Памяти Джона Ингерфилда и Анны, его жены: история о старом Лондоне в двух главах
Глава 1
Если на поезде подземки вы поедете на «Уайтчепел-роуд» («Восточная станция»), а оттуда на желтом трамвае (там конечная остановка) по Коммершал-роуд, мимо памятника Георгу, перед которым стоит – или стоял раньше – высокий флагшток, а рядом с ним сидит – или сидела раньше – пожилая дама, продающая свиные ножки по полтора пенса за штуку, пока не доберетесь до арки железнодорожного моста, пересекающего дорогу, то там вам надо выйти и повернуть направо, на узкую шумную улочку, которая ведет к реке, потом снова повернуть направо, на еще более узкую улочку. Вы ее узнаете по пабу на одном углу и магазину одежды для моряков – на другом (перед ним ветер треплет бушлат и штаны огромного размера, отчего они напоминают привидение). Эта улочка приведет вас к старому церковному кладбищу, окруженному со всех сторон унылыми перенаселенными домами. Очень они печальны, эти маленькие ветхие дома, несмотря на то что за их порогом жизнь бьет ключом. Они и древняя церковь, окруженная ими, похоже, устали от этой бесконечной суеты. Возможно, после долгих лет, в течение которых они слушали молчание мертвых, громкие голоса живых кажутся для их ушей глупыми и бессмысленными.
Заглянув через ограду со стороны, обращенной к реке, вы сможете увидеть в тени потемневшего от сажи крыльца потемневшей от сажи церкви, да если выглянет солнце, что случается редко в этом туманном регионе, и его лучи будут достаточно сильными, чтобы крыльцо отбрасывало тень, необычайно высокий и узкий надгробный камень, когда-то белый и прямой, а теперь грязно-серый и покосившийся от времени. На этом камне высечен барельеф, в чем вы сможете убедиться сами, если войдете в ворота с другой стороны церкви. На нем изображена – видно плохо: время и грязь сделали свое дело – фигура, лежащая на земле, и склоненная над ней другая фигура, а также третья, чуть в стороне. Последняя практически неразличима. Это может быть что угодно, от ангела до столба.
Под барельефом высечены слова, уже наполовину стершиеся, которые вынесены в название этого рассказа. Если вы придете сюда воскресным утром, под звон треснутого колокола, который собирает на службу редких стариков, приходящих под эти древние, в потеках, стены, и разговоритесь с кем-то из них, одетых в длинные сюртуки с медными пуговицами и сидящих на низком камне у поломанной решетки, то, возможно, услышите от них историю, которую они рассказали мне очень давно, не хочется и вспоминать, как давно. Если вы сочтете поездку туда слишком хлопотной или старики, которые могли бы рассказать вам эту историю, устали от разговоров, а вы все-таки хотите ее услышать, я готов записать ее для вас.
Но я не могу представить эту историю в том виде, в каком ее рассказывали мне, потому что для меня это всего лишь легенда, которую я услышал и запомнил, думая, что расскажу ее вновь с выгодой для себя, тогда как для них история эта – реальность, вплетенная в материю их жизни. Когда они говорили, лица, которых я не видел, проходили мимо, поворачивались и смотрели на них, голоса, которых я не слышал, обращались к ним сквозь уличный шум, а потому тонкие, срывающиеся голоса стариков вибрировали от глубинной музыки жизни и смерти. Моя история может не отличаться от их рассказа, но мне не передать эмоций тех, кто видел все наяву.
Джон Ингерфилд, нефте– и жиропереработчик, с Лавандовой пристани, Лаймхаус, принадлежал к тем людям, которых отличает крепкая голова и крепкие кулаки. Первый представитель этого рода, которого взор истории, проникая сквозь сгущающийся туман минувших столетий, способен различить более или менее отчетливо, – длинноволосый, с загоревшим в морских походах лицом мужчина, которого люди зовут по-разному – Инге или Унгер. Чтобы добраться сюда, ему пришлось пересечь бурное Северное море. История повествует о том, как вместе с небольшим отрядом свирепых воинов высадился он на пустынном песчаном берегу Нортумбрии; вот он стоит, вглядываясь в глубь страны, и все достояние у него за спиной. Это всего лишь двуручный боевой топор стоимостью что-нибудь около сорока стик в деньгах того времени. Однако бережливый человек, наделенный деловыми способностями, даже из малого капитала сумеет извлечь большую прибыль. За срок, который людям, привыкшим к нашим медленным современным темпам, покажется непостижимо коротким, боевой топор Инге превратился в обширные земельные угодья и тучные стада, продолжавшие затем умножаться с быстротой, какая и не снилась нынешним скотоводам. Потомки Инге, по-видимому, унаследовали таланты своего предка, ибо дела их процветают, а состояние растет. Этот род сплошь состоит из людей, делающих деньги. Во все времена, из всего на свете, всеми средствами они делают деньги. Сражаются ради денег, женятся ради денег, живут ради денег и готовы умереть ради денег.
В те времена, когда самым ходовым и ценным товаром на рынках Европы считались сильная рука и трезвый ум, все Ингерфилды (ибо имя Инге, давно укоренившееся на йоркширской почве, измененное и искаженное, стало звучать именно так) становились наемниками и предлагали свою сильную руку и трезвый ум тому, кто больше платил. Они знали себе цену и зорко следили за тем, чтобы не продешевить, но, заключив сделку, храбро сражались, потому что их отличала честность и верность своим убеждениям, пусть убеждениям этим и не хватало возвышенности; пожалуй, были они очень даже приземленные.
Потом пришли дни, когда выяснилось, что за океаном несметные сокровища ожидают храбрецов, которые сумеют покорить морские просторы, и спящий дух старого пирата-викинга пробудился в их крови, а в ушах зазвучала дикая морская песня, которой они никогда не слышали. И они построили корабли, и поплыли к берегам Испанского Мейна, и, как с ними всегда и случалось, завладели огромными богатствами.
Позже, когда цивилизация начала устанавливать и вводить более суровые правила в игре жизни и мирные пути обещали стать прибыльнее насильственных, Ингерфилды стали солидными и добропорядочными торговцами и купцами, ибо их честолюбивые помыслы не изменялись из поколения в поколение, а различные профессии служили лишь средством для достижения одной цели.
Что ж, люди эти суровы и жестоки, но справедливы, в том смысле, как они сами понимали справедливость. Они пользуются славой хороших мужей, отцов и хозяев, но при этом невольно думаешь, что к ним питают скорее уважение, чем любовь.
Эти люди взыскивали долги до последнего фартинга, но понятия обязанностей, долга и ответственности не воспринимались ими как пустые слова; мало того, им случалось даже проявлять героизм, а это уже долг великих людей. История может поведать нам, как некоего капитана Ингерфилда, возвращающегося с несметными сокровищами из Вест-Индии – какими путями они ему достались, пожалуй, лучше умолчать, – настиг в открытом море королевский фрегат. Капитан королевского фрегата вежливо обращается к капитану Ингерфилду с просьбой не счесть за труд и немедленно выдать одного человека из команды, который так или иначе обидел друзей короля, с тем чтобы его (упомянутого обидчика) незамедлительно вздернули на рее.
Капитан Ингерфилд столь же вежливо отвечает капитану королевского фрегата, что он (капитан Ингерфилд) с величайшим удовольствием повесит любого из своей команды, если тот такого заслуживает, но за него это не сделает ни король Англии, ни кто бы то ни было другой на всем Божьем океане. Капитан королевского фрегата заявляет на это, что он, к своему величайшему сожалению, вынужден будет отправить капитана Ингерфилда вместе с его кораблем на дно Атлантики, если обидчика незамедлительно не выдадут. Капитан Ингерфилд отвечает: «Именно это вам и придется сделать, прежде чем я выдам одного из моих людей» – и сражается с огромным фрегатом так бесстрашно, что после трехчасового боя капитан королевского фрегата считает за благо возобновить переговоры и отправляет новое послание, учтиво признавая доблесть и воинское искусство капитана Ингерфилда и предлагая, чтобы тот, отстояв свою честь и доброе имя, поступил политически грамотно и пожертвовал ничтожной причиной раздора, получив, таким образом, возможность скрыться вместе со своими богатствами.
«Передайте своему капитану, – кричит в ответ Ингерфилд, осознавший, что есть и другие – кроме денег – ценности, за которые стоит сражаться, – что «Дикий гусь» уже перелетал моря с брюхом, набитым сокровищами, и если Богу будет угодно, перелетит и на этот раз, но что капитан и матросы на этом корабле вместе плавают, вместе сражаются и вместе умирают!»
После этого королевский фрегат открывает еще более яростную стрельбу, и ему наконец удается привести в исполнение свою угрозу. Ко дну идет «Дикий гусь», ибо оборван его полет, идет, зарывшись носом в воду, с развевающимися флагами, и вместе с ним идут ко дну все, кто еще остался на палубе; они и поныне лежат на дне Атлантического океана, капитан и матросы, бок о бок, охраняя свои сокровища.
Этот случай, достоверность которого не вызывает сомнений, убедительно свидетельствует о том, что Ингерфилды, люди жестокие и жадные, стремящиеся приобрести скорее деньги, чем любовь, и предпочитающие холодный блеск золота теплым чувствам родных и близких, все же носят глубоко в своих сердцах благородные семена мужества, которые, однако, не могут прорасти на бесплодной почве их честолюбия.
Джон Ингерфилд, о котором пойдет речь в этой истории, – типичный представитель своего древнего рода. Он выяснил, что переработка нефти и жира не слишком приятное, но чрезвычайно прибыльное дело. Он живет в благодатные времена короля Георга III, когда Лондон быстро становится городом ярко освещенных ночей. Спрос на продукты переработки нефти и жира и сопутствующие товары постоянно возрастает, и молодой Джон Ингерфилд строит большой перерабатывающий завод и склад в растущем предместье Лаймхаус, расположенном между вечно оживленной рекой и пустынными полями, нанимает множество рабочих, отдается работе всем сердцем и душой и процветает.
Все годы молодости он трудится и наживает деньги, пускает их в оборот и снова наживает. Перейдя в средний возраст, обнаруживает, что он богатый человек. Основная задача жизни – накопление денег – практически выполнена: его предприятие прочно стоит на ногах и может расширяться дальше, требуя все меньше надзора. Так что пора подумать о второй жизненной задаче – обзавестись женой и домом, ибо Ингерфилды всегда были добропорядочными гражданами, отцами семейств и хлебосольными хозяевами, устраивавшими пышные приемы для своих друзей и соседей.
Джон Ингерфилд, сидя на жестком стуле с высокой спинкой в своей строго, но солидно обставленной столовой, расположенной на втором этаже над конторой, и неторопливо потягивая портвейн, держит совет с самим собой.
Какой она должна быть?
Он богат и может позволить себе приобрести хороший товар. Он видит ее молодой и красивой, достойной украсить роскошный дом, который он купит для нее в модном районе Блумсбери, подальше от запаха нефти и жира. Он видит ее хорошо воспитанной, с приятными, изысканными манерами, способной очаровать гостей и снискать ему доверие и уважение; главное – она должна быть из хорошей семьи с раскидистым родословным древом, тень которого скроет Лавандовую пристань от глаз общества.
Остальное, присущее или не присущее ей, не слишком его интересует. Разумеется, она будет добродетельна и умеренно благочестива, как это и полагается женщине. Не повредит и мягкий, уступчивый характер, но это не так уж важно, во всяком случае, для него: Ингерфилды не из тех мужей, при которых жены показывают свой норов.
Решив для себя, какой хочет видеть свою жену, он принимается обсуждать с самим собой достойную кандидатуру. Круг его знакомств в обществе узок. Методично он перебирает в памяти всех, мысленно оценивая каждую знакомую девицу. Одни обаятельны, другие хороши собой, третьи богаты, но среди них нет ни одной, которая хоть сколько-нибудь приближалась к столь тщательно прорисованному им идеалу.
Мысль о невесте постоянно у него в голове, он размышляет об этом в перерывах между делами. В свободные минуты записывает имена, по мере того как они приходят на память, на листе бумаги, который специально для этой цели приколот к крышке письменного стола, с внутренней стороны. Он располагает их в алфавитном порядке, а внеся в список всех, кого только удается вспомнить, критически пересматривает его, делая пометки против каждого имени. В результате ему становится ясно, что жену следует искать среди незнакомцев.
У него есть друг, скорее приятель, старый школьный товарищ, превратившийся в одну из тех необычных мух, которые во все времена, жужжа, вьются в самых избранных кругах и о которых, поскольку они не блещут ни оригинальностью или богатством, ни особым умом или родовитостью, люди невольно думают: «И как, черт побери, им удалось проникнуть туда!» Однажды, случайно встретившись с этим человеком на улице, он берет его под руку и приглашает к обеду.
Как только они остаются одни за бутылкой вина и грецкими орехами, Джон Ингерфилд, задумчиво раскалывая твердый орех пальцами, говорит:
– Уилл, я собираюсь жениться.
– Прекрасная мысль, право же! Я в восторге, – отвечает Уилл. Новость эта интересует его определенно меньше, чем тонкий букет мадеры, которую смакует. – На ком?
– Пока еще не знаю, – отвечает Джон Ингерфилд.
Приятель лукаво смотрит на него поверх стакана, не очень-то понимая, чего от него ждут – смеха или сочувствия.
– Я хочу, чтобы ты нашел для меня жену.
Уилл Кэткарт ставит стакан и изумленно глядит через стол на хозяина дома.
– Рад бы помочь тебе, Джек, – мямлит он встревоженным тоном. – Душой клянусь, рад бы, но, право же, я не знаю ни одной подходящей женщины. Душой клянусь, ни одной не знаю.
– Ты встречаешь их во множестве: я хочу, чтобы ты поискал такую, которую мог бы рекомендовать.
– Разумеется, мой милый Джек! – отвечает Уилл, облегченно вздыхая. – До сих пор я никогда не думал о них с такой стороны. Не сомневаюсь, мне удастся найти как раз такую девушку, какая тебе нужна. Приложу все усилия и дам тебе знать.
– Буду весьма признателен, – спокойно говорит Джон Ингерфилд. – Теперь твоя очередь оказать мне услугу, Уилл. Ведь я тебе оказал услугу в свое время, если помнишь.
– Никогда не забуду этого, милый Джек, – бормочет Уилл, ощущая некоторую неловкость. – Такое великодушие с твоей стороны. Ты спас меня от разорения, Джек, буду помнить об этом до конца своих дней. Душой клянусь, до конца дней.
– Тебе незачем утруждать себя в течение столь долгого времени, – возражает Джон с едва уловимой улыбкой на твердых губах. – Срок векселя истекает в конце следующего месяца. Тогда ты сможешь выплатить долг и забыть об этом.
Уиллу кажется, что стул, на котором он сидит, почему-то становится неудобным, а мадера теряет свой аромат. С его губ срывается короткий нервный смешок.
– Черт побери. Неужели так скоро? Я совершенно забыл о сроке.
– Хорошо, что я напомнил тебе, – отвечает Джон, и улыбка на его губах становится отчетливее.
Уилл ерзает на стуле.
– Боюсь, милый Джек, мне придется просить тебя продлить долговое обязательство, всего на месяц или два – чертовски неприятно, но в этом году у меня очень туго с деньгами – никак не могу получить денег со своих должников.
– В самом деле крайне неприятно, – отвечает его друг, – потому что я отнюдь не уверен, что смогу его продлить.
Уилл смотрит на него с некоторой тревогой.
– Но что же делать, если у меня нет денег? – Джон Ингерфилд пожимает плечами. – Не хочешь же ты сказать, милый Джек, что засадишь меня в тюрьму?
– А почему бы и нет? Ведь сажают же туда других несостоятельных должников.
Тревога Уилла Кэткарта возрастает до невероятных размеров.
– Но наша дружба! – восклицает он. – Наша…
– Мой милый Уилл, – перебивает Ингерфилд, – не много найдется друзей, которым я одолжил бы триста фунтов и не попытался получить их обратно. И уж разумеется, ты не в их числе. Давай заключим сделку. Найди мне жену, и в день свадьбы я верну тебе твое долговое обязательство и пришлю, пожалуй, еще сотни две фунтов в придачу. Если к концу следующего месяца ты не представишь меня женщине, которая достойна и согласна стать миссис Джон Ингерфилд, продлевать долговое обязательство я не стану.
Джон Ингерфилд снова наполняет свой стакан и радушно пододвигает бутылку гостю, который, однако, вопреки своему обыкновению, не обращает на нее внимания, а пристально разглядывает пряжки на своих башмаках.
– Ты это серьезно?
– Совершенно серьезно. Я хочу жениться. Моя жена должна быть леди по рождению и воспитанию. Из хорошей семьи, достаточно хорошей для того, чтобы заставить общество забыть о моем нефтеперегонном заводе. Молодая, красивая, обаятельная. Я всего лишь делец. Мне нужна женщина, способная взять на себя светскую сторону жизни. Среди моих знакомых такой женщины нет. Я обращаюсь к тебе, потому что ты, как мне известно, близко связан с тем кругом, в котором ее следует искать.
– Будет довольно трудно найти леди, отвечающую всем этим требованиям, которая согласилась бы на подобные условия, – произносит Кэткарт не без ехидства.
– Я хочу, чтобы ты нашел такую, которая согласится, – заявляет Джон Ингерфилд.
С наступлением вечера, раньше, чем предполагал, Уилл Кэткарт покидает хозяина, серьезный и озабоченный, а Джон Ингерфилд в раздумье прохаживается взад-вперед по пристани, ибо запах нефти и жира для него сладок и ему приятно созерцать лунные блики на складированных бочках.
Проходит шесть недель. В первый же день седьмой недели Джон достает долговое обязательство Уилла Кэткарта из большого сейфа, где оно хранится, и кладет в ящик поменьше, который стоит у стола и предназначен для более срочных и неотложных документов. Два дня спустя Кэткарт пересекает грязный двор, проходит через бухгалтерию и, войдя в святилище своего друга, прикрывает за собой дверь.
С ликующим видом он хлопает мрачного Джона по спине.
– Нашел, Джек! Нелегкую ты поставил передо мной задачу, доложу я тебе: пришлось опрашивать подозрительных пожилых вдов, подкупать преданных слуг, добывать сведения у друзей дома. Черт возьми, после всего этого я мог бы поступить на службу к герцогу в качестве главного шпиона всей королевской армии!
– Как она выглядит? – интересуется Джон, не переставая писать.
– Выглядит? Милый Джек, да ты влюбишься по уши, как только увидишь ее. Пожалуй, немного холодна, но ведь это как раз то, что тебе нужно.
– Из хорошей семьи? – спрашивает Джон, подписывая и складывая оконченное письмо.
– Настолько хорошей, что поначалу я не смел и мечтать о такой. Но она здравомыслящая девушка, без всяких этаких глупостей в голове, а семья бедна как церковная мышь. Собственно… мы с ней стали самыми добрыми друзьями, и она сказала мне откровенно, что хочет выйти замуж за богатого, а за кого именно, ей безразлично.
– Звучит многообещающе, – замечает предполагаемый жених со своей своеобразной усмешкой. – Когда я буду иметь счастье увидеться с ней?
– Сегодня вечером мы пойдем с тобой в «Ковент-Гарден», – отвечает Уилл. – Она будет в ложе леди Хедерингтон, и я тебя представлю.
Итак, вечером Джон Ингерфилд отправляется в театр «Ковент-Гарден», и кровь в его жилах бежит лишь чуточку быстрее, но не более, чем когда он отправляется в доки для закупки жира; оценивает – украдкой – предлагаемый товар с другого конца зала, одобряет, а будучи представлен ей, после осмотра с близкого расстояния одобряет еще больше, получает приглашение бывать в доме, бывает довольно часто и всякий раз чувствует себя все более удовлетворенным ценностью, добротностью и прочими достоинствами товара.
Если Джон Ингерфилд хотел видеть свою жену красивой светской машиной, то в этой женщине он, безусловно, обрел свой идеал. Анна Синглтон, единственная дочь неудачливого, но необычайно обаятельного баронета сэра Гарри Синглтона (по слухам, более обаятельного вне семьи, чем в ее кругу), оказалась прекрасно воспитанной девушкой, полной царственной грации. С ее портрета кисти Рейнольдса, который и поныне висит над резной деревянной панелью на стене одного из старых залов в Сити, на нас смотрит лицо поразительно красивое и умное, но вместе с тем необычайно холодное и бессердечное. Лицо женщины, одновременно и уставшей от мира, и презирающей его. В старых семейных письмах, строки которых сильно выцвели, а страницы пожелтели, можно найти немало критических замечаний по поводу этого портрета. Авторы писем жалуются на то, что Анна, по-видимому, сильно изменилась по сравнению с годами девичества, если в портрете вообще имеется какое-либо сходство с оригиналом, ибо они помнят ее веселое и ласковое лицо в те годы.
Те, кто знал ее впоследствии, говорят, что такое выражение вернулось к ней в конце жизни, а многие даже отказываются верить, что красивая, презрительно усмехающаяся леди, изображенная на портрете, – та самая женщина, которая с нежностью и участием склонялась над ними.
Но во время странного сватовства Джона Ингерфилда он видел перед собой Анну Синглтон, изображенную на портрете сэра Джошуа, и от этого она еще больше нравилась Джону Ингерфилду.
Сам он не связывал с женитьбой никаких чувств, и она также, что значительно упрощало дело. Он предложил ей сделку, и она приняла предложение. По мнению Джона, к браку она отнеслась, как он, собственно, и ожидал от женщины. У очень молодых девушек голова набита романтическим вздором. И раз уж она от этого избавилась, кому от этого хуже?
– Наш союз будет основан на здравом смысле, – сказал Джон Ингерфилд.
– Будем надеяться, что опыт удастся, – ответила Анна Синглтон.
Глава 2
Но опыт не удается. По законам Божеским, мужчина должен покупать женщину, а женщина – отдаваться мужчине за иную плату, нежели здравый смысл. Здравый смысл не имеет хождения на брачном рынке. Мужчины и женщины, появляющиеся там с кошельком, в котором нет ничего, кроме здравого смысла, не имеют права жаловаться, если, вернувшись домой, обнаружат, что заключили неудачную сделку.
Джон Ингерфилд, предлагая Анне Синглтон стать его женой, питал к ней не больше любви, чем к любому роскошному предмету обстановки, который он приобретал в то же самое время, и даже не пытался притворяться. Но если бы он и попытался, Анна все равно бы ему не поверила, ибо за двадцать два прожитых года она познала многое и понимала, что любовь лишь метеор на небе жизни, а настоящей путеводной звездой является золото. Анна Синглтон уже изведала романтическую любовь и похоронила ее в самой глубине души, а на могилу, чтобы призрак не мог подняться оттуда, навалила камни безразличия и презрения, как это делали многие женщины до и после нее. Некогда Анне Синглтон пригрезилась сказочная история. Старая как мир, а может быть, и еще старше, но ей она тогда казалась новой и прекрасной. Она включала все, что полагается включать таким историям – юношу и девушку, клятвы в верности, богатых женихов, бессердечных родителей, любовь, стоившую того, чтобы ради нее бросить вызов всему миру. Но однажды ее греза разбилась вдребезги, потому что в нее из страны яви залетело письмо, беспомощное и жалостливое: «Ты знаешь, что я люблю только тебя, – прочитала она. – Сердце мое до самой смерти будет принадлежать тебе. Но отец грозится прекратить выплату моего содержания, а у меня нет ничего, кроме долгов. Некоторые считают ее красивой, но разве я могу думать о ней, если все мои мысли о тебе? Ну почему деньгам суждено быть нашим вечным проклятием?» В письме задавалось и множество других подобных же вопросов, на которые нет ответа, и посылалось множество проклятий судьбе, Богу и людям, содержалось множество жалоб на свою горькую долю.
Анна Синглтон долго читала это письмо. Окончив и перечитав его еще раз, она встала, разорвала листок на клочки и со смехом бросила в огонь. Когда пламя, вспыхнув, угасло, Анна почувствовала, что жизнь ее угасла вместе с ним: она не знала, что разбитые сердца могут исцеляться.
И когда Джон Ингерфилд сватался к ней, ни слова не говоря о любви, упоминая лишь о деньгах, она почувствовала, что вот наконец искренний голос, которому можно верить. Она еще не потеряла интереса к земной стороне жизни. Приятно быть богатой хозяйкой роскошного особняка, устраивать большие приемы, сменить тщательно скрываемую нищету на открытую роскошь. Все это предложено ей как раз на тех самых условиях, которые она сама бы и выдвинула. Если бы ей предложили еще и любовь, она бы отказалась, понимая, что взамен дать нечего.
Но одно дело, когда женщина не желает теплых чувств, и другое – когда лишена их. С каждым днем атмосфера роскошного дома в Блумсбери все сильнее леденит ей сердце. Гости временами согревают его на несколько часов и уходят, после чего становится еще холоднее.
К мужу она старается испытывать безразличие, но живые существа, соединенные вместе, не могут быть безразличны друг к другу. Ведь даже две собаки из одной своры вынуждены думать друг о друге. Муж и жена должны любить или ненавидеть, испытывать симпатию или антипатию – в зависимости от того, насколько тесны или свободны связывающие их узы. По обоюдному желанию узы их брака настолько свободны, насколько позволяют приличия, и поэтому ее отвращение к нему не выходит за пределы вежливости.
Она честно выполняет взятые обязательства, ибо у Синглтонов тоже есть кодекс чести. Ее красота, очарование, такт, связи помогают ему завоевывать положение в обществе и удовлетворять свое честолюбие. Она открывает ему двери, которые в ином случае остались бы для него закрытыми. Люди, которые прошли бы мимо него с презрительной усмешкой, теперь сидят за его столом. Она разделяет его желания и интересы. Свой долг жены выполняет во всем, стремится угодить ему, молча сносит его редкие ласки. Все, что предусмотрено сделкой, она готова выполнять целиком и полностью.
Он, со своей стороны, также играет свою роль с добросовестностью делового человека. Более того, даже не без великодушия, если вспомнить, что, угождая ей, сам не испытывает никакого удовольствия. Он всегда внимателен и почтителен, постоянно проявляет учтивость, которая не менее искренна оттого, что не является врожденной. Каждое высказанное ею пожелание выполняется, каждое выражение неудовольствия принимается во внимание. Зная, что его присутствие действует на нее угнетающе, Джон Ингерфилд старается не докучать ей чаще, чем это необходимо. Иногда он задается вопросом, и не без оснований, а что дала ему женитьба? Действительно ли шумная светская жизнь – это самая интересная игра из тех, которыми можно заполнить досуг, и, наконец, не был ли он счастливее в своей квартире над конторой, чем в этих роскошных, сверкающих комнатах, где, похоже, всегда выглядит и ощущает себя незваным гостем.
Единственное чувство, которое породила в нем близость с женой, – это снисходительное презрение к ней. Так же как нет равенства между мужчиной и женщиной, не может быть и уважения. Она совершенно иное существо. Он должен смотреть на нее либо как на нечто высшее, либо как на нечто низшее. В первом случае мужчина в большей или меньшей степени влюблен, а любовь Джону Ингерфилду чужда. Даже используя в своих целях ее красоту, очарование, такт, он презирает их как оружие слабого пола.
Так и жили в большом холодном особняке Джон Ингерфилд и жена его Анна, далекие и чужие друг другу, и ни один не проявлял желания узнать другого поближе.
Он никогда не говорил с ней о своем бизнесе, а она никогда не спрашивала. Чтобы вознаградить себя за те немногие часы, на которые приходилось отрываться от дел, он становился суровее и требовательнее – более строгим хозяином, неумолимым кредитором, жадным торговцем, выжимающим из людей все до последнего, лихорадочно стремящимся стать еще богаче, чтобы иметь возможность потратить больше денег на игру, которая с каждым днем становилась все более утомительной и неинтересной. Груды бочек на его пристанях росли и множились; его суда и баржи бесконечными караванами выстраивались на грязной реке под разгрузку; вокруг котлов трудилось еще больше изнемогающих грязных созданий, превращавших нефть и жир в золото.
И так продолжалось, пока однажды летом из своего гнезда где-то далеко на Востоке не прилетела на Запад зловещая тварь. Покружив над предместьем Лаймхаус, увидев здешнюю тесноту и грязь, почуяв манящее зловоние, она стала снижаться.
Имя твари – тиф. Сначала она таится незамеченной, тучнея от жирной и обильной пищи, которую находит поблизости, но наконец, став слишком большой для того, чтобы прятаться дольше, нагло высовывает чудовищную голову, и белое лицо Ужаса, крича на бегу, проносится по улицам и переулкам, врывается в контору Джона Ингерфилда и громко заявляет о себе. Джон Ингерфилд на некоторое время погружается в раздумье. Затем вскакивает на лошадь и быстро, насколько позволяет состояние дорог, скачет домой. В прихожей видит Анну – она как раз собирается уходить – и останавливает ее.
– Не подходите ко мне близко, – говорит он спокойно. – В Лаймхаусе эпидемия тифа. Говорят, болезнь передается даже через здоровых людей. Вам лучше уехать из Лондона на несколько недель. Отправляйтесь к отцу; когда все закончится, я приеду за вами.
Он обходит ее издали и поднимается наверх, где несколько минут разговаривает со слугой. Спустившись, снова вскакивает в седло и уезжает.
Немного спустя Анна поднимается в его комнату. Слуга, стоя на коленях, укладывает чемодан.
– Куда вы его повезете? – спрашивает она.
– На пристань, мадам. Мистер Ингерфилд намерен пробыть там день или два.
Тогда Анна усаживается в большой пустой гостиной и, в свою очередь, начинает размышлять.
Джон Ингерфилд, вернувшись в Лаймхаус, видит, что за короткое время его отсутствия эпидемия сильно распространилась. Раздуваемая страхом и невежеством, питаемая нищетой и грязью, зараза, подобно огню, охватывает квартал за кварталом. Болезнь, долгое время таившаяся, теперь проявляется одновременно в пятидесяти разных местах. Нет ни одной улицы, ни одного двора, которых она бы миновала. Более десятка рабочих Джона уже слегли. Еще двое свалились замертво у котлов за последний час. Паника доходит до невероятных размеров. Мужчины и женщины срывают с себя одежду, чтобы посмотреть, нет ли пятен или сыпи, находят их или воображают, что нашли, и с криком, полураздетые, выбегают на улицу. Два человека, встретившись в узком проходе, кидаются назад, страшась даже пройти близко друг от друга. Мальчик нагибается, чтобы почесать ногу – поступок, который в обычных условиях не вызвал бы в этих краях особого удивления, – и моментально все в ужасе бросаются вон из комнаты, сильные топчут слабых в своем стремлении выбежать первыми.
В то время еще не умели бороться с болезнью. В Лондоне нашлись бы добрые сердца и руки, готовые оказать помощь, но они еще были недостаточно сплочены для того, чтобы противостоять столь стремительному врагу. Есть немало больниц и благотворительных учреждений, но большинство из них находится в Сити и содержится на средства отцов города для бедняков и членов гильдий. Немногочисленные бесплатные больницы плохо оборудованы и уже переполнены. Грязный, расположенный на отшибе Лаймхаус, всеми позабытый, лишенный всякой помощи, вынужден полагаться только на себя.
Джон Ингерфилд созывает старейшин и с их помощью пытается пробудить здравый смысл и рассудок у своих обезумевших от ужаса рабочих. Стоя на крыльце конторы и обращаясь к наименее перепуганным из них, он говорит о том, какую опасность таит в себе паника, и призывает к спокойствию и мужеству.
– Мы должны встретить эту беду и бороться с ней как мужчины! – кричит он сильным, перекрывающим шум голосом, который не раз сослужил службу Ингерфилдам на полях сражений и в разбушевавшихся морях. – Здесь нет места трусливому эгоизму и малодушному отчаянию. Если нам суждено умереть, мы умрем, но с Божьей помощью постараемся выжить. В любом случае сплотимся и поможем друг другу. Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не будет забыт.
Джон Ингерфилд умолкает, и за его спиной раздается нежный голос, чистый и твердый:
– Я также пришла сюда, чтобы быть с вами и помогать мужу. Я организую уход за больными и, надеюсь, окажусь вам полезной. Мы с мужем сочувствуем вам в беде. Уверена, что вы будете мужественны и терпеливы. Мы вместе сделаем все возможное и не будем терять надежды.
Он оборачивается, готовый увидеть за собой пустоту и подивиться помрачению своего рассудка. Она берет его за руку, они смотрят друг другу в глаза, и в это мгновение, в первый раз в жизни, каждый из них по-настоящему видит другого.
Они не говорят ни слова. На разговоры нет времени. У них много работы, срочной работы, и Анна хватается за нее с жадностью женщины, долгое время тосковавшей по радости, которую приносит труд. И глядя, как она быстро и спокойно движется среди обезумевшей толпы, расспрашивая, успокаивая, мягко отдавая распоряжения, Джон начинает думать: вправе ли он позволить ей остаться здесь и рисковать жизнью ради его людей? А как он может помешать ей? Ибо только сейчас к нему приходит осознание: Анна не его собственность, он и она как две руки, повинующиеся одному господину, и, работая вместе и помогая один другому, они не должны мешать друг другу.
Пока Джон еще не до конца понимает все это. Сама мысль кажется ему новой и странной. Он чувствует себя как ребенок в волшебной сказке, внезапно обнаруживший, что деревья и цветы, мимо которых он небрежно проходил тысячи раз, могут думать и говорить. Один раз он шепотом предупреждает ее о трудностях и опасности, но она отвечает просто: «Я обязана заботиться об этих людях, так же как и ты. Это моя работа», – и он больше не встает у нее на пути.
Анна обладает чисто женским врожденным умением ухаживать за больными, а острый ум заменяет ей опыт. Заглянув в две-три грязные лачуги, где живут эти люди, она убеждается, что для спасения больных необходимо поскорее вывезти их оттуда. И она решает превратить во временную больницу огромную контору – длинную, с высоким потолком комнату на другом конце пристани. Взяв в помощь семь или восемь самых надежных женщин, на которых можно положиться, она приступает к осуществлению своего замысла. Обращается с гроссбухами бережно, словно это томики стихов, а товарные накладные – уличные баллады. Пожилые клерки стоят ошеломленные, воображая, что наступил конец света и мир стремительно проваливается в пустоту, но их бездеятельность замечена, и вот они сами совершают святотатство и помогают разрушению собственного храма.
Анна отдает распоряжения ласково, с самой очаровательной улыбкой, но они остаются распоряжениями, и никому даже в голову не приходит ослушаться. Джон – суровый, властный, непреклонный Джон, к которому ни разу не обращались тоном, более повелительным, чем робкая просьба, с тех пор как девятнадцать лет назад он окончил Мерчант тейлорс скул, и который, случись что-либо подобное в иной ситуации, решил бы, что внезапно мир перевернулся с ног на голову, – неожиданно для себя оказывается на улице, спеша к аптекарю, на мгновение замедляет шаги, недоумевая, зачем и для чего он туда идет, соображает, что ему велено сделать это и живо вернуться назад, изумляется, кто посмел приказать ему, вспоминает, что приказала Анна, не знает, что об этом подумать, но торопливо продолжает путь. Он «живо возвращается назад», получает похвалу за то, что вернулся так скоро, и доволен собой; его снова посылают уже в другое место с указаниями, что сказать, когда он придет туда. Он отправляется, постепенно привыкая к тому, что им командуют. На полпути его охватывает сильная тревога, так как, попытавшись повторить поручение, чтобы убедиться, что правильно запомнил его, он обнаруживает, что все забыл. Останавливается в волнении и беспокойстве, размышляет, не выдумать ли что-нибудь от себя, тревожно взвешивает шансы – что будет, если он поступит так и это раскроется. Внезапно, к своему глубочайшему изумлению и радости, вспоминает слово в слово, что ему было сказано, и спешит дальше, снова и снова повторяя про себя поручение.
Еще несколько сотен ярдов позади, и тут происходит одно из самых необычайных событий, которые случились на той улице до или после этого, – Джон Ингерфилд смеется.
Джон Ингерфилд с Лавандовой пристани, отшагав две трети Крик-лейн, бормоча что-то себе под нос и глядя в землю, останавливается посреди мостовой и смеется; и какой-то маленький мальчик, который потом рассказывает об этом до конца своих дней, видит и слышит его и со всех ног мчится домой, чтобы сообщить удивительную новость, и мать задает ему хорошую трепку за то, что он говорит неправду.
Весь этот день Анна героически трудится, и Джон помогает ей, а иногда и мешает. К ночи маленькая больница готова, три кровати уже поставлены и заняты; и вот теперь, когда сделано все возможное, они с Джоном поднимаются наверх, в его прежние комнаты, расположенные над конторой.
Джон вводит ее туда не без опаски, ибо по сравнению с домом в Блумсбери они выглядят бедными и жалкими. Он усаживает ее в кресло у огня, просит отдохнуть, а затем помогает старой экономке, никогда не отличавшейся особой сообразительностью, а теперь совершенно обезумевшей от страха, накрыть на стол. Анна наблюдает, как он двигается по комнате. Здесь проходила его настоящая жизнь, и он, пожалуй, больше является самим собой, чем в чуждой ему светской обстановке; и этот простой фон, по-видимому, выгодно оттеняет его; Анна поражена, как это она не замечала раньше, что он хорошо сложенный, красивый мужчина. И вовсе не такой уж старый. Что это – неужели из-за плохого освещения? Он выглядит почти молодо. А почему бы ему и не выглядеть молодо, если ему всего тридцать шесть – мужчина в самом расцвете лет! Анна недоумевает, почему она раньше всегда думала о нем как о пожилом человеке.
Над большим камином висит портрет одного из предков Джона – того мужественного капитана Ингерфилда, который предпочел вступить в бой с королевским фрегатом, но не выдал своего матроса. Анна переводит глаза с портрета на живое лицо и улавливает явное сходство. Прикрыв глаза, она мысленно видит перед собой сурового старого капитана, бросающего вызов врагу, – у него то же лицо, что и у Джона несколько часов назад, когда он говорил: «Я не уеду отсюда и сделаю для вас все возможное. Ни один из моих людей не будет забыт».
Анна украдкой бросает взгляд на его лицо – сильное, суровое, красивое лицо человека, способного на благородные поступки. Анна задумывается о том, смотрел ли он на кого-нибудь с нежностью; внезапно ощущает при этой мысли щемящую боль; отвергает эту мысль как невозможную; пытается представить себе, как пошло бы ему выражение нежности; чувствует, что ей хотелось бы видеть на его лице выражение нежности просто из любопытства; размышляет, удастся ли это ей когда-нибудь.
Она пробуждается от своей задумчивости, когда Джон с улыбкой сообщает, что ужин готов, и они усаживаются друг против друга, ощущая странное смущение.
С каждым днем напряжение нарастает; с каждым днем враг прибавляет в силе, беспощадности, неодолимости, и с каждым днем, борясь против него бок о бок, Джон Ингерфилд и жена его Анна все более сближаются. В битве жизни познается цена сплоченности. Анне приятно, почувствовав усталость, поднять голову и увидеть, что он рядом; приятно среди окружающего тревожного шума услышать его громкий, сильный голос.
И Джон, видя, как со спокойной грацией двигается Анна среди ужаса и горя, как ее изящные быстрые руки делают святое дело, впервые замечая глубокую нежность в ее глазах, слыша ее ласковый, чистый голос, когда она смеется, радуясь вместе с другими, успокаивает беспокойных, мягко приказывает, кротко упрашивает, – Джон чувствует, как в голове его возникают странные новые мысли о женщинах вообще и об этой женщине в особенности.
Однажды, роясь в старом комоде, он случайно находит в одном из ящиков книжку библейских историй с цветными картинками. Он любовно переворачивает изорванные страницы, вспоминая давно минувшие воскресные дни. Одну картинку, с ангелами, он рассматривает особенно долго: ему видится, что в самом юном ангеле с менее суровыми, чем у остальных, чертами сходство с Анной. Он долго смотрит на картинку. Внезапно у него возникает мысль: как хорошо бы наклониться и поцеловать нежные ноги такой женщины! И, подумав это, он вспыхивает как мальчик.
Так на почве человеческих страданий вырастают цветы человеческой любви и счастья, а цветы эти роняют семена бесконечного сочувствия человеческим невзгодам, ибо все в мире создано Богом для благой цели.
При мысли об Анне лицо Джона смягчается, и он становится менее суровым; при воспоминании о нем ее душа становится тверже, глубже, полнее. Все помещения склада превращены в палаты, и маленькая больница открыта для всех, ибо Джон и Анна чувствуют, что весь мир – это их люди. Груды бочек исчезли – их перевезли в Вулидж и Грейвсенд, убрали с дороги и свалили где попало, словно нефть и жир, как и золото, в которое они могут быть обращены, не имеют в этом мире большого значения и о них не стоит и думать, когда нужно помочь братьям в беде.
Дневной труд кажется им легким в ожидании того часа, когда они останутся вдвоем в старой невзрачной комнате Джона над конторой. Правда, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что в такие часы они скучают; они странно застенчивы, странно молчаливы, боятся дать волю словам, ощущая бремя невысказанных мыслей.
Однажды вечером Джон, заговорив не потому, что в этом была какая-либо необходимость, а лишь с тем чтобы услышать голос Анны, заводит речь о плюшках, припомнив, что его экономка великолепно их пекла, и теперь он не прочь узнать, не забыла ли она еще свое искусство.
Анна трепещущим голосом, словно плюшки – это какая-нибудь щекотливая тема, сообщает, что она сама с успехом пекла их. Джон, которому всегда внушали, что такой талант – необычайная редкость и, как правило, передается по наследству, вежливо сомневается в способностях Анны, почтительно предполагая, что она имеет в виду сдобные булочки. Анна возмущенно отвергает подобное подозрение, заявляет, что прекрасно знает разницу между плюшками и сдобными булочками, и предлагает доказать свое умение, если только Джон спустится вместе с нею на кухню и отыщет все необходимое.
Джон принимает вызов и неловко ведет Анну вниз, держа перед собой свечу. Уже одиннадцатый час, и старая экономка спит. При каждом скрипе ступеньки они замирают и прислушиваются, не проснулась ли она. Затем, убедившись, что все тихо, снова крадутся вперед, сдерживая смех и тревожно спрашивая друг у друга, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что сказала бы чопорная старуха, если бы спустилась на кухню и застала их там.
Они достигают кухни – скорее благодаря дружелюбию кошки, чем знакомству Джона с географией собственного дома; Анна разводит огонь и очищает стол для работы. Какую помощь может оказать Джон и зачем ей понадобилось, чтобы он ее сопровождал, – на эти вопросы Анна, пожалуй, не сумела бы вразумительно ответить. Что же касается «отыскания всего необходимого», он не имеет ни малейшего представления о том, где что лежит, и от природы не наделен способностью ориентироваться на кухне. Когда его просят найти муку, он прилежно ищет ее в ящиках кухонного стола; когда его посылают за скалкой – внешний вид и основные признаки которой ему описаны для облегчения задачи, – он после продолжительного отсутствия возвращается с медным пестиком. Анна смеется над ним, но, по правде говоря, возникает ощущение, что и она не менее бестолкова, ибо только когда руки у нее уже в муке, ей приходит в голову, что она не приняла необходимых мер, предваряющих приготовление любого кушанья, – не закатала рукава.
Она протягивает Джону руки, сначала одну, а потом другую, и ласково просит, если это его не затруднит, помочь. Джон очень медлителен и неловок, но Анна чрезвычайно терпелива. Дюйм за дюймом он закатывает черный рукав, обнажая белую округлую руку. Сотни раз видел он эти самые руки, обнаженные до плеч, сверкающие драгоценностями, но никогда раньше не замечал их удивительной красоты. Он жаждет почувствовать, как они обвивают его шею, и одновременно испытывает танталовы муки, боится, что прикосновение его дрожащих пальцев неприятно. Анна благодарит его и извиняется за причиненное беспокойство, а он, пробормотав что-то бессмысленное, замирает, глядя на нее.
По-видимому, Анне для готовки достаточно одной руки, потому что вторая остается лежать в бездействии на столе – очень близко от руки Джона, но она словно не замечает этого, целиком поглощенная своим делом. Каким образом возникло у него такое побуждение, кто научил его, мрачного, трезвого, делового Джона, столь романтическим поступкам, навеки останется тайной, но в одно мгновение он опускается на колени, покрывая испачканную мукой руку поцелуями, и в следующий миг руки Анны обвиваются вокруг его шеи, а губы прижимаются к его губам, и вот уже стена, разделявшая их, рухнула и глубокие воды их любви сливаются в один стремительный поток.
С этим поцелуем они вступают в новую жизнь, куда прочим следовать нет нужды. Должно быть, эту жизнь наполняла необычайная красота самозабвения и взаимной преданности – пожалуй, она оказалась слишком идеальна для того, чтобы долго остаться не омраченной земными горестями.
Те, кто помнит их в эту пору, говорят о них, понижая голос, словно о видениях. В те дни лица их, казалось, излучали сияние, а в голосах звучала несказанная нежность.
Они забывают об отдыхе, словно не чувствуя усталости. Днем и ночью появляются то тут, то там среди сраженных несчастьем людей, принося с собой исцеление и покой. Но вот наконец болезнь, подобно насытившемуся хищнику, уползает медленно в свое логово, и люди поднимают голову, приободряются и вздыхают с облегчением.
Однажды, во второй половине дня, возвращаясь с обхода, продолжавшегося дольше обычного, Джон чувствует, как его тело постепенно охватывает слабость, и ускоряет шаги, стремясь поскорее добраться до дома и отдохнуть. Анна, которая не ложилась всю прошлую ночь, спит, и, не желая ее беспокоить, он проходит в столовую и располагается в кресле у огня. В комнате холодно. Он шевелит поленья, но теплее не становится. Он придвигает кресло к самому камину, склоняется к огню, положив ноги на решетку, протянув руки к пламени, и все равно дрожит.
Сумерки наполняют комнату, понемногу сгущаясь. Джон равнодушно удивляется, почему время летит так быстро. Вскоре он слышит поблизости голос, медленный и монотонный, который очень знаком ему, хотя он не может вспомнить, кому этот голос принадлежит. Он не поворачивает головы, но сонно прислушивается. Голос говорит о жире: сто девяносто четыре бочки жира, и все они должны стоять одна в другой. Это невозможно сделать, обиженно жалуется голос. Они не входят одна в другую. Бесполезно пытаться втиснуть их. Видите! Они только раскатятся.
В голосе звучит раздражение и усталость. Господи, ну что им надо! Разве они не видят, что это невозможно? Какие же все болваны!
Внезапно он узнает голос, вскакивает и дико озирается, стараясь припомнить, где он. Огромным усилием воли ему удается удержать ускользающее сознание. Наконец он крадучись выбирается из комнаты и спускается по лестнице.
В прихожей останавливается и прислушивается: в доме все тихо. Он добирается до лестницы, ведущей в кухню, и негромким голосом зовет экономку, которая поднимается к нему, задыхаясь и кряхтя после каждой ступеньки. Не подходя к ней близко, он шепотом спрашивает, где Анна. Экономка отвечает, что в больнице.
– Скажи ей, что меня внезапно вызвали по делу, – торопливо и негромко говорит он. – Я буду отсутствовать несколько дней. Скажи, пусть уезжает отсюда и немедленно возвращается домой. Теперь они могут обойтись без нее. Скажи, чтобы отправлялась домой немедленно. Я тоже приеду туда.
Он идет к двери, но останавливается и поворачивается к экономке.
– Скажи ей, я прошу, я умоляю ее не оставаться здесь больше ни одного часа. Теперь тут ее ничто не держит. Все закончено: нет ничего такого, что не может сделать кто-то еще. Скажи, что она должна вернуться домой сегодня же вечером. Скажи, если она любит меня, пусть уезжает немедленно.
Экономка, несколько смущенная его горячностью, обещает передать все это и спускается вниз. Он берет шляпу и плащ со стула, куда бросил их, и снова поворачивается, направляясь к выходу. В это мгновение открывается дверь и входит Анна.
Он кидается назад, в темноту, и прижимается к стене. Анна, смеясь, окликает его, а затем, так как он не отзывается, спрашивает встревоженным тоном:
– Джон… Джон… милый! Это ты? Где же ты?
Затаив дыхание, он еще глубже забивается в темный угол; Анна, думая, что это почудилось ей в полумраке, проходит мимо и поднимается по лестнице.
Тогда он крадется к выходу, выскальзывает на улицу и тихо затворяет за собой дверь.
Несколько минут спустя старая экономка взбирается наверх и передает слова Джона Анне. Та в полном недоумении подвергает бедную старуху суровому допросу, но не может больше ничего добиться. Что все это значит? Какое «дело» могло заставить Джона уехать, если в течение десяти недель это слово не слетало с его губ? И покинуть ее таким образом – не сказав ни слова, не поцеловав! Внезапно она вспоминает, как, войдя в дом, окликнула Джона, когда ей показалось, что она его видит, а он не ответил, и ужасная правда неумолимо предстает перед ней.
Она снова затягивает ленты капора, которые уже медленно развязала, спускается вниз и выходит на мокрую улицу. Торопливо направляется к дому единственного живущего поблизости доктора – массивного грубоватого человека, который в течение этих двух страшных месяцев оставался их главной опорой и поддержкой. Доктор встречает ее в дверях, и по смущенному выражению его лица она сразу обо всем догадывается. А неуклюжие попытки доктора разубедить ее только убеждают Анну в собственной правоте…
Откуда ему знать, где Джон? Кто сказал ей, что у Джона температура – такого большого, сильного, здорового? Она слишком много работала, и поэтому эпидемия не выходит у нее из головы. Она должна немедленно вернуться домой, иначе заболеет сама. С ней это может случиться гораздо скорее, чем с Джоном.
Анна, подождав, пока доктор, расхаживая взад-вперед по комнате, закончит выдавливать из себя нескладные фразы, мягко, не обращая внимания на его уверения, говорит:
– Если вы не скажете мне, я узнаю у кого-нибудь другого, вот и все. – Затем, уловив в нем секундное колебание, она кладет свою маленькую ручку на его грубую ладонь и с бесстыдством горячо любящей женщины вытягивает из него все, что он обещал держать в тайне.
И все же он останавливает ее, когда она собирается уходить.
– Не ходите к нему сейчас. Он разволнуется. Подождите до завтра.
И вот, в то время как Джон считает бесконечные бочки с жиром, Анна сидит у его кровати, ухаживая за своим последним пациентом.
Часто Джон произносит в бреду ее имя, и она берет его горячую руку и держит в своих, пока он не засыпает.
Каждое утро приходит доктор, смотрит на больного, задает пару вопросов Анне и дает несколько указаний, но не говорит ничего определенного. Пытаться обмануть ее бесполезно.
Дни медленно тянутся в полутемной комнате. Анна видит, как его худые руки становятся все тоньше, а запавшие глаза – все больше, и все же остается странно спокойной, почти довольной.
Перед самым концом наступает час, когда к Джону возвращается сознание.
Он смотрит на нее с благодарностью и упреком.
– Анна, почему ты здесь? – спрашивает он с трудом. – Разве тебе не передали мою просьбу?
Она не отрывает от него бездонных глаз.
– Разве ты уехал бы, бросив меня здесь умирать? – Ее губы изгибает легкая улыбка.
Она еще ниже склоняется над ним, так что ее мягкие волосы касаются его лица.
– Наши жизни слиты воедино, любимый, – шепчет она. – Я не могла бы жить без тебя, Богу это известно. Мы всегда будем вместе.
Она целует его, кладет его голову к себе на грудь и нежно гладит, как ребенка. Он обнимает ее слабыми руками.
Позже она чувствует, как эти руки начинают холодеть, и осторожно опускает его на кровать, в последний раз смотрит ему в глаза, а потом закрывает веки.
Рабочие просят разрешения похоронить его на ближнем кладбище, чтобы никогда не расставаться с ним; получив согласие Анны, они делают все сами, любящими руками, не желая, чтобы в этом участвовал кто-то посторонний. Они кладут его у церковного крыльца, чтобы, входя в церковь и выходя оттуда, проходить поблизости. Один из них, умеющий обращаться с резцом и зубилом, вытесывает надгробный камень.
Наверху барельеф, изображающий доброго самаритянина, который склонился над страждущим, под ним надпись: «Памяти Джона Ингерфилда».
Он собирается высечь еще стих из Библии, но грубоватый доктор останавливает его:
– Лучше оставь место, на тот случай если придется добавить еще одно имя.
И на короткое время надпись остается незаконченной, а через несколько недель та же рука добавляет слова «и Анны, его жены».