ГЛАВА 6
Ужинал он в маленьком ресторанчике в старом порту. Один. Хватит с него разговоров! Ресторан был одним из лучших в городе, дорогим, и обычно здесь яблоку было негде упасть. Но сегодня, если не считать его самого и двух шумных компаний англичан, розовощеких, неестественно чисто выбритых и модно причесанных мужчин и кричаще разодетых, усыпанных драгоценностями женщин, зал был пуст. Англичане, очевидно, не имели никакого отношения к фестивалю, и в Каннах просто отдыхали. Накануне он видел их в казино, где как мужчины, так и дамы играли по-крупному.
Женщины наперебой трещали о других курортах: Сардинии, Монте, как они величали Монте-Карло, Капри, Сен-Морице – любимых местах сборищ богачей. Мужчины как заведенные жаловались на лейбористское правительство, валютные ограничения, банковские проценты, девальвацию, перекрывая гулкими голосами визг своих жен.
«Англия остается Англией», – подумал Крейг, жуя салат а-ля Ницца.
Появился Пабло Пикассо в обществе пяти человек, и красивая владелица ресторана услужливо провела его за столик у противоположной стены. Крейг мельком взглянул на него, восхищаясь поистине бычьей энергией, исходившей от невысокой коренастой фигуры, с большой лысой головой и темными глазами, казавшимися одновременно нежными и свирепыми, и тут же отвернулся. Пикассо, несомненно, нравится, когда его узнают, но великий художник имеет право спокойно есть свой суп без того, чтобы за каждым его жестом следил пожилой любопытный американец, воображающий, будто имеет право претендовать на внимание мэтра только потому, что повесил литографию с голубкой в доме, которого, в сущности, уже лишился.
Англичане нехотя, мельком взглянули на Пикассо и его сопровождение и вернулись к своим стейкам и шампанскому. Позже к столу Крейга подплыла хозяйка.
– Вы, конечно, знаете, кто это? – негромко спросила она.
– Разумеется.
– Они… – Женщина пренебрежительно кивнула в сторону англичан. – Они его не узнали.
– Искусство вечно, слава преходяща.
– Comment? – недоуменно пробормотала она.
– Американский юмор, – пояснил Крейг.
На десерт хозяйка подала ему к кофе коньяк за счет заведения. Если бы англичане узнали Пикассо, ему пришлось бы платить за коньяк. По пути к выходу он миновал столик художника. Их взгляды на миг встретились. Интересно, как видит его этот старик? Как абстракцию? Угловатый уродливый винтик американской махины? Как убийцу, возвышающегося над телами мертвых азиатских крестьян и подсчитывающего трупы? Как грустного, неизвестно как попавшего на чужой скорбный карнавал шута? Как одинокое человеческое создание, едва волочащее ноги по пустому холсту?
В эту минуту он возненавидел условности, которыми никогда не мог пренебречь. Каким бы счастьем было подойти к старику и сказать: «Вы обогатили мою жизнь».
Крейг вышел из ресторана и направился к пристани, чтобы еще раз полюбоваться яхтами, тихо звеневшими снастями в темноте. Почему они не выходят в море?
Приближаясь к повороту, он увидел в тусклом свете фонарей бредущую навстречу знакомую фигуру, при ближайшем рассмотрении оказавшуюся Йаном Уодли. Он шел, устало опустив голову, развинченно шаркая ногами, но, в последнюю секунду заметив Крейга, мгновенно преобразился, выпрямился и широко улыбнулся. Уодли сильно растолстел, живот выпирал из неглаженого костюма. Жирная шея вся в складках морщин, галстук с ослабленным узлом болтался на помятой рубашке. Ему давно пора было постричься: густые встрепанные волосы торчали во все стороны, падая на высокий крутой лоб, что придавало ему вид вдохновенного пророка.
– На ловца и зверь бежит! – громко объявил Уодли. – Мой друг, чудо-мальчик!
Уодли и Крейг познакомились, когда последнему исполнилось тридцать, так что укол не остался незамеченным и явно попал в цель.
– Привет, Йан, – кивнул Крейг.
Они обменялись рукопожатием. Ладонь Уодли оказалась неприятно влажной.
– Я оставил тебе записку, – упрекнул Уодли.
– Я хотел позвонить завтра.
– Кто знает, где я буду завтра? – едва ворочая языком, пробормотал Уодли. Очевидно, он уже успел заложить за воротник. Как обычно. Он стал пить, когда его книги перестали пользоваться спросом. Или его книги перестали пользоваться спросом, когда он запил. Что было причиной, что следствием? Какая разница? Результат один.
– Разве ты не останешься до конца фестиваля? – спросил Крейг.
– Я в пустоте, вне времени и пространства, – промямлил Уодли. Он был куда пьянее, чем Крейгу показалось вначале. – А ты что поделываешь?
– Когда?
– Сейчас.
– Просто гуляю.
– Один?
Уодли с подозрением огляделся, словно в уверенности, что Крейг прячет своего сомнительного спутника здесь, среди перевернутых плоскодонок и рыбачьих сетей.
– Один, – кивнул Крейг.
– Одинокий продюсер на длинные дистанции, – снова съехидничал Уодли. – Я пройдусь с тобой. Два товарища, ветераны бегства с бульвара Сансет.
– Ты всегда выражаешься кинотитрами, Йан? – раздраженно буркнул Крейг, возмутившись тем, что писатель поставил себя на одну доску с ним.
– Искусство современности. Печать мертва. Спроси хоть любого философа. Веди меня в ближайший бар, вундеркинд.
– С меня на сегодня спиртного достаточно.
– Счастливчик, – позавидовал Уодли. – Ну все равно, я тебя провожу. Должно быть, ты выбрал дорогу надежнее.
Они пошли рядом. Уодли старался держаться прямо и шагать бодро. Когда-то красивое лицо Йана с точеными, почти скульптурными чертами, теперь одутловатое, погубленное пьянством и заплывшее жиром, выражало лишь жалость писателя к самому себе.
– Расскажи, чудо-малыш, что делаешь в этом сортире?
– Решил, что сейчас самое время посмотреть пару фильмов, – пояснил Крейг.
– Я живу в Лондоне. Ты это знал? – резко выпалил Уодли, словно хотел заставить Крейга признать, что тому наплевать на судьбу бывшего друга.
– Да, – кивнул Крейг. – Ну как Лондон?
– Город Шекспира и Марло, королевы Елизаветы и Диккенса, Твигги и Йана Уодли. Еще одна задница. Меня прислали сюда давать репортажи о фестивале в английский журнал для «голубых». Правда, никакого контракта. Оплачивается только гостиница. Если материал пойдет, бросят мне кость в виде пары фунтов. Хотят увидеть волшебное имя Йана Уодли на своей поганой обложке. Погоди, вот когда они прочтут статью, их наизнанку вывернет! Ничего, кроме последнего дерьма, я здесь не увидел. И пусть не думают, что я смолчу. Немного встряхну их голубиное гнездышко! Тот гомик, редактор из отдела искусств, по-моему, так и не научился читать, поэтому считает кино сиюминутной музыкой сфер. Искусством современности. Уверен, что Жан-Люк Годар ежегодно создает по четыре Сикстинских капеллы. Иисусе, он убежден, что Антониони – мастер, а его «Крупным планом» – шедевр на все времена! Как тебе тот бред, что здесь показывают?
– Есть кое-что неплохое, – отозвался Крейг. – Думаю, к концу фестиваля наберется не меньше шести хороших картин.
– Шесть! – хмыкнул Уодли. – Как только составишь список, поделись со мной. Обязательно включу в свой репортаж. Свобода печати. Шесть лучших фильмов, по мнению экс-великого продюсера.
– Тебе лучше вернуться в гостиницу, Йан. Ты начинаешь мне надоедать, – бросил Крейг.
– Прости, – с искренним раскаянием пробормотал Уодли. – За последние несколько лет я совершенно распустился. Манеры не выдерживают никакой критики. Впрочем, как и все остальное. Не хочу я возвращаться в отель. Ничего там нет, кроме скопления блох и незаконченного романа, которому, вероятно, так и суждено остаться недописанным. Знаю, я веду себя как последний подонок. Не стоило срывать злость на старых приятелях вроде тебя. Ты простишь меня, Джесс? – умоляюще повторил он.
– Конечно.
– Мы ведь были когда-то друзьями, правда? – продолжал скулить он. – И когда-то неплохо проводили время. Опрокинули не одну бутылочку. Что-то еще осталось от той дружбы, да, Джесс?
– Осталось, Йан, – солгал Крейг.
– Знаешь, что меня убивает? – сказал Уодли. – То, что сейчас называют манерой письма. Особенно в кино. Актеру достаточно пробурчать: «Ага», или: «Сама знаешь, крошка, я от тебя тащусь», или: «Давай трахнемся», – и это сходит за диалог. Так, по их мнению, благородное животное, считающее себя человеком, общается со своими собратьями под присмотром Господа. А люди, стряпающие нечто подобное, получают по сто тысяч за картину, «Оскаров» и всех девчонок, на которых глаз положат. А я должен писать дерьмовую статейку на две тысячи слов для «голубого» журнала, да еще, считай, задаром.
– Полно, Йан. У всякого художника бывают взлеты и падения. То ты вдруг выходишь из моды, то все вновь возвращается на круги своя. Если, конечно, сможешь этого дождаться.
– Я снова войду в моду лет через пятьдесят после смерти, – проворчал Уодли. – Любимец грядущих поколений Йан Уодли. А как ты? Что-то в последнее время совсем не вижу в воскресных приложениях панегириков тебе.
– Я в академическом отпуске, – пояснил Крейг. – Пребываю в безвестности, вдали от славы и популярности.
– Чертовски он долгий, твой отпуск, – заметил Уодли.
– Что поделать.
– Кстати, околачивается тут некая девица по фамилии Маккиннон, называющая себя репортером. Все пыталась выкачать из меня сведения о тебе. Осаждала хитрыми вопросами. О женщинах. Девушках. Твоих друзьях. Врагах. Похоже, ей известно о тебе куда больше, чем мне. Ты с ней говорил?
– Так, недолго.
– Остерегайся ее, – предупредил Уодли. – Глаза у нее как-то странно поблескивают.
– Постараюсь.
У обочины притормозил «фиат», в котором сидели две девушки. Та, что была ближе, высунулась из окна:
– Bonsoir.
– Катись к черту, – буркнул Уодли.
– Sal juif, – прошипела девица.
Машина сорвалась с места.
– Грязный жид, – перевел Уодли. – Неужели у меня такой ужасный вид?
Крейг рассмеялся.
– Пора научиться быть повежливее с французскими дамами, – посоветовал он. – Все они воспитывались в монастырях.
– Шлюхи, – высказался Уодли. – Повсюду шлюхи. Среди зрителей, на экране, на улицах, в жюри. Клянусь, Джесс, этот город каждый год на две недели становится вселенским сборищем потаскух! Расставляй ноги и хватай деньги! Этот девиз следует напечатать на каждом официальном бланке города Канны. Взгляни!
На другой стороне бульвара четверо молодых людей зазывно улыбались проходившим мужчинам.
– Как тебе это нравится?
– Не слишком.
– Теперь без программы не скажешь, что за артисты играют в фильме. Погоди, вот выйдет мой репортаж, – пообещал Уодли.
– Вряд ли я дождусь, – покачал головой Крейг.
– Пожалуй, я пришлю тебе копию рукописи, – решил Уодли. – Черта с два эти педики ее напечатают. А может, мне стоит начать продаваться и писать только то, что нравится моему «голубенькому» редактору? Если статью не возьмут, на что мне жить?
– Может, именно так считают те девушки в машине и парни на углу? На что им жить, если не получат денег? – возразил Крейг.
– В тебе говорит долбаная христианская терпимость, Джесс. И не воображай, что это добродетель. Мир катится к чертям на тошнотворной волне терпимости. Грязные фильмы, грязный бизнес, грязная политика. Все сходит с рук. Все прощается. Всему можно найти с полдюжины оправданий.
– Знаешь, Йан, по-моему, тебе нужно выспаться получше.
– А по-моему, – процедил Уодли, останавливаясь, – все, что мне нужно, – пять тысяч долларов. Можешь мне их дать?
– Нет. Зачем тебе пять тысяч?
– Знакомые снимают фильм в Мадриде. Сценарий, разумеется, дерьмо и требует переработки на скорую руку. Если бы я мог добраться туда, работу почти наверняка отдали бы мне.
– Билет до Мадрида стоит не больше сотни баксов, Йан.
– А отель? – взвился Уодли. – А что я буду есть, пока не подпишу контракт? А если и подпишу, как протянуть до аванса? А эта сучка, моя третья жена? Она собирается наложить арест за неуплату алиментов на машинку и книги, оставленные на хранение в Нью-Йорке.
– Как я тебя понимаю, братец, – вздохнул Крейг.
– Если пытаешься заключить сделку, а эти подонки учуют, что у тебя в кармане шиш, они в порошок тебя сотрут, – продолжал Уодли. – Имея же деньги, всегда можно встать и объявить: «Как угодно, друзья», – и спокойно удалиться. Да ты и сам знаешь. Так что пять тысяч – это самый минимум.
– Прости, Йан, – развел руками Крейг.
– Ладно, хотя бы три сотни можешь дать? На три сотни я могу добраться до Мадрида и протянуть пару деньков, пока не разнюхаю обстановку.
Его жирные подбородки вздрагивали.
Крейг поколебался, машинально прикоснувшись к карману пиджака. В бумажнике у него пятьсот американских долларов и почти две тысячи франков. Суеверный страх снова стать почти нищим и воспоминания о том времени, когда он был беден как церковная мышь, заставляли его носить с собой наличные. Он искренне переживал, когда приходилось отказывать в деньгах даже малознакомым людям, и это свойство характера Крейг справедливо считал слабостью. Он всегда помнил, что в «Войне и мире» Толстой считал обретенную Пьером Безуховым способность отказывать назойливым просителям признаком взросления и зрелости ума.
– Так и быть, Йан, – решил он, – дам я тебе триста.
– А еще лучше – пятьсот.
– Я сказал – триста.
Крейг вынул бумажник, отсчитал три стодолларовых банкноты и протянул Уодли. Тот, не глядя, сунул их в карман.
– Ты ведь знаешь, что я никогда их не верну?
– Знаю.
– И не извинюсь, – яростно прошипел Уодли.
– Я и не прошу извиняться.
– А знаешь почему? Потому что ты у меня в долгу. Объяснить, почему? Потому что когда-то мы были на равных. А сейчас ты по-прежнему что-то значишь, а я – ничтожество. Меньше, чем ничтожество.
– Желаю удачи в Мадриде, Йан, – устало бросил Крейг. – Я иду спать. Спокойной ночи.
Он оставил Уодли у фонарного столба; вокруг крутились проститутки. Тот долго провожал глазами удалявшуюся спину Крейга.
К тому времени, когда впереди показался отель, Крейг почувствовал, что замерз и немного дрожит. Он направился к бару, почти пустому в это время суток, перед ужином и окончанием вечернего просмотра. Сев у стойки, Крейг попросил горячий грог, чтобы согреться. Пока он пил, бармен показывал ему фотографии сына, одетого в старинный мундир Escadre Noir французской кавалерийской академии в Сомюре. На снимке молодой человек как раз брал препятствие, сидя на чудесном вороном коне: идеальная посадка, уверенно державшие поводья руки. Крейг похвалил снимок, чтобы доставить удовольствие отцу, думая при этом, как, должно быть, прекрасно посвятить свою жизнь чему-то такому же красивому и бесполезному, как французский кавалерийский эскадрон семидесятых годов.
Его все еще знобило – должно быть, поднималась температура. Поежившись от холода, Крейг расплатился за грог, попрощался с отцом кавалериста и пошел к портье за ключом от номера.
В его ящике лежал конверт, надписанный рукой Гейл Маккиннон. Теперь он пожалел, что не пригласил ее на ужин. Уодли не посмел бы распустить язык в присутствии девушки, а сам он был бы сейчас на триста долларов богаче, потому что Йан постыдился бы просить денег при свидетеле. По правде говоря, встреча с Уодли взволновала его куда сильнее, чем он готов был признаться себе, и теперь, как ни странно, даже разгоравшуюся простуду и озноб Крейг относил за счет встречи с писателем. Ледяной ветер из бездны Канн.
Поднявшись к себе, он натянул свитер и налил виски, опять-таки в лечебных целях. И спать еще рано, несмотря на жар. Он вскрыл послание Гейл Маккиннон и в желтоватом свете люстры прочел написанное:
«Дорогой мистер Крейг! Я опять о своем. И полна оптимизма. Сегодня днем, за обедом и в машине, я почувствовала, что в вас просыпается дружелюбие. Вы отнюдь не так неприступны, как хотите казаться. Когда мы проезжали мимо дома, в котором, по вашим словам, вы провели лето, мне почудилось, что вы собирались сказать больше того, чем позволили себе. Вероятно, вами руководила осторожность, нежелание выдать под влиянием момента что-то такое, о чем вы позже пожалеете. Поэтому я и составила список вопросов, которые вы можете не спеша прочитать, а ответить по вашему выбору в угодной вам форме. Можете отредактировать их, как считаете нужным, если опасаетесь, что нечаянная фраза или не вовремя оброненное слово будут использованы продажным корреспондентом или корреспонденткой. Вопросы прилагаются…»
Крейг прочел первый вопрос и поморщился. Кажется, совсем просто: «Зачем вы приехали в Канны?» Что ж, начало неплохое. Да и конец ничего. Умненькая девочка. Всеобъемлющий, вечный вопрос. Почему вы здесь?
Ответ на этот вопрос поможет определить ваше общее представление о предмете. На то, чтобы сдать экзамен, у вас остается тридцать минут, двадцать четыре часа или сорок восемь лет.
Почему ты именно в этом городе и ни в каком другом? Почему ты в постели именно с этой женщиной и ни с какой другой? Почему ты здесь в одиночестве, а там – среди толпы? Как получилось, что ты стоишь коленопреклоненный перед этим алтарем и именно в этот момент? Что заставило тебя отказаться от одного путешествия и отправиться в другое? Что вынудило тебя переправиться через ту реку вчера, сесть в самолет утром, поцеловать этого ребенка вечером? Что закинуло тебя в эти широты? Какие друзья, враги, успехи, провалы, ложь, истина, временные и географические расчеты, карты, какие маршруты и автострады привели тебя сюда, в этот номер, в этот вечерний час?
Честный вопрос заслуживает честного ответа.
Крейг подошел к столу, сел и достал ручку и бумагу.
«Почему я в Каннах?» – медленно вывел он и замялся. И, не задумываясь о том, что делает, написал почти автоматически:
«Я в Каннах для того, чтобы спасти свою жизнь».