ГЛАВА 3
Он уселся. Зал быстро наполнялся народом, в основном молодежью – бородатыми парнями с перехваченными индейскими ремнями волосами в сопровождении босоногих девиц в кожаных куртках с бахромой и длинных цветастых юбках. Должно быть, в офисе Констанс они чувствовали бы себя как дома. Сегодня утром в программе был «Вудсток», американский документальный фильм о рок-фестивале, и истинные фанаты рок-музыки, одетые, как приличествует великому событию, слетелись со всего города. Интересно, как они будут одеваться, когда доживут до его лет? В их возрасте он был счастлив сменить мундир на деловой костюм.
Он надел очки и развернул «Нис-матэн». Сегодня Крейг проснулся поздно. Поскольку фильм длился три с половиной часа, а сеанс начинался в девять утра, и у него не хватило времени ни позавтракать, ни просмотреть газету.
В неярком теплом розоватом свечении он просмотрел первую страницу. Четверо студентов застрелены солдатами национальной гвардии в Кенте, штат Огайо. В зоне Суэцкого канала, как обычно, продолжается резня. Положение в Камбодже неопределенно. Ракета, запущенная с французского военного судна, сбилась с траектории, повернула в сторону суши и взорвалась около Ле-Лаванду, в нескольких милях от побережья, уничтожив попутно несколько вилл. Мэры соседних городов справедливо протестуют, с полным основанием доказывая, что подобные промахи военных наносят непоправимый урон туризму. Французский режиссер дает интервью, в котором объясняет, почему никогда и ни за что не представит свой фильм на фестиваль.
Кто-то произнес «рardon», и Крейг встал, так и не отрываясь от газеты. Послышался шорох длинной юбки; какая-то женщина проскользнула мимо и опустилась в соседнее кресло. В ноздри ударил легкий запах мыла, почему-то напомнивший о детстве.
– С новым утром. – Его приветствовала поп-девушка.
Он узнал огромные темные очки, закрывавшие почти пол-лица. На голове девушки красовался узорчатый шелковый шарф. Крейг пожалел, что не успел побриться.
– Ну разве не здорово, что мы все время сталкиваемся нос к носу? – заметила она.
– Здорово, – согласился он. Ее голос, как и костюм, сегодня казался другим. Более мягким, не столь напористо-вызывающим.
– Я была здесь и вчера вечером.
– Я вас не заметил.
– Так все говорят. – Девушка заглянула в программку. – Вас никогда не одолевал соблазн снять документальный фильм?
– Как всякого другого.
– Говорят, этот – сплошное безумие.
– Кто именно говорит?
– Ну… вообще. – Она уронила программку на пол. – Вы уже успели просмотреть тот материал, что я послала?
– У меня времени не хватило даже завтрак заказать, – пожаловался он.
– А мне нравится спешить в кино к девяти. В этом есть некое извращенное наслаждение. Да, большой конверт из оберточной бумаги. Дальнейшие экзерсисы на тему «Джесс Крейг как личность и деятель кинематографа». Улучите минуту, чтобы ознакомиться.
Она вдруг зааплодировала. В проходе перед сценой появился высокий бородатый молодой человек и повелительно поднял руку, призывая к тишине.
– Это режиссер, – объяснила Гейл.
– Вы видели другие его работы?
– Нет. – Она еще энергичнее захлопала в ладоши. – Я большая поклонница режиссеров.
У режиссера на рукаве была траурная повязка. Свою речь он начал с того, что призвал остальных последовать его примеру – в знак скорби по студентам, убитым в Кенте, а в заключение объявил, что посвящает фильм их памяти.
Хотя Крейг не сомневался в искренности молодого человека, напыщенная речь и явно бьющее на эффект знамение скорби в виде повязки вызвали у него ощущение некоей неловкости. Если бы все это происходило в другом месте, он, вероятно, был бы тронут. И уж конечно, смерть ни в чем не повинных молодых людей отозвалась в нем такой же болью, как и в любом из тех, кто пришел сюда. В конце концов у него двое своих детей, которые при определенных трагических обстоятельствах тоже могут погибнуть в таком же беспримерном побоище. Но сейчас, сидя в роскошном раззолоченном зале, где публика в самом праздничном настроении ожидала начала развлечения, он не мог избавиться от неприятной мысли, что от этого выступления так и разит саморекламой режиссера и стремлением предстать перед поклонниками в наилучшем виде.
– Ну как, наденете траур? – шепотом осведомилась девушка.
– Вряд ли.
– Я тоже, – кивнула она. – Не питаю ни малейшего почтения к смерти.
Она выпрямилась, словно приводя себя в состояние боевой готовности перед долгожданным зрелищем. Крейг попытался сделать вид, что не замечает ее присутствия.
Когда огни медленно погасли и начался фильм, Крейг сделал над собой усилие, стараясь отрешиться от всех предубеждений. Он отлично сознавал, что его нелюбовь к бородам и длинным волосам по меньшей мере неумна и вызвана лишь тем, что он рос и воспитывался в другое время и привык к иному стилю. Нынешняя манера одеваться в лучшем случае негигиенична. Моды приходят и уходят, и достаточно заглянуть в старые семейные альбомы, чтобы понять, насколько смешной кажется одежда, считавшаяся в свое время в высшей степени консервативной. Его отец, выходя по воскресеньям на пляж, надевал брюки-гольф. У Крейга еще хранится его фото в этих самых брюках.
Говорили, что «Вудсток» вроде бы выражает идеи и чаяния молодежи. Если это действительно так, он готов с ними ознакомиться.
Фильм действительно оказался интересным. С первых же кадров стало ясно, что человек, создавший его, обладает истинным талантом. Будучи профессионалом, Крейг ценил это качество в других, а на экране не было ни намека на дилетантство или пошлую пустенькую игривость. Снято и смонтировано на совесть, ничего не скажешь. Каждый кадр стал результатом кропотливого труда и серьезных размышлений. Но вид четырехсот тысяч человеческих существ, собранных в одном месте, независимо от того, кем они были и с какой целью собрались, был ему неприятен. Картина с невероятной точностью передавала маниакальную распущенность и поразительную неразборчивость и угнетала его все больше, по мере того как разворачивалось действие. Музыка и исполнение, за исключением двух песен, спетых Джоан Баэз, казались грубыми, примитивными и оглушительно-громкими, словно шепот или даже нормальный тембр голоса начисто выпали из вокального диапазона молодых американцев. Фильм казался Крейгу набором безумных звуков, предшествующих оргазму, но без кульминации самого оргазма. Когда на экране появились юноша и девушка, занимавшиеся любовью, не обращая внимания на камеру, Крейг отвел глаза.
И не веря собственным ушам, он наблюдал, как один из исполнителей, словно капитан группы поддержки на футбольном матче, выкрикивал:
– Скажите «эф»!
И четыреста тысяч глоток послушно отвечали:
– «Эф»!
– Скажите «ю»!
И четыреста тысяч голосов незамедлительно откликались:
– «Ю»!
– Скажите «си»!
И четыреста тысяч выкриков повисали над полем:
– «Си»!
– Скажите «кей»!
И четыреста тысяч человек тут же повторяли:
– «Kей»!
– И что получилось?! – жизнерадостно орал заводила голосом, стократно усиленным мегафоном.
– FUCK! – разнеслось по полю хрипло и раскатисто, словно на каком-то ритуальном фашистском сборище.
И тут же хор восторженных воплей. Публика в зале разразилась аплодисментами. Только сидевшая рядом с ним девушка осталась неподвижной. Руки спокойно лежали на коленях. Пожалуй, она не так уж плоха, как показалось ему сначала.
Он не встал и не ушел, но потерял к фильму всякий интерес. Кто может объяснить истинное значение грязного ругательства, произнесенного многоголосой аудиторией? Слово как слово, не хуже других, он сам иногда им пользуется. Само по себе оно не уродливо и не прекрасно, а в последнее время его так затерли, что от непрерывного употребления оно утратило первоначальный смысл или, наоборот, приобрело столько различных оттенков, что перестало ассоциироваться с чем-то неприличным. А в этом гигантском молодежном хоре оно звучало примитивной издевкой, лозунгом, стало оружием, стягом, под которым промаршируют батальоны смерти. Оставалось надеяться, что отцы тех четырех студентов, убитых в Кенте, никогда не увидят «Вудсток» и не узнают, что в произведении искусства, посвященном их погибшим детям, есть эпизод, в котором около полумиллиона их современников почтили память своих ровесников гнусной непристойностью.
До конца фильма оставалось немногим более часа, когда Крейг покинул зал. Девушка, казалось, не заметила его ухода.
Солнце сияло над голубым морем, национальные флаги стран-участниц фестиваля весело развевались на мачтах перед кинотеатром. Несмотря на то что на набережной было довольно многолюдно, а по мостовой мчался непрерывный поток машин, здесь царило благословенное спокойствие. Наконец-то и Канны стали напоминать полотна Дюфи.
Крейг спустился на пляж и побрел по кромке воды, одинокий, замкнутый человек.
Он решил пойти в отель, побриться. В почтовом ящике лежали большой конверт из оберточной бумаги с его именем, наискосок нацарапанным четким женским почерком, и письмо со штемпелем Сан-Франциско, от дочери Энн.
Крейг бросил конверты на столик в гостиной, отправился в ванную и старательно выскреб щеки. Лосьон приятно пощипывал горевшую кожу. Он вернулся в гостиную и взялся за послание Гейл Маккиннон. На стопке желтых листков с машинописным текстом лежала написанная от руки записка.
«Дорогой мистер Крейг! Я пишу это поздно ночью в гостиничном номере, гадая, что такого во мне вам не понравилось. Всю свою жизнь я умела ладить с людьми, но весь день и вечер, стоило мне взглянуть в вашу сторону, где бы то ни было: на пляже, за обедом, в фойе фестивального зала, в баре, на вечеринке, – вы смотрели на меня с таким видом, словно перед вами ураган по имени Гейл, готовый смести этот город с лица земли. Вам, разумеется, не привыкать давать интервью, причем, готова побиться об заклад, людям куда глупее меня, среди которых было немало ваших недоброжелателей. Почему же именно я так вам неприятна?
Что ж, если не хотите сами побеседовать со мной, найдется немало таких, кто не станет молчать, так что я не трачу времени даром. Если я не могу написать портрет с натуры, создам его, полагаясь на бесчисленные взгляды и мнения посторонних людей. И если получится так, что результат вам не слишком понравится, – ничего не поделаешь, сами виноваты».
Ага, обычный прием не слишком удачливых репортеров. Этакий элегантный шантаж. Если не выложишь все как на духу, я натравлю на тебя твоих врагов, готовых вылить ушаты грязи. Вероятно, это первое, чему учат на факультетах журналистики.
«Но может быть и так, – читал он, – что я подойду к этой проблеме совершенно иначе. Как делают ученые-биологи, наблюдающие диких животных в их естественной среде, – издалека, сидя в укрытии с биноклями. Животное метит свою территорию, не любит посторонних, опасается людей, употребляет крепкие напитки, обладает не слишком сильным инстинктом выживания, часто спаривается, причем с наиболее привлекательными самками из стада».
Крейг невольно хмыкнул. Достойный у него противник, ничего не скажешь. Записка заканчивалась словами:
«Поэтому я, подобно им, тоже лежу в засаде. И не отчаиваюсь. Прилагаю очередную околесицу на ту же тему, аккуратно напечатанную. Уже четыре утра, и я отважно пронесу свое произведение по темным улицам Гоморры-у-Моря и позолочу ручку портье, с тем чтобы первым, что вы узреете, проснувшись утром, стало имя Гейл Маккиннон».
Он отложил записку и, не позаботившись проглядеть продолжение статьи, взялся за письмо дочери. Каждый раз, получая послание от одной из своих дочурок, он вспоминал невыносимо циничное признание дочери Скотта Фицджеральда, которая где-то писала, что, еще учась в колледже, вскрывала письма от отца, только чтобы поглядеть, есть ли в них чек, а потом непрочитанными швыряла в ящик стола. Крейг развернул письмо. Самое меньшее, что может сделать отец для своего ребенка.
«Дорогой папочка, – читал он слова, написанные неразборчивым почерком не слишком прилежной ученицы, – Сан-Франциско это сплошная тощища. Колледж наш скоро распустят, а обстановка такая, словно вот-вот начнется война. Повсюду одни гунны. По обе стороны. В весеннем воздухе словно разлит слезоточивый газ, и каждый тупо уверен в собственной правоте. Насколько мне известно, мои чернокожие друзья жаждут, чтобы я изучала не столько романтическую поэзию, сколько ритуальные танцы африканских племен и обряд обрезания молодых девушек, поскольку романтическая поэзия устарела и изжила себя. Преподаватели отнюдь не лучше всей здешней публики. Образование – только для тупоголовых мещан и жалких обывателей.
Я больше не даю себе труда появляться в кампусе. Если случайно оказываешься там, не менее двадцати кретинов требуют от тебя принести твое непорочное тело в жертву на алтарь Джаггернаута. И что бы ты ни сделал, как бы ни поступил, все равно обзаведешься клеймом предателя. И если не считаешь Джерри Рубина истинным и ярчайшим представителем нового американского поколения и образцом настоящего мужчины, значит, твой отец – президент банка, или тайный агент ЦРУ, или, упаси Господи, Ричард Никсон. Наверное, придется мне из духа противоречия вступить в „Черные пантеры“ или общество Джона Берча и показать всем что почем. Перефразируя известного писателя: ни студент, ни полисмен.
Знаю, знаю, это я настояла на колледже в Сан-Франциско, потому что после стольких лет, проведенных в швейцарских школах, один психованный суперпатриот убедил меня, что я теряю родные корни и что именно в Сан-Франциско жизнь бьет ключом. Кроме того, этим летом я собиралась поработать официанткой на озере Тахо, чтобы собственными глазами посмотреть, как существует другая половина человечества. Но теперь мне уже до лампочки, как там обстоят дела. Понимаю, это, вероятно, была временная прихоть. Ужасно неловко признаваться в полной несостоятельности и недолговечности своих идей, большинство из которых не протянут и до обеда. Но проживи я еще сто лет, все равно останусь типичной американкой, помоги мне Боже! И мечтаю только об одном (если, конечно, это не слишком тебя обременит): сесть в самолет и отправиться в Европу, чтобы провести лето. Пусть эти, которые в колледже, сами выясняют отношения до начала осеннего семестра.
Если я попаду в Европу, хотелось бы по мере возможности держаться подальше от матери. Тебе, наверное, известно, что она сейчас в Женеве. Пишет мне мрачные письма о том, как ты невыносим и с каким изощренным коварством пытаешься уничтожить ее, что ты развратник, что страдаешь от раннего климакса, и все в таком роде. А с тех пор как она обнаружила, что я принимаю пилюли, обращается со мной как с Фанни Хилл или с персонажем одного из романов маркиза де Сада, и если я приеду к ней, то умру от тоски на берегах Женевского озера.
Твоя любимая дочурка Марша время от времени пишет из своей Аризоны. По ее словам, она счастлива, если не считать стенаний по поводу излишнего веса. Очевидно, никакие новые веяния не доходят до аризонского университета, и жизнь там течет, как в старых добрых мюзиклах про студентов, с ребяческими кражами трусиков из спален и битвами подушками, которые так часто дают в программах „для тех, кто не спит“. Марша утверждает, будто толстеет потому, что все время жует. Что-то вроде нервного стресса по причине того, что наш теплый семейный очаг навеки потушен. Фрейд, чистый Фрейд, даже в кафе-мороженом.
Письмо так и пересыпано шуточками, но на самом деле, папа, мне не так уж весело.
Целую, Энни».
Крейг тяжело вздохнул и отложил письмо. Стоило бы отправиться в какую-нибудь глушь, без почты и телефонов, и при этом не оставить адреса. Интересно, как бы сейчас подействовали на него письма, которые он писал родителям с фронта? Он сжег их все до одного, когда после смерти матери нашел в сундуке аккуратно перевязанную стопку.
Он поднял желтые странички Гейл Маккиннон. Лучше прочесть все одним махом, прежде чем остаться лицом к лицу с бесконечным пустым днем.
Он отнес листочки на балкон и уселся на солнышке. Даже если вылазка в Канны окажется бесплодной, хоть загаром обзаведется.
«Пункт следующий, – прочел он. – Человек он не слишком приветливый, держится сухо, блюдет дистанцию. Немного старомодный смокинг, в котором он присутствовал на приеме в бальном зале Зимнего казино после вечернего просмотра, придавал ему отчужденный, строго официальный вид. В несколько разнузданной атмосфере зала, где преувеличенное дружелюбие и показное добродушие стали правилами игры, где чуть знакомые мужчины обнимаются, а женщины целуются едва ли не с первым встречным, его учтивость производит поистине леденящее впечатление. Он никого не удостоил более чем пятиминутным разговором и постоянно перемещался по залу – не потому, что не находил себе места, а потому, что в мыслях был где-то далеко. На приеме присутствовало немало красивых женщин, и среди них по меньшей мере две, с кем его имя когда-то связывали. Эти дамы, великолепно причесанные и роскошно одетые, на взгляд автора, очень хотели бы удержать его рядом с собой, но после ритуальной пятиминутной беседы он неизменно удалялся».
«Связывали. С кем его имя когда-то связывали?» – рассердился он. Кто-то снабжает ее сведениями. Кто-то хорошо его знающий. Из числа недругов. Крейг видел Гейл Маккиннон на приеме и даже кивнул ей. Но не заметил, что она следила за ним.
«Отнюдь не материальное положение семьи помешало Крейгу получить образование. Родители его были людьми довольно обеспеченными. Отец Крейга, Филип, до самой кончины, случившейся в 1946 году, был казначеем нескольких бродвейских театров, и хотя, как и многие, пострадал во время Депрессии, несомненно, мог позволить себе обучать единственного ребенка в колледже. Но Крейг вместо этого предпочел пойти в армию вскоре после нападения на Перл-Харбор. И хотя он пробыл там почти пять лет и дослужился до чина техника-сержанта, не удостоился никаких наград, кроме театральных и нашивок ветерана войны».
После этого абзаца стояла звездочка, обозначавшая сноску. Он опустил глаза в конец страницы.
«Дорогой мистер К., все это отчаянная тоска, но пока вы не разоткровенничаетесь, мне остается лишь строго придерживаться фактов. Когда настанет время свести все воедино, я беспощадно отредактирую материал, чтобы читатель не умер от скуки».
Крейг вернулся к абзацу перед сноской.
«Ему сказочно повезло вернуться с войны не только невредимым, но и привезти в вещевом мешке рукопись пьесы молодого рядового Эдварда Бреннера, которую через год после своей демобилизации он поставил под названием „Пехотинец“. Старые связи отца в мире театра, несомненно, помогли обеспечить молодому начинающему режиссеру блестящий дебют.
Позднее Бреннер поставил на Бродвее еще две пьесы, с треском провалившиеся. Продюсером одной был Крейг. С тех пор Бреннер пропал из виду».
«По-вашему, юная леди, может, и так, – подумал Крейг, – но из моего поля зрения он не исчезал ни на миг. Стоит ему прочесть эту статью, как бывший рядовой мгновенно объявится».
«Говорят, как-то в разговоре, когда его спросили, почему он редко сотрудничает с авторами повторно, Крейг ответил: „В литературной среде обычно считают, будто каждый человек носит в себе по крайней мере один роман. Я обнаружил, что это не совсем так. Очень немногие женщины и мужчины носят в себе целый роман, остальные же ограничиваются дай Бог одной фразой или в лучшем случае рассказом“».
Где, черт побери, она все это выкопала?
Крейг раздраженно поморщился. Кажется, он и в самом деле однажды отпустил эту довольно обидную шутку, чтобы отбрить очередного зануду, но, хоть убей, не мог вспомнить, где и когда это было. И нужно признаться, в каждой шутке есть доля истины. Но пусть в глубине души он сам отчасти верил тому, что сказал, появись его слова в печати, вряд ли они укрепили бы его репутацию благожелательного человека.
Она дразнит его! Эта маленькая сучка подстрекает его, разжигает любопытство, пытается вызвать его на откровенность, заставить поторговаться или попросту подкупить, чтобы не будила спящую собаку и не толкала его на поле, усеянное противопехотными минами.
«Было бы интересно, – продолжала Гейл, – уговорить Крейга составить список людей, с которыми он работал, и разбить его по категориям в соответствии с вышеупомянутыми критериями. Стоит романа. Стоит рассказа. Стоит предложения. Стоит фразы. Стоит запятой. Если мне когда-нибудь удастся снова с ним потолковать, попытаюсь вытянуть из него такой список».
Она жаждет крови. Его крови.
Страница была дописана от руки.
«Дорогой мистер К. Уже поздно, и я клюю носом. Информации у меня на несколько томов, но не сегодня. Если хотите каким-то образом прокомментировать прочитанное, я полностью к вашим услугам. Продолжение следует. Ваша Г. М.».
Первым его порывом было смять листочки и сбросить с балкона. Но благоразумие перевесило. К тому же девушка сказала, что оставила себе копию. И впредь будет оставлять, что бы еще ни прислала.
В заливе на якоре лениво покачивался пассажирский лайнер, и на мгновение ему захотелось собрать вещи, взойти на борт и отправиться куда глаза глядят. Куда бы ни держал курс корабль. Но какой смысл? Она, вероятнее всего, окажется в первом же порту с машинкой в руках.
Крейг вышел в гостиную, мимоходом швырнул статью на стол и взглянул на часы. На обед к Мерфи еще слишком рано. Тут он вспомнил, что вчера обещал Констанс позвонить. Она требовала подробного отчета.
Он приехал в Канны отчасти из-за нее.
– Отправляйся туда, – требовала она. – Проверь, можешь ли снова впрячься в работу. Ни к чему тянуть.
Она была не из тех женщин, кто любит проволочки.
Крейг отправился в спальню и заказал разговор с Парижем. Потом лег на незастеленную кровать и попытался вздремнуть.
Крейг закрыл глаза, но сон не шел: слишком много выпил вчера вечером и всю ночь ворочался. В висках отдавался грохот подключенных к мощным усилителям электрогитар из только что просмотренного фильма, перед глазами возникали картины сладострастно сплетенных тел. Если Констанс ответит, он непременно скажет, что сегодня же вылетает в Париж.
Крейг встретил Констанс на благотворительном балу по сбору средств в фонд Бобби Кеннеди, когда в шестьдесят восьмом приехал в Париж. Сам он собирался голосовать в Нью-Йорке, но старый парижский приятель взял его с собой на бал. Публика собралась сплошь интересная и осаждала умными вопросами двух красноречивых представительных джентльменов, прибывших из Штатов просить денег и моральной поддержки для далекого соотечественника у оказавшихся за границей американцев, которые зачастую были лишены права голоса.
Крейг не разделял восторженных чувств присутствующих, но все же выписал чек на пятьсот долларов, немного подсмеиваясь над собой и над тем, что вынужден помогать деньгами кому-то из семейства Кеннеди. В большом роскошном салоне, стены которого были увешаны темными полотнами авангардистов, которые, как он подозревал, вскоре будут проданы по дешевке, разгоралась оживленная дискуссия. Крейг проскользнул оттуда в пустую столовую, поближе к бару, и как раз наливал себе выпить, когда вошла Констанс. Еще в салоне, краем уха слушая речи, он время от времени чувствовал на себе пристальные взгляды этой неотразимой женщины, с удивительно бледным лицом, зеленоватыми глазами и смоляными волосами, коротко, не по моде остриженными. Однако ей эта прическа очень шла. На женщине было короткое желтовато-зеленое платье, не скрывавшее на редкость красивых ног.
– Я тоже хочу выпить. Дадите? Я Констанс Добсон. И знаю, кто вы, – объявила она отрывисто, хрипловатым низким голосом. – Джин и тоник. Побольше льда.
Крейг молча выполнил просьбу.
– Что вы здесь делаете? – осведомилась она, прихлебывая джин. – Вы, скорее, походите на республиканца.
– Я всегда стараюсь выглядеть республиканцем, когда попадаю за границу, – пояснил он. – Это благотворно действует на туземцев.
Констанс рассмеялась резким, оглушительным, почти вульгарным для такой стройной элегантной женщины смехом, рассеянно играя длинной золотой цепочкой, свисавшей почти до пояса. Крейг заметил, что грудь у нее высокая и упругая. Совсем как у девушки. Интересно, сколько ей лет?
– Похоже, вы не помешаны на кандидате, как все остальные, – заметила она.
– Я вижу в нем некоторую жестокость. Я не слишком ярый приверженец лидеров, обладающих подобными чертами характера.
– Но все же выписали чек.
– Политика – как говорится, искусство неограниченных возможностей. Вы тоже выписали чек.
– Чистейшая бравада. Едва свожу концы с концами. Все потому, что молодежь за него. Может, им известно то, что нам не понять.
– Что ж, резонно, – согласился Крейг.
– Вы живете не в Париже.
– В Нью-Йорке, – уточнил Крейг, – то есть если вообще где-то живу. Здесь я проездом.
– Надолго? – спросила она, задумчиво глядя на него поверх бокала.
– Сам не знаю, – пожал плечами Крейг.
– А я специально последовала за вами.
– Правда?
– Вам ведь и самому все ясно.
– Н-ну да, – выдавил Крейг, с удивлением ощущая, как горят щеки.
– У вас хмурое, но волевое лицо. Словно под пеплом тлеет огонь. – Она усмехнулась. Волнующий, неуместно низкий звук. – И чудесные широкие прямые плечи. Мне знакомы здесь всякий и каждый. Интересно, приходилось ли вам когда-нибудь входить в комнату, осмотреться и сказать себе: «Господи, да я здесь каждую собаку знаю!» Понимаете, о чем я?
– Кажется, да, – кивнул он. Теперь она стояла совсем близко. Кажется, она буквально искупалась в духах, но запах был свежим и терпким.
– Ну что, собираетесь поцеловать меня? – внезапно спросила она. – Или еще потерпите?
Крейг поцеловал ее. Он не целовал женщин вот уже больше двух лет, и ему понравилось.
– У Сэма есть мой телефон, – шепнула она. Сэм и был тем приятелем, который притащил его сюда. – Позвонишь в следующий раз, когда будешь в Париже. Если захочешь, конечно. Сейчас я не свободна. Пытаюсь отделаться от назойливого любовника. Ну, мне пора. Дома больной ребенок.
Желто-зеленое платье мелькнуло в фойе, где висели пальто.
Оставшись один, Крейг налил себе еще виски, вспоминая прикосновение ее губ и терпкий аромат духов.
По пути домой он разузнал у Сэма номер ее телефона, задал ему несколько осторожных вопросов, но не обмолвился и словом о сцене в столовой.
– Пожирательница мужчин, – заверил Сэм. – Но при этом довольно доброжелательна. Лучшая из американских девчонок в Париже. Занята какой-то нелепой работой с детьми или чем-то в этом роде. Кстати, ты когда-нибудь видел такие ноги?
Сэм был адвокатом, солидным, не склонным к гиперболизации человеком.
В следующий свой приезд, уже после выборов и убийства Бобби Кеннеди, он набрал полученный от Сэма номер.
– Я помню вас, – обрадовалась она. – И уже турнула того парня.
Он пригласил ее на ужин. В этот вечер и все последующие до самого отъезда. Она оказалась родом из Техаса. Первая красавица, высокая, стройная, своевольная девушка с надменно поднятой маленькой темной головкой, она покорила сначала Нью-Йорк, потом Париж. «Дорогие мужчины, – словно говорила она одним своим видом, появляясь в комнате, – что вы здесь делаете? И стоите ли потраченного на вас времени?»
Только с ней он наконец увидел настоящий Париж. Этот город принадлежал ей, и она проходила по его улицам гордо, радостно, создавая атмосферу праздника. Вспыльчивая, взрывная, она умела показать зубки. Во всем, что касается работы, Констанс была педанткой, ненавидевшей бездельников и паразитов. Яростно-независимая, она приехала в Париж как модель, во время, как она говорила, второй половины правления Карла Великого. Несмотря на почти полное отсутствие образования, она была поразительно начитанной. Никто из знакомых не знал точно, сколько ей лет. Дважды Констанс была замужем. «Мимоходом», – шутила она. Оба мужа и многочисленные любовники обирали ее до нитки, но Констанс не испытывала к ним злости. Устав от подиума, она вместе с партнером, бывшим университетским преподавателем из штата Мэн, организовала туристическое бюро по обмену студентами.
– Молодые люди должны лучше знать друг друга, – утверждала она, – только в этом случае их нельзя будет заставить взять в руки оружие и убивать.
Ее любимый старший брат был убит под Ахеном, и она была ярой пацифисткой. Когда новости из Вьетнама были особенно мрачными, она разражалась солдатской бранью и грозилась переехать вместе с сыном куда-нибудь на южное побережье Тихого океана.
Несмотря на то что Констанс действительно считала каждый франк, одевалась она экстравагантно. Парижские кутюрье ссужали ей платья, зная, что, где бы Констанс ни появилась, и она, и их творения будут оценены по достоинству.
И где бы она ни проводила ночь, ровно в семь поднималась и уходила, чтобы покормить детей завтраком и отправить в школу. Какой бы бурной ни была ночь, ровно в девять Констанс уже сидела за столом. И хотя Крейг оставил за собой номер в отеле, его истинным домом стала спальня Констанс, выходившая в сад на левом берегу Сены. Ее детям он нравился.
– Они привыкли к мужчинам, – объясняла Констанс. Она давно переросла усвоенные в Техасе моральные принципы и игнорировала правила приличия и условности, принятые в тех парижских кругах, где блистала и вращалась.
Она была искренней, чистосердечной, забавной, требовательной, непредсказуемой, восхитительно созданной для любви, ласковой, порывистой, предприимчивой – и серьезной лишь в тех случаях, если этого требовали обстоятельства. До сих пор он жил как во сне. Но теперь проснулся.
Когда-то Крейг приобрел неприятную привычку не замечать и не ценить в женщине женственность, но теперь мгновенно откликался на красоту, чувственную улыбку, легкую походку. Его глаза вновь приучились по-юношески сладострастно следить за развевавшейся юбкой, изгибом шеи, изящным движением. Верный лишь единственной женщине, теперь он вновь обрел способность восхищаться всем прекрасным полом: один из бесчисленных даров, полученных от Констанс.
Она откровенно рассказывала ему о его предшественниках, и Крейг, зная, что после него будет кто-то другой, сумел подавить ревность. Лишь встретив Констанс, он понял, что страдал от глубоких душевных ран. Теперь эти раны потихоньку затягивались.
В тишине комнаты, нарушаемой лишь тихим шумом прибоя, он нетерпеливо ждал звонка, чтобы поскорее услышать неповторимый хрипловатый отрывистый голос. На языке так и вертелись слова: «Я лечу в Париж первым же рейсом». Даже если сегодня у нее и назначено свидание, она все отменит ради него.
Наконец телефон зазвонил.
– А, это ты… – неприветливо бросила она.
– Дорогая… – начал Крейг.
– Я тебе не «дорогая», продюсер! И не старлетка, которая по две недели елозит своим сучьим задом по дивану!
В трубке раздавался слитный гул голосов: должно быть, в ее офисе, как обычно, яблоку негде упасть, но Констанс никогда не стеснялась устраивать сцены при посторонних.
– Послушай, Конни…
– «Послушай, Конни», мать твою… – передразнила она. – Ты обещал позвонить вчера. Только не уверяй, будто не смог дозвониться. Я все это уже слышала.
– Я и не пытался.
– У тебя даже ума не хватает соврать, сукин ты сын!
– Конни, – умоляюще пробормотал Крейг.
– Единственный порядочный человек в Каннах. А все мое чертово везение. Почему ты не пытался?
– Я был…
– Засунь эти объяснения куда подальше. И телефонные звонки тоже. Я не обязана торчать в офисе и ждать, когда проклятый телефон соизволит позвонить. Надеюсь, ты найдешь подходящую сиделку в Каннах, потому что, клянусь Господом, в Париже твои акции больше не котируются!
– Конни, ради Бога, опомнись!
– Уже опомнилась. И с этой минуты я буду совершенно благоразумной. Считай, что этот телефон отныне выключен. И не пытайся набирать номер. Никогда!
В шестистах милях от него раздался громкий треск: очевидно, она в гневе швырнула трубку на рычаг. Крейг удрученно покачал головой и осторожно положил трубку, улыбаясь при мысли о том, как ошеломленно смолкла галдевшая до того молодежь и каким оглушительным хохотом разразился ее партнер-профессор, выведенный этой тирадой из состояния хронического сомнамбулизма. Она не в первый раз устраивала Крейгу подобные скандалы. И не в последний. Отныне он будет звонить в назначенный срок, даже если для этого придется весь день висеть на телефоне.
Крейг спустился на террасу, позволил сфотографировать себя с львенком, написал на снимке: «Я нашел тебе достойную пару», – вложил в конверт и отправил Констанс экспресс-почтой.
Пора отправляться на обед к Мерфи. Выйдя к подъезду, он спросил швейцара, где его машина. Тот был занят каким-то облезлым лысеющим стариком в «бентли» и проигнорировал Крейга. Автостоянка перед отелем была забита машинами, причем лучшие места приберегались для «феррари», «мазерати», и «роллс-ройсов». Скромная «симка», взятая им напрокат, обычно заталкивалась в самый укромный уголок, чтобы не позорить репутацию отеля, и время от времени, когда наплыв дорогих колымаг бывал особенно велик, Крейг обнаруживал свою машину в квартале от отеля, в каком-нибудь переулке. В его жизни случались периоды, когда он раскатывал на «альфах» и «лансиях», но все это давно в прошлом, и теперь ему вполне хватало и того, что мотор работает, а колеса крутятся. Однако сегодня, когда швейцар наконец соизволил сообщить, что машина припаркована где-то позади отеля, и ему пришлось долго брести вдоль теннисных кортов туда, где обычно ошивались шлюхи, Крейг ощутил нечто вроде смутного унижения. Похоже, служащие отеля успели узнать о его неудачах и, всячески издеваясь над его скромной машиной, дают таким образом понять, что он недостоин жить во дворце, стены которого они охраняют.
«Ну ничего, посмотрим на их лица, когда придет время давать чаевые», – мрачно подумал Крейг и, повернув ключ в зажигании, поехал к мысу Антиб на свидание с Брайаном Мерфи.