Часть третья
Одно падение за другим…
Глава I
Заговор призраков
Монах заявил, что зовут его Томас Динхед. Редкий венчик волос какого-то странного пивного цвета торчал над узким лбом, кисти рук он глубоко засунул в рукава. Его ряса, в какой ходят монахи-доминиканцы, давно утратила первоначальную белизну. Он недоверчиво оглядел комнату и трижды осведомился, нет ли здесь кого, кроме самого милорда, и не услышит ли кто их разговор.
– Да нет, мы одни, говорите же, – ответил граф Кент, глубже усаживаясь в кресле и нетерпеливо покачивая ногой.
– Милорд, наш добрый государь Эдуард II жив и здравствует поныне.
Вопреки всем ожиданиям доминиканца Эдмунд Кент даже не вздрогнул, прежде всего потому, что был не из тех, кто при посторонних дает волю своим душевным движениям, а главное, потому, что эту невероятную новость он уже слышал с неделю назад от другого посланца.
– Короля Эдуарда держат как лицо секретное в замке Корф, – продолжал монах, – я его сам видел, в чем приношу вам свои заверения как свидетель.
Граф Кент поднялся, толкнул ногой лежавшую возле кресел борзую, подошел к окну, где в свинцовые ободья были вставлены маленькие квадратики стекол, и поглядел на серое небо, низко нависшее над его Кенсингтонским замком.
Кенту исполнилось двадцать девять, он уже был не тот хрупкий юноша, командовавший английским войском в 1324 году, во время злополучной войны в Гиени, когда ему пришлось сдаться в плен в осажденном Ла Реоле собственному дядюшке Карлу Валуа, так как обещанные подкрепления не подошли вовремя. И хотя с тех пор Кент не то чтобы располнел, но как-то раздался, лицо его по-прежнему поражало своей бледностью, и прежней осталась чуть холодноватая манера, державшая людей на расстоянии, за которой скрывалась не столько глубокая мысль, сколько тяга к мечтательности.
Никогда он не слышал более удивительных вещей! Оказывается, его сводный брат Эдуард II, о кончине которого было сообщено еще три года назад, которого похоронили в Глостере – даже убийц его во всем королевстве называли теперь не таясь, – оказывается, он еще жив! Оказывается, заключение в замке Беркли, зверское убийство, письмо епископа Орлетопа, преступление, совершенное совместно королевой Изабеллой, Мортимером и сенешалем Малтреверсом, наконец, похороны, сварганенные наспех, – все это лишь пустые слухи, пущенные теми, кому на руку объявить бывшего короля Англии покойным, а затем уж расцвеченные народной фантазией.
Дважды за последние две недели ему сообщали эту новость. В первый раз он даже верить в это не пожелал. Но сейчас его взяло сомнение.
– Если эта весть верна, многое может измениться в нашем королевстве, – произнес он, по обращаясь прямо к монаху.
Ибо Англия за эти три года постепенно разуверилась в прежних своих надеждах. Где они – свобода, справедливость, благоденствие, которых почему-то ждали от королевы Изабеллы и достославного лорда Мортимера? Ничего, кроме воспоминаний о разбитых мечтах и напрасных надеждах не осталось от той прежней простодушной игры, от тех упований, которые возлагали на них.
Ради чего тогда изгнали, низложили, бросили в темницу, ради чего убили – так по крайней мере считал он до этого дня – слабого, бесхарактерного Эдуарда II, бывшего игрушкой в руках своих мерзких фаворитов, неужели только затем, чтобы возвести на престол несовершеннолетнего короля, еще более слабого, нежели отец, да к тому же не имеющего никакой власти, ибо у кормила ее стоит всемогущий любовник его матери?
Ради чего обезглавили графа Арундела, ради чего убили канцлера Балдока, ради чего четвертовали Хьюга Диспенсера, ежели сейчас страной столь же самовластно правит Мортимер, с такой же ненасытной жадностью душит народ податями, оскорбляет, притесняет, запугивает, не допуская ни малейшего посягательства на свою власть?
Хьюг Диспенсер, хоть и был порочен и корыстолюбив от природы, имел все же слабости, на которых при случае можно было сыграть. Его можно было запугать или соблазнить крупной суммой. В то время как Роджер Мортимер – властитель несгибаемой воли и необузданных страстей. Французская волчица, как звали в народе королеву-мать, взяла себе в любовники волка.
Власть быстро развращает того, кто берет ее в свои руки ради самого себя, а не побуждаемый к тому заботой об общественном благе.
Беззаветно храбрый, чуть ли не герой, прославившийся своим беспримерным бегством из тюрьмы, Мортимер в годы изгнания как бы воплощал в себе лучшие чаяния несчастного народа. Люди помнили, что некогда он завоевал для английской короны государство Ирландское, люди забыли, что он изрядно нагрел при этом руки.
И впрямь, никогда Мортимер не думал ни о нации как о едином целом, ни о нуждах своего народа. Он не был рожден борцом за общественные интересы, если только они не совпадали в данную минуту с его личными интересами. В действительности же он был лишь выразителем недовольства известной части знатного дворянства. Получив власть, он вел себя так, словно Англия вся целиком, без изъятия, была его личным угодьем.
И для начала он прибрал к рукам чуть ли не четверть королевства вместе с титулом графа Уэльской марки, причем и титул, и само ленное владение были нарочно созданы для него. Благодаря королеве-матери он вел королевский образ жизни и обращался с юным Эдуардом III не как со своим сюзереном, а как со своим наследником.
Когда в октябре 1328 года Мортимер потребовал, чтобы парламент, собравшийся в Солсбери, возвел его в звание пэра Генри Ланкастер Кривая Шея, старейшина королевской семьи отказался присутствовать там. Тогда Мортимер, не долго думая, приказал ввести свои войска в полном боевом вооружении в коридоры парламента, подкрепив, так сказать, наглядно свое требование. Но такого рода насильственные деяния вряд ли пришлись членам парламента по вкусу.
Так что с фатальной неизбежностью те же самые лица, объединившиеся в свое время, дабы свалить Диспенсеров, вновь сплотились вокруг тех же принцев крови, вокруг Генри Кривая Шея, вокруг графов Норфолка и Кента – дядьев юного короля.
Через два месяца после истории в Солсбери Генри Кривая Шея, воспользовавшись отсутствием Мортимера и королевы Изабеллы, тайно собрал в Лондоне в соборе святого Павла многих епископов и баронов с целью устроить военный переворот. Но у Мортимера повсюду были соглядатаи. Прежде чем восставшие успели поднять войска, Мортимер со своим собственным войском разорил города Лестерского графства, самого крупного ленного владения Ланкастеров. Генри хотел было продолжить борьбу, но Кент, считая, что с самого начала их преследуют неудачи, бесславно уклонился от дальнейшего участия в заговоре.
Если Ланкастер отделался за свой проступок лишь пеней в сумме одиннадцати тысяч ливров, которые, впрочем, так никогда и не были уплачены, то отделался лишь потому, что был первым в Регентском совете и опекуном короля, и, как это ни нелепо звучит, Мортимер должен был хотя бы для видимости поддерживать это опекунство, пусть даже фиктивное, чтобы, прикрываясь им, на законном основании осудить мятеж против королевской власти своих противников, тех, к которым принадлежал и сам Ланкастер!
Поэтому-то Ланкастера отрядили во Францию под благовидным предлогом устроить брак сестры Эдуарда III со старшим сыном Филиппа VI. В сущности, это было своего рода немилостью, но с дальним расчетом – когда-то еще обе стороны придут к соглашению!
Коль скоро Кривая Шея был далеко, Кент вопреки собственной воле очутился главой заговорщиков. Все недовольные сгруппировались вокруг него, да и сам он старался изгладить из их памяти свое прошлогоднее отступничество. Нет, вовсе не из-за подлого страха он тогда устранился от открытого выступления…
Все эти смутные мысли одолевали его, пока он смотрел в окно своего Кенсингтонского замка. Монах по-прежнему стоял, как каменное изваяние, глубоко засунув руки в широкие рукава рясы. Именно то обстоятельство, что этот второй посол, равно как и первый, принадлежал к ордену доминиканцев, известному своей враждебностью к Мортимеру, и оба уверяли его в том, что Эдуард II здравствует и поныне, заставило его призадуматься всерьез. Если только сообщенная ими весть достоверна, то все обвинения в цареубийстве, до сих пор висящие над Изабеллой и Мортимером, сами собой отпадают. И вместе с тем это круто изменит положение во всем государстве.
Ибо теперь народ оплакивал Эдуарда II, бросившись из одной крайности в другую, и чуть ли не готов был причислять беспутного короля к лику святых мучеников. Ежели Эдуард II здравствует и поныне, парламенту легко будет снять с себя вину за былые свои деяния под тем предлогом, что они, мол, были навязаны ему силой, и возвести на престол бывшего государя.
Да и то сказать, кто может привести убедительные доказательства его кончины? Не жители ли Беркли, торжественно продефилировавшие тогда мимо его бренных останков? Но многие ли из них видели Эдуарда II при жизни? Кто осмелится утверждать, что им не подсунули какого-нибудь другого покойника?.. Никто из членов королевской фамилии не присутствовал на обставленном тайной погребении в Глостерском аббатстве; да к тому же состоялось оно через месяц после кончины Эдуарда, и в могилу опустили гроб, покрытый черным сукном.
– Стало быть, вы утверждаете, брат Динхед, что вы действительно видели его собственными глазами? – обернулся стоявший у окна Кент.
Томас Динхед снова подозрительно оглядел комнату, как и положено хорошему заговорщику, и, понизив голос до полушепота, ответил:
– Меня туда послал приор нашего ордена; мне удалось расположить к себе тамошнего капеллана, который и впустил меня в замок, при условии чтобы я скинул монашеское одеяние. Целый день я прятался в маленьком домике слева от кордегардии; вечером меня ввели в большую залу, и там я своими глазами увидел короля – он ужинал, и обслуживали его чисто по-королевски.
– Вы с ним заговорили?
– Мне не позволили к нему даже приблизиться, – ответил доминиканец, – но капеллан показал мне его из-за колонны и сказал: «Вот он».
После минутного раздумья Кент спросил:
– Если мне будет в вас нужда, могу ли я послать за вами в доминиканский монастырь?
– Нет, нет, милорд, ибо наш приор посоветовал мне на время монастырь покинуть.
И он сообщил Кенту свое теперешнее местопребывание в Лондоне, у некоего священнослужителя близ церкви святого Павла.
Кент открыл свой кошель, протянул монаху три золотые монеты. Монах отказался – им запрещено принимать любые дары.
– Тогда внесите деньги на нужды вашего ордена, – сказал граф Кент.
Тут только брат Динхед вытащил правую руку из рукава, взял деньги и, отвесив низкий поклон, удалился.
А Эдмунд Кент решил в тот же день известить двух старейших прелатов, в свое время причастных к неудавшемуся заговору: Грейвесана, епископа Лондонского, и архиепископа Йоркского Уильяма Мелтона, того самого, что совершал обряд бракосочетания Эдуарда III с Филиппой Геннегау.
«Мне сообщили об этом дважды, и оба раза, по-моему, из вполне надежных источников…» – писал он им.
Ответов пришлось ждать недолго. Грейвесан заверил, что будет поддерживать графа Кента во всех его действиях, кои тот сочтет нужным предпринять, а архиепископ Йоркский, примас Англии, прислал своего собственного капеллана Эллайна, и тот изустно передал, что примас посулил выделить пять сотен вооруженных людей, а в случае надобности и больше для освобождения бывшего короля.
Тогда Кент обратился и к другим знатным сеньорам, в частности к лорду Зоучу, а также лорду Бьюмонту и сэру Томасу Росслайну, укрывшимся в Париже, так как они имели все основания опасаться мести Мортимера. Так вот вновь во Франции образовалась английская эмигрантская партия.
Но особенно воодушевило заговорщиков личное и секретное послание папы Иоанна XXII, полученное графом Кентом. Святой отец, тоже прослышавший, что король Эдуард II по-прежнему здравствует, советовал графу Кенту ратовать за его освобождение, заранее отпуская все прегрешения тем, кто примет участие в этом деле, «ab omni poena et culpa». Можно ли было дать понять яснее, что все средства здесь хороши?.. И папа даже угрожал отлучить от церкви графа Кента, ежели он отступится перед столь богоугодным деянием.
И ведь это было не какое-нибудь изустное сообщение, а самое настоящее послание, написанное по-латыни, некий папский прелат, правда, подпись его была неразборчива, с превеликим тщанием записал собственные слова Иоанна XXII, произнесенные во время беседы, где обсуждался этот вопрос. Послание было доставлено одним из приближенных канцлера Бергерша, епископа Линкольнского, только что возвратившимся из Авиньона, где он тоже участвовал в переговорах о предполагаемом браке сестры Эдуарда III с наследником французского престола.
Все эти события окончательно смутили покой Эдмунда Кента, и он тут же решил проверить на месте все эти сведения, а заодно и поразведать под рукой, что и как можно сделать для освобождения короля из узилища.
Он приказал отыскать брата Динхеда по оставленному им адресу, а сам с небольшим, но надежным эскортом отправился в Дорсетшир. Дело было в феврале.
Прибыл граф Кент в Корф ненастным холодным днем, когда злой ветер порывами налетал на пустынный полуостров, и первым делом приказал привести к себе коменданта крепости сэра Джона Девирилла. Встреча состоялась в единственной харчевне Корфа, стоявшей как раз напротив церкви святого Эдуарда Мученика, убиенного короля Саксонской династии.
Высокий, узкоплечий, с нахмуренным челом и презрительно выпяченной нижней губой, Джон Девирилл попросил прощения за то, что, увы, не может пропустить высокочтимого лорда в замок, и во всех его повадках чувствовалось сожаление, что ему приходится соблюдать вежливость, как полагается лицу официальному. На сей счет, добавил он, даны строжайшие указания.
– Жив, в конце концов, король Эдуард II или мертв? – спросил Эдмунд Кент.
– Этого я вам сказать не могу.
– Но ведь он же мой брат! Находится он у вас под стражей или нет?
– Меня не уполномочили отвечать на такие вопросы. Мне поручили держать в заключении узника, и я не имею права назвать вам ни его имени, ни ранга.
– Дайте тогда мне возможность хоть посмотреть на этого узника.
Джон Девирилл отрицательно покачал головой. Настоящая стена, утес какой-то, этот самый комендант, столь же непоколебимый, как огромная зловещая башня, окруженная тройным поясом широких стен, что торчит на самой вершине холма над маленьким городишком и над его крышами, сложенными из плоских каменных плит… О, Мортимер умело выбирал себе верных слуг!
Но существует особая манера отрицать факты так, словно бы подтверждаешь их. Разве напустил бы на себя этот самый Девирилл столько таинственности, был бы столь же непреклонен, если бы охранял кого-либо другого, а не бывшего короля Англии?
Эдмунд Кент пустил в ход все свое обаяние, которым его щедро наделила природа, впрочем, прибег он и к другим аргументам, против которых с трудом может устоять натура человеческая. Короче, он положил на стол кошель, туго набитый золотом.
– Мне хотелось бы, – сказал он, – чтобы узнику ни в чем не было отказа. Деньги эти помогут облегчить его участь, здесь сто фунтов стерлингов.
– Смею вас заверить, милорд, что его содержат в хороших условиях, – проговорил тоном соучастника Девирилл, понизив голос.
И без малейшего смущения схватил кошель.
– Я охотно дал бы вдвое больше, лишь бы на него взглянуть, – добавил Эдмунд Кент.
Девирилл сокрушенно покачал головой.
– Поймите меня, милорд, замок охраняют двести лучников…
Эдмунд Кент, имевший претензию считать себя крупным военным стратегом, отметил в уме эти весьма ценные сведения; их нужно будет учесть, когда дело дойдет до похищения узника.
– …И ежели хоть один из них проговорится и королева-мать об этом прознает, она тут же повелит меня казнить.
Вот уж подлинно выдал себя с головой, признался, кого поручено ему стеречь!
– Но я могу передать ему письмо, – продолжал комендант крепости, – потому что знать об этом будем только мы двое.
Радуясь столь счастливому и быстрому повороту дела, Кент набросал следующие строки под завывание ветра, с силой швырявшего в окно харчевни струи дождя:
«Соблаговолите принять мою преданность и уважение, дражайший брат мой. Молю бога всей душой своей доброго для вас здравия, ибо уже готовимся мы в скорейшем времени вызволить вас из узилища, дабы были вы от всех ваших бед избавлены. Будьте благонадежны, на моей стороне самые знатные бароны Англии и все их достояние, сиречь их войска и их сокровища. Вновь вы станете королем; прелаты и бароны поклялись в том на святом Евангелии».
Он сложил листок пополам и протянул его коменданту.
– Прошу вас, милорд, запечатайте его своей печатью, – ответил тот, – я не должен, да и не хочу знать, что вы написали.
Кент приказал одному из сопровождающих его людей принести воск и приложил свою печать, а Девирилл спрятал листок под плащ.
– Послание, – сказал он, – будет доставлено заключенному, и надеюсь, он тут же его уничтожит. Так что…
Он неопределенно махнул рукой, как бы желая сказать, что все будет предано забвению, словно ничего этого и не было.
«Если умело взяться за дело, – думал Эдмунд Кент, – этот человек, когда придет решительный день, сам распахнет нам ворота; нам даже не придется обнажать оружие».
А три дня спустя письмо его уже было в руках Мортимера, который прочитал его членам Регентского совета, собравшимся в Вестминстере.
И сразу же королева Изабелла обратилась к юному королю с взволнованными словами:
– Сын мой, сын мой, молю вас, не милуйте вашего заклятого врага, который старается распространить по всему королевству нелепый слух, будто отец ваш здравствует и поныне, и все это с целью низложить вас и занять ваше место. Ради всего святого, пока еще не упущено время, отдайте приказ примерно покарать этого изменника.
На самом же деле приказ был уже отдан, и сбиры лорда Мортимера уже мчались к Винчестеру, дабы перехватить графа Кента по дороге и бросить его в темницу. Но Мортимеру этого было мало, ему мало было взять врага под стражу, ему требовалась казнь, превращенная, так сказать, в назидательное зрелище. Впрочем, у него и впрямь были основания спешить.
Через год Эдуард III достигнет совершеннолетия, но уже и сейчас по многим признакам видно, что ему не терпится взять власть в свои руки. Устранив Кента и удалив перед тем из страны Ланкастера, Мортимер тем самым обезглавил оппозицию, а значит, никто не помешает ему и впредь направлять действия юного Эдуарда.
Девятнадцатого марта в Винчестере собрался парламент, дабы судить родного дядю короля. Месяц с лишним пробыл граф Кент в узилище и вышел оттуда совсем другим человеком – подавленным, исхудавшим, растерянным, словно бы так и не понявшим, что такое с ним случилось. Не того он был закала, чтобы мужественно переносить обрушившиеся на него беды. Даже его хваленое умение холодно держать людей на расстоянии и то покинуло его. На допросе, который учинил ему королевский коронер Роберт Хауэл, он сразу рухнул, рассказал от слова до слова все, что с ним произошло, назвал имена своих осведомителей и сообщников. Но каких, и сущности, осведомителей? Доминиканский орден знать не знал монаха по имени Динхед; стало быть, все это выдумки обвиняемого, надеющегося уйти от правосудия. В равной мере выдумка и послание, якобы отправленное папой Иоанном XXII: никто из лиц, сопровождавших епископа Линкольнского, отряженного с посольством в Авиньон, ни разу ни с кем не вел бесед об усопшем государе – ни с самим папой, ни с кем-либо из его кардиналов или ближайших советников. Тут Эдмунд Кент уперся. Что же они с ума его свести хотят, что ли? Да он сам лично говорил с этими монахами! Сам держал в руках папское письмо «ab omni poena et culpa»…
Только позже Кент понял, что его завлекли в ловушку, в страшную ловушку, поманив призраком покойного короля. Словом, комплот, от начала до конца состряпанный Мортимером и его приспешниками: лжепосланцы, лжемонахи, лжеписьмо, а главное, это лже-Девирилл из замка Корф, самый лживый из всех и вся! Так или иначе его загнали в западню.
Королевский коропер потребовал для обвиняемого смертной казни.
Сидя на возвышении лицом к лицу с высокочтимыми лордами, Мортимер держал каждого под прицелом своих глаз, а Ланкастер, быть может единственный из всех, кто осмелился бы выступить в защиту подсудимого, был далеко за пределами страны. Мортимер дал понять всем сообщникам Кента, духовным или светским лицам, что, буде последний осужден, их преследовать не станут. А ведь большинство баронов в той или иной мере были причастны к заговору; и все они отреклась – и даже Норфолк, родной брат подсудимого, – от второго принца крови и отдали его в руки кровожаждущего графа Уэльской марки. В сущности, они принесли его в жертву во искупление собственных прегрешений.
И мало того, что Кент был унижен перед всеми членами парламента, открыто признав свою вину, его решено было подвергнуть еще одному наказанию – лично изъявить свою покорность королю, в одной рубахе, босому и с вервием на шее; и высокочтимые лорды скрепя сердце вынесли тот приговор, которого от них ждали. А в надежде успокоить свою неспокойную совесть сосед шептал соседу:
– Король его помилует, король воспользуется своим правом миловать…
Никому не верилось, чтобы Эдуард III приказал казнить родного дядю, пусть тот и виноват, но ведь нельзя забывать, что действовал он скорее по недомыслию и что вся эта история с монахами и письмами явно шита белыми нитками.
Многие из тех, что проголосовали за смертный приговор, твердо решили завтра же идти к королю просить помилования осужденному.
Палата общин отказалась скрепить приговор, вынесенный палатой лордов: она требовала дополнительного расследования.
Но Мортимер, заручившись поддержкой палаты лордов, бросился в замок к королеве Изабелле, которую и застал за трапезой.
– Дело сделано, – объявил он, – мы можем теперь послать Эдмунда на плаху. Но большинство наших лжедрузей надеются, что ваш сын спасет его от смертной казни. Посему молю вас действовать без промедления.
Первым делом они поспешили услать юного короля на целый день в Винчестерский колледж, один из самых старых и самых прославленных во всей Англии колледжей, где был устроен торжественный диспут.
– А губернатор Лондона, – добавил Мортимер, – незамедлительно выполнит, душенька моя, ваш приказ, как если бы он исходил от самого короля.
Изабелла и Мортимер обменялись долгим взглядом; и оба тут же забыли и о готовящемся преступлении, и о незаконном превышении власти. Французская волчица подписала приказ немедля обезглавить своего деверя и двоюродного брата.
Эдмунда Кента снова вывели из узилища и в одной рубахе, со связанными за спиной руками, привели под немногочисленным конвоем лучников во внутренний двор крепостного замка. Здесь он простоял час, два часа, три часа под моросящим дождем при тусклом свете клонящегося к закату дня. Почему они медлят, почему сразу не послали на плаху? То он впадал в уныние, то поддавался безумным надеждам. Конечно же, король, родной его племянник, как раз в эту минуту скрепляет печатью приказ о помиловании. А это трагическое ожидание просто еще одна кара, наложенная на осужденного, дабы побудить его к чистосердечному раскаянию и полнее оценить великодушие и милосердие. А быть может, начались мятежи и смуты; быть может, восстал народ. А быть может, убили Мортимера. Кент возносил мольбу небесам и вдруг, охваченный тоскливым страхом, разразился рыданиями. Он дрожал всем телом в промокшей насквозь рубашке; с плахи и со шлемов лучников стекали струйки дождя. Когда, когда же наконец кончится эта пытка?
Единственно правильное объяснение этого бессмысленного стояния у плахи не могло прийти в голову графу Кенту, а дело было в том, что по всему Винчестеру искали палача и не могли найти. Городской палач, прослышав, что палата общин не признает вынесенного лордами приговора, что сам король приговора не подписал, уперся и не пожелал показать своего искусства на принце королевской крови. Его подручные поддержали его: уж лучше совсем лишиться работы…
Обратились к гарнизонным командирам, чтобы они выделили кого-нибудь из своих людей, если, конечно, какой-нибудь доброволец за солидное вознаграждение не вызовется сам. Командиры в ответ брезгливо морщились. Они согласны были поддерживать в городе порядок, охраняя здание парламента, даже препровождать заключенного к месту казни, но, бога ради, не требуйте большего ни от них самих, ни от их солдат.
Мортимер в приступе холодного и жестокого гнева набросился на губернатора:
– Неужели во всех ваших темницах не найдется какого-нибудь убийцы, фальшивомонетчика или разбойника с большой дороги, который захотел бы в обмен на эту услугу сохранить свою жизнь? А ну, поторопитесь-ка, если вам не улыбается окончить самому свои дни в темнице!
Обшарили все лондонские тюрьмы и наконец нашли нужного человека: им оказался вор, обокравший церковь и приговоренный к повешению на следующей неделе. Ему сунули в руки топор, но он потребовал себе еще и маску.
Спускалась ночь. При свете факелов, шипевших и гаснувших под проливным дождем, граф Кент увидел, как к нему приближается заплечных дел мастер, и понял, что долгие эти часы надежды были лишь последней смехотворной иллюзией. Он испустил отчаянный крик; пришлось силой поставить его на колени перед плахой. Случайный палач дрожал всем телом, так же как и его жертва, страшась того, что его ждало, тем паче что оказался он человеком скорее трусливым, чем жестоким. Он с трудом поднял топор. Первый удар пришелся мимо, железо лишь скользнуло по волосам Кента. Четырежды палач опускал топор, под конец он уже бил по какой-то отвратительной кровавой жиже. Стоявших вокруг старых лучинкой рвало от отвращения.
Так умер, не дожив до тридцати лет, граф Эдмунд Кент, принц крови, человек обаятельный и наивный. А того, кто украл золотую дарохранительницу, с богом отпустили домой.
Когда юный король Эдуард III вернулся в Лондон, прослушав бесконечный диспут на латинском языке о доктринах метра Оккама, он узнал, что его дядю обезглавили.
– Как, без моего приказа? – спросил он.
Он велел призвать к себе лорда Монтегю, который после присяги в Амьене не расставался с королем и в преданности которого Эдуард имел немало случаев убедиться.
– Лорд Монтегю, – обратился к нему король, – вы были сегодня на заседании парламента. Так вот, мне хотелось бы знать всю правду…
Глава II
Ноттингемская секира
Государственное преступление всегда и во всех случаях должно иметь видимость законности.
Источником закона является государь, а суверенная власть принадлежит народу, осуществляющему ее через посредство избранных представителей или же он признает ее за монархом по праву наследования, а иной раз, как то было в те времена в Англии, через оба эти канала.
Таким образом, всякий законный акт в этой стране должен был получить как бы двойное одобрение – монарха и народа, будь то одобрение молчаливым или выраженным вслух.
Казнь графа Кента имела всю видимость законности, коль скоро Регентский совет осуществлял королевские полномочия, а из-за отсутствия графа Ланкастера, королевского опекуна, подпись под смертным приговором поставила королева-мать, но казнь эта не получила ни подлинного одобрения парламента, ибо действовал он под явным нажимом Мортимера, ни согласия короля, которого держали в неведении, хотя приказ был дан от его имени; а подобное деяние может быть для тех, кто свершил его, лишь гибельным.
Эдуард III выразил свое неодобрение случившемуся в той мере, в какой мог его выразить – потребовал, чтобы его дядю Кента похоронили как особу царствующего дома. Так как речь шла о бездыханном трупе, Мортимер решил не перечить юному королю. Но никогда Эдуард не простит Мортимеру то, что он снова, за его спиной, посягнул на жизнь особы королевской крови; не простит он ему также и того, что, когда при мадам Филиппе неосторожно сообщили о казни дяди Кента, она потеряла сознание. А ведь молодая королева была в тягости, уже на шестом месяце, и ее полагалось всячески щадить. Эдуард обратился по этому поводу с упреками к своей матери, и, когда та с раздражением заметила, что мадам Филиппа что-то ум слишком чувствительна к врагам короны и что если ей выпало счастье стать королевой, то не мешало бы быть потверже духом, сын ответил:
– Не у всякой женщины, мадам, как у вас, вместо сердца камень…
Впрочем, этот случай прошел благополучно для чрева мадам Филиппы, и в середине июня она произвела на свет сына. Эдуард III испытывал спокойную, но глубокую радость, как и всякий мужчина, когда женщина, которую он любит и которая любит его, дарит ему первенца. Он даже как-то сразу повзрослел и почувствовал себя настоящим правителем. Теперь у него есть наследник. Он подолгу раздумывал о династии, о своем собственном месте меж предками и будущими потомками, пусть потомство это пока хрупко и уязвимо, но оно уже существует вот здесь, в этой пышно украшенной кружевами колыбели, и час от часу для Эдуарда все невыносимее становилось положение, в котором его до сих пор держат, положение ущемленного в своих законных правах государя.
Иной раз его мучили сомнения: ну хорошо, пусть даже разгонят тех, кто правит страной сейчас, но это ровно ничего не изменит, коль скоро не так-то легко найти вместо них более достойных людей, коль скоро нечего противопоставить существующим уложениям.
«Сумею ли я править так, как надо? – вопрошал он себя. – И подготовлен ли я к управлению страной?»
Из памяти его еще не изгладился низкий пример отца, попавшего целиком под власть Диспенсеров, и столь же низкий пример матери, находившейся в полном подчинении у Роджера Мортимера.
Вынужденная бездеятельность давала богатый досуг для наблюдений и размышлений. Ничего нельзя добиться в государстве Английском без добровольного или вынужденного согласия парламента. Влияние, которое приобрела за последние годы эта консультативная ассамблея, собиравшаяся все чаще и чаще по любому поводу и в любых местах, было следствием того, что управление страной шло из рук вон плохо: военные походы оканчивались неудачами из-за бесталанных командиров; в королевской фамилии царил раздор, вечная вражда шла между центральной властью и союзом крупнейших феодалов.
Следует пресечь эти разорительные разъезды, когда палата лордов и палата общин мчатся то в Винчестер, то в Солсбери, то в Йорк и заседают там, и делается все это с единственной целью – чтобы лорд Мортимер мог лишний раз дать почувствовать собравшимся, что страной правит он, и правит твердой рукой.
«Когда я по-настоящему стану королем, парламент будет заседать только в строго определенные дни и по возможности только в Лондоне… А войско?.. Сейчас войско даже нельзя считать королевским: это войско баронов, а те, хотят – повинуются верховной власти, хотят – не повинуются. Необходимо иметь наемное войско, и войско это будет служить королевству, и командовать им будут военачальники, назначенные королем… Ну а правосудие? Правосудие должно быть сосредоточено в королевских руках; и король обязан сделать так, чтобы все были перед этим правосудием равны. Что бы там ни говорили, а во Французском королевстве больше порядка. Необходимо также предоставить полную свободу торговле, ведь все время поступают жалобы, что развивается она недостаточно быстро из-за непомерно высоких обложений и запрета на кожи и шерсть – наше исконное богатство».
На первый взгляд могло показаться, что мысли не бог весть какие глубокие, но не забудем, что теснились эти чуть ли не революционные идеи в голове юного короля в годину безначалия, произвола и жестокости, какие редко выпадали на долю какой-либо нации.
Так юный владыка, связанный по рукам и ногам, жил теми же чаяниями, что и его угнетенный народ. Лишь узкому кружку людей открывал он свои заветные мысли: своей супруге Филиппе, Вильгельму де Мауни, конюшему, которого Филиппа привезла с собой из Геннегау, но особенно часто беседовал он с лордом Монтегю, и тот сообщал Эдуарду о том, чего ждут и на что надеются молодые лорды.
Нередко двадцатилетний юноша создает себе кодекс правил, которому неукоснительно будет стремиться следовать всю свою дальнейшую жизнь. Эдуард III обладал важнейшим достоинством, необходимым для человека, облеченного властью: он не был игрушкой страстей и пороков. Ему посчастливилось вступить в брак с принцессой, которую он полюбил и в силу все той же удачи продолжал любить. Кроме того, был он наделен той высшей формой гордости, что позволяет человеку считать свое высокое положение более чем естественным. Он требовал уважения к своей особе и к своему рангу; он презирал угодливость, ибо она исключает возможность искренних отношений. Он ненавидел бессмысленную роскошь, ибо она оскорбительна для нищеты и противоречит подлинному величию.
Те, кто в свое время побывали при французском дворе, уверяли, будто Эдуард III весьма похож на своего деда Филиппа Красивого; между ними находили даже внешнее сходство – тот же овал и та же бледность лица, тот же холодный взгляд голубых глаз из-под длинных ресниц, впрочем чаще всего опущенных.
Конечно, Эдуард был гораздо более общительного и более пылкого нрава, чем его дед с материнской стороны. Но ведь утверждавшие это знали Железного короля лишь в последние годы его жизни, в самом конце его долгого правления; и никто не помнил, каким был Филипп Красивый в свои двадцать лет. Кровь Франции восторжествовала в Эдуарде III над английской кровью Плантагенетов, и казалось, на престол Англии взошел настоящий Капетинг.
В октябре того же 1330 года, на сей раз в Ноттингеме, на севере страны, был снова созван парламент. Заседание обещало быть бурным: большинство лордов держало зло против Мортимера за казнь графа Кента, ибо казнь эта отягощала их совесть.
Граф Ланкастер Кривая Шея, которого нынче уже звали старым Ланкастером, ибо ему каким-то чудом удалось сохранить до пятидесяти лет голову на плечах, крупную, клонящуюся на бок голову, мудрый и отважный Ланкастер наконец вернулся из Франции. Уже давно ему угрожала болезнь глаз, ныне превратившая его в полуслепца, так что повсюду его сопровождал паж, но само это убожество, делавшее его как бы более уязвимым, привело к тому, что к его словам прислушивались с еще большим уважением.
Палата общин была встревожена слухом о новых субсидиях, которые им предстояло утвердить, и новых налогах на шерсть. А куда, в сущности, идут деньги?
На что, на какие такие нужды потратил Мортимер тридцать тысяч ливров уплаченной шотландцами дани? Ради личной выгоды или же ради выгоды государства три года вел он жестокую войну с Шотландией? И почему он осыпал милостями этого ничтожного барона Малтреверса, произвел его в сенешали, да еще пожаловал ему тысячу ливров за добрую службу при покойном короле, сиречь за его убийство? Ибо все становится явным, пусть не сразу, но все равно становится, и не могут оставаться на веки вечные тайной расходы казначейства. Вот, стало быть, на что пошли налоги! И Огл и Гурней, подручные Малтреверса, и Девирилл, комендант Корфа, получили каждый по изрядному куску.
Поезд Мортимера, направлявшегося в Ноттингем, блистал такой роскошью, что юный король казался при нем лишь одним из его свитских, но теперь Мортимера на самом деле поддерживала всего какая-нибудь сотня сторонников, из тех, что были обязаны ему своим благосостоянием и находились у власти, пока у власти стоял он, а в случае, если он падет, их ждала кого немилость, кого изгнание, а кого и просто виселица.
А сам он считал, что держит всех и вся в своих руках, ибо целая сеть соглядатаев, из коих при самом короле состоял некий Джон Виньярд, передавали ему все услышанные речи, они уверяли, что заговором пока и не пахнет. Он считал себя всемогущим, ибо его лучники сумели запугать и палату лордов, и палату общин. Но войско может повиноваться и другим приказам, а соглядатаи могут предать.
Власть, не опирающаяся на согласие тех, на кого она простирается, – обыкновенный обман, и не может он длиться долго, такая власть находится в неустойчивом положении между страхом и мятежом и в мгновение ока перестает быть властью, когда достаточное количество людей приходит совместно к одним и тем же мыслям.
Сидя в седле, расшитом золотом и серебром, окруженный оруженосцами, облаченными в пурпур и держащими в руках пики с развевающимся на конце флажком, скакал Мортимер по изрытой колеями дороге.
Уже в пути Эдуард III заметил, что у его матери непривычно болезненный вид, что лицо ее осунулось и поблекло, глаза смотрят устало и померк их блеск. Она ехала в носилках, а не скакала, как обычно, на своем белоснежном иноходце; от мерного покачивания носилок ее мутило, так что то и дело приходилось останавливаться. Мортимер держался с ней внимательно, но явно был смущен.
Возможно, Эдуард и не обратил бы на все это внимания, если бы ему самому не довелось наблюдать точно такие же признаки у своей супруги, мадам Филиппы, в начале года. К тому же во время дороги челядь распустила языки: прислужницы королевы-матери болтали с прислужницами мадам Филиппы. В Йорке сделали привал на два дня, и тут последние сомнения Эдуарда рассеялись – его мать в тягости.
К горлу его подступил ком стыда и омерзения. А также и ревность, ревность уже взрослого сына еще усугубила это недоброе чувство. И постепенно померк благородный, прекрасный образ матери, какой жил в его душе с первых дней детства.
«Из-за нее я возненавидел родного отца, потому что он покрыл ее позором. А теперь она сама меня позорит! Мать, сорокалетняя женщина, родит незаконного ребенка, который будет моложе собственного моего сына!»
Как король он чувствовал себя униженным в глазах своего королевства, а как муж – в глазах своей супруги.
В опочивальне Йоркского замка он без сна ворочался под одеялом и наконец рассказал обо всем Филиппе.
– Помнишь, душенька, как мы с тобой стали мужем и женой, как раз здесь… Ах, печальное царствование я тебе уготовил!
Кроткая и разумная Филиппа выслушала новость довольно равнодушно, но, будучи от природы добродетельной, осудила свекровь.
– Такие вещи, – сказала она, – при французском дворе не случаются…
– Ох, душенька… А вечные измены ваших дражайших кузин Бургундских?.. А ваши отравленные короли?
Почему-то Капетинги стали теперь родичами одной лишь Филиппы, будто сам Эдуард не был их прямым потомком!
– Во Франции все происходит галантно, – возразила Филиппа, – там не столь откровенно выставляют напоказ свои желания, не столь жестоки в своей злобе.
– Просто все делается более скрытно, втайне. Там предпочитают железу яд…
– Нет, вы, вы гораздо грубее… Эдуард промолчал. Испугавшись, что он оскорблен ее словами, Филиппа протянула к нему свою округлую нежную ручку.
– Я очень, очень тебя люблю, друг мой… – сказала она, – потому что ты ничем на них не похож…
– И это не только позор, – твердил свое Эдуард, – но и угроза…
– Какая угроза?
– А такая, что Мортимер вполне способен нас всех загубить, вступить в брак с моей матерью, чтобы его признали регентом и чтобы посадить на трон своего ублюдка…
– Даже думать об этом – безумие! – возмутилась Филиппа.
Несомненно, такое полное ниспровержение основ и отрицание всех принципов, и религиозных и династических, было бы, конечно, невероятным, если бы страной правила твердая рука; но все возможно, даже самые безумные авантюры, в королевстве, раздираемом на части и отданном на милость враждующим партиям.
– Завтра же откроюсь во всем Монтегю, – промолвил юный король.
По прибытии в Ноттингем настроение лорда Мортимера заметно ухудшилось, он нетерпеливо обрывал людей, говорил не только властным, но и раздражительным тоном; а объяснялось это тем, что его соглядатай Джон Виньярд приметил, как к концу пути король, Монтегю и кое-кто из молодых лордов то и дело вступали в оживленные беседы, но о чем беседуют, разобрать ему не удалось.
Мортимер накинулся на сэра Эдуарда Боухэна, вице-губернатора, которому было поручено разместить высоких гостей, что он и сделал, поселив по традиции всю знать в одном замке. – По какому праву, – кричал Мортимер, – вы посмели, не доложившись мне, распоряжаться самовольно покоями, примыкающими к апартаментам королевы-матери?!
– Я думал, милорд, что граф Ланкастер…
– Графа Ланкастера, как, впрочем, и всех остальных, вы обязаны были разместить по меньшей мере за целую милю от замка.
– А вас, милорд?
Мортимер сердито нахмурил брови, почуяв в этом вопросе прямое оскорбление.
– Мои апартаменты должны находиться вблизи от апартаментов королевы-матери, и прикажите коменданту каждый вечер вручать ей ключи от замка.
Эдуард Боухэн молча склонился в поклоне.
Бывает иногда, что меры предосторожности оборачиваются роковым образом против того, кто их принял. Мортимер хотел пресечь разговоры о положении Изабеллы; главное же, он хотел отдалить короля от других, но именно это развязало руки молодым лордам, которые вдали от замка и соглядатаев Мортимера могли свободно собираться и наметить план действия.
Лорд Монтегю решил объединить тех своих друзей, что были, по его мнению, наиболее решительными – главным образом молодых, от двадцати до тридцати лет: лордов Моулинса, Хаффорда, Стаффорда, Клинтона, а также Джона Невила Хорнеби и четырех братьев Боухэн – Эдуарда, Хамфри, Уильяма и Джона, бывшего графом Герифорда и Эссекса. Молодые образовали партию короля. Генри Ланкастер дал им свое благословение, и даже больше чем просто благословение.
А тем временем Мортимер, собрав в замке своих приближенных: канцлера Бергерша, Симона Берифорда, Джона Монмута, Джона Виньярда, Хьюга Тарплингтона и Малтреверса, – обсуждал с ними, как и какими средствами пресечь новый заговор.
Епископ Бергерш уже почуял, откуда дует ветер, и не столь ревностно служил своему господину: с высоты своего священнослужительского сана он призывал к соглашению. В свое время он столь же удачно сумел переметнуться из партии Диспенсера в партию Мортимера.
– Довольно арестов, судов и крови, – увещевал он. – Быть может, посулив кому деньги, кому земельные угодья, кому почести…
Мортимер взглядом прервал поток епископского красноречия, а взгляд Мортимера из-под ровной линии век, из-под нависших тяжелых бровей до сих пор легко вгонял человека в трепет: епископ Линкольнский замолк.
А в этот же самый час лорду Монтегю удалось побеседовать с глазу на глаз с Эдуардом III.
– Молю вас, высокородный государь мой, – начал лорд, – молю вас не сносить долее дерзости и интриги человека, по приказу коего убили вашего отца, казнили вашего дядю и который развратил вашу матушку. Мы поклялись пролить до последней капли всю свою кровь, дабы вызволить вас. Мы готовы ко всему, но надо действовать не мешкая, а для этого мы должны, и в немалом числе, проникнуть внутрь замка, где никому из нас не отведены покои.
Юный король задумался.
– Вот теперь, Уильям, – сказал он, – я точно знаю, что крепко люблю вас.
Он не сказал «знаю, что вы крепко любите меня». Слова эти выразили всю суть истинно королевской души: он, Эдуард, не сомневался, что ему служат верно, главное для него было сознательно отдать человеку свое доверие и свою привязанность.
– Так вот, – продолжал он, – адресуйтесь к констеблю, коменданту замка сэру Уильяму Иленду от моего имени и просите его повиноваться вам во всем, что бы вы от него ни потребовали, и скажите, что таков приказ короля.
– Тогда, милорд, да хранит нас господь, – ответил Монтегю.
Теперь все зависело от этого самого Иленда, и оттого, выполнит ли он приказ, и оттого, насколько он предан королю: буде он предаст огласке планы Монтегю, заговорщики сложат головы, а возможно, вместе с ними погибнет и сам король. Но сэр Эдуард Боухэн ручался за него, хотя бы потому, что Мортимер с первого же дня прибытия в Ноттингем обращается с Илендом как со слугой.
Уильям Иленд и впрямь не обманул надежд Монтегю, обещал повиноваться его приказам в той мере, в какой сможет, и поклялся свято хранить тайну.
– А раз вы на нашей стороне, – сказал ему Монтегю, – вручите-ка мне на сегодняшний вечер ключи от замка…
– Да было бы вам известно, милорд, – прервал его констебль, – что все ворота и двери каждый вечер запираются на ключ, после чего я вручаю королеве-матери связку ключей, а она прячет их себе под подушку и отдает обратно только утром. Да будет вам также известно, что прежнюю стражу сменили, и теперь замок охраняют четыреста стражников из личного войска лорда Мортимера.
Монтегю понял, что все надежды его рушатся.
– Но я знаю, – продолжал Иленд, – тайный ход, который ведет из деревни к самому замку. Я имею в виду подземный ход – его вырыли по приказу саксонских королей, которые воспользовались этим ходом, чтобы скрыться от датчан, когда те опустошали страну. Об этом подземном ходе не знает никто: ни королева Изабелла, ни лорд Мортимер, ни их люди – зачем бы я стал им его показывать? Он ведет в самую, так сказать, сердцевину замка, в башню, а оттуда можно незаметно проникнуть и в покои.
– А как же мы найдем в деревне этот ход?
– Найдете. Ведь я буду с вами, милорд.
Лорд Монтегю успел наспех перекинуться десятком слов с королем; потом, уже к вечеру, вместе с братьями Боухэн, прочими заговорщиками и констеблем Илендом он вскочил на коня и выехал за пределы города, сообщая всем встречным, что в Ноттингеме он, мол, чувствует себя в последнее время как-то не слишком спокойно.
Об этом спешном отъезде, похожем скорее на бегство, тут же донесли Мортимеру.
– Знают, что их заговор открыт, и сами себя выдали. Завтра же прикажу всех их схватить, и пусть они предстанут перед парламентом. Итак, душенька, у нас нынче будет спокойная ночь, – добавил он, обращаясь к королеве.
В полночь в покоях по ту сторону башни, в опочивальне, где стены были выложены из гранита, освещенной лишь слабым светом ночника, мадам Филиппа допытывалась у мужа, почему он не ложится, а сидит одетый на краю постели с коротким мечом на боку, не сняв даже кольчуги и плаща.
– Нынче ночью могут произойти важные события, – ответил Эдуард.
Личико Филиппы хранило обычное спокойно-безмятежное выражение, однако сердце бешено заколотилось в груди: ей припомнилась их ночная беседа в Йорке…
– Неужели, по-вашему, он ищет вашей гибели и велит вас убить?
– И это тоже возможно.
В соседних покоях послышался шепот, и Готье де Мони, которому король поручил стоять на страже перед опочивальней, осторожно постучал в дверь. Эдуард открыл ему.
– Констебль здесь, милорд, и все прочие тоже здесь.
Эдуард запечатлел поцелуй на челе своей супруги, но Филиппа, схватив его пальцы, сильно сжала их в своих руках и шепнула:
– Да хранит тебя бог!
– Прикажете следовать за вами, милорд? – осведомился Готье де Мони.
– Запри хорошенько за мной дверь и охраняй мадам Филиппу.
В поросшем травой дворе, перед донжоном, у колодца, ждали заговорщики, казавшиеся при жидком свете луны призраками, вооруженными мечами и секирами.
Молодые сторонники короля обвязали себе ноги тряпками; но король не позаботился сделать то же самое, и его шаги гулко отдавались в безмолвных, длинных, выложенных плитами коридорах. Единственный факел освещал это молчаливое шествие.
И если кто из слуг, спавших вповалку на полу, приподымал спросонья голову, а за ним просыпались и другие, им шептали на ухо: «Король идет!», и они не смели подняться с места, сжимались в комок, и, хотя их встревожила ночная прогулка сеньоров, обвешанных оружием, они не слишком задавались вопросом, куда и почему идут эти люди.
Только перед апартаментами королевы Изабеллы произошла стычка – шестеро оруженосцев, назначенных в караул лично Мортимером, отказались пропустить кого бы то ни было, хотя приказ открыть дал сам король. Схватка была недолгой, ранен был один лишь Джон Невил Хорнеби – ему проткнули пикой мякоть руки; обезоруженные и связанные по рукам и ногам караульные лежали у стен; все дело это длилось не более минуты, но за массивной дверью послышался крик королевы-матери, потом стук щеколды.
– Лорд Мортимер, выйдите! – приказал Эдуард III. – Ваш король пришел взять вас под стражу.
Говорил он сильным чистым голосом, словно отдавал приказы на поле боя, тем самым голосом, которому внимали жители Йорка в день его бракосочетания.
В ответ раздался звон шпаги, с силой выхваченной из ножен.
– Мортимер, выходите! – повторил король.
Он подождал еще несколько секунд, потом неожиданно для всех выхватил из рук стоявшего рядом с ним молодого лорда секиру, размахнулся и изо всех сил ударил по створке двери.
Этот удар секиры стал как бы утверждением столь долго чаемого королевского могущества и разом положил конец всем его унижениям, всем препонам, чинившимся против его волеизъявлений; он знаменовал также свободу для парламента, возвращал честь лордам и восстанавливал в королевстве законность. Даже не в торжественный день коронации началось правление Эдуарда III, а здесь, в ту самую минуту, когда блестящая сталь вонзилась в толщу мореного дуба и этот удар, этот страшный треск дерева разошелся эхом под сводами Ноттингемского замка.
Вслед за первым обрушились на дверь с десяток других секир, и вскоре створка не выдержала напора.
Роджер Мортимер стоял посреди комнаты, он успел натянуть штаны; белоснежная рубаха была распахнута на груди, а в руке он сжимал шпагу.
Из-под густых бровей недобро блистали глаза серо-кремневого цвета, седеющие волосы небрежно падали на резко высеченное лицо; в этом человеке еще была красота и сила.
Стоявшая рядом с ним Изабелла с мокрым от слез лицом дрожала от холода и страха; голые ступни ее тонких ног выделялись на темных плитах пола двумя светлыми пятнами. За открытой в соседнюю опочивальню дверью была видна неубранная постель.
Первым делом Эдуард бросил взгляд на чрево матери-королевы, заметно округлившееся, что еще подчеркивало ночное одеяние. Никогда не простит Эдуард III Роджеру Мортимеру того, что он сделал с его матерью, которая жила в сыновней памяти красавицей, отважно и смело боровшейся против всех недругов, пусть жестокой в минуты торжества своего, зато всегда и прежде всего истинной королевой; а теперь он превратил ее в обычную заплаканную женщину, у которой уводят самца, обрюхатившего ее, и которая ломает руки и стонет:
– Сын мой, сын мой возлюбленный, заклинаю вас, пощадите нашего милого Мортимера.
И она решительно встала между сыном и любовником.
– А он пощадил вашу честь? – спросил Эдуард.
– Не терзайте его тело! – вскричала Изабелла. – Он доблестный рыцарь, он наш возлюбленный друг; вспомните, что только благодаря ему вы взошли на престол!..
Заговорщики в нерешительности переглянулись. Неужели завяжется вот сейчас схватка и можно ли прикончить Мортимера на глазах у королевы?
– Ему уже заплачено с лихвой за его старания приблизить час моего правления. Возьмите его, лорды, – приказал король, отстранив Изабеллу и знаком подзывая своих сторонников.
Монтегю, оба Боухэна, лорд Моулинс и Джон Невил, из руки которого струилась кровь, чего он сгоряча даже и не заметил, окружили Мортимера. Две секиры были занесены сзади над его головой, три клинка касались его боков, чья-то рука сжала его запястье, и шпага, звеня, упала на пол. Его грубо подтолкнули к дверям. Уже на пороге Мортимер обернулся.
– Прощайте, Изабелла, прощайте моя королева, – крикнул он, – мы крепко любили друг друга.
И это была истинная правда. Самая великая, самая гибельная любовь этого века, начавшаяся на глазах всей Европы как рыцарский подвиг и взбаламутившая потом не только все королевские дворы Европы, но и папский престол, – эта страсть, фрахтовавшая флоты, снаряжавшая войска, завершилась тиранической и кровавой властью, а кончилась она под секирами при чахлом свете чадящего факела. Роджера Мортимера, восьмого барона Вигморского, бывшего Великого судью Ирландии, первого графа Уэльской марки бросили в узилище, а его царственная подруга, босоногая, в одной рубашке, рухнула в изножье постели.
Еще до того, как занялся рассвет, схватили главных приспешников Мортимера – Берифорда, Девирилла, Виньярда и других; снарядили погоню за сенешалем Малтреверсом, за Гурнеем и Оглем, за этими тремя убийцами короля Эдуарда II, которым удалось бежать сразу же после ночного переполоха.
А наутро весь Ноттингем высыпал на улицы, и люди вопили от радости, когда мимо проезжала под охраной стражников простая повозка – наибольший позор для рыцаря и дворянина, – а на ней закованный в цепи Мортимер. Свесив тяжелую башку на плечо, Кривая Шея стоял в первых рядах зрителей и, хотя вряд ли различал подслеповатыми глазами даже повозку, приплясывал на месте от радости и бросал в воздух свою шапку.
– Куда его везут? – спрашивали друг друга ноттингемцы.
– В Тауэр.
Глава III
Путь к Коммон Гелоуз
Говорят, что вороны, облюбовавшие себе Тауэр, живут до ста лет, а то и дольше. Тот же самый огромный ворон, зоркий и осторожный, тот самый, что семь лет назад все пытался исхитриться выклевать глаза узнику, вновь торчал с утра до вечера у решетки тюремного окошка.
Неужели Мортимера в насмешку заперли в тот же самый каменный мешок, что и в прошлый раз? В тот самый, где держал его под замком целых семнадцать месяцев король-отец и куда кинул его теперь сын. Не раз Мортимеру приходило в голову, что, видно, в самой его натуре, что во всей его личности есть что-то ненавистное для королевской власти, а возможно, и делающее эту королевскую власть ненавистной ему. Так или иначе, король и Мортимер не могли мирно ужиться в одной стране, и один из них неизбежно должен был исчезнуть. Он уничтожил короля, теперь другой король уничтожит его. Нет большей беды, как получить от рождения душу властелина, когда тебе не дано царствовать.
Сейчас у Мортимера не было ни надежды, ни даже желания бежать отсюда. После ночных событий в Ноттингеме он уже почитал себя в сонме усопших. Для таких людей, как он, коими движет лишь гордость и чьи самые непомерные притязания должны исполняться немедленно, падение с огромной высоты было равносильно смерти. Подлинный Мортимер отныне и навеки войдет в анналы английской истории, а в узилище Тауэра заключена лишь его телесная, но ужо безразличная ко всему оболочка.
Странное дело, но эта оболочка, оказывается, обрела прежние свои тюремные привычки. Совсем так, как, возвращаясь взрослым через двадцать лет в тот дом, где ты жил ребенком, колено, повинуясь скорое мускульной, нежели обычной памяти, само нажимает на створку двери, которая в свое время открывалась туго, или нога делает более крупный шаг, чтобы не попасть на край стертой подошвами ступени, так вот и оболочка Мортимера с первой минуты вспомнила свои тогдашние движения. Ночью, ни за что не зацепившись и ни на что не натолкнувшись, он легко, без труда добирался до оконца; войдя в темницу, первым делом переставил на прежнее место табуретку; узнал все знакомые шумы: побудку караула, благовест колоколов в часовне святого Петра, – и все это делалось само собой, без малейшего напряжения памяти. Он знал час, когда ему принесут еду. Пища теперь была разве чуть получше того месива, которым кормили его во времена тогдашнего коменданта Тауэра, мерзавца Сигрейва.
Коль скоро брадобрей Огл в свое время служил посредником между Мортимером и теми, кто подготовил его бегство, ему теперь вообще не присылали цирюльника. За этот месяц успела отрасти бородка. Но за исключением этой детали, все было точно таким же, как и в первый раз, даже тот же самый ворон, которого он тогда прозвал Эдуардом и который искусно притворялся, что дремлет, и только время от времени открывал круглый свой глаз и просовывал клюв между прутьями решетки.
Ах, нет! Еще чего-то недоставало – недоставало печального бормотания лорда Мортимера Чирка, медленно угасавшего на деревянных нарах, служивших ему ложем… Теперь-то Роджер Мортимер понимал, почему его дядя тогда отказался бежать вместе с ним. Вовсе не от страха перед рискованным предприятием, вовсе не от физической слабости: у человека всегда найдется достаточно силы, чтобы пройти несколько шагов, если даже в конце пути тебе предстоит погибнуть. Нет, иное чувство удержало лорда Чирка: он понимал, что жизнь его прожита, и предпочитал ждать конца в своем уголку.
А Роджеру Мортимеру было всего сорок пять, и смерть не по своему почину придет за ним. Когда взгляд его падал на середину Грина, лужайки, где обычно ставили плаху, его окатывала смертная тоска. Но человек привыкает к близости смерти, и достигается эта привычка чередой простейших мыслей, и они-то в конце концов приносят приятие, пусть печальное, но приятие. Мортимер твердил себе, что ворон переживет его, и еще многие десятки узников увидят этого притворщика, и крысы его переживут, жирные крысы с мокрой шерсткой, покидающие к вечеру илистые берега Темзы и разгуливающие по каменным плитам крепости; переживут даже блохи, успевшие забраться к нему под рубаху, и они в день казни изловчатся перепрыгнуть на палача и останутся здравы и невредимы. Одна жизнь исчезает с нашей земли, а все другие продолжаются. Нет на свете ничего обычнее смерти.
Иной раз он думал о своей жене, леди Джейн, думал без тоски и раскаяния. Достигнув высшей власти, он держал ее на расстоянии, так что вряд ли теперь ее тронут. И без сомнения, оставят ее личное достояние. А сыновья? Конечно, на сыновей, так сказать, по наследству падет та ненависть, которую вызывал он; но, коль скоро маловероятно, чтобы они выросли такими же, как он, – безудержно доблестными и столь же высоких притязаний, так ли уж важно, будут ли они графами Уэльской марки или не будут? Великий Мортимер – это он, верней, тот Мортимер, каким он был. Нет, он не скорбел ни по жене, ни по сыновьям.
А королева?.. И королева Изабелла тоже умрет, рано или поздно, и в тот самый день уже не останется никого на земле, кто бы знал его подлинную сущность. Только когда он думал об Изабелле, он чувствовал, что порваны еще не все связи с этим миром. Это правда, он умер в Ноттингеме; но память об этой любви все еще жива, ну вроде как волосы, которые упорно продолжают расти, когда уже перестало биться сердце. Вот единственные нити, которые обрубит топор палача. Когда его голову отделят от тела, убьют память о руках королевы, нежно обнимавших эту шею.
Как обычно по утрам, Мортимер спросил тюремщика, какое нынче число. Нынче оказалось 29 ноября, значит, должен заседать парламент, и узник предстанет перед судом. Слишком хорошо знал он малодушие собравшихся и понимал, что ни одна душа не выступит в его защиту. Куда там, палата лордов и палата общин будут рьяно ему мстить за тот страх, в котором он их так долго держал.
Приговор был уже вынесен в Ноттингеме. И сейчас это не законное слушание дела, которому хочешь не хочешь приходится подчиняться, а простая, но необходимая формальность, простая видимость, совсем такая же, как те смертные приговоры, который некогда выносили по его, Мортимера, приказу.
Двадцатилетнему государю, которому не терпелось управлять государством, и молодым лордам, которым не терпелось стать королевскими фаворитами, необходимо было его уничтожить, дабы властвовать спокойно.
«Моя смерть для этого мальчика Эдуарда – необходимое дополнение к церемонии коронования… А ведь и они будут делать то же, что я, отнюдь не лучше, и точно так же не будут удовлетворять требования народа. Коли уж мне не удалось добиться успеха, так кто же его добьется?»
Как вести себя перед этим лжесудилищем? Молить о милосердии, как граф Кент? Признать свою вину, выпрашивать пощады, дать обет покорности и босоногому, с вервием на шее, во всеуслышание раскаиваться в содеянном? Нет, для того чтобы разыграть эту комедию отречения, надо слишком любить жизнь! «Я не совершил никакой ошибки. И был просто сильнее других до тех пор, пока не появились более сильные и не свалили меня. Вот и все».
Значит, кинуть оскорбления прямо им в лицо? В последний раз бросить вызов этому парламенту, этому сборищу баранов, и крикнуть: «Да, я поднял меч против короля Эдуарда II. А кто из вас, милорды, нынешние мои судьи, кто не последовал тогда за мной? Мне удалось совершить побег из Тауэра. Скажите мне, князья церкви, нынешние мои судьи, кто из вас не подал мне тогда руку помощи, кто не оплачивал щедро золотом мое освобождение?.. Я спас королеву Изабеллу, которую готовы были убить фавориты ее супруга; я повел на бой войска, я снарядил флот и тем избавил вас от Диспенсеров; я низложил ненавидимого вами короля, я короновал его сына, который ныне судит меня. Милорды, графы, бароны, епископы и вы, мессиры из нижней палаты, кто из вас не воздавал мне хвалу за все эти деяния и даже за ту любовь, которой удостоила меня королева? Вам не в чем меня упрекнуть, разве в том, что я действовал вместо вас, но у вас слишком острые зубы – вы раздерете меня в клочья, дабы смертью одного стереть в памяти то, что было делом всех…»
Или, может быть, просто молчать… Отказаться отвечать на вопросы, отказаться от защиты, не тратить впустую сил, чтобы постараться обелить себя. Пусть воют псы, забывшие его хлыст… «Но до чего же я был прав, держа их в страхе!»
От этих мыслей его оторвал шум шагов. «Вот оно», – подумалось ему.
Распахнулась дверь темницы, вошли стражники и тут же расступились, давая дорогу брату покойного графа Кента, графу Норфолку, маршалу Англии, за которым шествовал лорд-мэр и лондонские шерифы, а вслед за ними ввалилась целая толпа – представители палаты лордов и палаты общин. Пришедшие не могли уместиться в крошечной каморке, и в дверь видны были головы теснившихся в коридоре людей.
– Милорд, – начал граф Норфолк, – я явился сюда по приказу короля прочесть вам приговор, вынесенный позавчера на совместном заседании парламента.
Присутствующие вздрогнули от удивления, заметив, что губы Мортимера при этих словах сморщила улыбка. Спокойно-презрительная улыбка, но не к ним была обращена эта улыбка, а к самому себе. Суд состоялся уже два дня назад без вызова обвиняемого, без допроса, без защиты… а он-то, он-то минуту назад тревожно решал, как ему вести себя перед своими обвинителями. Зря тревожился! Ему преподали последний урок; обошелся же он сам в свое время без всяких юридических формальностей, посылая на смерть графа Арундела, графа Кента, Диспенсеров.
Королевский коронер начал читать приговор:
– «Поелику сразу же после коронования нашего владыки короля парламентом, собравшимся в Лондоне, было решено, что Совет королевский состоять будет из пятерых епископов, двух графов и пяти баронов, и что все решения в присутствии перечисленных здесь лиц принимаются, и что вышеуказанный Роджер Мортимер, поправ волю парламента, присвоил себе всю власть в государстве и самовольно управлял им, по собственному своему разумению смещал и назначал должностных лиц при королевском дворе и во всем государстве, дабы поставить кого угодно ему было из собственных друзей…»
Роджер Мортимер стоял, прислонясь к стене и схватившись правой рукой за прутья решетки, он смотрел на Грин, и казалось, меньше всего его занимает чтение приговора.
– Поелику отец нашего короля по решению пэров королевства помещен был в замке Кенилворт, дабы пребывать там в полном уважении, кое подобает особам королевской крови, и по приказу вышеупомянутого Роджера ему отказано было во всем, что он просил, и его перевезли в замок Беркли, где по приказу упомянутого выше Роджера был он изменнически предан недостойной смерти через убийство…»
– Убирайся, чертова птица! – воскликнул вдруг Мортимер к великому удивлению присутствующих, не заметивших, что хитрюга ворон бочком подобрался к решетке и с силой долбанул клювом по пальцам узника.
– «…Поелику, вопреки королевскому ордонансу, скрепленному большой королевской печатью, по коему воспрещается входить в зал заседания парламента в Солсбери при оружии, дабы не быть обвиненным в злоупотреблении своей властью, вышеупомянутый Роджер тем не менее злокозненно ввел с собой вооруженную свиту свою, презрев тем самым королевский ордонанс…»
Списку злодеяний, громоздившихся одно на другое, казалось, не будет конца. Мортимеру ставили в вину то, что он повел свое войско против графа Ланкастера; то, что он окружил юного короля своими соглядатаями, в силу чего тот «жил скорее как узник, нежели как король»; что он присвоил себе огромные земельные угодья, принадлежавшие короне; а также требовал с непокорных баронов выкупы, разорил их и изгнал; подстроил ловушку графу Кенту, дабы тот поверил, что отец короля якобы жив, «что и подвигло вышеназванного графа проверить истину сего самыми благородными и достойными средствами»; что узурпировал королевские полномочия, дабы судить графа Кента в парламенте и добиться вынесения ему смертного приговора; что присвоил себе деньги, отпущенные на войну в Гасконии, равно как триста тысяч марок, внесенных шотландцами согласно условиям мирного договора; что распоряжался единолично королевской казной так, что король не мог вести образ жизни, положенный ему по рангу. И еще Мортимера обвиняли в том, что он посеял раздор между отцом и матерью короля, «будучи повинен в том, что королева не пожелала более делить со своим владыкой ложе его к вящему бесчестию короля и всего королевства», и, наконец, в том, что он обесчестил королеву, «ибо открыто вел себя с ней как всеми признанный любовник…»
Устремив глаза в потолок и поглаживая бородку, Мортимер вновь улыбнулся: ему только что прочли всю историю его жизни, и она, эта история, пусть даже в этом страшном изложении, навсегда войдет в анналы королевства Английского.
– «…Посему король повелел графов, баронов и всех прочих собрать, дабы вынесли они справедливый свой приговор вышеназванному Роджеру Мортимеру; так что члены парламента после обсуждения, исходя из вышесказанного, согласились с тем, что все перечисленные здесь преступления совершены были, явны и известны всему народу, особенно в части своей касательно кончины короля в замке Беркли. Посему ими решено было, что вышеназванный Роджер – предатель и враг короля и королевства – будет подвергнут публичному поношению и после повешен…»
Мортимер чуть вздрогнул. Никакой плахи, значит, не будет? До последней минуты жизнь подносит ему неожиданности.
– «…и коль скоро приговор обжалованию не подлежит, равно как и сам вышеназванный Мортимер поступил некогда на судилище обоих Диспенсеров и покойного лорда Эдмунда, графа Кента и дяди короля».
Коронер закончил чтение и свернул листки. Граф Норфолк, брат графа Кента, глядел Мортимеру прямо в глаза. Любопытно, как это сумел Норфолк, который два последних месяца вел себя тише воды, ниже травы, вдруг явиться неким мстителем и правдолюбцем! Именно из-за этого взгляда Мортимеру захотелось сказать… о, всего несколько слов… сказать в лицо этому графу и маршалу, а через него и самому королю, его советникам, его лордам, его палатам, его духовенству, всему его народу:
– Когда в королевстве Английском появится человек, способный совершить те деяния, которые вы только что здесь перечислили, вы вновь покоритесь ему, совсем так, как покорялись мне. Но не думаю, что такой появится скоро… А теперь пора кончать со всем этим. Вы прямо сейчас меня и повезете?
Казалось, будто он все еще отдаст приказания и сам распоряжается церемонией собственной казни.
– Да, милорд, сейчас, – ответил граф Норфолк. – Мы повезем вас на Коммон-Гелоуз.
На Коммон Гелоуз, на эту виселицу, где вздергивают воришек, разбойников, фальшивомонетчиков, торговцев живым товаром, на эту виселицу, предназначенную для последнего сброда.
– Тогда идемте! – сказал Мортимер.
– Но так как вас повезут на салазках, сначала надо раздеться.
– Ну что же, раздевайте.
С него сорвали всю одежду, оставили только какую-то тряпку опоясать чресла. Так он вышел, обнаженный, среди своего эскорта в теплых одеждах под моросящий ноябрьский дождик. Светлым пятном выделялась его высокая мускулистая фигура на фоне темных одеяний шерифов и железных кольчуг стражи.
Салазки для перевозки преступников уже ждали их на Грине; сбиты они были из плохо обструганных шершавых планок, поставленных на полозья и прикрепленных веревкой к сбруе незавидной лошадки.
Все с той же презрительной усмешкой оглядел Мортимер свой позорный экипаж. Сколько потрачено усилий, сколько стараний, лишь бы сильнее его унизить. Он улегся на салазки без посторонней помощи, руки и ноги его привязали к деревянным брусьям; потом лошадка тронулась шагом, полозья бесшумно заскользили по траве Грина, потом заскрипели, завизжали по каменистой дороге.
Маршал Англии, лорд-мэр, представители парламента, комендант Тауэра шли следом; солдаты с пиками на плече расчищали путь и охраняли кортеж.
Кортеж двинулся из крепости по Трэторс Гэйт, где уже собрались жадные до зрелищ, злобно вопящие зеваки, и этой горстке суждено будет превратиться по дороге в несметные толпы любопытствующих.
Когда ты привык взирать на людское сборище с седла верхового коня или с почетного возвышения, как-то странно глядеть на ту же толпу снизу, чуть ли не с самой земли, видеть только эти подбородки, ходящие взад-вперед, все эти рты, искривленные в крике, тысячи раздутых гневом ноздрей. Если смотреть на толпу вот так, снизу, нехорошие получаются лица, что мужские, что женские, – нелепо перекошенные злые физиономии, страшные, наподобие водостоков пасти, которые не бросаются в глаза, когда ты на ногах. И не будь этого секущего прямо в глаза, нудного дождика, Мортимер, которого трясло и подбрасывало на салазках, яснее бы мог различить эти изуродованные ненавистью лица.
Вдруг что-то вязкое и мокрое ударило его в щеку, стекло на бородку; Мортимер догадался – плевок! И тут же острая, пронзительная боль волной прошла по всему телу: чья-то злобная рука ловко швырнула камень прямо ему в пах. Не будь стражи, вооруженной пиками, толпа, хмелея от собственного своего воя, растерзала бы его на месте.
Так он и приближался к Коммон Гелоуз, словно бы под плотным сводом ругани и проклятия, – и это он! Он, который шесть лет назад слышал на всех дорогах Англии одни лишь приветственные крики! У толпы есть как бы два голоса: один для выражения ненависти, другой для выражения ликования; не чудо ли, что из тысячи глоток, вопящих разом, могут вылетать такие непохожие друг на друга звуки.
И вдруг тишина. Стало быть, уже добрались до виселицы? Нет, нет, просто въехали в Вестминстер и медленно провезли салазки под окнами, у которых сгрудились все члены парламента. И они молча смотрели на того, кто многие месяцы гнул их, как хотел, и кого сейчас волочили по плитам, словно срубленный дуб.
Дождь заливал глаза, но Мортимер искал взгляд, всего один-единственный взгляд. Быть может, изощренная жестокость додумалась до того, чтобы обязать королеву Изабеллу присутствовать при этой пытке? Но он не увидел ничего.
Затем кортеж двинулся к Тиберну. У виселицы осужденного развязали, дали на скорую руку отпущение грехов. И в последний раз Мортимер с высоты эшафота посмотрел на толпу сверху вниз. Смерть не принесла ему мук, так как палач, накинув ему петлю на шею, резко ее дернул и сломал ему позвонки.
В тот день королева Изабелла находилась в Виндзоре, где медленно оправлялась от двух потерь – своего любовника и ребенка, которого она понесла от него.
Король Эдуард велел передать матери, что они будут вместе встречать Рождество.
Глава IV
Дурной день
Сидя под окошком в доме Бонфий, Беатриса д'Ирсон не отрывала глаз от улицы Моконсей, которую с самого утра сек надоедливый дождь. Вот уже несколько часов поджидала она Робера Артуа, обещавшего заглянуть к вечеру. Но Роберт не способен был выполнить ни одного своего обещания, будь то пустяковое, будь то важное, и Беатриса не раз успела обозвать себя дурой за то, что еще до сих пор верит ему.
Если женщина ждет мужчину, то мужчина этот повинен во всех смертных грехах. Разве не обещал ей Робер еще год назад поселить ее у себя в отеле, сделать придворной дамой? В конце концов, ничуть он не лучше своей покойной тетушки – все Артуа одним миром мазаны. Неблагодарные твари! Тут бьешься из последних сил, лишь бы им угодить: бегаешь по торговкам травами и ворожеям; из кожи лезешь вон ради их выгоды; рискуешь попасть на виселицу или взойти на костер… потому что ведь не его же светлость Робера бросят в темницу, если дознаются, что Беатриса подмешала в настойку мадам Маго мышьяку, а в настойку Жанне Вдове добавила ртути. «Да я ее и знать не знаю, эту женщину! – заявит он. – Она уверяет, что действовала по моему приказу? Ложь! Жила она у моей тетки, а не у меня. Просто выдумывает невесть что, лишь бы спасти свою жизнь. А ну-ка колесуйте ее!» А к чьим словам прислушаются судьи, к словам принца Франции, королевского зятя, или к словам безвестной племянницы епископа, семейство которой сейчас даже не в фаворе?!
«И ради чего я все это натворила? – размышляла Беатриса. – Для того чтобы сидеть и ждать? Сидеть тут в одиночестве и ждать, когда его светлость Робер соблаговолит раз в неделю сюда заглянуть! Сказал, что придет сразу после вечерни и, а уже к вечерне давно отзвонили. Должно быть, кутит с дружками, потчует тройку баронов, расписывает великие свои подвиги, болтает о государственных делах, о своей тяжбе, а заодно щиплет служанок. Даже какая-то Дивион обедает теперь с ним за одним столом, я-то знаю! А я сижу здесь и любуюсь на лужи да на дождь! И придет он, когда уже совсем стемнеет, отяжелевший, багровый весь, срыгивающий от сытости; бросит мне на ходу две-три пошлых шуточки, завалится в постель, проспится с часок и домой. Хоть бы только пришел…»
Беатриса скучала теперь даже сильнее, чем в Конфлане в последние месяцы жизни Маго. Как узлом затянула ее любовь к Роберу. Она-то думала, что загнала гиганта в западню, а, оказывается, это он взял над ней верх. Унизительно вымаливаемая любовь перерастала в глухую злобу. Ждать, вечно ждать! И не сметь даже выйти на улицу, заглянуть с подружкой в таверну, где, возможно, и выпало бы какое-нибудь, пусть мимолетное, развлечение, – куда там, Робер мог явиться как раз тогда, когда ее не будет. Больше того, она знала, что по его приказу за ней следят.
Беатриса отлично понимала, что Робер старается отделаться от нее и видится он с ней просто по обязанности, как с сообщницей, которую опасно выводить из себя. За последние две недели он только раз, да и то небрежно, приласкал ее.
– Но не всегда ты останешься в выигрыше, ваша светлость, – прошипела она сквозь зубы. Раз Беатриса не сумела привязать к себе своего любовника, она начинала в душе ненавидеть его.
Мысленно она перебирала составы самых надежных приворотных зелий: «Возьмите своей крови по весне в пятницу, поставьте сушить ее в печь в маленьком горшочке, добавив два заячьих яичка и печень голубки; все это разотрите в мелкий порошок и дайте проглотить той особе, что себе выбрали; и ежели с первого раза действия не возымеет, повторите то же самое до трех раз».
Или вот еще: «В пятницу поутру отправляйтесь до восхода солнца во фруктовый сад, сорвите самое лучшее, какое только найдете, яблоко, потом напишите вашей кровью имя свое и фамилию на маленьком листочке белой бумаги, а ниже строкой – имя и фамилию той особы, любови коей жаждете; и попытайтесь также заполучить три его волоска, смешайте их с тремя вашими волосками и перевяжите ими листок, на коем вы писали вашей кровью; потом расколите яблоко пополам, косточки выньте и на место их вложите записочку, перевязанную волосами; и двумя завостренными палочками из веточки зеленого мирта плотно соедините вновь две половники яблока, хорошенько подсушите его в печи, так, чтобы получилось оно совсем твердое и ушла бы из него вся влага, так, как сушат яблоки к великому посту; затем, обернутый листьями лавра и мирта, положите плод под подушку постели, где спит возлюбленная вами особа, но так, чтобы та ничего не приметила; и в скором времени та особа выкажет вам свое расположение сердечное».
Тщетные старания. Яблоки, сорванные в пятницу, не помогли. И хотя Беатриса считала себя непревзойденным мастером ворожбы, как видно, графа Артуа колдовством не пронять. Не дьявол он, увы, вовсе не дьявол, хоть она и утверждала обратное, надеясь его покорить.
Надеялась она и на то, что он ее обрюхатит. Робер вроде бы любит своих сыновей, возможно из гордыни, но любит. Во всяком случае, это единственные существа на всем свете, о которых он говорит даже с нежностью. Ну а тут появится незаконнорожденный… Да к тому же это прекрасное оружие в руках Беатрисы – показать ему свой припухший живот и заявить: «Я жду ребенка от его светлости Робера…» Но то ли она в прошлом что-то повредила себе, то ли дьявол создал ее такой, что не может она понести, – значит, и эта надежда тоже рухнула!.. И не осталось Беатрисе д'Ирсон, бывшей придворной даме графини Маго, ничего, совсем ничего, кроме как ждать, любоваться на этот дождь, да еще мечтать об отмщении…
В тот самый час, когда добрые обыватели уже улеглись в постели, явился наконец Робер Артуа, нахмуренный, раздраженно почесывающий большим пальцем щетину бороды. Мельком взглянул на Беатрису, которая нарочно для него надела новое платье, плеснул себе в глотку гинокраса.
– Вино выдохлось, – буркнул он с гримасой и плюхнулся на деревянное сиденье, печально скрипнувшее под его тяжестью.
А как же вину не потерять свой аромат? Ведь оно уже четыре часа зря стоит в кувшине!
– Я думала, твоя светлость, ты раньше придешь.
– Еще чего! Меня задержали важные дела.
– И вчера задержали, и позавчера тоже…
– Да возьми ты в толк, не могу я среди бела дня являться сюда, особенно сейчас, когда мне необходимо быть сугубо осторожным.
– Хорошенькое оправдание! Тогда и не говори, что ты, мол, придешь днем, если можешь приходить лишь ночью. Правда, ночь принадлежит графине, твоей жене…
Робер досадливо пожал плечами.
– Ты же отлично знаешь, что я ее больше пальцем не трогаю.
– Все мужья говорят то же своим подружкам, начиная с самого первого вельможи в государстве и кончая самым последним сапожником… и все врут на один лад. Хотела бы я видеть, так ли уж ласково смотрела бы на тебя мадам Бомон, так ли уж мило себя с тобой бы вела, если ты никогда не ложишься в ее постель… Целыми днями его светлость заседает в Малом совете, если, конечно, король держит Совет с ранней зорьки до позднего вечера. То его светлость изволит охотиться… то его светлость изволит собираться на турнир… то его светлость изволит посещать своя владения в Конше!
– Хватит! – загремел Робер, хлопнув ладонью о край стола. – У меня сейчас другие заботы в голове, и не желаю я слушать бабские вздоры. Я сегодня выступал с прошением перед королевской палатой.
И впрямь нынче было четырнадцатое, и именно в этот день Филипп VI приказал начать тяжбу Робера против Маго Артуа. Беатрисе это было известно. Робер говорил ей об этом в свое время, но, ослепленная ревностью, она забыла обо всем на свете.
– И все прошло так, как ты хотел?
– Не совсем, – признался Робер. – Я представил письма моего деда, и было установлено, что они подлинные.
– Достаточно ли они хороши, по-твоему? – недобро усмехнулась Беатриса. – И кто же это удостоверил?
– Герцогиня Бургундская, она давала письма на проверку.
– А-а, стало быть, герцогиня Бургундская в Париже…
Только один взмах длинных черных ресниц, и вот уже они вновь опустились, притушив внезапный блеск глаз. Поглощенный своими заботами, Робер ничего не заметил.
Постукивая кулаком о кулак, злобно выпятив подбородок, он продолжал:
– Нарочно притащилась вместе с герцогом Эдом. Даже потомство Маго и то ставит мне палки в колеса! Ну почему, почему в жилах этого рода течет такая зловредная кровь?! Всюду, где замешаны бургундские девки, сразу же начинается распутство, воровство, ложь! И эта старается натравить на меня своего дурачка мужа, такая же шлюха, как и вся ее родня! Есть у них Бургундия, так нет же, подавай им еще графство Артуа, прямо из рук у меня его рвут. Да ладно, мое дело правое! Коли понадобится, подыму все графство Артуа, поднял же я его против Филиппа Длинного, отца этой злобной образины. И на сей раз я не на Аррас пойду, а прямо на Дижон…
Он говорил, говорил, но душою был не здесь. Да и гневался он как-то вяло, без обычных воплей, без обычного топота ног, от которого, казалось, вот-вот рухнут стены, не разыгрывал своей любимой комедии ярости, в чем был он непревзойденный искусник. Да и впрямь, для кого ему здесь так стараться?
Любовная привычка разъедает даже самый стойкий характер. Только новизна в любовных отношениях требует от человека душевных усилий, только неведомого опасаешься в душе. Покоряет одна лишь сила, а когда покровы тайны сорваны до конца, все страхи исчезают в ту же минуту. Показываясь перед своим партнером голым, всякий раз теряешь частицу своей власти. Беатриса перестала бояться Робера.
Она даже забыла о том, что когда-то опасалась его, потому что слишком часто видела его спящим, и позволяла теперь вести себя с этим великаном так, как никто еще никогда не осмеливался.
То же самое произошло и с Робером в отношении Беатрисы: в его глазах она превратилась просто в ревнивую, требовательную любовницу, упрекающую его по всякому поводу, как и всякая женщина, тайная связь с которой слишком затянулась. Ее колдовские таланты уже не развлекали Робера. Ворожба и вся эта дьявольщина тоже ему приелись. И если он не слишком доверял Беатрисе, то лишь в силу старинной привычки, раз и навсегда вбив себе в голову, что все бабы лгуньи и обманщицы. А так как она выклянчивала теперь его ласки, он перестал ее бояться, забыв, что бросилась она в его объятия лишь из страсти к предательству. Даже память об их двух общих преступлениях как-то отошла на задний план, и ее затянуло пылью будней, теперь, когда два трупа стали там, под землей, прахом.
И ныне они проходили через самый опасный период их связи, тем более опасный, что оба забыли об опасности. Любовникам полагалось бы знать, что с той самой минуты, когда замолкает страсть, они как бы превращаются в себя прежних, какими были в начале своей связи. Оружье цело, оно лишь отложено в сторону.
Беатриса молчала, не спуская внимательных глаз с Робера, а он, витая мыслью далеко, прикидывал в уме, что бы ему такое еще придумать, дабы выиграть тяжбу. И впрямь, как в иные дни не пасть духом, если целых двадцать лет ты трудился не покладая рук, перерыл груды законов, пересмотрел все старинные кутюмы, не брезговал ни лжесвидетельством, ни подлогами, даже убийством, да еще сам король Франции твой шурин, а просвета все нет и нет!
Но тут Беатриса вдруг опустилась перед Робером на колени, в мгновение ока она стала совсем иной, ласковой, покорной, нежной, словно бы хотела и утешить его, и прильнуть к нему.
– Когда же мой любимый сеньор Робер возьмет меня к себе в отель? Когда сдержит слово и сделает меня придворной дамой у своей графини? Подумай сам, как все хорошо тогда образуется. Всегда при тебе, только кликнешь, когда захочешь, и я приду… буду у тебя под рукой, буду служить тебе, буду печься о тебе больше, чем все твои люди. Ну когда же, когда?
– Когда выиграю тяжбу, – ответил Робер, как отвечал обычно на эти ее назойливые просьбы.
– Если тяжба будет идти таким ходом, как шла доныне, я, пожалуй, к тому времени успею поседеть…
– Ну, если тебе так угодно, когда тяжба будет кончена… Об этом было говорено, переговорено, а Робер Артуа слово свое держать умеет. Да поимей ты терпение, какого, право, черта!
Он уже давно каялся в душе, что в свое время поманил ее этим миражом. И твердо решил теперь покончить с этим раз и навсегда. Беатриса в отеле Бомон?.. Да с ней не оберешься хлопот, неприятностей, только изведешься зря!
Гибким движением поднявшись с полу, Беатриса подошла к камину, протянула руки к тлеющему торфу.
– Терпения, по-моему, мне не занимать стать! – проговорила она, не повысив голоса. – Поначалу ты обещал поселить меня в отеле Бомон после смерти мадам Маго; потом после смерти Жанны Вдовы. Если меня не обманывает память, обе они скончались, и к концу года по ним будет отслужена номинальная месса… Но ты по-прежнему не желаешь ввести меня в свой отель… Отъявленная сука, какая-то Дивион, бывшая любовница моего дядюшки епископа, сварганившая тебе эти замечательные письма, хотя даже слепой разглядит, что все это подделка, и грубейшая, имеет почему-то право есть твой хлеб, да еще кичится, что она, мол, живет при твоем дворе…
– Остань ты эту Дивион в покое. Ты же отлично знаешь, что я держу эту дуреху и лгунью только осторожности ради.
На губах Беатрисы промелькнула улыбка. Осторожности ради? Осторожничать с какой-то Дивион, только потому, что она подделала пяток печатей? А вот ее, Беатрису, которая отправила на тот свет двух особ королевской крови, ее, видно, опасаться нечего и можно вести себя с ней, как неблагодарная скотина.
– Ну ладно, не хнычь, – продолжал Робер. – Ты же имеешь лучшее, что у меня есть. Живи ты у нас в отеле, я бы реже мог оставаться наедине с тобой и приходилось бы нам действовать с оглядкой.
Нет, положительно, его светлость Робер только о себе и думает и смеет еще говорить о своих встречах с Беатрисой, как о королевских дарах, которыми, видите ли, благоволит ее удостаивать!
– Ну, раз самое лучшее принадлежит мне, чего же тогда ты медлишь, – растягивая по своему обыкновению слова, проговорила Беатриса. – Постель готова.
И она указала на открытую дверь опочивальни.
– Нет, милочка, уволь; мне нужно сейчас снова заглянуть во дворец и повидать короля с глазу на глаз, чтобы успеть обезвредить герцогиню Бургундскую.
– Ах да, я и забыла, герцогиню Бургундскую… – повторила Беатриса, понимающе кивнув. – Стало быть, мне придется ждать до завтра?
– Увы! Завтра мне придется ехать в Конш и Бомон.
– И надолго?
– Да как сказать. Недели на две.
– Значит, к Новому году не вернешься? – осведомилась Беатриса.
– Нет, прелестная моя кошечка, не вернусь, но все равно подарю тебе премиленькую брошку, усыпанную рубинами, с таким украшением ты будешь еще прекраснее.
– Не сомневаюсь, что все мои слуга и впрямь будут ослеплены твоим подарком, коль скоро это единственные особы мужского пола, каких я теперь вижу…
Тут бы Роберу и насторожиться. Роковые для него наступили дни. На заседании суда 14 декабря предъявленные Робером документы были единодушно и столь решительно опротестованы герцогом и герцогиней Бургундскими, что Филипп VI, нахмурив брови, с тревогой взглянул на своего зятя, скривив на сторону свои мясистый нос. Вот в таких обстоятельствах следовало бы быть более внимательным, не оскорблять, особенно в этот день, такую женщину, как Беатриса, не оставлять ее в одиночестве на целых две недели с несытым сердцем и телом. Робер поднялся.
– Дивион тоже отправится с твоей свитой?
– Ну конечно, так решила моя супруга.
Волна ненависти прихлынула к прекрасной груди Беатрисы, и от опущенных ресниц легли на щеки два темных полукружья.
– Что ж, мессир мой Робер, буду ждать тебя, как любящая и верная служанка, – проговорила она и подняла к гиганту просиявшее улыбкой лицо.
Робер машинально чмокнул ее в щеку. Потом положил ей на талию свою тяжелую лапищу, слегка притиснул к себе и с равнодушной миной хлопнул легонько по крупу. Нет, решительно, он больше не желал ее; для Беатрисы это было намгоршим оскорблением.