
– Дядя Фриц, живи еще тысячу лет, и мы всегда будем рядом с тобой. А еще прими от меня поцелуй!
Все смеялись и болтали наперебой:
– О, дядя Фриц, какой вкусный у тебя пирог!
– Ты его сам испек?
– Как замечательно пахнет кофе!
– День рождения удался на славу!
Все сидели вокруг стола с горящими свечами и горячим кофейником посредине и уплетали за обе щеки покупной пирог.
– А теперь очередь еще одного пирога – пирога Луизы, – объявил Фриц. – Я его сам приготовил по рецепту Лу Попробуйте-ка.
– Дядя Фриц, ты просто мастер на все руки.
– А знаешь, что сделала Паульхен? – начал Фрид. – Она сегодня назначила свидание двум студентам в красных кепи – обоим на четыре часа. Одному на городском валу, другому у городских ворот, и теперь они там томятся в ожидании.
– Как же так, Паульхен? – улыбнулся Фриц. – Значит, ты можешь быть такой жестокой?
– Ах, дядя Фриц, ничего в этом нет плохого! Оба они ужасные болваны. Один – патентованный болтун и франт, а второй полагает, что он неотразимый Дон Жуан. Так что холодный душ им пойдет на пользу.
Так они болтали о том о сем до самого вечера. В дверь постучали. Почтальон принес пакет от Эрнста.
– Дядя Фриц, открывайте!
В пакете оказались шесть песен на стихи Фрица, положенные на музыку Эрнстом, и письмо.
– Скорей прочти вслух! – потребовала Паульхен.
– Хорошо. Читаю: «Дорогой Фриц! Есть люди, не считающие дни рождения таким уж большим праздником, поскольку и родиться на белый свет – весьма сомнительное счастье. Никогда не знаешь – проклинать или благодарить судьбу. В твоем случае хотим именно благодарить. Так что – жму твою руку и желаю всего наилучшего. Сам знаешь, что я имею в виду. Будь я сейчас с вами, мы бы вместе разговорили молчальницу с золотым горлышком и поболтали бы о будущем. Занятия – великолепны, театр – первоклассный. Надеюсь сразу после окончания получить место капельмейстера. На эту тему вроде все. О чем еще написать? Знаешь, есть люди, которые вечно недовольны. Любая достигнутая цель для них не остановка, а лишь основание для новых желаний. Война – для меня – не что иное, как жизнь, а мир – не что иное, как смерть. При этом я чувствую себя довольно сносно. И не собираюсь меняться. Зажимаю свою бешеную волю в кулак и вздымаю, как горящий факел, к голубому куполу неба.
Вам, наверное, сейчас тепло и уютно всем вместе в Приюте Грез. Привет всем, а тебе, Фриц, всех благ от Эрнста».
– Давайте послушаем песни! – Все столпились у рояля и принялись наигрывать и подпевать.
Начало смеркаться. Когда все уходили, Элизабет попросила разрешения взять с собой ноты, чтобы посмотреть их.
Стемнело.
Фриц убрал со стола и постелил белую скатерть. Потом зажег свечи в старинных подсвечниках, поставил их перед красивым портретом, вынул из ящика все письма Лу, склонился над ними и принялся читать.
Ночной ветер задувал в окошко, но Фриц этого не замечал. Он находился в совсем другом мире – слышал давно отзвучавшие слова, горячо любимый голос говорил с ним, а незабываемые глаза смотрели на него. От пожелтевших страниц поднимался аромат его юности. И в каждом слове, на каждой странице говорила любовь. Любовь, любовь и еще раз любовь. А вложенные между страницами засушенные фиалки и лепестки роз, незабудки и желтофиоль вновь источали, как некогда, сладостные флюиды запахов. Фриц перелистывал письмо за письмом, и все они дышали любовью. На одном выцветшем листочке было написано: «Дорогой мой, я уже не я, а дыхание ветерка, цветок в росе, вечерняя греза. Мои голуби стали еще доверчивее, словно догадались об этом. Они садятся мне на плечи и склевывают крошки с моих губ. Дорогой мой, я брожу как во сне – о нет! Все, что связано с тобой, это жизнь, все, что происходит без тебя, это сон. Дорогой, я уже не я, я – это Ты, рыдающая от счастья».
Фриц застонал:
– Лу… Упоение и очарование, где ты?
Он не мог больше читать и сгорбился в кресле перед любимым портретом.
– Я так одинок и тоскую, – вырвалось у него. – Вернись… Ведь все мои думы – только о тебе…
Бледный свет луны слился со светом свечей.
– Ты пришла, ты здесь, любимая, – прошептал измученный одиночеством Фриц. – Иди, иди сюда, к камину поближе, сядь в это кресло. А ноги прислони к стенке камина – вот так, они у тебя сразу порозовели. Возьми это одеяло, ведь на дворе уже ночь, и по твоим глазам видно, что ты продрогла… Вот чай – сладкий, как ты любишь. Можно, я подержу твою чашку? Вот так. Ну пей, любимая. Гляди, теперь уже и щеки твои порозовели. Устраивайся поудобнее в кресле и дай мне руку. А я прикорну у твоих ног. И давай наконец поболтаем…
… Я всегда знал, что ты вернешься ко мне. Посмотри, здесь все осталось по-прежнему, как было, когда ты ушла. Огонь теплится, ветер поет, сумерки навевают мечты. Одиноко мне было без тебя. И знаешь, что было хуже всего? Когда я, измотанный бурными событиями дня, после борьбы, побед или поражений видел, как на землю вместе с вечером снисходит дух благостного смирения, в моем сердце начинал звучать какой-то голос – то была жалоба ребенка, усталого ребенка: «Я так устал, любимая, приди, благослови меня, чтобы я мог уснуть». И было так трудно заставить этот жалобный голос умолкнуть… Пробовал я и пить, и шумно веселиться, и петь. Но лишь только неистовство утихало или прекращалось, тот же тихий голос настойчиво и проникновенно звал: «Я устал, любимая, приди же, благослови меня…» Я бил кулаком по столу и вопил: «Вина, самого крепкого! И забыть, забыть!» Гремела музыка, звенели рюмки, блестели лица, смеялись глаза. Отчаяние жгло мне душу, весь этот шум не мог заглушить тот тихий усталый голос. Вновь и вновь звучал он у меня в ушах: «Я так устал… Я хочу спать…» Тогда я уединился и с головой ушел в суровую мудрость и философию.
Зеленела весна, лопались почки, журчали реки, ярко светило солнце – ничего этого я не замечал. И тем не менее в медленно опускающихся сумерках мертвые буквы оживали. Я всматривался в книгу и ничего не видел, меня окутывал непроглядный мрак, а из далекой дали доносился жалобный ласковый голос: «Я так устал… Любимая… Приди, благослови меня, чтобы я мог уснуть». Тогда я отбросил пыльные фолианты и выбежал наружу, под купол неба и кроны деревьев.
День за днем, неделю за неделей я делал свою работу. И смотрел на жизнь, как раньше, почти умиротворенно. Лишь когда на землю спускались сумерки, я терял покой и иногда все еще слышал тот тихий голос.
Дать тебе еще чаю, любимая, дорогая моя? Иди ко мне, будем, как раньше, глядеть на огонь в камине и мечтать.
Ты только взгляни на это темное еловое полено. Маленькие голубоватые огоньки бегают по нему. Но вдруг – яркая желтая вспышка, и багровое пламя медленно одевает темное полено в прекрасные белые одежды, превращает неподвижность в летучесть, темное в сверкающее, окружает его сиянием славы – как ты меня.
Медленно вырастает из светящихся вод золотой замок. Вот уже видны контрфорсы, между ними серебрятся сумерки. Зеленые лужайки, темный лес, голубой купол неба, опирающийся вдали на синие горы. Чудесные очертания березовой рощи. Местность постепенно повышается, округлая вершина венчает пейзаж Розы, розы, море роз! Голубые тени на мраморе, залитом солнцем. Озеро позади сада тоже сверкает в его лучах.
Давай, Лу, поплывем с тобой в его голубую прохладу…
Над нами белый конус надутого ветром паруса, под нами немыслимая глубина. Мы летим над белыми гребешками волн. И видим теперь лишь море, синеву и сверкание!
Вдалеке появилась темная полоса: наш солнечный остров. Там мы лежим на белом песке и растворяемся без остатка в солнце и волнах. Ласковый летний ветерок выдувает все мысли из головы. Какое блаженство – лежать на песке и сливаться с Господом и природой! Несколько больших бабочек пролетают над нами.
Лу… Любимая… Взгляни на бабочек…
Сейчас лето и солнечный летний полдень…
Лу…
Тишина.
Ветер с моря становится прохладнее. Мы вновь скользим по волнам навстречу родине. Нашей родине, Лу! Мы, безродные, наконец-то обрели родину.
На зеленых лужайках фея сумерек плетет свою сеть. Я крепко сжимаю тебя в своих объятиях. Мы медленно движемся к своему дому. Идем очень медленно, шаг за шагом, чтобы до дна испить блаженство этого одиночества вдвоем.
На пороге мы останавливаемся.
Я смотрю на тебя… наклоняюсь… опускаюсь на колени… и говорю: «Я так устал… Любимая… Приди ко мне… И благослови меня, чтобы я мог уснуть».
Ты тоже наклоняешься ко мне, моя святая, и целуешь мой лоб и мои глаза.
На землю нашей родины медленно опускается черное покрывало ночи. Во мраке посверкивают слабые огоньки. Стелется робкий дымок.
Мы вновь сидим у камина, Лу…
Наша мечта улетела…
Возьми свою чашку чая, Лу, забудь эту мечту и дай мне руку.
За окном завывает ветер…
Я хочу взять лютню, а ты станешь петь. Ту песню, которую пела мне когда-то.
Потом я вновь склонюсь перед тобой и скажу: «Я так устал, любимая, приди, благослови меня, скажи мне молитву на сон грядущий, чтобы я мог уснуть».
Почему же ты не поешь?… Лу, любимая…
– Ах, грезы, грезы… – сказал одинокий человек с горькой улыбкой. – От всего былого у меня только и осталось что пожелтевшие странички и несколько увядших лепестков – выцветших залогов любви.
Потом он пошел в мастерскую и нажал одну из клавиш рояля. Чистый напевный звук поплыл по комнате. Фриц прислушивался к нему, пока он совсем не угас.
«Такова и жизнь человеческая, – подумал Фриц. – Некий звук в ночи, быстро исчезающий без следа, и снова ночь… Я хочу на покой, Лу… Когда же ты позовешь меня?…» Он пошел было к двери, но вдруг повернулся и отчетливо произнес, обращаясь к полной, ярко светившей луне с какой-то загадочной неземной улыбкой:
– И тем не менее и жизнь, и весь мир… Именно поэтому – будьте же прекрасны.