Глава восьмая
Ее тело опустили в сырую землю, и он побрел прочь как слепой. Он брел, разговаривая сам с собой, а может быть, с каким-то неведомым и незримым спутником. То он вдруг замечал, что идет через собор, прижимая стиснутый кулак к груди, то ему вспомнилось, что он много раз повторял одно и то же. Но даже когда ему удавалось припомнить, что именно, или поймать себя на полуслове, все равно смысла в его речах не было. Он подолгу стоял, задрав голову и сжав кулаки. Он мучительно старался опомниться, понять, что с ним происходит. Но со дна его души, как вода, поднималось какое-то темное чувство. Часто являлся ангел и стоял позади него; это изнуряло его, потому что ангел был великим и дивным бременем, под которым сгибалась спина. Но мало того, вслед за ангелом, словно напоминая о смирении, приходил диавол, которому была дана власть терзать его, и стискивал ему чресла, поистине становившиеся неудержимым злом.
А потом он снова слышал, что без конца твердит одно и то же: «Нет, нет, нет, нет» или «Так, так, так, так» – и при каждом слове похлопывает ладонью по пюпитру. Это случалось всякий раз, когда черная вода поднималась из живота и заливала, давила грудь. Он становился лицом к стене, без конца хлопал по ней ладонью и слышал свой голос, который твердил: «Ничего, ничего, ничего, ничего». И шпиль тоже был здесь, вычерченный в его голове простыми, стройными линиями, но другие картины мелькали вокруг него. И все же иногда Джослин мысленно обращал к шпилю свой взор, и тогда он спешил к опорам, глядел вверх и как в бреду ободрял строителей.
Теперь он обрел прозорливость в отношении некоторых людей. (Это дала мне боль, боль, боль.) С ужасающей ясностью он видел, как Роджер вернулся к Рэчел, вернее сказать, все теперь видели, что он снова в ее власти. (Она праведница. Праведница. Праведница. Хлоп, хлоп, хлоп.) Между ними уже не вспыхивали ссоры. Они были вместе, но не кружились больше друг возле друга. Роджер Каменщик стоял, надзирая за работой, сгорбленный, мрачный, с застывшим взглядом. А она стояла позади и чуть сбоку, надзирая не за работой, а за ним. И, глядя на них новыми глазами, Джослин видел на шее у Роджера железный ошейник и длинную цепь, конец которой она держала в правой руке. Если Роджер поднимался наверх, она оставалась внизу с цепью наготове, дожидаясь, когда снова можно будет пристегнуть ее к ошейнику.
И в голове у Джослина стучала лихорадочная мысль:
«Если я теперь велю ему построить шпиль даже в тысячу футов высотой, он сделает это. Я достиг цели».
(Нет, нет, нет, нет, нет, нет, руки сжимают и разжимают, сжимают и разжимают край надгробной плиты.)
Однажды ноги помимо воли привели его в Пэнголлово царство, и дверь домика была открыта. (Боже, Боже, Боже, руки хватают, скручивают, рвут высокую траву.) Он бросился назад к собору, подгоняя себя, и в неурочное время поспешил в капеллу Пресвятой Девы. Губы его шептали привычные слова, но перед глазами – нет, нет, нет, нет! – стояло белое тело и непоправимо пролившаяся кровь. Он вспомнил об отце Ансельме, но понял, что бесполезно и пытаться объяснить все это Ансельму с его благородной и пустой головой. (Мне нужен другой духовник, другой духовник, другой духовник.) Но, не успев подумать это, он все забыл, потому что она появилась снова, и он увидел скорченное страданиями тело и ужасное крещение.
Он перевел дух, посмотрел на деревянную доску и сказал громко, но со смирением:
– Мой ум слаб.
И тут подоспела помощь, словно бы ангел шепнул ему на ухо: «Представляй ее себе такой, как прежде!»
И сразу же он радостно представил себе девушку, которая идет с рынка, неся корзину, и замирает перед ним в неловкой почтительности; он вскочил, засмеялся, бросился куда-то и чуть было не пробежал мимо канцеллярия. Но пришлось слушать его, улыбаться и кивать. В мыслях же Джослин перенесся на пять лет назад, в то счастливое время, когда он устроил ее брак, и, пока он вспоминал это, канцеллярий исчез. (Такой удачный, такой нужный брак, отцы обоих – верные прислужники в храме, каждый на своем месте.)
«Но ведь я-то не смеялась, правда?»
(Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, рука стискивает, стискивает, стискивает…)
Скорей к опорам – там самое важное дело, главная трудность, причина причин, бремя; и Рэчел, постаревшая, уже не такая болтливая, заглядывает ему в глаза, готовая принять осуждение, но кто может ее осудить? Замужние женщины превозносят ее, и она в самом деле приложила все силы, чтобы вернуть своего мужа. А опоры снова пели, и, прислушиваясь, он забыл о ней и понял, что с пением пришел страх и последние прихожане покинули капеллу Пресвятой Девы.
(Помилуй малых сих, малых сих, малых сих…)
Он сказал вслух:
– Но остались большие сии – строители!
И словно в ответ на эти слова с башни спустился человек, бросив работу. Он нес мешок с инструментами и на ходу натягивал на голову синий капюшон. Он прошел мимо Джослина, как мимо пустого места, и быстро зашагал в трансепт.
– Вернись!
В трансепте на месте пролома теперь была дверь, и она с грохотом захлопнулась. А на месте мастерового появился регент хора и попросил уделить ему минуту с таким жутким спокойствием, что было ясно: он вне себя от ярости. Но перед глазами Джослина стояла умершая, он не мог молиться, был удручен отступничеством мастерового и потому только зажал уши и покачал головой.
– Это необходимо. Решительно необходимо, чтобы я бросил все и был со строителями. У них нет веры, и я им нужен. Разделите все прочие обязанности между собой. А я всегда, каждое мгновение буду здесь, подле шпиля.
Он стал глядеть вверх, на башню, и не заметил, как регент ушел. Потом он поспешил к мастеру.
– Теперь я всегда буду с вами.
Роджер Каменщик стоял в своем ошейнике и взглянул на него тусклыми глазами:
– Это хорошо, милорд настоятель. Очень хорошо.
Джослин вспомнил о регенте и крикнул ему вслед:
– Вы слышали, милорд?
А опоры пели. Он подоткнул рясу и полез на башню, все выше, выше. Когда ему встречались строители, он весело заговаривал с ними, смеялся, и они смеялись в ответ – правда, не очень уверенно. Они рассказали ему про длинный канат, одержимый бесами, и он решил взглянуть сам. Да, канат в самом деле был одержим. Он свисал с башни через широкое отверстие, и конец его лежал на полу, как мертвая змея. Джослин видел, как на канате поднимали бревна, из которых наверху собирали венцы. Сверху подавали команду, снизу откликались, а потом в полном молчании бревно уплывало в воздух. Но как бы осторожно ни подтягивали канат, в какой-то миг он вдруг начинал крутиться, извиваться, биться о края отверстия, и нужен был очень точный расчет, чтобы протащить бревно, не повредив камня.
Он увидел, как Роджер Каменщик стал подниматься на башню, услышал внизу голос Рэчел, которая тоже поднялась немного, но выше лезть боялась и выкрикивала ему вслед наставления. Он сразу вспомнил ласточкино гнездо и, не дыша, миновал то место, где оно висело. Он сказал вслух своему ангелу:
– Сюда она уже никогда не поднималась.
Мастеровые услышали это, истолковали по-своему и захохотали:
– Нет! Тут уж он от нее свободен.
Джеан взглянул сверху на мастера и сказал, а мастеровые при этом прыснули со смеху, как мальчишки из певческой школы:
– Скоро она и в нужник будет его провожать.
В тот день Джослин сделал еще одно открытие: Роджер Каменщик начал пить. Он стал пристально наблюдать за ним и заметил, что Роджер даже не пьян, а словно бы весь пропитан вином. Его дыхание было почти зримым. Он то и дело прикладывался к бутылке, когда поднимался наверх, или стоял на лесах, или сидел на корточках возле растущего конуса, этой каменной кожи шпиля. Сначала Джослин пришел в ужас, как пассажир на корабле, которым командует пьяный капитан, но потом это прошло. И с тех пор он совсем перестал обращать внимание на тех, кто занимался внизу своим обычным делом.
А опоры все пели, и Джослин узнал, что только они одни и поют во всем соборе. Возмущенный причт перенес богослужения в дом епископа. Иногда Джослин, торопясь в собор, пересекал путь одному из церковников, но все обходилось благополучно. Его только провожали тяжелыми взглядами. И даже когда отец Адам сказал ему, что скоро прибудут Гвоздь и Визитатор, он только переспросил рассеянно: «Визитатор?» – и исчез на лестнице.
Хотя Джослин все время был на башне, это нисколько не помогало мастеру. Он пил – в этом теперь была какая-то неизбежность, словно в явлении природы. Порой он мрачнел и подгонял строителей грязной бранью. Когда Джослин был рядом, он изрыгал такие кощунства, что настоятель сразу забывал о белом, обнаженном теле. И тогда он забивался в угол, зажимал уши, чтобы не слышать проклятий, и Гуди возвращалась, или он вспоминал, как под ее ножками сплеталась золотая путаница следов на дворе, на рынке, в соборе, и он стонал, закрывая лицо руками:
– Она умерла. Умерла!
А порой Роджер, наоборот, становился притворно, нелепо веселым и норовил подпоить всех вокруг. Но чаще он бывал удручен, медлителен и тяжело лазил по стремянкам; а вечером, после работы, он покорно спускался вниз, где Рэчел пристегивала к ошейнику цепь и уводила его. Тогда Джослин кивал и говорил умудренно:
– Ему все равно – жить или умереть.
Но на другой день, когда она снова начала преследовать Джослина и он, чтобы от нее избавиться, стал ходить следом за Роджером, он увидел, что неверно судил о мастере. Роджеру было не все равно – жить или умереть, иначе им не владел бы столь явный страх. Невозможно было объяснить, почему страх этот такой явный. Джослин видел его так же ясно, как шатер и цепь, и он видел, что этот страх не от естества, как страх здорового зверя. Этот страх был подобен отраве, как прежний страх Роджера перед высотой. Но теперь страх толкал Роджера к людям, вызывал потребность видеть их рядом, потому что он поневоле вынужден был сносить высоту. «Он готов умереть, – думал Джослин, – он даже рад бы умереть и все-таки боится упасть. Он рад бы надолго заснуть, но только не ценой падения с высоты. Вот еще причина, почему, лазая по лесам, он то и дело прикладывается к бутылке и от него несет винным перегаром».
Таковы были те люди, чьими трудами возводился шпиль: один пил запойно, другой избегал смотреть вниз, чтобы не видеть золотой путаницы следов, остальные более или менее сохраняли здравый рассудок. А на верху башни было перекрытие из бревен, одержимое нечистой силой; но эту одержимость можно было понять, и она влекла к себе Джослина, потому что под навесом во дворе он такого не видел. Это вызывало тревожные и мучительные раздумья. В венце, уложенном поверх перекрытия, на равных расстояниях были прорезаны пазы, и в каждый паз был загнан клин. Строители уже собрали второй венец, который лег на клинья; прочный канат, прочнее якорного, опоясывал нижний венец, удерживая клинья на местах. Джослин спросил мастера, для чего это, но в ответ услышал лишь ругань, и тогда он снова отошел в угол и погрузился в свои думы. А как-то вечером, когда Роджер с угрюмым ворчанием спустился вниз, Джослин отвел Джеана в сторону и указал на клинья:
– Объясни мне, зачем это?
Но Джеан засмеялся ему в лицо:
– Тут дело нечисто.
Джослин потряс его за плечи, силы вернулись к нему.
– Я должен знать. Это не только ваше дело, но и мое.
Джеан передернул плечами и стряхнул его руки.
– Все держится на клиньях. Он хочет подвесить деревянный сруб на каменном яблоке, которое будет на верху шпиля. Если до этого налетит гроза – трах-тарарах! А если нет, он помаленьку ослабит канат и венцы, или, верней, крепи, между ними вытянутся. Сруб повиснет внутри шпиля и придаст ему устойчивость против ветра. Так-то.
Он пнул ближайший клин.
– Он думает, сруб вытянется – вот настолько. Кто знает?
Может, он и прав.
– А ты уже видел где-нибудь такое?
Джеан рассмеялся:
– А разве кто-нибудь уже строил такой высоченный шпиль?
Джослин окинул взглядом каменную кожу.
– Кажется, где-то за морем… Люди рассказывают…
– Если каменная оболочка не рассыплется, и яблоко не треснет, и сруб выдержит, и опоры не рухнут…
Он снова пнул клин, покачал головой и уныло присвистнул.
– Он один мог это придумать.
– Роджер?
– Он пьет без просыпу и давно уже спятил. Но только человек, который спятил, и возьмется выстроить этакий шпиль.
Он повернулся и стал спускаться. Немного погодя снизу послышалось:
– Все мы тут спятили.
Это помогло Джослину понять мастера. «Надо отдать ему всю силу, какая есть во мне», – подумал он. На другое утро он ходил за Роджером по пятам и все спрашивал:
– Как это называется, сын мой? А это?
Роджер не удостаивал его ответом. Но в конце концов не выдержал:
– Как, как! Куски камня и дерева никак не называются. Вот это будет держаться на том, а то – вот на этом, если не упадет. Оставьте меня в покое!
Он полез наверх, неуклюже, как медведь, и по дороге приложился к бутылке. Джослин тоже поднялся наверх, но не к нему, а к мастеровым, которые всегда были ему рады, и присел возле них на корточки. Сначала он не понимал, почему они ему рады, но потом понял, что спасает их от страха; теперь он понял все до конца, потому что ангел уже не покидал его ни днем ни ночью, спасая от страха его самого, и это было великим благом, хотя под бременем ангела сгибалась спина. Теперь Джослин приходил в собор на заре, стоял там в одиночестве, ощущая, что и сейчас, на половине пути, он не властен над жизнью своей. Если мастеровых еще не было и ему удавалось ускользнуть от золотой путаницы следов, он пытался разобраться в тех необычных чувствах, которые обуревали его.
«Как это называется? А это?» Иногда в полумраке собора он рассуждал про себя, но шпиль, высившийся у него в голове, не давал довести рассуждения до конца.
«Когда это кончится, я буду свободен…»
Или: «Что ж, такова цена…»
Или: «Я знаю Ансельма. И вон того. И вот этого. Но ее я никогда не знал. Сколь драгоценно было бы для меня, если б я мог…»
«Как это называется? А это?» Однажды, серым утром, он целый час был совершенно спокоен, а потом натолкнулся на мысль, которая сначала была как глухая стена, а потом она вдруг стала для него такой же важной, как день рождения для ребенка. Он смотрел на дощатую перегородку, за которой была капелла Пресвятой Девы. И ему вспоминались давние события, которые происходили словно в иной жизни.
– Господь был там!
Он стоял, глядя на серые опоры в сером свете верхних окон, с которых вещали патриархи. И он спросил у перегородки:
– И это тоже часть цены?
Но ответа не было; тогда он поспешил к лесам, поднялся наверх вместе со строителями, благословил их. И шпиль вытеснил все мысли из его головы.
Между тем шпиль все суживался и те, кто в нем работал, как бы поднялись над землей еще на одну ступень. Это был не конец, а начало. Линии башни сходились далеко внизу, и у своего основания она словно становилась совсем тонкой, казалось, это стрела, уходящая острием вниз, здесь же, наверху, был уродливый тупой конец. У людей, чья жизнь теперь протекала на высоте, от качания уже не заходилось сердце, но в размеренном чередовании тяжести и легкости было что-то, изматывавшее не столько тело, сколько душу. Джослин испытал на себе, как постепенно растет гнетущая тяжесть и вдруг перехватывает дыхание и ты вцепился мертвой хваткой во что попало. И тогда быстро переводишь дух, и на время становится легче, но потом тяжесть возвращается. Одно было хорошо здесь, на высоте трехсот футов. Когда поднимался ветер, не слышно было пения опор, хотя мысли о них не покидали людей – ведь всего четыре тонкие иглы, воткнутые в землю, держали на себе весь этот мир из камня и дерева.
Спасти от этого могла только работа, которая требовала полнейшей сосредоточенности. Каменную оболочку конуса нужно было класть с предельным тщанием, лишь тогда она обретала наибольшую прочность. И все же в ветреные дни уровень, положенный на верхнее перекрытие башни, обнаруживал какое-то медленное безумие, дрожал, как душа в преддверии ада. И тогда мастер ни с кем не разговаривал, только хмурился и о чем-то размышлял, а потом вдруг набрасывался на кого-нибудь из помощников с неистовой руганью.
И вот появилось нечто такое, чему никто не знал названия. Появилось постепенно, как порой подкрадываются холода. Быть может, это было сознание, что они теперь на такой высоте, на какую еще не поднимался ни один человек. Никто не мог уловить новую грозную неизбежность, но какие-то липкие предчувствия ползли по телу. Теперь наверху редко разговаривали спокойно: молчание нарушала только ворчливая брань или внезапные крики ярости. Порой слышался судорожный смех. Чаще – всхлипывания.
Некоторые даже бросали работу и уходили. Ушел Ранульф, маленький, сухой, морщинистый человечек. Он был молчалив, быть может, потому, что остальные едва понимали его неуклюжий английский язык. Медлительный, как улитка, он зато работал без передышки. Приступы безумного смеха или ярости ни разу не захватили его. О нем часто забывали, а потом, взглянув в его сторону, видели, что еще один камень с его меткой лег на место. Но как-то в июле, когда шпиль снова стал качаться, он попятился от каменной оболочки и начал складывать в сумку инструменты. Никто не сказал ни слова, но все, один за другим, тоже бросили работу и смотрели на него. Ранульф не обращал на них внимания и собирался неторопливо, как всегда. Обтерев инструменты, он обернул их тряпицей и аккуратно сложил в мешок. Он осмотрел сумку, в которой носил еду, отряхнул руки. Потом взял сумку и мешок, медленно сошел вниз и исчез из виду. Все проводили его взглядом, а когда он скрылся, один за другим вернулись к работе, но было в неторопливом уходе этого человека что-то леденящее, отчего дрожь пробегала по телу.
И все же гораздо страшнее был уход другого.
Макет шпиля оканчивался шариком, на котором держался игрушечный крестик. Когда Джослин увидел на дворе самый шар, забранный деревянной решеткой, он почувствовал сомнение, которое вскоре перешло в ужас. Это каменное яблоко было больше мельничного жернова и, наверное, тяжелее лошади с повозкой, а ведь его предстояло поднять на самый верх, фут за футом. Джослин видел, как его втащили в собор, а потом оплели канатами и постепенно, с остановками, подняли сквозь отверстие в своде. Во время каждой остановки долго возились с клиньями и рычагами, придавая яблоку нужное положение; и вот оно неумолимо закрыло собой середину первого венца. Но это было еще не все: яблоко поднимали выше и выше, пока наконец не стало ясно, что через следующий венец оно не пройдет. И пришлось на высоте трехсот пятидесяти футов перетащить его на леса, специально построенные вне конуса. Конус вырастал, и вместе с ним вырастали леса, по которым поднимали шар. Приходило время, и снизу леса убирали, чтобы надстроить их сверху, – так играют дети, перехватывая руками палку.
Джослин избегал смотреть на каменное яблоко. Привязанное к лесам, удерживаемое подпорками и клиньями, оно заслоняло целый квартал города. И при этом оно висело на стене, как священный камень в Мекке. Теплый летний ветер раскачивал конус, и хотя душа Джослина была полна веры, тело его превращалось в комок сжатых мускулов и трепещущих нервов, ему казалось, что эта махина вот-вот переломит четыре каменные иглы, как ольховые прутики. В такие минуты ему оставалось одно: отбросить эту мысль, думать только о конусе, который должен подняться еще на пятьдесят футов; это утомляло его, а потом, подняв глаза, он снова видел каменный шар, заслонявший целый квартал города. И когда он смотрел вниз, это уже не рождало в нем такого пугающего восторга, потому что, чем больше суживался конус, тем темнее становилось внутри. А если посмотреть на башенки, которые торчали вокруг главной башни, где кружили птицы, становилось страшно, как бы одна из них не совместилась с какой-нибудь точкой на голубой чаше земли, и тогда сразу видно станет или покажется, что шпиль кренится. К тому же для рук Джослина здесь не было дела. Он мог только сидеть в уголке, черпая твердость в своей воле или в иной воле, которая была не его, и стараться поддержать ею шпиль и людей среди этих новых, неотступных предчувствий.
Может быть, поэтому ему было так трудно подниматься наверх. Он едва переводил дыхание после крутых стремянок, часто ложился потом на доски, тяжело дыша, и ждал, пока сердце успокоится, или, вернее, начнет стучать не громче обычного. Он ползал на четвереньках, неся на себе ангела-утешителя, но это было нелегко, потому что конус с каждым днем суживался. И все же никто его не гнал, он не мог понять почему, а когда спросил об этом Джеана, тот сказал просто:
– Вы нам приносите удачу.
Из-за Джеана и случилась новая беда. Однажды он поднялся наверх хмурый, с застывшим лицом, попросил у мастера отвес и шнур. И пока строители закусывали, укрывшись за каменной оболочкой, а мастер молча прикладывался к бутылке, Джеан быстро спустился со шпиля.
После этого никто не проронил ни слова.
Вскоре Джеан вернулся, отдал мастеру отвес и моток шнура, потом взглянул на Джослина. Лицо у него было такое, что Джослин почувствовал: медлить нельзя. Он заговорил и услышал, как вместе со словами из его горла вырвался визгливый смех:
– Ну как? Оседают?
Тяжесть, пустота, легкость, пустота.
Джеан облизнул губы. Вокруг них была грязновато-зеленая кайма. Голос его походил на карканье:
– Гнутся.
Стало тихо, был слышен только шепот ветра над неровным краем конуса.
А потом раздался странный звук, словно еще кто-то новый, человек или зверь, поднялся к ним наверх. Раздалось мычание; мычал Роджер Каменщик. Он сидел у стены, уставившись прямо перед собой, словно мог видеть сквозь камень.
– Роджер!
Тяжесть, молчание.
– Сын мой!
Легкость, молчание.
Мастер боком, как краб, пополз по доскам и, нашаривая руками путь, скрылся из виду. Было слышно, как он спускается все ниже и ниже; и по мере того, как он удалялся, мычание становилось пронзительней, перешло в визг, потом в пение, похожее на пение камней. И снова стало тихо.
И вдруг все засмеялись, вереща, завывая, до крови колотя кулаками по камню и дереву; в полутемном конусе вспыхнуло яркое пламя любви, зажигая души. Сама воля отверзла уста Джослина среди этого пламени и пообещала рабочим прибавку, а они обнимали его тощее тело, которое было лишь сосудом воли.
Теперь ему еще легче стало пренебрегать тем, что происходило внизу, а это было необходимо, потому что, когда опоры начали гнуться, люди внизу попробовали вмешаться, и ему оставалось только смотреть сквозь них на шпиль и ждать, пока они уйдут. Скованный своей волей, он слышал, как горожане проклинают его за то, что богослужения в соборе прекратились. Его проклинали даже безбожники. Люди стояли у входа и смотрели через весь неф на опоры. Когда он проходил мимо, истерзанный борьбой ангела с диаволом, они не осмеливались проклинать его открыто, но что-то бормотали за его спиной. Он знал, о чем они говорят, потому что сам видел, как согнулись опоры. Не было сомнения, что Джеан прав. Цельный камень не может гнуться, и все-таки он гнулся. Если смотреть вдоль нефа, то на фоне окон глаз явственно видел, как две соседние опоры выгнулись и сблизились едва заметно, хотя смотреть приходилось долго и внимательно. Одно было хорошо. Чем сильней гнулись опоры, тем меньше они пели. К середине лета они, казалось, вообще перестали и гнуться и петь, но Джеан сказал, что они просто дожидаются осенней непогоды и уж он-то постарается к тому времени убраться отсюда. А пока что это постарались сделать все, кроме строителей и человека, приносившего им удачу.
Работа наверху спорилась, словно каждый уже ощущал на своем лице дыхание осенних ветров. Никого еще Джослин не знал так хорошо, как этих людей, – он теперь знал их всех, от немого до Джеана. Он стал среди них своим. Он жался к стене, всегда ощущая за спиной своего ангела, а потом сам начал таскать камни и бревна, тянул вместе с другими канаты или наваливался на рычаг. Рабочие звали его «отец», но относились к нему снисходительно, как к ребенку. Когда стало совсем тесно и в этой тесноте бился исступленный смех, ему поручали металлическое зеркало, которое отражало свет внутрь шпиля. Он гордился этим почти до слез, хотя сам не знал почему. Он сидел на корточках и держал зеркало, а старший плотник, лежа на спине, подгонял венцы.
– Чуть левей, отец!
– Так, сын мой?
– Еще. Еще. Хорош!
И он сидел на корточках, старательно направляя свет. «Они праведники, – думал он. – Они богохульствуют, ругаются, у них грубое ремесло, но они праведники. Я убедился в этом здесь, под солнцем, на высоте почти четырехсот футов. Наверное, все дело в том, что они избраны, как избран я».
Он рассказал им про своего ангела, и они не удивились, а заглянули ему за спину и серьезно кивнули. И тогда он решил открыться им еще кое в чем и рассказал про свое видение, потому что счел их достойными такой награды. Но этого они не могли понять. В конце концов он махнул рукой, покачал головой и пробормотал с досадой:
– У меня все это где-то записано.
Потом он вспомнил о проповеди, которую хотел произнести, когда шпиль будет построен и у опор поставят кафедру. Но тут их лица потемнели. Джеан заявил, что только дурак согласится теперь работать у этих опор, а он сыт по горло. Но к Джеану подошел немой, он бил себя в грудь, кивал головой и мычал. И все снова стало легко и просто.
Однажды они прекратили работу раньше обычного и, несмотря на все уговоры Джослина, не хотели продолжать. Они попросту ушли, словно его и не было на свете. Он подождал немного и тоже спустился вниз, но люди, которые были в соборе, мешали ему, и шпиль грозил рухнуть у него в голове. Джослин посмотрел на согнувшиеся опоры и долго бродил по храму, а потом тишина и золотые следы заставили его вернуться к лесам. Он снова поднялся наверх, полез по шатким стремянкам, перекинутым между венцами. Он понимал, что теперь ему остается только ждать, и поднимался медленно, но все равно сердце отчаянно колотилось. Наконец он добрался доверху и присел там, в царстве воронов. Стояла мертвая тишина, солнце закатывалось, и шпиль, весь целиком, высился у него в голове.
Но еще прежде, чем солнце зашло, Джослин заметил, что, кроме него и ангела, на башне кто-то есть. Этот третий смотрел ему прямо в лицо. Он выглядывал, как из рамы, из металлической пластины, которая стояла напротив, заслоняя небо. Джослин уже хотел произнести заклинание и поднял руку, но тот, другой, повторил его движение. Тогда он пополз на четвереньках по доскам, и другой пополз ему навстречу. Он преклонил колени и стал разглядывать всклокоченные волосы, тощие руки, ноги, торчащие из-под грязной, подоткнутой рясы. Он всматривался все пристальней, затуманил дыханием свое отражение и вытер зеркало рукавом. Потом снова преклонил колени и смотрел долго, не отрываясь. Он разглядывал свои ввалившиеся глаза, кожу, туго обтянувшую лоб и скулы, запавшие щеки. Разглядывал нос, похожий на клюв и почти такой же острый, глубокие морщины на лице, оскаленные зубы.
И, глядя на свое коленопреклоненное отражение, он почувствовал, что голова его прояснилась.
– Что ж, Джослин, – беззвучно сказал он отражению. – Что ж, Джослин, вот чего мы с тобой достигли. Все это началось, когда мы были повергнуты. Кажется, вскоре после того, как зашевелилась земля. Мы можем вспомнить, что произошло с тех пор, а все, что было раньше, подобно сну. Все, кроме видения.
Он встал и начал беспокойно топтаться на месте. Внизу вечер тронул зеленью края чаши. А потом они почернели, бесшумные тени залили чашу, и он не заметил, как пришла ночь, зажигая на небе бледные звезды. Вдали он увидел огонь и решил, что это горит стог сена; но, обходя конус, он заметил, что по краям мира пылают еще костры. И его охватил ужас, он понял, что это костры Ивановой ночи, зажженные на холмах поклонниками сатаны. В долине Висячих Камней ярко пылал огромный костер. Джослин вскрикнул, но теперь им владел не страх, а скорбь. Он вспомнил своих праведников и понял, почему они бросили работу и куда ушли. И он закричал со злобой, неведомо кому:
– Они праведники! Я утверждаю это!
Но то был лишь порыв чувства. А в глубине души он знал все. «Вот еще один урок. Урок, достойный этой высоты. Кто мог знать, что и это предопределено? Кто подумал бы, что здесь, на этой высоте, мой каменный чертеж молитвы поднимет крест и вступит в единоборство с огнями диавола?»
И тут в его голове снова появились строители и та, чьи ноги оставляли золотые следы, и он горько заплакал, сам не зная о чем, быть может, о грехах всего мира. А потом слезы высохли, и он сидел, тоскливо глядя вдаль, где плясало пламя зловещих костров.
Понемногу он снова обратился мыслью к собственной жизни. «Если Давид не мог построить храм, потому что руки его были обагрены кровью, что же сказать о нас, обо мне?» И перед глазами у него встало ужасное крещение, и он вскрикнул; а потом, едва он от этого избавился, целое воинство воспоминаний двинулось на него. Бессильный остановить их, он смотрел, как они множатся. Словно фразы, они складывались в повесть, и, хотя кое-что оставалось недосказанным, все же повесть говорила о многом. Это была повесть о ней, и о Роджере, и о Рэчел, и о Пэнголле, и о мастеровых. Он смотрел вниз, сквозь стремянки, сквозь перекрытия, сквозь свод, туда, где зияла яма, словно могила, вырытая для какого-нибудь именитого человека. Зловещие костры, на которые он уже не обращал внимания, плясали по всему горизонту, а его словно сковало льдом. Он вспоминал, как сидел там, внизу, глядя в пол, и среди пыли и мусора на ногу ему легла веточка с бурой бесстыдной ягодой.
И он прошептал в темной высоте:
– Омела!
Наконец он снова попытался молиться; но явилась она, оставляя за собой золотую путаницу следов, голова ее упала на грудь, платье развевалось, а зловещие костры плясали вокруг них обоих. Он простонал в ужасе:
– Меня околдовали.
Он стал спускаться, то и дело останавливаясь, не видя стремянки под ногами; и недосказанная повесть пылала у него перед глазами, а каменные плиты пола, которые теперь снова лежали меж опорами, жгли ему ступни адским пламенем.