13. Взрыв
Рафаэль
Октябрь 1980
Помрачение, тошнота. Эмоциональный передоз. Слишком быстрый переход от радости к боли, от беззаботного веселья к грызущей тревоге. Мне хочется заорать, зарыдать, выскочить на улицу и драться. С кем?
Сегодня Симхат-Тора, праздник Торы, праздник радости. В синагогах не протолкнуться. Евреи приходят всей семьей со свитками Торы в руках, чтобы в кругу танцевать с ними. Мужчины, женщины, дети — все поют, танцуют, хлопают в ладоши. Свитки переходят из рук в руки, их целуют, поднимают, показывают друг другу в память о Моисее, который спустился с горы Синай три тысячи пятьсот лет назад. Мы празднуем великое событие в истории нашего народа: нам была дарована Тора. Ребятишки порой не хотят идти в синагогу, им скучно слушать нескончаемые непонятные молитвы, странное пение, которое ничего им не говорит, но в этот день они бегают по синагоге в полном восторге и ловят конфеты, которые бросают им матери с балкона, отведенного для женщин.
Я поднял голову и нашел глазами Сесиль. Да, Сесиль, моя гойка, тоже сидела на балконе в толпе евреек, она была немного растеряна и отвечала улыбками на любопытные или подозрительные взгляды соседок. «Слишком светловолосая, слишком белокожая, слишком растерянная, вряд ли она из нашей общины, — наверное, думали они. — Может, познакомить ее с моим сыном…»
Я предложил Сесиль пойти со мной на праздник просто так, ни о чем особенно не думая. Она согласилась с радостью, поняв, что я приоткрываю перед ней завесу, прячущую нечто, очень для меня существенное, к чему до сих пор она имела только косвенное отношение. И теперь я, стоя внизу и хлопая в такт пению в ладоши, раздумывал, какой же все-таки тайный смысл был в моем приглашении? Чего я ждал от присутствия Сесиль на празднике. Выбор праздника вряд ли был случайным. Танцы, радостные напевы, мистический экстаз — наверное, я хотел, чтобы она увидела праздничный облик тех, с кем я чувствовал себя связанным, не считая при этом, что нахожусь в подчинении.
Я смотрел на Сесиль, на ее застенчивую улыбку, на большие удивленные глаза, и она казалась мне такой красавицей, таким чудом среди чернявых смуглянок. Ее очевидная на всех непохожесть светилась, как ореол, и у меня невольно сжималось сердце. От любви или от сострадания? Меня привлекло ее сияние? Или мне не по душе мои смуглые землячки? Нет, нет, своих земляков, единоверцев, я очень люблю вопреки всем их недостаткам. Недостатки недостатками, но я знаю, сколько в них сердечности и щедрости, сколько незаживающих ран, сколько боли. И мне хочется, чтобы Сесиль их тоже полюбила. Почему? Наверное, потому что они часть меня, та часть, за которую я не хочу краснеть.
Внезапно в синагогу вбежал мужчина. Он высоко поднял руки и казался в куда большем возбуждении, чем те, кто плясал вокруг. Он закричал, и все повернулись к нему. Нам на секунду показалось, что он в экстазе радости. Но стоявшие к нему ближе, слышавшие его слова, застыли в ужасе. Испуганные голоса зазвучали громче, громче, перекрывая все еще звучавшее пение, и наконец совсем его заглушили. Теперь стали слышаться только крики. Мужчины обняли головы руками. Те, кто вроде меня так ничего и не расслышал, задавали вопросы. Новость, обегая собравшихся, дошла и до нас. Настала и моя очередь передавать ее дальше. «Покушение… в синагоге… в Париже… убитые… бомбой… Кто?.. Когда?.. За что?..»
Крики. Восклицания. Слезы.
«Не может быть!» «Господи! Господи!» «Только не здесь!» «Выходите!» «Спасайтесь!» «Это крайне правые!» «Нет, это палестинцы!»
Никто не трогается с места. Свитки Торы тоже замерли, они больше не танцуют. Кто-то предложил положить их снова в ларец. Кто-то не согласен.
Синагогальный староста взял слово:
— Мы только что узнали, что в Париже, на улице Коперника, был совершен терракт. Бомба разорвалась в синагоге. Очевидно, есть убитые и раненые. Больше пока мы ничего не знаем. Мы просим вас не выходить за пределы синагоги, пока ответственными лицами не будут осмотрены прилегающие кварталы. Затем мы все спокойно, без паники выйдем.
В ответ люди снова зашумели. Они пытались понять, насколько рискованно оставаться здесь, в священном для нас доме. Раввин мгновенно покончил с дискуссиями.
— Сейчас мы помолимся за наших братьев и сестер, ставших жертвами совершенного варварства, — объявил он громко и властно. — Совершившие это преступление метили нам в сердце, в сердце нашей веры. Покажем им, что мы не опустим головы. Ответим им нашей молитвой.
Голос раввина, его речь разрядили гнетущую атмосферу. Он начал молиться, молился истово, и верующие отвечали ему с такой же истовостью. Каждый «аминь» звучал как требование, вопль возмущения, удар кулаком в лицо агрессора. Толпа молящихся была охвачена смятением. Упование, ненависть и страх сливались воедино. Точно так же было в праздник Йом-Кипур, когда началась война.
Я поднял глаза и посмотрел на балкон, где сидели женщины. Многие из них плакали. Многие молились. Многие молились и плакали. Я смотрел на Сесиль, она оказалась в сердцевине чужого горя, но понимала его глубину, его причины. Трагическую суть нашей истории бросили ей прямо в лицо. Она оказалась среди нас, с нами, в горе и плаче. Ее прекрасные глаза смотрели на меня, ища ответа, подсказки. Я мог ответить только печальной улыбкой. Может быть, и она стоит у подножия горы Синай. Все евреи стоят у ее подножия. Те, кто уже родился, и те, кто еще родятся. Миллионы и миллионы. Но живут на земле всего шестьсот тысяч. И если кто-то из них страдает, другие плачут и молятся.
Мунир
Мир сошел с ума. Бросить бомбу перед синагогой. Дети, женщины, мужчины пришли туда молиться. Какое чудовище могло задумать такое зверство, готовить его, представляя последствия?.. Воюют с солдатами, нельзя убивать беззащитных.
Все только и говорили что о взрыве. Не сомневались, что виноваты террористы. Но почему они молчат? Не заявляют о себе?
Имам наметил позицию.
«Он сказал, что это постыдное преступление. И если его совершили в самом деле мусульмане, то это плохие мусульмане. И мы должны молиться за погибших», — так сказал папа, вернувшись из мечети.
Конечно, проповедь имама была глубже, сложнее, но папа остановился на главном, что успокаивало его совесть и не затрагивало веру.
Под влиянием друзей отец вот уже несколько месяцев каждую пятницу ходил молиться в мечеть.
В квартале все были потрясены и полны сочувствия, хотя порой и раздавались другие мнения, от тех, кто считал всех евреев своими врагами. Но такие мгновенно затыкались, встречая красноречивые взгляды и повисавшее в воздухе молчание. Все были убеждены, что взрыв — дело рук ультраправых. Мусульмане не могли бы осквернить места культа. Конечно, хорошо бы так и было, — чтобы преступление совершили фашисты, общие для всех нас враги. Но, по моему мнению, никакая борьба, никакое противостояние не оправдывает посягательства на жизнь ни в чем не повинных. Да, так я считаю. И буду считать всегда.
Я позвонил Рафаэлю. Он был страшно подавлен. Что за нити связывают между собой евреев, если они так переживают даже за далеких, совершенно незнакомых? Может быть, потому что чувствуют себя следующей возможной жертвой? Не только. Они действительно болеют за своих.
Рафаэль заговорил о Сесиль, сказал, что она в шоке.
Я позвонил Сесиль.
— Знаешь, это все было ужасно. Люди танцевали, пели, смеялись. И потом сразу слезы и молитвы…
— Да, могу себе представить.
— Поверишь? На несколько минут я почувствовала себя еврейкой.
Я растерялся и не знал даже, что сказать.
— На демонстрацию пойдешь? — не дав мне опомниться, спросила Сесиль.
Рафаэль
Вот уже полчаса толпа стояла, ждала, тая в себе пламя гнева. Гнев тлел в каждом из нас, мы были единым целым, мы не желали, чтобы подобные преступления повторялись. Никогда. Нигде. Ни в Париже на улице Коперника, ни в каком другом месте.
Крик рвался у меня из груди, но я чувствовал: крик — нарушение тайны исповеди, закричать — значит вывернуть себя наизнанку. Он расскажет не только о моем возмущении. Он откроет мои детские ночные кошмары, мои слезы о судьбе единоверцев, мое непонимание, как возникла, как угнездилась в душах такая ненависть, неколебимая на протяжении веков.
Мы должны были выйти все на улицу давным-давно. Как только произошло первое убийство, появился первый раб, первый диктатор, первый геноцид, первый террорист. Мы должны были протестовать, осуждать, негодовать. Мы не должны были молчать. Мы должны были быть против.
А теперь? Не демонстрации меняют лицо мира. В мае 68-го казалось, что люди, собравшись вместе, способны изменить установившийся порядок, предложить иное устройство общества, но весеннее буйство кончилось, и все разошлись по домам, взялись за привычную работу, смирились, согласившись и дальше жить со своими фрустрациями. Революционеры оказались компанией художников, расписавших стены незабываемыми словами.
В колонне, что двигалась по улицам Лиона, у меня оказалось немало знакомых. Одних я встречал по воскресеньям в синагоге, с другими учился в лицее, третьи были детьми папиных и маминых друзей. Мунир шел рядом со мной. На него поглядывали. Смотрели и тепло тоже, улыбались, словно бы говоря «спасибо», «спасибо, что ты здесь». Я чувствовал, как он взволнован. Сесиль взяла меня за руку. Ей хотелось, чтобы все видели ее сочувствие. Трое детей впервые вышли на подмостки в драме.
Я-то ведь на самом деле не пострадал. Не я же был на улице Коперника. Принимая слова сочувствия, я в некотором смысле становлюсь как бы самозванцем. Но почему мне все-таки впору костюм, который скроила для нас история? Хотя мои бабушка с дедушкой даже не подозревали о лагерях, а прадеды не слышали о погромах, тем не менее неизбежность мук и страданий у меня в крови. Время стерло зловещую фигуру Изабеллы Католички, ее сестер и собратьев по ненависти, но я принял наследство родовых страданий.
Манифестанты зашагали вперед.
А мне захотелось вернуться домой.
Мунир
Беспорядки впервые возникли в нашем бывшем квартале. В 1976 году они стали вспыхивать и в других местах, взбудоражив СМИ и все население Франции. Франция открыла для себя правду, о которой подозревала, но которой не хотела смотреть в глаза.
С моей точки зрения, эти столкновения были судорогами общества, находящегося в агонии.
— Слышали?! — торопливо спросил Лагдар, усаживаясь на одну из скамеек, окружавших пожухший газон. — Полыхает в Оливье-де-Серр.
— Да, мы в курсе, — отозвался я. — Об этом статья в «Прогресс».
— Покажи-ка, — попросил он, выхватил у меня газету и радостно воскликнул: — Черт! Они сожгли машины, дрались с полицией!
Молодежь предместий считала эти стычки проявлением отваги. Возмущением против несправедливости.
А у меня, если говорить откровенно, сжималось сердце. Речь шла о квартале, где я когда-то жил, о наверняка знакомых мне парнях, которых сейчас называли хулиганьем, шпаной, преступным элементом. Когда мы оттуда уехали, квартал уже не пользовался доброй славой. Потом его репутация только ухудшилась. Как, собственно, и условия жизни — они тоже стали намного хуже. Кроме столкновений между алжирцами — пье-нуары продолжали воевать с харки, — стычки возникали из-за территорий, сфер влияния. Их оберегали от любых посягательств — соседних банд, полицейских, чиновников и просто прохожих.
— Сейчас беспорядки в Симионе? — сказал Фаруз. — Ты, кажется, оттуда переехал, Мунир? Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься, я из Касабланки, — отозвался я, не желая продолжать разговор, который неизбежно погрузит меня в тоску.
— Черт побери! Это у вас, марокканцев, такой юмор? — усмехнулся Фаруз.
— А несколько лет тому назад полыхало в Грапиньер, — вспомнил Лагдар.
— Однажды полыхнет повсюду, — предрек Фаруз. — Все, кому надоели унижения, возьмутся за ножи.
— Мы попали в привилегированные. Сумели окончить лицей, а остальные прозябают в техучилищах, осваивают самые невыгодные профессии. Ты араб? Твои родители приехали сюда на готовенькое? Ну так отправляйся в котельную, к станку, или бери метлу, мети улицы.
— Потому-то нам и нужно попотеть, парни! Попотеть и получить диплом. Показать, что мы здесь не затем, чтобы делать за них грязную работу!
Любой молодежи — из предместья, не из предместья — хочется показать себя. Кое у кого нет другой возможности, кроме как задираться и устраивать стычки. Другие вкладываются в учебу. Мы оказались из этого меньшинства и гордились этим.
Но я не обольщаюсь, потому что прекрасно знаю, что все трудности еще впереди. Дипломы не изменят наших лиц, нашего происхождения. Квартал, предместье, станут и для нас, как для наших товарищей, ловушкой. Мы будем сидеть там, словно пленники, обреченные на бесконечное ожидание, и, только покалечив себя, сможем оттуда выбраться. Фаруз не ошибается: все, что происходит там, покатится дальше, разойдется повсюду. Ученье не выход. То, что можно избавиться от проблем, переведя «опасные элементы» на запасной путь, — иллюзия. После того как французы уехали из предместий, те стали своего рода гетто, где арабская молодежь гноит свои надежды и мечты.
Причины всего этого? Экономический кризис, который обрек кормильцев на безработицу; родители, которые позволяют улице воспитывать своих детей; нетерпимость французов ко всему, что напоминает им о поражении в Алжире; грубые полицейские, которые любят унижать; отсутствие развлечений в кварталах; школа, которая пытается причесать всех под одну гребенку; иные культурные ценности, органично присущие иммигрантам…
Да этих причин столько — начни их перечислять, и сразу станет ясно, что решения не найти…
Рафаэль
Игра называлась «Любовь властелина». Ее основное правило: верить как можно дольше, что любовь способна преодолеть все препятствия. А потом увидеть только препятствия, и избавиться от любви.
Роман Альбера Коэна стал культовым среди еврейской молодежи, жаждавшей абсолютной любви. Во всяком случае, среди тех, кто любил читать. Каждый казался себе Солалем и видел в возлюбленной Ариану. Разумеется, мы не понимали всей значимости этой книги, сведя ее всего лишь к романтической истории. Но как бы там ни было, мы проживали описанные в ней стадии, подверстывали под книгу свою жизнь.
Мы с Сесиль тоже играли в эту игру. Но сегодня вечером игра закончится.
Не лучший конец для романа, полного чувств.
Я уже не первый месяц искал верные слова, чтобы написать в нем последние строчки. И вынужден был смириться: хеппи-энда не получалось.
Какое-то время я любил Сесиль. Потом я стал любить нашу с ней историю любви. Мне нравилось играть в Солаля, который нарушает закон, испытывая чувство вины. Но исчерпались и эти чувства, и мне стало невыносимо видеть, как страдает Сесиль. Ведь на самом деле я не был Солалем, у меня не было ни его отваги, ни его жестокости.
Сегодня вечером я поговорю с Сесиль. Скажу ей: «Давай все изменим. Порыв, который нес нас в будущее, исчез. Остались нежность, милые сердцу воспоминания о трудных или радостных минутах. Мы давно с тобой стали друзьями, но не хотим этого признать. И если честно, меня держит совсем не благородное чувство: я боюсь увидеть тебя счастливой с другим. Согласись, это очень эгоистично и глупо…»
Так я начну. А потом, как у меня всегда бывает, слова польются сами.
Мучительнее всего для меня в моем решении то, что я не знаю: какая из причин для разрыва для меня главная. Религиозная? То, что Сесиль не еврейка? Поначалу для меня это было серьезным стимулом, я ринулся на завоевание. А теперь? Неужели главная причина для разрыва?
Нет. У меня прошла влюбленность, в этом все дело. Я люблю быть с Сесиль, мне нравится, как она на меня смотрит, я люблю ее белоснежную кожу, нежные губы. Она такая ласковая и так уверенно смотрит в будущее. Мне нравится идти с ней рядом, я горжусь ее такой французской красотой, которая избавила бы меня от трудных потуг прижиться в чужеродном обществе.
Я мог бы вплыть в это облако и расположиться, как на пуховой перине, на всю жизнь.
Но я не хочу удобства! Не хочу слиться с окружающим, истаяв в любовной нежности… Без веры, без религии. Напротив, я хочу почувствовать составляющие моего естества, понять, что связывает меня с прошлым, найти нити, которые потянутся в будущее. Хочу чувствовать постоянное напряжение социума, чтобы неустанно работал мозг. Уверен ли я, что непременно добьюсь успеха? Нет, не уверен. Пока я только нащупываю слова, стараясь выразить свои мысли, ищу себе оправданий, корю себя, обвиняю, защищаюсь… Но я точно знаю, что мне необходимо оборвать то, что стало прошлым, и трудиться над возможностями для совершенно иного будущего.