Часть третья
– …Не так важно рудознатцам отыскать признаки золотой жилы…
– Патер, постой! «Рудознатцам» – это трудное слово!
Константин август обернулся. Его старшая дочь, четырнадцатилетняя Агафья, сидела за столом мистика и усердно записывала стилом на восковых табличках черновик письма к Феодору, митрополиту Кизика и близкому другу Константина. Для своих лет эта девушка, довольно полная и важного вида, отличалась редкостной ученостью и жаждой приносить пользу. В этом ее стремлении Константин усматривал проявление родственного сходства и позволял ей помогать в делах. Правда, от дел по управлению Романией ее дед по матери – старший из соправителей, василевс Роман, своего зятя избавил почти полностью. Еще лет двадцать назад.
– Ру-до-знат-цам! – раздельно повторил Константин своим приятным голосом, заправил за ухо длинную прядь черных волос и скрестил руки на груди.
Во внутреннем саду за окном Влахернского дворца по зеленой траве под цветущими олеандрами расхаживали павлины. Маленькие гордые головки были едва заметны на вершине сапфирово-синей колонны шеи. Самый здоровенный гордо прошествовал между кустами желтых и лиловых ирисов, сошел на белую мраморную дорожку. Вид павлиньих хвостов – золотистых, смарагдово-зеленых, – всегда приводил Константину на ум метелки, которыми старший василевс подметает вокруг святого престола здешнего храма – Влахернской Божьей Матери, – когда приезжает совершать омовение в святых источниках. Эти метелки делают из павлиньих перьев. Вот от этих самых павлинов, для того их и держат в садах дворца во Влахернах.
Здешний дворец выглядел сшитым из лоскутов одеянием бедняка – уже пять веков один василевс за другим взводил здесь, на Шестом холме Великого Города, одно здание за другим. Триклиний раки – самый старый, Дунайский триклиний, триклиний Анастасия, Океанский триклиний, портик Иосифита, соединяющие все это лестницы на склоне холма, галереи, сады – все из разного камня и в разном вкусе. Зато теперь Влахернский дворец, уже довольно обширный, мог без труда вместить младшего из василевсов с семьей и приближенными. Но до великолепия Мега Палатиона ему было как до неба. Впрочем, Константина это не огорчало – он с детства знал, как преходящи земные блага и как мало стоят резьба, колонны, фрески, мозаики и позолота, если в любой миг можно среди них лишиться жизни.
– Написала? – Вспомнив о письме, он обернулся к дочери.
– Да, – кивнула Агафья, уже сидевшая в готовности, поднеся острие стилоса к оправленным в золото табличкам слоновой кости. Таблички были старые, из наследства бабки Зои. Константин слышал от матери, будто еще до свадьбы на таких табличках его отец, василевс Лев, передавал ей любовные послания и стихи, но от дочери эти семейные предания скрывал. – Продолжай.
– Или не так ищут знатоки камней чистые драгоценные камни… А ныряльщики – непорочные жемчужины… – Константин неспешно подбирал слова, будто нанизывал упомянутые жемчужины на нить, успевая полюбоваться каждой по отдельности. – Как ты, сей сладчайший мой Феодор… Горячо и страстно считаешь… Постоянное пребывание рядом со мною, любимым… Превыше прелести любой вещи…
Он подавил вздох, так и видя перед собой Феодора – его добрые карие глаза, полный сочувствия взгляд. Митрополит Феодор почти заменил ему другого Феодора, наставника юности, – по обвинению в заговоре против Романа того давно сослали в фему Опсикий, за Пропонтиду. Но годы ученых занятий не высушили в Константине сердце, опасности не убили жажду любви, и он с чисто женской готовностью откликался на нее везде, где Бог ее посылал. А тот был не щедр на любовь земную для четвертого из нынешних повелителей Романии.
Мойры с самого начала подвергали Константина, сына Льва, испытаниям. Три брака василевса Льва оставались бесплодными или по сути бесплодными, и лишь после смерти третьей жены красавица Зоя, уроженка знатной семьи, вновь подарила ему надежду стать отцом. Церковники во главе с тогдашним патриархом, Николаем Мистиком, резко возражали против четвертого брака василевса, называя это сожительство блудом, дозволенным скоту, но позорным для человека. Под угрозой наказания за государственную измену патриарх Николай согласился крестить младенца Зои в храме Святой Софии, как царское дитя, но требовал удаления самой Зои. Много лет василевс вел борьбу за право назвать Зою своей женой и царицей, и это удалось ему, но после его смерти ей вновь пришлось отстаивать свои права на трон, права сына, права матери быть со своим ребенком.
Когда василевс Лев умер, Константину было всего семь лет. Отцовский брат и соправитель, Александр, едва не приказал оскопить племянника, чтобы навсегда лишить возможности взойти на престол: евнухи порой достигают в Романии высоких степеней, но для наивысшей у человека все части тела, полученные от Бога при рождении, должны быть в наличии. Зоя августа была сослана в монастырь, но, к счастью, вскоре возвращена; несколько лет шла отчаянная борьба между нею и ее противниками, Романией правил совет регентов, одновременно ведя войну с болгарским царем Симеоном, с коим перед смертью поссорился дядя Александр. Влиятельные заговорщики пытались свергнуть совет регентов. Могучие мужи возносились к вершинам власти и низвергались в пропасть на глазах маленького мальчика, уже знавшего, что делят они его, Константина, державу и власть. Как знал он и о том, что и его рождение многими считается незаконным, и даже отец его Лев иными не признается сыном своего отца. А значит, предлог для свержения их семьи всегда готов. Наконец было заключено соглашение между сторонниками Зои и тогдашним друнгарием царского флота – Романом Лакапином. Четырнадцатилетний Константин сам попросил его о покровительстве, дал ему высокое звание магистра и должность великого этериарха – начальника иноземных наемников.
Вслед за тем Роман предложил Константину в жены свою дочь Елену, что ему самому принесло титул василеопатора. И на деле он занял место отца юного василевса. Затем и сыновья Романа устремились во дворец. Сперва высокие должности, а потом и венцы василевсов получили все – Христофор, Стефан, Константин, Феофилакт. Роман-старший увенчал и внука своего Романа, сына Христофора. Константин, сын Льва, очутился на пятом месте в списке василевсов Романии.
– …Поэтому и кратчайшего письма жаждешь, и недолгой беседы желаешь, и во сне часто видишь любимого, – диктовал он старшей дочери, усердно водившей стилом.
Понимая, сколько раз мог быть убит, изувечен, сослан, Константин благодарил Бога за каждый день, не угрожающий жизни. Испытания не сделали его трусом, но научили ценить каждое мгновение тишины, не слишком заботясь о том, что будет завтра. И каждого друга, на кого он мог положиться.
– Но что за напасть… Ненавистный тиран… Разлучитель любящих и непримиримый враг разделил нас и разделяет доныне? – Константин помолчал, глядя в сад и отыскивая наиболее яркое определение.
Немало он знал людей, кто заслуживал всех этих званий. Но тому, о ком он говорил сейчас, красивые обороты подходили так же мало, как узорное золотое кольцо грубой дубине. И он закончил:
– Все расстроили дикий вепрь и нашествие скифов.
– На-шест-вие ски-фов… – вывела Агафья.
Распахнулись обитые блестящей медью двери, вошла Елена – супруга Константина. Его ровесница, она была уже далеко не юна, но благодаря полноте сохранила гладкость белой кожи, на которой измарагдами сияли ярко-зеленые глаза. За нею нянька вела пятилетнего Романа – того самого, кому старец Василий, блаженный провидец, предрек стать царем по достижении совершеннолетия. За двадцать два года брака чета приобрела четырех дочерей, но из троих рожденных Еленой младенцев мужского пола выжил только один, и василисса почти все время держала его при себе, не доверяя свое сокровище служанкам.
Обнаружив старшую дочь за столиком мистика, Елена не удивилась.
– Агафица, ты опять здесь! Ты уже столь учена, что тебя можно хоть сейчас поставить игуменьей любого женского монастыря.
– Матер, мы уже говорили об этом! – При появлении августы Агафья встала и поклонилась, однако хмуря свои густые черные брови на круглом пухлощеком лице. – Я не хочу в монастырь. Не чувствую в себе монашеского призвания.
– Но так ты наилучшим образом послужишь Богу, подашь благой пример людям, сделаешь много добра! – Елена уселась, заботливо расправила тяжелые складки золотисто-желтой далматики, затканной багряными птицами с поднятыми крыльями. – А попусту живя во дворце, будешь только подавать повод к сплетням. Ты уже совершенно взрослая девушка, тебе пора подумать… О себе.
Другие девушки в возрасте Агафьи уже выходят замуж – как и сама Елена когда-то. Но этот, наиболее прямой путь женской судьбы, для дочери и внучки василевсов был закрыт плотнее, чем для какой-нибудь пастушки-бесприданницы. Для нее в мире не существовало равных по положению женихов, и брак девушки из августейшей семьи даже с царем иной державы – как у Марии, другой внучки Романа, – считался уроном родовой чести.
– Почему же попусту? Бывало, что сестра василевса правила Романией – Пульхерия, например, а наш дед Лев возложил венец василиссы на свою сестру Анну…
– Но это потому, что Бог отнял у него трех жен подряд и двор остался без госпожи! Ты же не желаешь смерти своей матери и теткам?
– Я не желаю, но никто не ведает воли Божьей… И я приношу пользу, – Агафья взглянула на отца, ожидая поддержки. – Помогаю василевсу в его трудах, одновременно сама приобретаю необходимые познания…
– Эта бойкая девица удалась в свою бабку Зою… Ты получил письмо? – обратилась Елена к мужу, разглядев, чем они заняты.
– Да, – Константин кивнул на лист пергамента на своем столе. – От бедного моего друга Феодора! С тех пор как Господь вернул ему здоровье, мы еще не виделись ни разу, а теперь вот эти скифы!
– Но письмо же доставили?
– Да, только Божьим соизволением. До сих пор почти ни одно судно не смеет ни пересечь Пропонтиду, ни вообще выйти из Никомедии. Все побережья в страхе. Я и ответ пишу больше для утешения своей души, – Константин вздохнул, – но не считаю себя вправе подвергать опасности каких-то невинных людей, пытаясь отослать его в Кизик.
– О боже, как надоело! – Елена негодующе всплеснула руками.
Зазвенели ее золотые браслеты, и маленький Роман, лежавший на мраморной скамье и болтавший ногами в воздухе, с любопытством обернулся на звон.
– Роман! – В это время и Константин заметил, чем занят его сын.
Как отец его Лев пережил трех первых жен, не дождавшись наследника, так и Константин обзавелся сыном лишь через семнадцать лет супружества. И теперь воспитывал с присущей ему дотошностью.
– Что ты делаешь? – окликнул он мальчика. – Разве так василевсы помещаются на скамье? Ну-ка, сядь, как я тебя учил.
Мальчик немедленно сел, выпрямившись и сложив руки на коленях, и заискивающе улыбнулся строгому отцу.
– Вот так, теперь вижу настоящего василевса! – одобрил тот. – Никогда не забывай, как должно вести себя, и ты будешь править державой ромеев долго и счастливо!
– Хотела бы я, чтобы это было так! – воскликнула Елена. – Под самыми стенами Константинополя скифы чувствуют себя полными хозяевами, будто опять вернулась Аварская война! Когда уже с ними что-то сделают? Где фемные войска? Чем занят стратиг Оптиматов?
– Я слышал, Панферий жаловался, что число стратиотов сильно уменьшилось, а те, что являются в банд, приезжают на дохлых клячах с гнилой сбруей, с негодным оружем и совершенно не способны к несению службы. В Вифинии пробовали дать скифам бой. Вывели стратиотскую конницу, но были разбиты. Так и должно было быть, – добавил Константин, видя, что Агафья опустила стило и внимательно слушает. – Бессмысленно и даже вредно нападать на варваров малыми силами, пока не собрано войско, а главное, прямо сразу после их появления в нашей стране. Сей подвиг, как справедливо пишет Маврикий, будет совершенно бесполезен. Варвары свежи, полны сил и боевого духа, жадны до сражений и добычи. Нападать на них следует позже: во-первых, когда будет собрано больше сил, а во-вторых, когда они устанут от грабежей, будут рассеяны по разным местам и обременены добычей и пленными. Вот тогда стратигу надлежит, выбрав удобное место, напасть на них – когда враг утомлен, разбрелся в разные стороны за добычей или уже думает поворачивать назад. Но до тех пор…
– Но до тех пор они успеют натворить множество бед! – воскликнула Агафья.
– Есть особые приемы для того, чтобы уберечь население сельских мест и дать им возможность спрятаться со скотом в укрепленные города. Но даже если по каким-то причинам этого не было сделано, все равно не следует бросать в бой войска из невыгодного положения. Они лишь будут потеряны даром, а войска, дорогая моя, всегда стоят государству денег! Сколько я понимаю, Роман ждет подхода войск из Анатолии. А пока они подойдут, скифы рассеют свои силы и станут малоподвижны из-за множества добычи и пленных…
– Например, монахинь из монастыря Раскаяния, да? – осведомилась Агафья вполголоса, будто обращаясь к самой себе. – Они же там неделю или две прожили. Наверное, молились! – язвительно добавила она.
– А ты откуда знаешь? – Елена в негодовании обернулась к ней. – Константин! Это у тебя девушка наслушалась… Таких историй?
– Но все знают! – отважно встала на защиту Агафья, опасаясь, как бы ей не запретили эти послеобеденные занятия с отцом – единственное, что придавало смысл ее скучной жизни, состоящей из рукоделия и богослужений в знаменитой здешней церкви. – Когда Керас горел у нас под окном, – она кивнула в ту сторону, где стены дворца выходили к заливу, – как я могла не знать, что происходит? Внешние галереи закрыли, но все знают, что творится с той стороны! Когда там все горело, у нас в покоях было нечем дышать, – как я могла этого не заметить? Павлины в саду, и те кашляли! И ты хочешь, августа, чтобы я жила в монастыре, где со мной когда угодно может случиться… что угодно? Здесь, во дворце, мы хотя бы пока в безопасности! Здесь нас бережет Божья Матерь Влахернская и победные скипетры прежних василевсов!
– В монастырь Раскаяния, пока я жива, ты уж точно не попадешь! – язвительно заверила Елена.
Видя, что мать сердится, пятилетний Роман подошел и ткнулся ей в колени. Елена погладила его по блестящим черным кудрям, поцеловала в гладкий лобик – единственный сын, очень хорошенький мальчик, составлял ее отраду. Но выражение досады и сейчас не покинуло ее красивое лицо.
– Любезная моя, позволь нам закончить, – мягким голосом попросил Константин. – Воспоминания о давней дружбе услаждают душу, но, не имея возможности видеть своих друзей, я нахожу такую отраду в том, чтобы беседовать с ними хотя бы мысленно, а духовная беседа порой проливает в сердце еще большую сладость, чем телесная…
– Тогда напиши ему что-нибудь ученое! – раздраженно посоветовала Елена. – Чтобы твоя дочь, переписывая твои письма, одновременно приносила пользу и своей душе.
– Хотел бы я последовать твоему совету, но боюсь, я сам не настолько мудр…
– Клянусь головой Богоматери! – Елена закатила глаза и сделала знак няньке. – Ниса, пойдем! Посмотрим, чем заняты остальные.
Константин проводил супругу взглядом, вздохнул, вновь посмотрел в сад. Солнце клонилось к закату, сильнее начинал пахнуть жасмин.
– Тебе не темно там? – окликнул он дочь.
– Нет, я готова. – Агафья, вновь усевшись за столик мистика, имела вид тайного торжества.
– А часто писать письма препятствует нам… – вновь заговорил Константин, пытаясь сосредоточиться, – не что иное… Как застаревшая наша непросвещенность и непричастность музам. Ибо, будучи в сущности неграмотными… Совершенно не испившими из кубка муз и связанными, будто цепями, невежеством и необразованностью… Мы становимся… Становимся… Еще более неспособными писать, а в особенности – отправлять столь ученому мужу нечто по стилю несовершенное и… варварское, – с тайным отвращением добавил он, думая о скифах-разбойниках, из-за которых эти его труды останутся, скорее всего, напрасны.
– Вар-варс-ко-е-е-е… – шепотом тянула Агафья, слегка мотая склоненной над столиком головой, будто дразнила кого-то.
* * *
Не сразу Хельги Красный понял, благодаря чему он сам и его передовая дружина остались целы и невредимы.
– Нас уберегла наша собственная доблесть и отвага! – говорил он вечером через два дня. – Наша готовность идти вперед без малейшего страха! Огнеметы стреляют только в безветренную погоду или по легкому ветру, чтобы пламя несло вперед. Но мы, идя впереди всего войска, зашли к грекам в корму, и если бы они выстрелили по нам, то попутный ветер принес бы это пламя назад на их собственные борта. Потому они и не стреляли. И поэтому мы, те, кто не побоялся первым пойти под стрелы, сейчас сидим в этом дворце, едим мясо и пьем вино в память наших погибших собратьев, кому не так повезло!
– И мне так больше нравится! – захохотал пьяный Велесень. – Чем если бы они пили по нам!
В одной руке он держал чашу с вином, а другой обхватил сидящую у него на колене молодую женщину в помятом мешковатом платье белой шерсти. Женщина заливисто хохотала, обвив тонкой рукой его потную шею, хотя не понимала из варварской речи ни слова.
Хельги и его люди имели основания гордиться собой. При столкновении с хеландиями они не поняли, что оказались недоступны для огнеметов, что ветер, дующий грекам в корму, укрывает русов, оказавшихся позади этой кормы, лучше той железной двери кузницы, которую Змей Горыныч напрасно пытался пролизать насквозь. Хельги дал приказ трубить «Вперед!», надеясь, что хеландии не решатся разорвать собственный строй, чтобы преследовать русов сразу в двух направлениях. Видя впереди дымное мерцание павших с ясного неба молний, горящие лодьи и прыгающих за борт охваченных пламенем людей Ингвара, Эймунда, Фасти, Барда, Хавстейна и других, они лишь налегли на весла и припустили вниз по проливу, к Царьграду, надеясь уйти подальше.
И им это удалось – за ними никто не гнался, и через какое-то время поворот Босфора скрыл зрелище битвы. Поднимая глаза, гребцы видели только черный дым над горами позади.
Через три-четыре роздыха, убедившись, что погони нет, Хельги отдал приказ пристать к берегу. Перевязывали раненых – не в пример огнеметам, токсобаллисты стреляли и против ветра. Хельги бегло пересчитал лодьи – вышло около двухсот. Кроме своих, при нем оказалось еще трое воевод, так или иначе искавших спасения впереди, а не позади – Ждан Косой, Негода и Миролюб.
А тем временем верховое течение понесло мимо объедки битвы…
Ни у кого не находилось слов, кроме бранных. По голубым водам залива, нежным на вид, как помятый шелк, тянулись к далекому Царьграду обгорелые остовы лодий. Все еще чадили, оставляя за собой хвост мерзкой вони – горелого дерева, каленого железа, сгоревшей плоти. Кое-где видны были обгоревшие до неузнаваемости трупы.
Иных затошнило. Хельги стоял, стиснув челюсти, судорожно сглатывал и считал. Одна… Две… Пять… Восемь… Двенадцать… Волосы шевелились от ужаса, перехватывало дыхание. Что, вот так и пройдут мимо, прямым путем в Хель, все восемьсот остальных скутаров Ингварова войска? Холод струился в жилах от мысли, что кроме них никто не спасся, не выжил…
Вниз тянуло обгоревшие щиты, разные обугленные обломки, весла…
Через какое-то время жуткий поток прекратился. Чуть опомнившись, Хельги перевел дух. До тысячи оставалось очень далеко: он насчитал не более сорока лодий. Конечно, сбился, но ненамного.
– И где остальные? – спросил здоровяк Селимир.
Родня с Ильмень-озера его теперь и не узнала бы: за год похода он похудел, загорел, обзавелся хазарским кафтаном и хазарской же шапкой с большими «ушами». Такой наряд носили многие люди Хельги, перезимовавшие с ним в Карше после похода прошлого лета, и в Ингваровом войске их прозвали «хазарами». Шапку Селимир сейчас держал в руке, то и дело вытирая блестящий от пота лоб. Лицо его раскраснелось, коротко остриженные светлые волосы стояли дыбом.
– Должно быть, назад повернули, – ответил Перезван. Голос у него дрожал, но он старался держать себя в руках.
– Кто – повернули?
– Ну, наши. Киевские. Князь.
И киевские, и князь были этим людям не такие уж и «наши». Последние годы они, собранные из разных мест, провели в дружине Хельги: захватили вместе с ним Самкрай, сражались с конницей Песаха на перевале в Таврии, потом разграбили Нижний город Сугдеи и ушли зимовать в хазарскую Каршу. Теперь они редко вспоминали, кто родом с Ильмень-озера, а кто со среднего Днепра. Даже киевляне привыкли считать своим вождем Хельги и на призыв Ингвара идти на Царьград откликнулись лишь потому, что так считал нужным он.
– А куда повернули сами греки, мне кто-нибудь скажет? – воскликнул Стейнтор Глаз, наемник. – Мы очень удачно зашли с кормы, но теперь вот я своей кормой чую, что греки уже развернулись и идут искать нас!
Все, кто его слышал, содрогнулись. Звучало очень правдоподобно.
– Скорее они пошли дальше, за той частью войска, что уцелела, – возразил Хельги. – Их ведь там куда больше, чем нас здесь. Но так или иначе, ждать нам нечего. Мы же пришли к Царьграду за добычей, правда, парни?
– Как жив Господь! – весело откликнулся жидин Синай.
– Ну так и пойдем к Царьграду! Много нас, мало – какая разница?
– Если нас мало, так нам больше достанется! – усмехнулся другой наемник, Ульвальд. – Вон там, конунг, я вижу селение, – он показал на склон холма, где среди зелени плодовых деревьев белели стены домиков, – и для взятия этого «города» у нас уж точно хватит сил! А там посмотрим, как дела пойдут!
– Стройте людей, бояре и хёвдинги! – кивнул Хельги.
Он не был безрассуден, но понимал, что выбор у него небогатый. Огненосные греческие корабли так или иначе находились между ним и выходом в море, отрезая путь назад. Впереди, через половину дневного перехода, лежал сам Царьград. Для нападения на него двух с чем-то тысяч человек явно недостаточно. Но другого пути нет, а значит, остается показать себя опасным противником и попытаться взять что получится. А заодно и подбодрить людей легкой победой – после увиденного сегодня им это необходимо.
Какое-то село и мужской монастырь они захватили еще до вечера. Не считая наемников, во всем русском войске люди Хельги имели, пожалуй, наибольший опыт захватов и грабежей, приобретенный за последний год, поэтому знали, как взяться за дело.
Монастырь оказался большой и богатый. Жило в нем сотни две монахов, а разных мастерских нашлось, как в целом городе: кожевенные, гончарные, кузня, ткацкая, швейная, плотницкая… Здания монастыря окружали обширные сады и огороды, в глубоких погребах были сложены сотни амфор с вином и оливковым маслом, бочки с разными припасами – соленой рыбой и солеными же оливками, пифосы с зерном и мукой… Для многочисленной братии замешивали тесто на хлеб при помощи вола, которого гоняли по кругу.
Но у русов не сразу нашлось время все это разглядывать. Налетев на монастырь, как тысячерукий Змей Горыныч, ворвались в церковь, где спасались монахи, и порубили с полсотни, прежде чем заметили, что никто не сопротивляется, все лишь стоят на коленях и поют что-то по-своему, закрыв глаза…
Уцелевших Хельги приказал просто выгнать за ворота (часть пришлось тащить волоком, ибо они не желали подниматься с колен, хотя приказы им отдавали на греческом языке). Под защитой крепких стен и выставленных дозоров остались ночевать. Вола порубили на мясо, но соленые оливки с непривычки мало кому понравились.
Ложась спать в самой просторной келье, Хельги был совершенно уверен, что разбудят его новостью о подходе пятитысячной царевой конницы. Тогда останется принять бой и с гордостью вступить в двери Валгаллы, пятная ее полы кровавыми следами. Но разве кто-то тут намеревался жить вечно? Избирая свой путь, воин знает, что перейти с земной тропы на небесную можно в любое мгновение. Хорошо, что останется сын, Торлейв. А сын, как говорил отец Ратей, это счастье, даже если не застанет отца в живых…
С такой матерью, как Фастрид, мальчик не пропадет. Вырастет и когда-нибудь даже поставит по отцу камень. На нем так и будет написано: «Торлейв поставил этот камень по своему отцу, Хельги. Тот сражался на Восточном пути и погиб в Грикланде…» Нет, лучше так: «Фастрид и Торлейв поставили этот камень по Хельги, своему мужу и отцу…»
Так думал Хельги, засыпая. Но к утру, когда он проснулся, все вокруг монастыря было тихо. Сияло солнце, щебетали птички. А никаких вооруженных греков близ монастыря не оказалось – ни конных, ни пеших. Десятка три монахов спали под деревьями в саду, между рядами виноградника и в грядах огорода. Своих мертвецов, выброшенных русами за ворота, они уже собрали, уложили в ряд под яблонями, привели по возможности в приличный вид, и человек пять сидело над ними, бормоча что-то.
– Похоже, братья, что боги предназначили нам с вами завоевать Царьград, – говорил Хельги, пока дружина подкреплялась хлебом и сыром из монастырских запасов и жареным мясом захваченных вчера овец. С похмелья соленые оливки, как ни странно, показались уже вкуснее, чем вчера. – Пока я не вижу, кто мог бы нам помешать. Что – будем ждать этих рохлей, что тянутся позади, как хромые жабы, или пойдем вперед и возьмем самую лучшую добычу?
Отроки заржали, услышав про хромых жаб. Хельги не был ясновидцем и не знал: жив ли Ингвар и его приближенные, что осталось от двадцатитысячного войска, где оно? Но и не собирался ломать голову над этим. После битвы в проливе его дружина выросла втрое, и теперь у него хватало сил для самостоятельных действий. Так что, возможно, все вышло к лучшему.
Так или иначе, к стенам Царьграда он подойдет первым. И что там можно взять, тоже возьмет первым. Этой чести ни Ингвар, ни Мистина, ни Тородд с Фасти и Сигватом уже не смогут у него отнять.
– И если они не успеют к тому времени, как мы возьмем свою добычу, то, пожалуй, и делиться с ними будет несправедливо, – заметил Ульвальд, хёвдинг почти полуторасотенной дружины. – Как ты думаешь, конунг?
В порядочном войске должен быть конунг. И Хельги, человек княжеского происхождения и носитель княжеского имени, вправе будет сам делить добычу, взятую без участия других князей. Это ему хотели сказать, и он понял намек.
– Я думаю, Ульва, нам надо приступать к делу, а не ждать, что подскажут сны.
– Слава Хельги конунгу! – закричал Ульвальд и его люди.
Под эти крики двухтысячная дружина покинула разоренный монастырь. В старых каменных зданиях не осталось ни утвари, хоть мало-мальски ценной, ни сосудов, ни священнических одежд, ни припасов. Вся казна переселилась на скифские лодьи, в истоптанной церкви остались лежать лишь иконы, выбитые из окладов, да рассыпанные листы пергамента от книг, что лишились дорогих переплетов. Отделяли их при помощи секиры.
Передвинувшись еще на три роздыха ближе к Царьграду, русы снова высадились и пустились по округе. Здесь наконец повстречалось войско, собранное стратигом фемы Оптиматов (на чьей земле они находились, хотя не знали об этом). Это были стратиоты – ополченцы из селян, достаточно состоятельные, чтобы приобрести (или унаследовать) лошадь и снаряжение для военной службы. Но выучкой и сплоченностью они сильно уступали тагмам – наемникам, которые круглый год проходили обучение, а не пахали землю и не давили виноград и оливки. Числом отряд уступал русам в четыре раза, равно как отвагой и готовностью сражаться. Лошади, привычные к работам по хозяйству, взбесились от страха, услышав дружный вой и грохот секир по щитам. Из-за этого всадники не смогли нанести мощный удар единым строем; русы приняли их на копья, развалили ряды и сноровисто порубили даже тех, кто пытался совладать со своей обезумевшей лошадью. Плохо выученные всадники не могли выстоять против сплоченного пешего войска с длинными копьями и ростовыми топорами. А те из русов и славян, для кого это сражение стало первым, хорошо уяснили себе, зачем воеводы гоняли их всю зиму и зачем было нужно это навязшее в ушах «Шаг! Шаг! Щиты ровней!».
Обратив уцелевших в бегство, русы остались хозяевами поля. Пленные им были не нужны, поэтому раненых добили, и до ночи собирали добычу. Все, кому не хватало снаряжения, нашли себе подходящий шлем, наручи или поножи, стеганый греческий кавадий, а то и пластинчатый панцирь или кольчугу.
Переночевали в ближнем селе, а утром двинулись дальше, вниз по проливу.
И вот… Над синей водой встал зеленый берег с частыми белыми пятнами строений, а над ним какая-то огромная округлая вершина. Слишком ровная для обычной горы.
– Это София! – Глядя вперед, Хельги едва верил глазам; от восторга пробирала дрожь. – Их главная церковь… И вон там, за стенами, – царские дворцы.
Йотуна мать! Едва владея собой, Хельги ударил кулаком по борту. Он проник туда, где прославился его дядя и тезка – Олег Вещий. Ценнейшие сокровища мира лежали впереди, за этими белыми стенами, как золотой желток яйца в каменной скорлупе. Казалось, копьем можно дотянуться. Сама синяя вода в проливе перед городом казалась какой-то особенно драгоценной, сделанной не то из шелка, не то из самоцветов. И он подошел к этому исполинскому ларцу первым – он, сын Льювини из Хейдабьюра, незнакомый со своим отцом и неведомый ему, «краснорожий ублюдок», как его зовут между собой дорогие зятья. Но они остались где-то позади – разбитые, раненые, может, и мертвые, – а он уже здесь. В Царьграде. Там, куда они так горделиво стремились.
Издали стены, опоясавшие мыс, были едва заметны и казались низкими. Но Хельги понимал, что на самом деле они ему не по зубам и искать добычу надо в более доступных местах. «Церкви и монастыри! – в два голоса твердили ему Ульвальд и Рагнвид. – Там самая добыча! Все золото, серебро, шелк и припасы уже собраны для нас в одно место, только приди и возьми».
Устье Суда оказалось перегорожено железной цепью, но этого Хельги ожидал. Кто же из руси не слышал сказание о том, как Олег Вещий преодолел эту преграду, поставив свои суда на колеса! Хельги повторять это деяние не собирался – чтобы обложить Царьград со всех сторон и подвергать долгой осаде, людей нужно в двадцать раз больше. А потому он просто высадил дружину с северной стороны Суда и двинулся вперед по суше.
Вблизи через залив стала хорошо видна высота и мощь знаменитых стен: куда там Самкраю. Кладка мощных каменных блоков, переложенных слоями красного кирпича, тянулась, будто горная гряда, пугающе ровная и гладкая. Человек десять должны были бы встать друг другу на плечи, чтобы хоть последний дотянулся до края стены. Понятно, почему отсюда десятки раз ни с чем уходили болгарские и аварские ханы, цари сарацин.
На стенах виднелись шлемы и копья городской дружины. При виде русов оттуда грянули залпы стрелометов и камнеметов. Полетели стрелы из ручных луков; разнообразные метательные снаряды густым дождем просыпались в воду. Над стеной виднелись даже ковши тех страховидных сооружений, похожих на исполинских насекомых, что льют горючую смесь или кипящую смолу. Василевсы изготовились к нешуточной осаде. Но русы приближались к стенам лишь из любопытства и удальства: подразнить греков.
Хельги отчасти ожидал, что здесь в конце пролива перед городскими стенами его встретят новые царские корабли с их смертоносным оснащением. Но напрасно: кроме торговых судов и разных лодчонок, удалось разглядеть в военной гавани лишь три-четыре крупных судна. И то они сидели в воде так низко и криво, даже издали имели столь жалкий вид, что было ясно: эти не на ходу и опасны не более, чем куча дров.
Таким образом, все воды близ Царьграда оказались во власти прорвавшихся русов. На другом берегу Суда не было сплошной застройки, но и здесь стояли монастыри, дома, усадьбы, мастерские, торговые склады. Иные оказывались пусты – хозяева со своим добром заранее перебрались в город. Но ушли не все – иные не успели, не сумели, понадеялись на хеландии Феофана или на фемные войска.
Всякое добро охапками носили к лодьям. Обчищенные дома и усадьбы поджигали, стремясь нагнать на греков как можно больше страху.
– Видать, царь-то сам на золотом столе кашляет! – смеялись русы, видя, как клубы дыма несет на высокую стену дворца в самом конце Суда.
* * *
В первый же день близ Царьграда русам выпало приключение, надолго вошедшее в дружинные предания.
Неподалеку от городских стен, по левую руку для выходящих из Боспора Фракийского, обнаружился дворец в окружении сада – среди невысоких домиков он издали бросался в глаза. Стены из чередующихся, как здесь принято, рядов красного кирпича и белого известняка, оконные косяки белого мрамора – далеко не новые, но искусной старинной работы, – большая церковь с золоченым крестом над круглым куполом. Высадившись из лодий, русы бросились к дворцу слаженным строем, под прикрытием щитов, с воем и ревом, чтобы испугать возможных защитников. Правда, как думал Хельги, под своим стягом и в окружении телохранителей приближаясь к окованным воротам, скорее всего, там никого и ничего нет. Хозяева таких богатых дворцов в случае вражеского набега уходят заранее и вывозят все имущество под присмотром собственной охраны. Тем не менее дворец мог пригодиться и сам: в его просторных помещениях найдется место для ночлега и отдыха всех двух тысяч, а за стеной можно укрыться. Только бы там не оказалось засады…
Засада там была, но совсем не такая, как Хельги ожидал. Ворота высадили без особого труда, и в это время по осаждавшим не пустили ни одной стрелы. Прорвавшись за ворота, обнаружили на широком дворе не воинов, а сотню молодых женщин, одетых в широкое платье из белой или серой некрашеной шерсти, с белыми покрывалами на головах.
– Да это тоже монастырь! – охнул Ульвальд, озираясь поверх кромки щита. – Да еще и бабский!
Меч в его руке не находил цели – во дворе не оказалось ни одного мужчины, даже безоружного. Ульвальду уже приходилось видеть монастыри во время набегов на Страну Фризов и Франкию. Обычно монахи и монахини в таких случаях с испуганными воплями разбегались и прятались по углам, забивались в свою церковь. Обезумев от ужаса, припадали к подножиям алтарей, обнимали кресты, липли к иконам, не понимая, что драгоценные позолоченные кресты и оклады нужны викингам куда больше, чем жалкие жизни их почитателей, и возле икон им скорее снесут головы, чтобы не мешались… Воздевали руки к небу, взывали к своему богу или молили захватчиков о пощаде на непонятном для варваров языке…
Но эти повели себя совершенно иначе. Десятки молодых женщин при виде русов разом заговорили и закричали, будто чайки, причем в голосах звучал скорее какой-то развязный задор, чем испуг или мольба. А пока русы беглыми взглядами отыскивали способных противостоять им, женщины с визгливым вызывающим смехом стали задирать свои мешковатые подолы.
У русов отвисали челюсти: вместо мечей, щитов и копий взгляды их падали на круглые колени, белые или смуглые бедра, плоские животы… и то, что под ними. Викингам не раз случалось забавляться и с монашками – если те оказывались достаточно молоды и годны в дело. Но даже многоопытный Ульвальд не видел такого, чтобы монахини вели себя как самые отвязные уличные потаскухи, завлекающие любителей продажных утех. Иные выделывали такие движения бедрами, что мужчин прошибал пот. Выглядело это так, будто женщины от страха лишились рассудка или во всех сразу вселились какие-то похотливые бесы. Пронзительный смех и непонятные выкрики звенели в ушах. Славянские отроки смотрели на это, вытаращив глаза и едва не роняя оружие: такого они не видели даже купальской ночью, когда девки совсем шалеют от плясок и прыжков.
– Халльвард! – заорал Хельги сквозь этот гвалт. – Где ты? Что они говорят? Эти бабы взбесились?
– Н-не хочешь позабавиться, к-красавчи-ик… – заикаясь от изумления, перевел Халльвард. – П-пойдем, говорят, со мной, я тебе на дудке сыграю…
– Чего, пес твою мать?
– Т-того! Твою мать и есть…
Угадав, кто тут главный, к ним подошла женщина постарше других – лет тридцати с лишним. Остановившись перед Хельги, она медленно подтянула подол своей далматики из тонкой шерсти до самого пояса и выставила вперед голую ногу – уже не такую упругую, как у юных дев, но белую и соблазнительно полную. Изумленный Хельги против воли не мог отвести глаз от этой ноги, а женщина усмехалась, забавляясь растерянностью скифского вождя.
– Мы, жительницы монастыря Марии Магдалины, просим тебя о милости, добрый господин! – переводил обалдевший Халльвард, а женщина тем временем задорно подмигивала Хельги. – Мы молим тебя сохранить нам жизнь, а за это обещаем тебе и всем твоим людям такие услады, о каких вы у себя в Скифии наверняка и не слыхали.
– Услады? – повторил Хельги. – Ты про что?
– Да ты понимаешь, про что я! – усмехнулась женщина. – Я-то сразу вижу опытного мужчину, который знает, как доставить удовольствие и себе, и женщине. Это сейчас я – игуменья мать Агафоника, а каких-то десять лет назад меня звали Агнула, я была самой известной флейтисткой на Месе и получала за игру целую золотую номисму… Флейты у меня тут нет… Но это не беда! – Она окинула Хельги взглядом и выразительно остановила его на определенном месте. – Ты не пожалеешь, если оставишь нас в живых. Каждая из нас когда-то зарабатывала на жизнь, ублажая таких удальцов, как вы, потому-то мы и попали в этот монастырь. Здесь найдется сотня девчонок, еще молодых и свежих, как утренние розы, а уж опытных, как сама Феодора августа! Иные здесь уже давно, но клянусь головой Святой Девы – настоящий мастер свое искусство не пропьет!
И она подмигнула.
Хельги помотал головой. В целом он понял, о чем ему толкуют, но услышанное не укладывалось в уме. Еще и потому, что эти соблазнительные речи для него произносил грубый голос заикающегося от изумления Халльварда.
Вместо битвы вышло совсем иное действо. Дружина Хельги закончила первый день под стенами Царьграда совсем не так, как ожидала, но все признавали: это превзошло все ожидания. В монастыре, основанном триста лет назад василиссой Феодорой, сейчас содержалось более трехсот бывших потаскух. Время от времени эпарх и доместик городской стражи устраивали на них облаву, и тогда в монастырь Раскаяния привозили десятки девок: из числа рыночных, уличных, портовых, даже кладбищенских. У каждой имелись свои угодья, где они ловили охотников до продажных ласк. Иной раз Вигла закрывала какой-нибудь притон, чей хозяин не сумел поладить со стражей. По большей части сюда попадали потаскухи из самых дешевых, даже рабыни либо вольноотпущенницы. Но встречались и дорогостоящие обольстительницы, обученные разным искусствам для услаждения всех чувств – пению, музыке, танцам.
Не все обитательницы монастыря были молоды и хороши собой: иные из них прожили здесь уже дольше, чем когда-то на воле. Хитрая настоятельница, Агафоника, сперва вывела встречать «гостей» самых молодых и бойких, а старух до времени попрятала. Вечером русы сели ужинать в бывшей трапезной монастыря – и в мастерских, выкинув ткацкие станы, поскольку даже во дворце две тысячи человек разместились с трудом.
– Мы будем развлекать вас пением и танцем, пока вы едите, – сказала Агафоника.
Сотни молодых мужчин, возбужденных легкими успехами и самим присутствием доступных женщин, глядели на них горящими глазами, забыв даже о еде. Одни красотки пели, а другие плясали, изгибаясь, будто змеи. Возбужденный гул зрителей почти заглушал пение. Потом танцовщицы сбросили будто бы мешавшие им платья, и гул перешел в рев. На Купалие ничего подобного не водилось: глядя, как голые девки дергают животом, отроки пришли в такое неистовство, что танцовщиц мигом растащили по углам, и на их место пришли новые.
– Для тебя, кирие, я приберегла парочку самых лучших, – говорила Хельги Агафоника, взявшаяся сама прислуживать ему за столом. – Таких, что любой патрикий за них заплатил бы сотню номисм. Акилине всего семнадцать, она у нас только с осени, а до того работала на Месе, возле книжных лавок, и постоянно слушала беседы ученых людей. Даже во времена Солона не много находилось девушек, умеющих так поддержать учтивую беседу. А Танасия была цветочницей, во всем Городе никто лучше ее не умел сплетать цветочные гирлянды. К ней присылают даже из других монастырей, когда приходит время украшать алтари на праздник. Она сама – будто влажный утренний гиацинт, ты увидишь… Их ценят даже молодые василевсы, и любая из них могла бы стать василиссой, если бы только наши августы были неженаты… Феодора, упокой Господь ее душу, сама в молодости была шлюхой, да такой, что слава о ней шла от Константинополя до Александрии. Ну а как женила на себе василевса, то заделалась такой добродетельной, что куда против нее самой… – настоятельница возвела очи, – луне на небе! Здесь в ее время был царский дворец, а она велела собрать всех девушек в Городе и перевезти сюда. Говорят, что тогда их нашлось полтыщи и что иные предпочли прыгнуть в море и утонуть, чем вести жизнь добродетельную…
У матери Агафоники слегка заплетался язык: за десять лет монастырской жизни она отвыкла от вина, от мужчин, от изобильной еды.
– И что – вы здесь все до одной… из этих? – недоверчиво спрашивал Хельги.
В Хейдабьюре тоже имелись женщины, в летнюю пору наплыва торговцев предлагавшие себя за серебро, и он знал, что это такое. Но что их бывает столько сразу… И таких… Поистине в Царьграде собраны все сокровища мира в немыслимом количестве!
– Да, все мы когда-то попали в силки виглы, – отвечала Агафоника. – Даже игуменьи здесь из своих же… Вот как я… А до меня была мать Филомена – она в юности не слонялась по улицам в дождь и холод, а жила в мраморном дворце и выбирала себе содержателей из магистров да патрициев! Они из кожи вон лезли, лишь бы уговорить ее на свидание, приносили ей золотые браслеты и ожерелья с вот такими измарагдами! Такие серьги с жемчугом, что василисса обмочилась бы от зависти! Она работала почти до пятидесяти лет и ни одной ночи не проводила без мужчины, если только сама не хотела. А потом по доброй воле поступила сюда и принесла такой вклад, что все ахнули! Правда, умерла лет через пять. От скуки, я думаю.
– Значит, не всех сюда притаскивают силой?
– Так и в ремесло наше не все попадают по доброй воле. Кого-то продают в притон, кто-то от голода идет на кладбище – меж могил землю спиной греть. Такие, бывает, сами сюда просятся. Тут все-таки кормят… Правда, устав у нас строгий – ведь нам положено каяться, для того нас и загоняют сюда. Иным легче угождать Иисусу, а иным подавай возлюбленных попроще… Не у каждой же хватит терпения дождаться сокровищ на небе, хочется же и на земле хорошо пожить, да, кирие? Носить красивые платья, есть вкусную еду, спать сколько захочется, а не вставать на молитву по пять раз за ночь… Словом, жить в свое удовольствие. Вот, ты меня понимаешь, я вижу! Но мы все очень почитаем Господа, ты не сомневайся!
Из подопечных Агафоники уже мало кто оставался на ногах. Девушки – иные и впрямь молодые, а иные лишь по названию, – сидели на коленях у викингов и русов, лежали на полу и находились в иных разнообразных позах, о которых – тут настоятельница сказала правду – русы и не слыхали. Молодых девок живо разобрали бояре и старшие оружники, но ради утешения отроков появились женщины постарше. Успели даже подвести глаза углем и украсить волосы и грубое монастырское платье цветами из сада. Но отроки, приведенные в исступление неразбавленным вином и зрелищем бесстыжих плясок, уже не замечали их морщин, нехватки зубов и седины в волосах под розами. Обширный дворец, изнутри отделанный серым мрамором, с потускневшими фресками на стенах и истертыми мозаичными полами, превратился в подобие огромного роскошного притона. Отовсюду доносились страстные стоны.
В монастыре Раскаяния дружина Хельги застряла дней на десять. Отсюда каждый день расходились по Суду и по предместьям, сюда возвращались с добычей. Привозили скот, вино, разные припасы, и каждую ночь шумел пир. Те из монашек, кого приволокли сюда силой после облавы и кому торговать любовью казалось проще, чем работать, охотно вернулись к прежней жизни: мужчины, подарки, вино, веселье. Русы и викинги дарили новым подругам украшения и платья. Те со смехом сбрасывали монашеские одежды и одевались в тонкий шелк, унизывали руки браслетами до локтя, морщась, силились вставить серьги в заросшие дырочки мочек. Русы не понимали их речей, не разбирали песен, но хорошо понимали язык гибкого женского тела.
Особенный успех имели сестры Лидия и Хариклия – до монастыря они были обучены искусству мимов и теперь устраивали целые представления без слов: одна изображала знаками, будто гневается, а вторая ее унимает, или влюбленный юноша изъясняется перед красоткой, или кабатчик зазывает посетителей, или торговка пытается всучить хозяйке негодную рыбу. Русы покатывались со смеху, глядя на их искусные ужимки. Потом начинались пляски. Но если люди бывалые уже видали подобное в городах Греческого царства, то славянские парни не могли опомниться, видя, как черноокая красотка, одетая в украшения и немножко шелка, вертится перед ними, подмигивает и манит, будто русалка… Иные и про добычу забывали, переходя от одной обольстительницы к другой, пока хватало сил.
Но вот однажды Хельги, проснувшись за полдень меж двух обнаженных дев, понял: хватит. Бывший царский китон – а ныне покои матери-настоятельницы – был похож… на палаты Валгаллы после пира, перешедшего, как там водится, в битву. Везде тела, мужские и женские, разбросанные одежды, опрокинутые кубки, лужи разлитого вина… А по углам – и кой-чего похуже. Непривычные к вину головы трещали, желудки возмущались. Сотские с трудом находили десятских, кому идти в дозор, десятские едва могли найти своих людей среди этого разгрома и заставить встать. Да и тогда ратники больше опирались на свои копья, чем держали их. Искать добычи почти никто уже не хотел; вчера ушли на поиски лишь человек двести, остальные весь день пировали. Куда идти и зачем, если кругом и так полно вина, мяса и веселых женщин? «М-меня уже убили, и я в Валгалле, – бормотал вчера Ранульв, стоя при этом на четвереньках. – К-куда идти, какая добыча? Пока не вырвется Волк, нам никуда уже не надо…»
Продрав глаза, Хельги вышел во двор умыться. У монастыря имелась своя цистерна, и во дворе даже действовала крина. Большая часть двора была завалена ломаными ткацкими станами, выкинутыми из мастерских, повозками с добычей подешевле. У крины умывался мрачный похмельный Рамби. Еще кто-то спал сидя, привалившись спиной к мраморному бортику.
– Двое покойников у нас, – сообщил Рамби, увидев Хельги.
– Чего? – Хельги обернулся, вытирая мокрое лицо сорочкой.
От усталости и с перепоя вид у него и так был не слишком свежий, а красное родимое пятно, занимавшее левую сторону его лица, шеи и горла до ключиц, придавало ему совсем потусторонний облик. Обычно женщины, впервые его увидев, пугались, и только бывшие царьградские потаскухи, повидавшие всякое, будто не замечали на его лице никакого пятна.
– Покойников? – повторил Хельги. – А точно?
Рамби кивнул.
– Прямо здесь?
Рамби еще раз кивнул.
– Не слышал вчера, за полночь в нижних покоях визгу было?
Хельги смутно вспомнил: ведь слышал, но не обратил внимания. Подумал мельком, что, если серьезное дело, придут и скажут. Но никто не пришел, и он забыл.
Йотуна мать!
– Отравлены? Зарезаны? – Хельги выпрямился, безотчетно комкая несвежую сорочку.
Слишком уж они тут расслабились, будто и впрямь в Валгаллу попали! А потаскухи и есть потаскухи – за пару медных фоллисов отравят, глазом не моргнув.
– Да какое отравлены! – с досадой буркнул Рамби. – От счастья умерли, пес его в корму! Прямо на бабах. С перепоя сердце не выдержало.
– Кто?
– У Гудмора в дружине один, и из Благожиных один. Ты их не знаешь. Да Дивьян вчера чуть в корыте этом не потонул, – хирдман с досадой пнул мраморный борт крины, – купаться полез, пьяный леший, а сам упал на дно и лежит! Затих. Видно, устал. Хорошо тут наши ребята были – подняли его, вытащили. Еле выволокли хряка – он и так тяжелый, так еще и мокрый!
– Из ладожских вчера двое с тремя из Негодиных за бабу подрались, – добавил Тови, вышедший вслед за вождем.
– И что?
– Одному голову разбили об стену. Уж больно тут стены твердые.
– Тоже труп?
– Да нет, этот отлежится. У него же в голове мозгу нет, сплошная кость до самого рта, чего ему будет.
– Нет, хватит с меня этой Валгаллы с валькириями, йотуна мать! – Хельги с досадой швырнул сорочку под ноги, на выщербленные плиты двора. – Все, снимаемся! А то эти у… удальцы или все тут на этих бешеных бабах попередохнут, или на лучину сточатся!
«И я сам тоже», – подумал он, но вслух этого не сказал.
* * *
Когда Хельги объявил, что дружина уходит в Пропонтиду за новой добычей и славой, иные огорчились, иные вздохнули с облегчением. Из монашек одни тайком возблагодарили Бога, а другие ударились в плач.
Еще день пришлось дать на приведение людей в порядок, заперев запасы вина и разогнав веселых сестер по кельям. А утром, выйдя во двор, впервые за десять дней выспавшийся Хельги обнаружил там полтора десятка женщин во главе с Агнулой, то есть матерью Агафоникой. Все были одеты просто, но по-мирскому, в платья, накидки и мафории из дружинной добычи, держали узлы с полученными подарками и еще какими-то своими пожитками.
– Мы, конунг, поедем с вами, – объявила Агнула. Она уже выучила нужное слово, запомнив, что «конунг» нравится Хельги больше, чем «кирие». – Вы – добрые и щедрые мужи, и мы будем служить вам. Мы еще можем иногда готовить пищу и стирать рубахи… Хотя не очень любим. Главное, что вы не заставите нас стоять заутрени и творить навечерия то на заре, то глухой ночью.
– А жить на хлебе и воде вредно для кожи! – вставила кудрявая Зинаис. – От этого старишься вдвое быстрее!
Лица отроков озарились надеждой.
– Но мы будем продолжать поход! – ответил женщинам Хельги. – Все лето, если боги помогут. Вам подойдет такая жизнь – день на корабле, ночевать где придется, есть что поймаем… Если ваш василевс наконец опомнится и вышлет войска – мы будем драться. Я сам не знаю, буду ли жив через месяц, и вам не обещаю.
– И это ты рассказываешь мне? – усмехнулась Агнула. – Наш василевс давным-давно выслал войска против нас – то есть Виглу, и засунул нас сюда. А мы не из тех, кому нравится жить по уставу, где расписан каждый шаг и каждый вздох. Девочки, стратиг просит предостеречь вас: его судьба переменчива, как волны морские, и он не может обещать нам долгой и богатой жизни. Что скажете?
«Девочки» переглянусь и фыркнули. Здесь были те, кому монашество показалось хуже смерти и кто приход скифов воспринял не как бедствие, а как избавление. Среди изготовившихся в дорогу были три-четыре женщины, уже не молодые, кто провел здесь лет по десять, но так и не смог привыкнуть к добродетельной жизни.
Многие низкие люди богаты, а добрый беднеет, –
нараспев прочитала Акилина – та, что прежде зарабатывала свои милиарисии при книжных лавках, светловолосая девушка. Насмешливое, даже чуть хищное выражение ее глаз несколько противоречило их небесной голубизне.
Мы же не будем менять добродетель на денег мешок;
Ведь добродетель всегда у нас остается, а деньги
Этот сегодня имел, завтра получит другой!
– Это был Гомер? – насмешливо спросила Агнула.
– Нет, это был Солон.
– Вот видишь? – Агнула обернулась к Хельги. – Акилина знает много хороших стихов. Будет развлекать вас.
– А при чем здесь добродетель? – спросила еще одна их товарка, смуглокожая Феби, уже вновь вдевшая в уши крупные золотые серьги. Судя по выговору, она была сириянка. – Если опять речь про добродетель, то я, пожалуй, пойду обратно в кабачок лысого Макиса.
– Это значит, что деньги приходят и уходят…
– Уж это мне известно!
– А добродетель… Или доблесть… Или свобода остается с человеком навсегда, – пояснила голубоглазая Акилина, бывшая подруга греческих философов и риторов.
– Ну а значит, пока вы не потеряете вашей доблести, мы не потеряем нашей свободы, – обратилась Агнула к Хельги. – Так что, конунг, будем каждый беречь свое, а потом умрем. Но мы и не слышали, чтобы кто-то вовсе не умирал. Только блаженный Василий живет уже больше ста лет, но не хотела бы я стать такой развалиной!
– Даже Даниил Столпник когда-то умер, а он тридцать лет ничего не ел, не пил и не спал! – засмеялись девушки.
– Только когда его все же сняли со столпа, у него черви уже все ноги сгрызли, фу!
– Этот ваш Солон, должно быть, слышал речи Высокого, – заметил Халльвард. – Отец Ратей тоже об этом говорил. Что, дескать, стада погибнут, родня поумирает, а слава доблестных мужей бессмертна.
– Может, и слышал, – согласилась Акилина. – Они могли встречаться. Солон тоже жил очень давно, еще до Христа.
– Вы чего там, состязание скальдов устроили? – оглянулся к ним Ольвид. – Халле, гони этих коз на скутар, а то уйдем без вас.
И войско Хельги Красного двинулось дальше на юг – в Пропонтиду. Позади остались уже остывшие развалины на северном берегу Кераса, разоренные и разграбленные предместья, а впереди еще ждали своей участи побережья фемы Оптиматов, богатый город Никомедия, селения на островах…
* * *
Русские дружины под началом Мистины Свенельдича, оставшиеся на южном берегу Греческого моря, столкнулись с греческими войсками дней через пять после ухода от Босфора.
– Вижу шатры! – закричал со своего места Эскиль, кормчий Хавстейна. – И лошадей!
Хавстейн обернулся, глянул, вскинул руку. Трубач схватил рог и подал знак «К бою!».
Впереди на пологом берегу реки виднелся с десяток лошадей и возле них люди. Выше, на вершине склона, белели грязноватые пологи шатров – десятки, будто грибы-поганки на поляне. С реки было даже не видно, где они кончаются. Длинная отмель была вся взрыта ногами и копытами – коней на водопой сюда водили постоянно.
Этого случая русы ждали не первый день. Двигаясь вдоль побережья на восток, поначалу войско от моря не отдалялось, лишь прочесывало побережье – села, монастыри, усадьбы, мелкие городки. «Вдуйте им по самые ядра!» – сказал русам на прощание Ингвар. Именно в этом заключался смысл подобной войны – нанести вражескому царству как можно больший урон. Чтобы все побережье дрожало от ужаса перед русами и еще долго потом уцелевшие греки бледнели при мысли о них.
Иные земледельческие селения находили почти пустыми: здесь, в теплых краях, уже шла жатва, и греки по большей части оказывались на полях. Добыча в селах пахарей, пастухов и рыбаков была бедна и однообразна: медная посуда, прошлогоднее вино, медные и бронзовые браслеты и серьги, кое-что из одежды.
Зато усадьбы знатных динатов или монастыри, стоявшие в окружении бедных селений, были так богаты, что поначалу русов оторопь брала. Везде кругом глинобитные хижины под соломенной крышей – а здесь беломраморные дворцы, галереи с колоннами на резных основаниях, куполы кровли, будто в церкви, внутри мраморные полы, медные и бронзовые светильники, золоченые лежанки, столы, отделанные белой резной костью, расписная и серебряная посуда! В больших погребах в нижнем отделении хранились амфоры с вином и маслом, в верхнем – печеный хлеб, сыры, копченые окорока, всякие овощи. Эта роскошь охранялась: богатые ромеи имели собственную дружину, настоящее небольшое войско, но против огромной русской рати эти отряды ничего поделать не могли. И к вечеру, выбросив трупы за разбитые ворота, русы уже смывали пот, пыль и кровь в отделанной мрамором бане, пировали в расписанном фресками триклинии, пожирая хозяйские запасы и растаскивая по углам служанок.
Через несколько дней впереди показалось устье большой реки. Русло оказалось довольно глубоко и позволяло судам пройти; решено было частью войска подняться по течению.
Здесь Мистина впервые разделил войско. Такому множеству воев было тесно на заселенной полосе между морем и горами, но раньше он не спешил распылять силы, еще не зная, есть ли вблизи Романовы войска, где они и сколько их. Однако за первые дни русам не встретилось никого способного к сопротивлению, кроме охраны усадеб. Селяне же, кого пришельцы заставали возле стад или на полях, бросали все и убегали.
– Тородд, ты возьмешь пять тысяч и пойдешь дальше на восток – остановишься там, где покажутся горы, – сказал Мистина, собрав воевод на совет возле устья реки. – Хавстейн, ты возьмешь тысячи три и пойдешь вверх по реке. Поднимешься на переход, там высадишь основную часть и двинешься по берегу обратно к морю. Тормар, тоже с тремя тысячами, через день двинется тебе навстречу. И вы захватите все, что только есть здесь на переход – добро, скот и людей. А я с остальными буду ждать вас здесь.
Два больших отряда – Тородда и Хавстейна – ушли каждый в свою сторону, Мистина с прочими остался ждать. Меняя гребцов, сотня Хавстейновых лодий на веслах продвигалась вперед весь день. И вот, незадолго до вечера, на пологом берегу наконец возникло нечто похожее на воинский стан.
Однако появление врага прямо здесь для греков оказалось неожиданностью. Увидев лодьи с вооруженными людьми, услышав звук рога, поившие коней тут же погнали их вверх по пологому склону, к шатрам.
– Высаживаемся! – кричал Хавстейн, пока его лодья стремительно неслась к отмели водопоя. – Все на берег! Стену щитов! Живее, йотун тебе в зад! Бегом!
Взмахом меча Хавстейн, под своим стягом и окруженный четырьмя телохранителями, указал вверх по склону.
Старшим в стане на реке Сангарий был турмарх Пимен. Ему предстояло собрать пять тысяч стратиотов, и приказ о сборе был разослан дней десять назад, но пока подошло лишь около тысячи человек. И то Пимен благодарил Бога: в пору жатвы, когда у земледельцев каждая пара рук нужна на полях, это уже много.
Три дня Пимен провел в учениях: его комиты учили стратиотов на скаку быстро выпускать одну стрелу за другой, вкладывать лук в колчан и браться за копье, что должно находиться за спиной, а потом снова менять копье на лук.
– Чем лучше воин вооружен, тем он проворнее и страшнее врагам! – внушал Пимен подчиненным.
И выслушивал унылые оправдания: стратиотские наделы мельчают, люди беднеют, и положенное им послабление в налогах мало помогает. Видно было: все мысли его воинства – дома, где женщины и домочадцы без хозяина жнут ячмень и пшеницу.
Теперь же верховые и пехотинцы, на ходу натягивая снаряжение, метались между шатрами. Они еще только отыскивали свой банд и своего комита, а скифы уже высадились, построились и быстрым шагом поднимались по каменистому откосу.
– Сбросим скифов в реку! – кричал друнгарий банда, Авенир, прямо на скаку, не имея возможности сказать речь как полагается. – Вперед, воины Христа! Христос поразит силу язычников!
Конный строй устремился к реке, но в криках «Господи, помилуй!» звучала скорее истинная мольба к Господу о помощи, чем воинственность.
Едва греческий строй показался над гребнем берега, ему навстречу рванулась туча стрел. Многие достигли цели, убитые и раненые лошади полетели кубарем, сбивая остальных. Строй смешался, но продолжал катиться вниз сплошной лавиной людских и конских тел.
И вот конный строй врезался в стену щитов. Длинные пики всадников, с огромной силой пробив выставленный щит, вонзались в тела русов и отбрасывали их назад. Но плотность глубокого строя не позволяла не только отступить – даже упасть. С дикими воплями русы давили, и мертвецы в первом ряду, залитые кровью из разинутых ртов, с острием пики в груди, что не давала им рухнуть, продолжали двигаться навстречу грекам. Всадники, не успевшие выпустить древко, сами оказывались вышиблены из седла этим мощным встречным ударом.
Первые ряды стратиотов сами напоролись на русские копья. Ржали и бились лошади, давя своих и чужих. Русы немедленно пустили в ход ростовые топоры, поражая греков через головы первого ряда. Продвигаясь вверх по пологому склону, вскоре они вышли на луг. Схватка переместилась в стан, закипела между шатрами: здесь комиты уже никак не могли выстроить конницу. На каждого всадника накидывалось сразу двое-трое пеших русов с копьями и ростовыми топорами. Били в грудь и по ногам лошадей, подрубали опоры и растяжки шатров, валили их наземь. Иные рухнули в костры, где греки готовили пищу, и вскоре на опустевшей луговине позади сражающихся уже поднималось пламя.
Не видно было ни одного значка друнгария; лишь значок турмарха краснел в отдалении, у оливковой рощи, среди личных телохранителей Пимена.
Сражение перешло в бойню. Греки бежали, и турмарх приказал играть отход. Остатки отошли за оливковые рощи. Не зная, что там дальше, Хавстейн не стал преследовать греков и тоже приказал трубить отход.
Близился вечер. В сумерках дымились шатры на лугу. Русы поспешно, пользуясь остатками дневного света, ловили носящихся без хозяев лошадей и подбирали оружие и снаряжение с трупов и раненых.
Ночь русы провели в греческом лагере, заняв уцелевшие шатры и выставив вокруг дозоры.
Утром оказалось, что греков нигде поблизости нет: турмарх Пимен, собрав остатки своих людей и оценив положение дел, прямо ночью увел их в ближайший укрепленный городок.
* * *
С места битвы русы уходили с хорошей добычей. В сражении они потеряли чуть больше ста человек – совсем не много для войска из трех с лишним тысяч. Зато им досталось около пятидесяти лошадей, десятки панцирей, шлемов, пик, мечей и щитов. Чтобы вести скутары вниз по реке, людей нужно меньше, и Хавстейн тут же создал конную дружину: отобрал тех, кто хорошо ездил верхом, и под началом черниговца Буеслава отправил на захваченных конях по берегу. Сражаться верхом – особое искусство, которым русы не владели, но всадники, рассыпавшись вдоль берега, в открытой местности среди оливковых рощ и плодовых садов легко находили села и усадьбы.
Теперь пришла пора прочесывать берега Сангария. Вчера русы лишь плыли мимо, и даже не все местные жители, кто не видел их своими глазами, а лишь слышал, поверили, что они вообще тут есть. Сегодня в этом убедились все на пеший дневной переход по обоим берегам реки.
Буеслав со своими конниками первым влетал в село или усадьбу. Если кто-то пытался встретить их с оружием, черниговцы спешивались и принимали бой; их было всего пять десятков, но в любом селе мужчин насчитывалось еще меньше. Сопротивление было слабым: жители понимали, что если скифы идут с севера, где турмарх Пимен собирает стратиотов, значит, его отряды уже разбиты. А тем временем от реки бежали новые толпы пеших скифов. Лошадей запрягали в захваченные повозки и грузили все, что находили в домах и погребах. Скот гнали к берегу, чтобы оттуда переправить к морю; на лугах близ одной усадьбы нашлось сразу несколько тысяч овец. Позади себя поджигали все – поля с созревшим хлебом, строения. Запылали рощи и сады.
После полудня стало видно, что со стороны моря тоже тянутся дымы – это шел навстречу Тормар со своей дружиной. Вскоре стали попадаться греки, бегущие от моря – повозки с домашним добром, бредущий скот. Как и предполагалось, тысячи людей из прибрежных селений оказались как в клещах между дружинами Хавстейна и Тормара.
Дымы тянулись и с юга, и с севера, будто горит уже все Греческое царство. Чем дальше, тем медленнее продвигалась дружина: невозможно идти быстро, ведя с собой тысячи коз и овец, десятки повозок с разным добром, пленниц. Словно обожравшийся змей, дружина медленно сползала по течению Сангария к морю, все тяжелея на ходу.
Назавтра наконец встретились с Тормаром. Но соединиться удалось не сразу: на целый «роздых» берег реки между двумя наступающими отрядами был заполнен людьми и скотом. Все это было насмерть перепугано и металось в поисках спасения. Селения, рощи, поля, сады – все уже было вытоптано ногами самих же греков и скота, разломано, снесено. До самого неба доставали крики, рев, блеяние. Христиане могли думать, что попали в ад: весь мир стал огнем и дымом, воплем и ужасом.
До конца дня продолжалась эта дикая круговерть. Но вот греки, к кому был милостив бог, разбежались, два отряда встретились среди разбросанных пожитков и блеющего скота. К тому времени русы сами едва держались на ногах. Силы свои на ходу подкрепляли захваченным вином, поэтому, едва поняв, что нападать больше не на кого, сотнями падали, где стояли, обессиленные опьянением и усталостью. Хавстейн и Тормар едва выбрали по сотне человек в охрану стана. Ставить шатры никто не заботился, резали первых попавшихся овец и коз, наскоро обжаривали мясо над кострами, жадно утоляли звериный голод и засыпали на грудах брошенного беженцами тряпья.
Лишь на следующий вечер Хавстейн и Тормар со своими людьми вернулись к морю. Даже Мистина, встречая их, вытаращил глаза. И с моря были видны густые дымы над небокраем, знаменуя успехи дружин, но теперь воевода увидел не то, что уничтожили, а то, что захватили. Шесть-семь десятков лошадей, верховых и упряжных, тысячи коз и овец – не считая съеденных, сотни повозок с разным добром – не считая того, что погрузили в лодьи. Сотня пленниц. Серебро и шелка из десятка церквей и пары усадеб. Победа над греческим войском и немало взятого снаряжения. И за все это – менее двух сотен потерь из шести тысяч участвовавших в набеге на долину Сангария.
– Перун и Один благосклонны к нам! – сказал Мистина, и сам несколько удивленный таким успехом. – Завтра отдыхаем, приносим жертвы, а потом идем дальше. Негоже тратить время, пока боги за нас.
Войско гудело всю ночь. Упоенные огромной добычей и победой над греками, русы и славяне чувствовали себя всемогущими.
Даже собственным телохранителям Мистина не сказал, до чего удивлен легкостью этой победы: от Романовых полководцев он ожидал большего.
* * *
Земли Греческого царства малая Ингварова дружина миновала благополучно: население, успевшее спастись от русов, пока те шли к Царьграду, сейчас разбегалось от одного вида первых лодий и не пыталось даже их считать. А на ранней заре русы уходили дальше. В городе Мидии собрали войско и посадили его на галеи, перекрыв вход в гавань. Но в гавань Ингвар не пошел, а выйти ему навстречу греки не решились. К счастью, они не знали, что это не передовой отряд всей огромной рати, а лишь отосланные домой раненые воины во главе с раненым князем.
Путь отступающих до Болгарского царства растянулся на пять дней. Можно было бы дойти и быстрее, но плыли не полный день: раненым требовался отдых, поэтому на ночлег всегда становились ранее обычного. Ингвара лихорадило, и Колояр требовал более длительной остановки.
– Ты, княже, что, помереть захотел? – возмущался Гримкель. – Как я в Киев к княгине приеду – мне Свенельдич тебя передал живого, а я ей что привезу? Ушли мы от греков, давай встанем, отдохнем. И тебе, и прочим на пользу пойдет.
Раненым и впрямь было тяжело проводить весь день на качающейся лодье, на ветру, в тесноте и неудобстве.
– Мы еще на Романовой земле, – говорил Ингвар. – Отсюда нужно уходить побыстрее.
– Мы не можем проделать так весь путь до Киева, – поддерживал Гримкеля Фасти. – До порогов вы все должны быть здоровы…
– Или мертвы, – закончил сам Ингвар.
– Как богам поглянется.
– Но здесь не наша земля. Доедем хоть до уличей. Там встанем.
– От Мидии туда грести дней десять не разгибаясь. И так уже от наших рук на веслах мозоли…
– Да больше – тут против течения, – поправил Асгрим, кормчий.
– Вот истинно! Половину не довезем.
– Ну, хоть до Дуная, до прежней нашей стоянки, – уступил Ингвар.
– На два дня ближе.
– Княже, обожди хоть три дня, пока лихорадка уймется! – умолял Держанович. – Не губи моей жизни молодой!
– А твоей-то что?
– Так Свенельдич с меня ж голову снимет, если мы тебя худо довезем! Вот так за уши возьмет – и скрутит к лешим!
Ингвар промолчал. Раз уж он не погиб в сражении, умирать на овчине было совсем ни к чему. Уж конечно, он не меньше других хотел вновь увидеть себя здоровым. Чем бы ни кончился поход Мистины с войском по восточным фемам, он, князь, рано или поздно должен будет вновь пойти на Греческое царство. Мистина еще мог спасти поход – но свою личную честь мог спасти только сам Ингвар.
Князь понимал, что нужен покой – и ему, и людям. Но, сознавая свое уязвимое положение, стремился уйти от греков подальше. Край близ устья Дуная казался местом обжитым и знакомым, почти своим.
– Это в прошлый раз болгары от нас подальше держались! – говорил ему Фасти. – Пока у нас была тысяча судов, все люди были здоровы и полны ратной доблести…
– Аж пыхтели! – добавлял Гримкель.
– А теперь, когда у нас четыре сотни здоровых и сотня раненых, Петр и осмелеть может.
– Так и я про что! – в досаде отвечал Ингвар. – Чем дальше от греков, тем болгары смирнее будут. Уходить надо, чем дальше, тем лучше.
Разговор этот происходил вечером, близ морского берега, где русы устроили стан – первую стоянку на земле Болгарского царства. Мысленно Ингвар благодарил прежних болгарских ханов и князей, перенесших на своих мечах границу так далеко на юг – в стародавние времена, говорят, греческие владения доходили до Днестра. Недаром же то старое святилище на Белом острове близ устья Дуная устроили греки. И проклинал нынешнего царя Петра: если бы не он, то Романовы земли остались бы позади на несколько дней раньше.
Раненые лежали на кошмах и овчинах, здоровые носили дрова, разжигали костры, собираясь варить кашу. Держанович с помощниками принялся за перевязки, Соломка разложил братовы мешки с сушеными зельями. На каждой стоянке вечером, пока не стемнело, или рано утром Держанович шустрил в лугах и рощах вокруг стана, выискивая свежие травы и коренья: говорил, сейчас, перед Купалием, они входят в самую силу и куда лучше сушеных. Иной раз одалживал у кого-то из старших – у Ингвара, Гримкеля, Фасти – серебряную цепь или гривну и уходил с ней в лес. Возвращаясь, приносил какую-нибудь особую травку; отданная владельцу гривна пахла землей и влажной зеленью. Отроки ухмылялись, переглядываясь, но в этих усмешках сквозило нешуточное уважение к познаниям юного зелейника. И мази его помогали: багровые, с засохшей кровью пятна ожогов, усеявшие руки, лица, плечи и спины, теперь уже подживали, бледнели, приобретали буровато-розовый цвет.
И тем не менее на каждой стоянке приходилось наскоро зарывать несколько трупов. Двое отроков от пережитого огненного ужаса повредились умом, хоть и не были ранены, и их держали связанными.
Всякий день Ингвар втайне радовался, что лето: как он вез бы столько раненых по холоду? Мертвецов на каждой стоянке было бы вдвое больше. Взятое у греков мясо уже кончилось, и теперь опять, как и по пути сюда, на ночь ставили в море сети, чтобы утром сварить рыбы. Кроме Держановича, Ингвар никому не разрешал отходить далеко от берега, даже ради охоты.
– Не забыли, как Эймунд на морского змея охотился, а селянскую корову загубил? А нам сейчас рать с болгарами не нужна. Не в тех мы силах…
Эймунд… Ингвар убеждал себя, что тот найдется вместе с другим братом княгини – Хельги Красным. Он ведь вполне мог, спасаясь от огнеметов, с частью своих людей уйти вперед. Мысль о гибели младшего брата Эльги легла бы еще одним тяжким камнем на его сердце, и без того полное тоски и тревоги.
– Да жив ли Хельги и все, кто с ним? – Фасти в этом сомневался. – Они ведь к Царьграду пошли, больше им деваться было некуда. Неужели и близ столицы у Романа совсем войска нет? Не порубили бы их там… Своих дворцовых хирдманов выпустит, как увидит, что мало наших… И кланяйся от нас Харальду Боезубу!
Ингвар не знал, что отвечать и даже на что надеяться. Как князю, ему было досадно думать, что еще одна часть его людей погибнет понапрасну, но… Если бы сам Хельги Красный не вернулся из похода, Ингвар не слишком огорчился бы. Особенно сейчас, когда его, Ингвара, провал будет только на руку бойкому племяннику Олега Вещего!
Наутро Ингвар проснулся от дуновения свежего ветра. Даже с закрытыми глазами ощутил, что вокруг уже светло. Прохладный дух утренней земли вливал в жилы бодрость; не открывая глаз, Ингвар вдохнул как мог глубже, ясно ощущая, что вдыхает саму силу земли, несущую ему крепость и исцеление. Вдруг вспомнил: а ведь на днях Купалие настанет. Вчера луна взошла уже почти полная: все эти ночи он наблюдал, как месяц мало-помалу нагуливает бока. А про Купалие что там бабы говорят? Всякая травка в наивысшую силу входит… Солнце в реку окунается и воде целебную силу придает…
– Держанович! – позвал Ингвар, одновременно открывая глаза и приподнимаясь на локоть со стороны здорового бока. – Ты должен знать…
И замолк. Вот отчего в шатер так свободно проходит утренний воздух и так светло! У поднятого полога, там, где обычно обретались готовые к услугам Колояр или Соломка (назначенный новым оруженосцем взамен сгинувшего под залпом стреломета Хьёрта, сидел совсем другой человек – вида непривычного, неожиданного, однако же знакомого. Выбритая в части висков голова, черная коса, падающая с затылка на плечо, смуглое лицо с большими дымчато-серыми глазами… Гость сидел на земле, подвернув под себя одну ногу, а вторую вытянув, и явно чувствовал себя очень удобно. А почему Ингвар не сразу его узнал – сегодня на Бояне был не тот черный кафтан простого сукна, что болгарский царевич носил в их первую встречу, а другой – из плотного беленого льна, богато отделанный зеленым узорным шелком с орлами. Узкий «хвостатый» пояс, усаженный серебряными бляшками, меч-парамирий с позолоченной рукоятью, лежащий у бедра хозяина на кошме, любого сразу навели бы на мысль, что перед тобой человек из рода ханов, князей и царей. Сегодня Боян Симеонович выглядел весьма достойным потомком Аттилы.
– Будь здрав! – произнес Боян, видя, что Ингвар открыл глаза и смотрит на него. – А ведь я тебя предупреждал.
От неожиданности Ингвар рванулся было сесть, но охнул от боли в боку и бедре и снова прилег.
– Ты откуда взялся? Опять, как в тот раз, будто из мешка выскочил…
– В этот раз твои люди заприметили меня издалека и не хотели пускать, – усмехнулся Боян. – Пока я не поцеловал креста на том, что не желаю тебе зла, а, наоборот, желаю оказать всякую помощь моему… Ну… Не ведаю, готов ли ты назвать меня другом, но я… Я привез выкуп за меня. Человека с мешком сребра они пропустили.
– Какой, йотуна мать, выкуп? – скривился Ингвар.
Ему все казалось, что он спит. Нарядный, уверенный, красивый Боян совсем не походил на того беса в черной одежде и с черным лицом, каким младший сын Симеона ему запомнился. Он будто переродился. Ингвар узнавал его больше по голосу.
Или это сам Ингвар изменился и теперь смотрел на все иными глазами? Казалось, что их первая встреча осталась где-то за далью времен – года три назад. А ведь всего-то, если подумать, с месяц прошел… Но для Ингвара каждый день был так насыщен и долог, что для него с тех пор началась другая жизнь. Не верилось, что у каких-то людей за это время совсем ничего не изменилось. Вот, Боян, к примеру, успел только раненую ногу подлечить и кафтан переменить…
– Тот выкуп, что должен был дать за меня мой брат Петр. За мою свободу. Ведь пока он не выплачен, по сути я – твой пленник. – Боян достал из-за спины мешочек серебра величиной с два кулака и тяжело плюхнул его на овчину между собой и Ингваром. – Но Печо велел передать, что если уж русы отпустили меня задаром, то я и сам могу дать выкуп за себя. А я честный человек и не собираюсь красть принадлежащее тебе по праву, даже если это имущество – я сам.
– Коня придержи! – Ингвар нахмурился и посмотрел на мешочек.
Неверно его поняв, Боян развязал шелковый шнурок и высыпал на черную овчину груду серебра: сарацинские шеляги, греческие милиарисии, простые проволочные кольца и браслеты, что носятся не столько для красоты, сколько как средство расплаты.
– Я невинной девой никогда и не был, так что за меня ты ведь не желаешь мой вес в серебре? – усмехнулся Боян, глядя, как Ингвар хмурится, будто видит нечто подобное в первый раз.
– Йотун тебе в брод… – Ингвар приложил руку к боку: попытки засмеяться еще отдавались болью, и он уже привык вместо смеха сразу морщиться. – Да уж, дева из тебя… Хоть и с косой.
– Твой отрок-лечец мне сказал, что… Как я его понял, при твоем нынешнем здравье тебе девы пока не требуются, но если все же да, то уже на днях их будет сколько угодно.
– Не своди меня с ума! – взмолился Ингвар. – Какие, к йотуну, девы?
– Скоро будет Еньов день. И ты увидишь много красивых дев. Даже саму Невесту Солнца – Калиницу. Уж это, я верю, тебя подбодрит.
– Благо тебе… – Ингвар снова лег на спину и закрыл глаза. – Теперь я богат и счастлив.
Вот, выходит, ради чего он ходил на Греческое царство – ради двух дырок в шкуре, пары ожогов на морде и мешочка серебра размером с два сложенных кулака. Олег Вещий на том свете подавится от зависти… А тут еще родной брат болгарского царя – как с дерева слетел! – с которым они подрались по пути туда, теперь сидит рядом и рассуждает так дружелюбно, будто Ингвар к нему в гости приехал!
И Мистины рядом нет! Когда Ингвар чувствовал, что чего-то не понимает, ему всегда очень не хватало быстрого ра-зумом побратима.
– А ведь я тебя предупреждал, – снова сказал Боян, и на этот раз Ингвар его услышал.
– Что ты предупреждал?
«Про Кощеево масло и огнеметы ты, йотун тебе в рыло, не сказал ни полслова!» – с досадой мысленно добавил он, ибо думать сейчас мог только о причине своего бедственного положения.
– Я предупреждал: нужно устроить пир на Белом острове и принести жертвы. Иначе святой Андрей… и другие владыки моря не дадут тебе удачи. И что вышло? Как я понял твоих людей, тебя постигла неудача как раз на море. Святой Андрей послал твоим противникам тихую погоду и попутный ветер. А тебя это погубило, и сотни твоих людей нашли смерть в морских волнах. Если бы ты послушал меня – и твоего побратима, – то могло бы быть и наоборот.
Ингвар молчал, не открывая глаз. Он давным-давно забыл о том разговоре, но сейчас уже готов был признать себя неправым и исправить ошибку.
– Ты говорил… – постепенно услышанное в те дни всплывало в памяти, – что этот ваш… Андрей умел вызывать умерших с морского дна и оживлять их?
Боян помолчал, прикидывая, к чему это, потом ответил с мягким сожалением:
– Думаю, святой апостол творил эти чудеса только для крещеных людей.
Он ничего не добавил, но в воздухе ощутимо повис вопрос. И Ингвар задумался: какую цену он заплатил бы греческому чудотворцу за возвращение со дна Босфора всех тех, кто там остался?
– У меня есть один, кто силу креста осознал, – обронил он, вспомнив Дивосила. – Прямо ушиблен, пес его мать… Может, сторгуемся?
– И кого же ты хочешь выкупить в обмен на спасенную душу? – сдержанно усмехнулся Боян. – Я слышал, твой побратим жив и даже не ранен…
– Этого беса палкой не убьешь. А вот младший брат моей жены… Я о нем ничего не знаю.
Ингвар сам не знал, зачем рассказывает Бояну то, о чем не собирался рассказывать даже Эльге. С закрытыми глазами слушая мягкий и низкий голос Бояна, он невольно вспоминал ночное греческое небо – бездну синеватой черноты, усыпанную сверкающей солью звезд. Сейчас он уже осознал, насколько это было красиво, пусть это зрелище и связывалось в его памяти с болью и яростью. Казалось, этот низкий и мягкий голос идет из глубины собственного сердца, что это говорит с ним лучшая часть его, Ингвара, души.
Чародей. И еще раз Ингвар пожалел, что рядом нет Мистины. Тот лучше понимает в этих делах… Как он без него станет разбираться с этим клятым Белым островом? Как сын правящего рода, Ингвар был обучен приносить какие угодно жертвы, но знал, что дух Мистины куда способнее к общению с богами.
– А еще я хочу пригласить тебя в Несебр, – снова заговорил Боян. – При хорошем ветре лодьи легко дойдут туда за два дня. И там ты и твои люди смогут спокойно оставаться столько, сколько вам нужно, чтобы окрепнуть. Там живет мой родич, Калимир, мы с ним в дружбе, и ради меня он окажет тебе гостеприимство. Да он сам будет рад знакомству с тобой.
– Это еще почему?
– Их семья ведь желала с тобой породниться.
– Как это? – удивился Ингвар.
О подобных желаниях кого-либо из болгар он слышал в первый раз.
– Когда наш дед Борис ушел в монастырь, его престол унаследовал старший сын, по имени Владимир. Но он был приверженцем старых богов и вновь отверг Христа. Тогда Борис вышел из монастыря, приказал схватить Владимира и ослепить. Власть получил наш отец, Симеон, а Владимир доживал свой век в заточении, в Плескове. Наш отец оставил ему этот город, старую столицу – он его не любил. Для себя он начал строить Великий Преслав и перенес свой престол туда. А род Владимира и сейчас живет в Плескове, но Несебр входит в их владения. Его отвоевал у греков хан Крум. У Крума был сын Омуртаг, у Омуртага – сын Маломир. Он получил престол еще подростком, в обход двоих старших братьев. Отец отверг их за склонность к христианству. Их звали Боян и Звиница. Боян принял крещение от греческого епископа из числа пленных, и за это Маломир приказал его казнить. Но и сам умер совсем юным, не оставив потомства, и престол получил Пресиян, сын последнего из троих братьев – Звиницы. А сыном Пресияна и был мой дед Борис. Потомки Владимира уже не носят звание князей. Боил Калимир – внук Владимира.
– Постой…
Ингвар быстро запутался среди незнакомых имен, из коих отметил лишь два. Что его красноречивый пленник носит родовое имя – ничего удивительного, Ингвар сам был назван в честь первого из потомков Харальда Боезуба, что поселился среди славян. Но второе…
– У древлян есть Маломир – он вам родич, что ли?
– Истинно. Он тоже внук Владимира. Его мать, Владислава-Анна, была Владимирова дочь. Все потомки Владимира крещены, но, я боюсь, вера не проникла в их души, и они носят крест лишь из страха за свою жизнь. Семья Владимира искала себе союзников среди других князей, кто держится старых богов. Пресиян, отец Калимира, предлагал свою дочь в жены тебе…
– У меня есть жена… Когда это он предлагал?
– Лет десять назад, – усмехнулся Боян.
– Не бре… – Ингвар в изумлении воззрился на него. – От тебя впервые слышу.
– Сколько тебе было десять лет назад?
– Ну… Двенадцать, тринадцать… Меч уже получил, думаю.
– Видимо, да, ты уже считался мужчиной, раз Пресиян увидел в тебе возможного зятя. Но все же ты был слишком млад, и его послы говорили с твоим дядей, Олегом сыном Предслава.
– Он мне не дядя. Он племянник моей жены.
– С твоим родичем, – поправился Боян; обычно племянник наследует дяде, и эта странность сбивала его с толку. – Мне на днях рассказал Калимир: десять лет назад он ездил в Киев послом от своего отца и сватом за сестру. Она тогда была еще совсем дитя, но Пресиян очень нуждался в союзниках, способных защитить его от нападок и греков, и сторонников Печо. А тут лучше русов никого и не придумаешь.
Ингвар попытался вспомнить то посольство, но не смог. В двенадцать-тринадцать лет он ничего знать не хотел, кроме своего нового меча, и не обращал ни малейшего внимания, кто там ездит к Олегу Предславичу. В то время предполагалось, что сам он, Ингвар, править будет в Хольмгарде, на другом краю света, где связи со свеями куда нужнее, чем с болгарами.
– Но он отклонил это сватовство, сказав, что у тебя уже есть знатная невеста – его племянница… – продолжал Боян.
– Его тетка! – опять поправил Ингвар, поскольку это было важно. – Эльга, моя княгиня, Олегу тетка, хоть годами он старше. И вроде да, мы тогда уже были обручены… Может, Свенельдич помнит, – по старой привычке Ингвар оглянулся, и уже в который раз вспомнил: Свенельдич сейчас ратоборствует где-то в Вифинии. – Он как-то так хитро устроил, что когда ни глянь, всегда оказывается на пару лет старше меня!
– А если бы не то, более раннее обручение, мы с тобой сейчас могли бы быть близкими родичами, – заметил Боян.
– И я не был бы киевским князем! – хмыкнул Ингвар.
А у самого екнуло сердце. Да будет ли он киевским князем дальше – после разгрома в Боспоре Фракийском? Если дома ему не простят поражения в первом же важном походе – тут уж никакая жена не спасет, хоть сама Солнцедева.
– Но в память о том несостоявшемся родстве я готов предложить тебе гостеприимство до тех пор, пока ты в нем нуждаешься, – продолжал Боян.
Ингвар пристально взглянул на него. Предложить гостеприимство – не просто дать место в доме и за столом. Принимая его как гостя, Боян брал на себя обязательство сделать пребывание Ингвара на земле Болгарского царства безопасным. То есть, помня все обстоятельства, взваливал на себя довольно много.
– И все потому, что твой дядя когда-то хотел выдать за меня твою дальнюю сестру? – недоверчиво взглянул на него Ингвар.
– Потому что… – Боян помолчал, подбирая слова, – потому что я христианин. Ты был ко мне добр, насколько мог. Сохранил жизнь мне и моим людям. Дал нам свободу без залога, лишь под слово. Лечил наши раны, кормил нас со своего стола, выполнял наши просьбы. Я не забыл и тех троих селян, что вы хотели принести в жертву вашему погибшему болярину, но приняли взамен другой дар, бескровный… Христос учил платить добром даже за зло. И кем же я буду, если не отплачу добром за добро? Может, я не самый лучший христианин, но что могу, я сделаю. Думаю, ты не намерен причинять вред кому-либо из болгар, пока вы на нашей земле?
Ингвар покачал головой.
– Тогда я твой друг.
Боян вынул из-под кафтана серебряный крест, поцеловал его и протянул Ингвару руку.
* * *
Вот так русы попали в Несебр. Они шли на судах, а Боян с дружиной – верхом на конях по берегу, поэтому путь растянулся на два дня. Для ночлега болгары поставили вежи – круглые войлочные домики вроде тех, что Ингвар видел в степи у печенегов.
– Мы же потомки кочевников, – с улыбкой объяснил ему Боян. – В степях на востоке за Таврией и сейчас правят потомки моего тезки Бояна – сына хана Кубрата – и его брата Котрага. Говорят, они лишь в последние годы решили выстроить себе стольный город, а до того сами жили круглый год в веже. Только и перемещались с летних кочевий на зимние.
– А мы – потомки морских конунгов, – усмехнулся Ингвар. – Но я же не живу…
– Что? Хочешь сказать, что не живешь на корабле? – Боян с усмешкой обвел рукой скутар, где они в это время находились. – И не называешь этот твой «дом» тем же словом, каким его звали твои предки из-за моря?
Помня об этой Бояновой веже, особенно чудно было увидеть вдали Несебр – город, который будто сами боги спустили с неба на огромном блюде и бережно возложили на синюю морскую гладь. Он стоял на скалистом полуострове, занимая его весь, и с берегом соединялся лишь неширокой дорогой по перемычке. Беленые домики плотно покрывали его вершину и среднюю часть, заключенные в прочную оправу крепостной стены. Издалека видна была стоящая на самом высоком месте церковь Святой Софии. Ее круглый купол, хранивший под собой частицу неба христиан, первым бросался в глаза всем подплывающим при взгляде на город с воды. Почти как та Святая София, царьградская, которую Ингвар так и не сумел увидеть…
И, подумав об этом, Ингвар, приподнявшийся было посмотреть на Несебр, в досаде отвернулся.
За полуостровом тянулись низкие полосы прибрежья, усыпанные беловатым песком, а дальше поднимались покрытые пышной зеленью горы.
Жители говорили, что Несебр – греческая Месемврия – существует от самого создания мира, и, наверное, были правы. Это море не зря называют Греческим: по всем его берегам, на юге, западе, севере и востоке, стоят эти города, разменявшие не первую тысячу лет, от Месемврии на западе до Таматархи и Фанагории на востоке, где сама земля состоит из крошева древних черепков, а желающие строить себе дом выкапывают из ям камни древних жилищ. И возводят такие же жилища из двух-трех помещений, глинобитные на каменном основании, с двориками, увитыми виноградом.
От времен греческого владычества в Несебре остались крепостные стены и высокие округлые башни из серовато-белого тесаного известняка, площадь, бани, дворцы, церкви. Несколько церквей построили уже крещеные болгары – по тому же греческому образцу. Округлые своды высоких окон в обрамлении узоров красного кирпича, черепичные купольные кровли сразу вызывали в памяти Греческое царство.
Хан Крум отвоевал Несебр у греков пять-шесть поколений назад, и нынешние жители в основном были их потомками. От них болгары перенимали Христову веру, а греки от них – язык, и по облику коренное население уже почти не отличалось от потомков славян-оратаев и болгар-всадников. По виду город был скорее греческим, и странно было думать, что правят им потомки кочевников, в поле ночующие в веже и говорящие на языке славян.
И только поглядев на болгарскую знать и удивившись, Ингвар удивился и себе. Он ведь тоже правит славянами и говорит на их языке, но жена его носит северное платье с наплечными застежками. Там гребцы, здесь всадники – везде те, кто привык легко перемещаться с места на место, овладевают славянами, что самой необходимостью добывать хлеб из земли привязаны к месту…
Скутары подошли к полуострову с моря, и в город русы попали через морские ворота. Внутри крепостных стен тянулись узенькие из-за недостатка места улочки – только двоим верхом проехать, – мощенные камнем. Дома вдоль них были сложены из того же серовато-белого известняка. Строения более пышные и богатые – храмы и жилища знати – по греческому образцу были полосаты, из чередующихся слоев красного кирпича и белых – известняка. Оконные своды были затейливо выложены кирпичом – «будто сорочки вышитые», сказал Дивосил, и правда: каменные узоры красного на белом напоминали вышивку. Сверху донизу покрытая этими узорами, высокая каменная церковь казалась легкой, будто игрушка или яйцо-писанка. А тесаный известняк ее стен был выщерблен временем и дышал древностью: не раз уже эти камни складывали, постройки разрушались, а камни собирали вновь для нового строительства.
Боил Калимир жил в старинном дворце – с такими же полосатыми, красно-белыми стенами, с высокими окнами под полукруглыми резными сводами. Был он чуть старше Бояна, лет тридцати с небольшим, и напоминал родича высоким ростом, продолговатым смуглым лицом, косой на затылке и длинными черными усами. Черты его, тонкие и довольно правильные, выдавали близкое родство со степняками: его мать была печенежской княжной. Но каким-то непостижимым образом Боян с его тяжеловесными грубоватыми чертами казался красивее. Может, Калимира портило несколько замкнутое и недружелюбное выражение, в то время как Боян всегда лучился приветливостью.
Однако к Ингвару и его людям боил Калимир отнесся очень гостеприимно. Пообещал даже снабжать русов съестными припасами.
– Ты можешь оставаться у меня столько, сколько пожелаешь! – сказал он Ингвару. – Мне плевать, что об этом подумают в Великом Преславе. Мой дед лишился власти, зрения и свободы из-за греческой веры, его потомков насильно принуждают креститься ради сохранения жизни и свободы! Симеон говорил, что не прольет родной крови, но что, если жена и дети Владимира не примут креста, они больше никогда не увидят дневного света! Зачем дневное светило их очам, говорил он, если душа их по собственному выбору прозябает во тьме! Но мое сердце им не подчинить! Я ненавижу греков и рад оказать помощь их врагу. Может быть, настанет день, когда русы и болгары встанут вместе, в одном строю, чтобы сбросить с шеи эту удавку…
– Со мной-то им точно прощаться рано еще… – бросил Ингвар.
К этому времени он уже мог сидеть, но перемещался пока на носилках. В таком положении было не до бахвальства, однако он твердо знал: его борьба с Романом не завершена. Новый поход будет. Через год, через два, через пять… А вот чем он кончится – возвращением чести или смертью, пока ведают лишь норны. И теперь он поглядывал на Калимира с большим любопытством, чем сам ожидал. Иметь союзника в этих краях уже оказалось полезно. Как знать, не принесет ли эта дружба пользу и в дальнейшем – для будущих походов?
Ингвару и трем десяткам его гридей Калимир нашел место у себя во дворце, остальные встали станом за перемычкой, соединяющей Несебр с побережьем. Боиловы челядинки приходили всякий день ухаживать за ранеными, Калимир послал в село за какой-то бабой Велкой, которая славилась как самая опытная лекарка в окрестностях.
– Самовильная трава тебе поможет, – сказала баба Велка, осмотрев раны и самого Ингвара. – Снимет лихорадку, очистит кровь и сил придаст. А главное – сердце твое исцелит.
– Какая самовильная трава? – тут же вскинулся Держанович. – Я не знаю такой. Где она растет? На что похожа?
– Берут самовильную траву в ночь на Еньов день. Как настанет полночь, раскроется небо, звезды все воссияют, будто свечи пасхальные, все травки поклонятся, и только одна будет стоять прямо, как свеча, и звезда на нее сядет. Это и есть трава самовильная – в ней великая сила. От хворей исцеляет, раны лечит, счастье приносит.
– Где ее искать?
– Тебе нет пользы о том знать, – усмехнулась старуха.
Была она весьма древней по виду, тонкая кожа, почти бурая от многолетнего загара, плотно обтянула скулы, чтобы хватило сложить многочисленные морщины на щеках. Подбородок ее выпячивался, а глаза глубоко ушли во впадины, и оттого казалось, что бабка смотрит уже с того света. Но Колояр не робел: он с детства привык вести речи о травах с такими же бабками. С того света им сию премудрость лучше видно.
– Почему – нет пользы? – Отрок обиделся. – Я все травы знаю, все приемы… Какую когда брать, с каким обрядом, с каким даром, с каким словом… Только в наших краях не растет травы самовильной, а то я бы и ее знал.
– Она потому самовильная, что владеют ею самовилы. И дадут не всякому, а только сестре своей. Раз в год, в Еньову ночь, поднимается трава, и та, что сама силой небесной полнится, ее возьмет.
– Это кто же?
– Калиница. Солнцева Невеста. Как обход свой она завершит, всем судьбу даст, тогда возьмет для князя твоего самовильную траву. Если вы попросите хорошенько.
С этим баба Велка удалилась.
– Что она несла такое? – спросил Ингвар. – Я не понял.
– Она очень даже дело говорила, – еще раз слегка обиделся Колояр. – Нам, княже, повезло, что мы на самое Купалие сюда попали.
– Ну, ты у нас зелейник, ты и ищи вашу траву самовильную.
Ингвар опять лег. Так непривычно было – лежа в доме, видеть море вдали за окном, будто через дверь. Но ему, князю, было совсем невместно искать какую-то девку, чтобы добыла ему какую-то травку…
Девки, травки! Сама необходимость думать об этом причиняла досаду. На уме у Ингвара были дружины и сражения. Он хотел знать, как дела у Мистины в Вифинии, и бесился от полной невозможности хоть что-нибудь выяснить. Если Мистине повезет и поход в конце концов окажется успешен – если удастся взять хорошую добычу и так напугать греков, чтобы сами предложили мирный договор, – то он, князь, будет спасен от позора. Кто бы что ни думал о его собственной неудаче – упрекнуть вслух не посмеют.
А если поход на восток от Босфора провалится окончательно… Если Роман пришлет войска и разобьет Мистину… Русь не просит Ингвару срама и напрасной гибели людей. Тогда и ему лучше было бы погибнуть…
Целыми днями, с тех пор как боль перестала заслонять белый свет, а слабость – давить мысли, Ингвар думал только об этом и мучился от невозможности что-то узнать и что-то изменить. Сейчас от него не зависело ровно ничего – ни дела, ни даже решения. Куда идти, что делать, когда отступать – все это он передал Мистине. Тревога и неизвестность так мучили его сейчас, когда он лежал в опочивальне Калимирова дворца и целыми днями смотрел на море через окно, что хотелось заснуть и проснуться, лишь когда все будет решено. Когда победа или гибель встанут на пороге.
И он многое отдал бы за то, чтобы подняться на ноги поскорее. Этим летом ему было уже не воевать, но человек решительный, Ингвар тяжело переносил беспомощность. Когда Боян предложил ему выйти на гулянья Еньова дня, он сперва удивился: куда гулять, когда на ногах не стоишь?
– А ты лежи, – улыбнулся Боян. – Посмотришь на Калиницу, попросишь ее о судьбе и здоровье. Солнцева Невеста тебе поможет.
Ингвар только вздохнул. Зависеть от какой-то там Солнцевой Невесты, наряженной девчонки, ему, мужчине и князю, казалось досадно и унизительно. Но он понимал: в этих девчонках на велики дни собирается божественная сила, и пренебрежет такой помощью, раз уж ее предлагают, только чванливый дурак.
Размышляя о походе на Греческое царство, Ингвар не задавался вопросом, как будет отмечать Купалие. А если бы и задумался, то определенного ответа дать бы не смог. Ну, может, сказал бы он, буду сидеть в какой-нибудь мараморяной хате и пить вино. Может, ждать утра, чтобы отбивать удар катафрактов – пять тысяч спафий. А может, меня уже похоронят и я буду пить пиво за столом у Одина.
Одного он никак не мог предположить – что вечером самого длинного дня в году будет, как мирный оратай, лежать на поляне под березой, глядя, как красивые девы в пышных венках притоптывают в кругу. Но именно так и вышло. У него на глазах шествовала через луг девичья дружина и несла на плечах престол с Солнцевой Невестой. С головы до ног укутанная большим красным покрывалом, та казалась чем-то вроде раскрашенного идола. Над головой ее возвышался огромный венок из длинных стеблей травы, они окружали ее широким зелено-золотистым кольцом, будто лучи – солнечный лик. У основания этого венца шло обрамление из трех рядов цветочных головок: розовых, белых, голубых. Ингвар понятия не имел, как эти цветочки называются, но смотрелось красиво.
И не верилось, что под этим священным покровом – живая девушка. Даже когда она, будучи опущена вместе с носилками наземь, вставала и кланялась, все равно не верилось. Слепая под слоями ткани и немая из-за запрета говорить, она находилась на этом свете лишь телесно.
Солнце матери молвит:
«Мы заберем ее просто:
Пустим лучи золотые,
Их превратим в качели,
Их на землю спустим.
Как будет великий праздник,
Явятся старый и малый
Во здравие покачаться,
С ними придет Калиница,
Сядет она на качели,
А мы качели потянем
И прямо в небо поднимем!» –
пели девушки, шагая через луг вдоль рощи.
Вся дорога по опушке была устлана охапками трав и венками: проходя над ними, Солнцева Невеста передавала им свою силу, и весь год эти венки потом хранили как оберег дома, людей и скотины.
Почти всю эту траву собрали Ингваровы отроки: шутили, что общипали округу Несебра и оставили голодными местных коров. Освященная Солнцевой Невестой зелень предназначалась на подстилки раненым. У тех все шло своим чередом, и пути соратников непоправимо расходились: одни поправлялись, другие – наоборот. За последние дни еще несколько человек умерло: глубокие раны гноились, воспалялись, и никакие травы не могли здесь помочь. Ингвар каждый день допрашивал Держановича и прочих лечцов о состоянии раненых: еще человек десять было таких, кого они выходить не обещали.
Женщины приносили хворых детей и клали на пути Солнцевой Невесты; девушки, несущие носилки, осторожно переступали через них, и матери верили, что вскоре их чада поправятся. Окрестные жители, все в зеленых венках и праздничных нарядах – белое с черным и красным, – стояли вдоль дороги и весело кланялись шествию.
И вот пришла Калиница
Во здравие покачаться.
Когда на качели села,
Села и закачалась,
Вверх поднялись качели,
Под синее ясное небо.
С тех пор и по наши поры
Светят на небе два солнца:
Первое солнце – Солнце.
Второе же – Калиница…
Шествие остановилось. Народ всколыхнулся и загудел: все знали, что теперь Калиницу должны нести на самый высокий пригорок в округе, а там она будет «вынимать судьбу» всем желающим. Почему она остановилась посреди тропы?
Носилки вновь опустили наземь – прямо напротив Ингвара. Он сел и выпрямился. Сердце забилось: он видел перед собой лишь изваяние, покрытое красным покрывалом, с плотной повязкой на глазах, надетой прямо поверх ткани. Но под этим покрывалом пряталась и его доля – здоровье, честь и счастье. Он не видел лица своей судьбы, а она не видела его, и эта взаимная слепота усиливала ощущение, что они пытаются общаться через грань миров.
– Есть ли здесь кто-нибудь, кто желает попросить Калиницу о помощи? – провозгласила рослая девка из тех, что несли носилки.
– Да, есть! – С травы поднялся Боян. – Здесь есть один человек, кому очень нужна помощь Солнцевой Невесты. Готова ли она его выслушать?
Девушка под красным покрывалом поклонилась в знак согласия, скрестив руки на груди.
Боян повернулся к Ингвару и кивнул: говори.
– Солнцева Невеста! – хрипло от волнения начал тот. Не каждый день удается говорить с божеством напрямую. – Я, Ингвар, князь русский, о помощи тебя прошу. Помоги мне… Найди мне траву самовильскую… Чтобы раны и хвори исцеляла и удачу возвращала. А я тебе за это… Обручье серебряное поднесу.
Он поднял руку, показывая серебряный витой браслет на запястье. Солнцева Невеста сквозь свои покровы не могла его видеть, но зато видели люди вокруг.
– Князь Ингвар обещает Калинице серебряную гривну, – повторил Боян: у болгар браслет назывался гривной, а гривна – огорлицей.
Дева под красным покрывалом знаком показала, что согласна.
– Давай гривну, она возьмет самовильную траву через нее, – негромко сказал Боян.
– Так и надо, княже, правильно, – торопливо шепнул Держанович: он сам брал нужные травы через серебряную цепь.
Ингвар снял обручье и передал Бояну; тот с поклоном вручил его рослой девушке у носилок, а уж та положила на колени усевшейся на свой престол Калинице. Ингвар видел, как тонкая девичья рука взяла его браслет и спрятала под красное покрывало.
И на сердце посветлело: будто само солнце с неба приняло залог договора, обещая возвращение здоровья и удачи.
* * *
Проснулся Ингвар от ощущения легкого движения рядом. Открыл глаза: было светло, но в такую пору года это говорило лишь о том, что сейчас не середина ночи. На лежанку падали косые лучи из окна. До сих пор Ингвар не привык к такому свету в покое: все казалось, дверь затворить забыли. Овчина перед его постелью – лежбище Колояра – оказалась пуста. Дверь была приоткрыта, из-за нее доносилось перешептывание.
Вспомнился вчерашний день: шествие по лугам, толпа девушек в белых сорочках и черных плахтах, а над всеми высится еще одна – будто красное изваяние… Та, что взяла его обручье… Ингвар приподнялся: толкнуло чувство, что сейчас он получит ответ на свою просьбу. Ведь оно настало – утро Купалия, дитя чародейной ночи…
Дверь отворилась, вошел Колояр – с сомнением на лице. Увидев, что князь не спит, хотел что-то сказать, но передумал и отошел в сторону. За ним в покое появился кто-то еще – и Ингвар с изумлением увидел совершенно незнакомую девушку. Явно не из тех челядинок, что Калимир присылал ухаживать за ним под бдительным присмотром Держановича. Одеждой гостья не отличалась от вчерашних дев из дружины Солнцевой Невесты: белая сорочка, черная плахта и красный пояс. Но облик ее чем-то поразил Ингвара. Две длинные черные косы спускались на грудь, в косы были вплетены уже приувядшие цветы. А лицо… Вот в чем дело! Чертами лица – разрезом глаз, высокими скулами – она напоминала степнячек, что не вязалось с обычной одеждой славянских девушек. Но это Ингвар едва сумел отметить краем мысли: куда сильнее ему бросилась в глаза непривычная и оттого удивительная красота девушки.
Обеими руками, с выражением благоговения, она держала перед собой какой-то стебель.
– Вот, княже! – Колояр поклонился и обернулся, указывая на девушку. – Тебе самовилину траву принесли.
Ингвар сел, безотчетно оправил ворот сорочки. Провел рукой по волосам и впервые за все эти дни подумал: а у меня небось и вид с обожженной-то мордой… Будто с крады соскочил.
Девушка слегка поклонилась в знак приветствия, приблизилась к лежанке и положила ему на колени свое приношение. Это был зеленый росток с небольшими листиками, с гроздью растопыривших лепестки желтых цветков.
– Вот самовилина трава, – произнесла девушка. – Положи ее под главу себе, и через три дня будешь здрав.
– Ты кто?
Безотчетно Ингвар взялся за стебель, но, ощутив влажную плоть растения, отнял руку: осознал, что такое диво требует какого-то особого обращения.
– Я говорил, что это «заячья кровь», у нас тоже такая растет! – вставил Колояр. – А она говорит, это трава самовилина, а еще ее зовет «Еньова кровь», потому что…
– Потому что когда святому Еньо главу усекли, кровь его на землю пала, и от крови той выросла сия трава, – девушка обернулась к отроку, будто напоминая, что право рассказывать принадлежит ей. – Потому и расцветает сия трава в Еньову ночь, когда сядет на нее звезда небесная, и вся сила самовил в нее входит. Возьми, княже, и да принесет тебе здравье Бог и самовилина трава.
– Ты кто? – повторил Ингвар.
Он не мог понять, встречал эту деву раньше или нет: лица ее он прежде не видел, но не отпускало чувство, что она обреталась где-то рядом уже давно.
– Это Боянова сестра, – опять встрял Колояр. – И Калимирова.
– Князь Пресиян, сын Владимиров, был моим отцом, – девушка опять оглянулась на Колояра. – А ты, если будешь все время говорить вместо меня, тебе самовилы зашьют рот!
– А ты где траву взяла? – спросил Ингвар.
В стебле у него на коленях было нечто общее с девушкой – будто тот вырос из ее кос, где еще видны его зеленые собратья. Вся она казалась какой-то необычной: от ее присутствия покой наполнился запахом свежей, влажной зелени.
– От Калиницы.
– Солнцевой Невесты?
– Да. Она ушла! – Девушка показала глазами в небо за окном. – Видишь, как солнце ликует, в море омывшись? Под вечер в Еньов день, как пора ему домой, спускает оно златые лучи свои и делает из них качели на ветке дубовой. Садится на них Калиница и качается – все выше и выше. А солнце лучи свои подбирает и ее на небо втягивает. Лишь покрывало ее по небу расстилается, закатным багрянцем его одевает…
– Она качается, а потом покрывало сбрасывает, – на северном языке зашептал Ингвару Колояр, чтобы девушка не поняла. – Потом слезает, и все кругом кричат: ой, унесло солнце нашу Калиницу, будет она жить в небесных палатах… Все такое. А потом уж девки пошли травы искать, а идти за ними не велели. Говорят, силы не будет.
Ингвар невольно хмыкнул и покрутил головой. В возрасте Держановича они с парнями ходили смотреть, как девки купаются. А этому травы подавай!
– Погоди! – Ингвар нахмурился. – Ты – дочь Владимира и сестра Калимира?
– Да, – девушка кивнула черноволосой головой.
И впрямь, сообразил Ингвар: именно этими степняцкими чертами она похожа на владыку Несебра.
– Так это что же… – Ингвар недоверчиво воззрился на нее. – Это тебя… за меня хотели сватать? Или была еще другая сестра, старше тебя?
– Я одна дочь у матери, – девушка опустила глаза.
Ингвар смотрел на нее в изумлении: если бы ему сказали, что это и есть та дева из Бояновой песни… Как ее звали-то? – которую морской царь к себе на дно утащил, он бы не больше удивился. Почему-то те события десятилетней давности, о которых Боян упоминал, казались минувшими давным-давно. Думалось, та несостоявшаяся невеста сто лет назад должна была выйти за кого-то другого, нарожать детей и даже, пожалуй, состариться… Собственное отрочество казалось Ингвару далеким, как другая жизнь – уж слишком он с тех пор изменился, – и не верилось, что тогдашняя невеста еще может быть молодой девушкой. Она что – не стареет?
– Я была совсем дитя, – наконец она подняла на него глаза. – Мне было всего шесть или семь лет.
Глаза у нее были карие – непривычного цвета, но от этого они казались особенно глубокими и мягкими. От взгляда их будто теплым ветром веяло в душу. В ее словах мерещилась печаль… Или сожаление. И смотрела она на него с таким жадным любопытством и потаенным восхищением, каких Ингвар в его нынешнем состоянии, пожалуй, не заслуживал.
Ингвару вдруг подумалось: рассуди тогда Олег Предславич иначе – и эта дева пару лет назад стала бы его женой. Эта мысль взволновала: будто в чародейной чаше показали совсем иную дорогу, по какой могла бы двинуться его жизнь… и уйти к этому дню уже весьма далеко и совсем в другую сторону. И почему-то смотреть в ту сторону, вслед той ускользнувшей доле, было любопытно, хотя никогда раньше Ингвару не приходило на ум желать себе другой жены, кроме Эльги.
Глаза девушки под тонко выписанными черными бровями будто вопрошали: а ты был бы рад такой судьбе? И что-то в нем отвечало: да. Несмотря на черные волосы и смуглую кожу, девушка напоминала тот цветок, что положила ему на колени, и Ингвар снова, почти безотчетно, взялся за стебель, словно то была ее рука. От юной болгарки веяло жизнью: свежестью луговых трав, росой на цветах. Показалось вдруг, что она сама и есть та самовилина трава, обладание которой приносит здоровье и счастье. Она, а не какой-то там стебель, который на самом деле обычная «заячья кровь».
И она стояла перед ним, только руку протянуть. Стояла и будто чего-то ждала. Как будто он еще мог свернуть на ту, другую дорогу, что десять лет пряталась и выскользнула из тумана только сейчас.
– Как тебя зовут-то? – спросил Ингвар. – Калиница?
– Нет, – карие глаза взглянули на него с лукавством. – Огняна-Мария.
– Ох! – Это имя сверкнуло, будто молния, и захотелось прикрыть глаза от ослепительного блеска. – И что же, – Ингвар недоверчиво посмотрел на нее, – за десять лет жениха другого не нашлось? Такая красавица… Да всякий бы бегом побежал.
Огняна вспыхнула: по щекам разлился румянец, такой пленительный на смуглой коже, и Ингвару вдруг самому стало жарко.
– Всякий… – одолевая смущение, Огняна подняла на него глаза, но тут же снова опустила, – может, и побежал бы… Да я не за всякого пойду.
Она повернулась к двери; почти безотчетно Ингвар рванулся вперед, невольно охнул от боли сразу в обеих ранах, но все же сумел ухватить ее запястье. Огняна-Мария резко отняла руку, будто обожглась, бросила на него еще один непонятный взгляд и выскользнула из покоя.
Ингвар озадаченно глядел ей вслед. Он не понимал, что произошло – и произошло ли что-то, – но озадачило его другое. Пытаясь обхватить пальцами ее запястье, он ясно ощутил через ткань рукава знакомый витой изгиб серебряного обручья.
* * *
В устье Сангарии русскому войску пришлось провести еще два дня: забивали захваченный скот, солили и коптили мясо, разбирали добычу. Простое тряпье греческих селян, что похватали сгоряча – широкие рубахи из некрашеной шерсти, короткие поношенные плащи, – Мистина велел бросить. Лишь разрешил каждому, у кого был недостаток одежды, взять себе нужное. Правда, лето уже было в разгаре, солнце палило, и большинство отроков ходили в одних портах и валяных шапках, чтобы не напекло голову.
Лишнее пришлось оставить. Когда русы тронулись дальше на восток, берега близ устья выглядели, как мир после конца света: везде отрубленные головы коз и овец, небрежно снятые и брошенные шкуры, кучи костей, копыт и внутренностей, тучи мух над лужами крови, а возле этого – бедняцкие рубахи и накидки, посуда подешевле, пустые амфоры из-под вина и масла, черепки в кострищах. Казалось, все жители страны ушли в морские волны, бросив ненужные им более пожитки. И все эти обломки уничтоженного мира простирались, насколько хватало глаз. Уцелевшие жители, вернувшись через несколько дней, чуть не сошли с ума от ужаса и вони.
Войско теперь прочесывало берег, направляясь через долину Сангария на восток, навстречу ушедшему вперед Тородду. Дымы над небокраем видны были на много переходов, и весть о набеге уже широко разнеслась по побережью. Скотоводы спешно собирали стада и гнали своих коз на юг, к горам. Селяне грузили на повозки добро и домочадцев и тоже уходили, надеясь найти убежище. В самую пору жатвы иные из земледельцев не решались бросить созревшие нивы. Полагались на то, что опасность не так уж велика, что скифы до их деревни не дойдут, что войска прикроют… Что Бог поможет так или иначе!
Но большинство все же старалось убежать, унося самое ценное добро. И вот здесь пригодился конный отряд Буеслава, достигший уже сотни всадников. Они служили загонщиками: мчались вперед по любой дороге от моря на целый дневной переход, обгоняя обозы поселенцев. Те принимались кричать и разбегались, бросая на дороге повозки и скот, но русы будто не замечали их и уносились вдаль. Лишь утром они разворачивались и шли назад к морю, отрезая жителям с их добром и скотом путь к горам или укрепленным городкам. Беженцев разворачивали и гнали назад, навстречу шедшим от побережья. Не приходилось даже заходить в селения: все ценное из домов жители выносили и складывали на повозки сами. На обратном пути русы поджигали дома, рощи и поля. Добыча росла, и все ширилась оставшаяся позади полоса дымящейся земли.
На третий день Буеслав снова наткнулся на вооруженных греков. Дело шло к вечеру, солнце садилось. Утомленный за день отряд шел через поля, частью сжатые и покрытые снопами. Канавы, плетни, ограды из камней, череда высаженных в ряд оливковых деревьев разграничивали неровные участки разных хозяев. Валялись в беспорядке серпы, горшки, стояли полотняные навесы на жердях, где жнецы в полдень отдыхают от зноя. Все это было брошено разбегавшимися селянами. Буеслав и сам уже думал приглядеть место для ночлега, но дорога впереди была усеяна свежими комьями навоза: туда угнали стадо. В пыли отпечатались многочисленные следы колес, разнообразных копыт и ног. Позади осталось несколько сел, усадьба и две небольшие церкви, пустые. В церквях русы побывали, спешившись, и застали там лишь свидетельства поспешного бегства. Сосуды, покровы и расписные доски в серебряных окладах, которым греки кланяются, ушли на юг, и черниговцы жаждали догнать их, пока не стемнело.
Вдруг раздался свист. Вскинув голову, Буеслав увидел впереди тучу пыли.
– Греки! – крикнул кто-то из отроков.
И ясно было: это не греки – селяне с пожитками, а греки – воины.
С той стороны, куда бежали жители, навстречу Буеславу несся отряд греческой конницы.
– Стой! – рявкнул Буеслав. – Стена щитов!
Судя по величине пыльной тучи, приближалось к ним человек пятьдесят. Несмотря на ловкость, с какой черниговцы сидели верхом, сражаться так они не решались, да и скакуны их были к такому не очень пригодны.
Покинув седла, черниговцы согнали лошадей в круг и оставили человек пять их стеречь. Прочие быстро надели шлемы с бармицей до самых глаз, взяли щиты: после победы на Сангарии передовой отряд получил самое лучшее снаряжение. Выстроили стену глубиной в три ряда, выставили навстречу грекам длинные крепкие копья, греческие же пики, готовые принять всадника вместе с конем.
Приближаясь, греки выпустили стрелы. Ряд сомкнутых щитов стал похож на спину длинного ежа, но убитый оказался всего один: стрела попала отроку прямо в глаз. Из третьего ряда полетели ответные стрелы, и пара всадников рухнули с седел.
До столкновения оставалось несколько мгновений.
– Перу-у-ун! – во весь дух завопил Буеслав, и его низкий, дикий голос сам был будто знак присутствия божества.
– Перу-ун! – завопили все за ним, призывая бога принять участие в его любимом действе.
И тут случилось удивительное: греки придержали коней, развернулись и помчались прочь!
Едва опомнившись, русы схватились за луки и послали им вслед стрелы, но без особого успеха.
– Стоять! – рявкнул Буеслав, ожидая, что греки развернутся и вновь помчатся в лоб.
Отроки ждали, слушая, как удаляется грохот копыт. Потом он стих. Оседала пыль, мешаясь с сумерками над дорогой.
И вот русы остались на истоптанном поле одни. Лишь лошадь бегала в отдалении, у рощи из ольхи и вяза, волоча за собой мертвое тело. Еще одно тело лежало вдали, на усеянной стрелами дороге.
– Разойдись, – велел наконец Буеслав.
Напряжение схлынуло. Посовещались, как быть дальше. Идти сегодня вперед, вслед за умчавшимся конным отрядом, не тянуло. Как знать, что там, впереди? Может, крепость, где спрятались греки? Может, целое войско, а эти конные только заманивали?
– А скорее, засада! – решил Буеслав. – Они ждут, что мы сейчас за ними поскачем, а они накроют откуда-нибудь.
– Вон в той роще в самый раз засесть! – согласился Гудила, десятский.
– Ушла добыча-то! – ворчали черниговцы. – Гнались за ними полдня, а теперь шиш!
Но преследовать беженцев в темноте, в незнакомой местности, каждый миг ожидая засады от неведомого числа противника, Буеслав не решился.
В густеющих сумерках вернулись в последнее пройденное село – совершенно пустое. Отроки бранились, поддавая ногами разбросанные в поспешном бегстве тряпье и черепки – вот и вся добыча. Целый обоз жителей с лучшим добром и церковной утварью ушел вперед, под прикрытие всадников. Поели хлеба и копченого мяса из седельных сумок, выставив дозоры на окраинах селенья, и легли спать.
Утром двинулись обратно. Вставало солнце, обещая такой же ясный и жаркий день, небо было оглушительно голубым – такого не бывает на Руси. Кое-кто заикался о том, чтобы пойти дальше на юг, но Буеслав приказал разворачиваться: за ночь беженцы ушли так далеко, что их не достать, или спрятались в укрепленном месте. А вот греческие всадники могли вернуться – и в куда большем числе, чем вчера. Надеяться на подкрепление здесь не приходилось: Ивор с пешим отрядом только сейчас выступает ему навстречу от побережья, их разделяет два пеших перехода.
Ехали через поля, уже пройденные вчера. По пути высматривали беженцев. Вошли в село, даже чересчур переполненное людьми, скотом и повозками – здесь ночевали оставшиеся за спиной у русов. С криком и свистом черниговцы влетели в село.
– Прокатоволи! – уже привычно кричали русы на ломаном греческом. – Эла! Вперед шагай! Живее!
Часть народа разбежалась, бросив скот и пожитки; часть русы успели окружить, отобрать какое у кого было оружие – дубины и топоры, редко копья – и при помощи тех же копий вынудили развернуть повозки и вести упряжной скот в обратную сторону.
С пленными, повозками и скотом шли медленно. Сзади, как обычно, тянулись клубы дыма…
Еще до полудня прискакал отрок от Влазня – его Буеслав с десятком посылал вперед, проверять путь и высматривать новую добычу.
– Конница идет навстречу! – закричал отрок. – Как вчера! Только больше!
– Йотуна мать, что ж вы раньше… – Буеслав в досаде огляделся.
Позади остались вытоптанные и подожженные поля, две оливковые рощи с незрелыми плодами. Впереди лежали заросли низкорослого дуба, ясеня и ольхи, дорога проходила их насквозь. Буеслав пытался быстро сообразить: вернуться назад, на поля, где больше простора, или идти вперед, чтобы встретить врага в роще.
– Сколько это – больше?
– Под сотню видели. Или, может, две…
– Вперед! – решил Буеслав. – Обоз назад! Гудила, стережешь добро! Идем к роще, там ставим стену.
Один десяток поворотил назад и погнал обоз со стадом обратно к нивам. Огонь полз по полю несжатого зрелого проса, но еще сюда не добрался. Остальные устремились вперед. Буеслав рассчитывал, что под прикрытием леса конница хотя бы не обойдет их строй с боков.
Уже был слышен топот. Черниговцы спешились, отогнали лошадей к опушке, образовали стену глубиной в пять рядов и перегородили дорогу.
И вот греческая конница вошла в рощу и устремилась им навстречу. Буеслав лишь мельком успел подумать, откуда стратиоты взялись на севере, где русы вчера прошли и ничего подобного не встретили. Строй ощетинился длинными пиками – такими сами греки встречают своих обычных врагов-сарацин, тоже конных. Дрожала земля под ногами.
– Перу-у-ун! – взревел Буеслав.
Этот грохот копыт, это дрожанье земли отрывали душу от тела, выносили ее куда-то выше и правее, откуда ей было удобно наблюдать за телом и руководить им. На себя самого Буеслав в такие мгновения смотрел как бы со стороны, и кто-то другой прямо у него в голове отдавал приказы, что делать. Говорят, это голос Перуна, и он берет в свои руки истинных бойцов. И сам управляет ими, не давая права голоса человеческой природе – той, что дрожит за свою жизнь. Перун не ведает страха, и предавшиеся ему в ходе сражения тоже не помнят страха. Они знают, что могут умереть, как и все, но это знание не управляет ими.
Над греческим строем вились длинные узкие стяги с крестом и хвостами; греки тоже что-то кричали, и черниговцы уже разбирали знакомое «Кирие элейсон» и «Кинесон!».
Полетели стрелы, вонзились в щиты. Первый ряд отчетливо видел, как греки на скаку убирают луки в чехлы и достают из-за спины копья.
Вот протянулись навстречу сверкающие жала, будто исполинский змей высунул разом три десятка железных языков. Вот они уже так близко, что можно разглядеть глаза – единственное, что видно под шлемами с плотными бармицами.
А потом греческий конный строй врезался в русский пеший. Над рощей взмыл жесткий треск щитов, звон столкнувшихся клинков, вопль раненых и умирающих, пронзенных копьями, дикий крик насаженных грудью на острие лошадей.
Русский строй дрогнул и просел, но устоял. Началась рубка.
В оглушительном шуме нельзя было услышать новых приказов и боевых кличей, и черниговцы не сразу заметили, что товарищи вокруг них падают, убитые стрелами, прилетевшими не только спереди, со стороны конницы. Вдруг оказалось, что по бокам, из рощи, наступает греческая пехота. Сжимая русскую сотню с двух сторон, скутаты гнали их на всадников, расставляя разорвать и смешать строй.
Пехоты было несколько сотен. Вскоре черниговцы оказались окружены полностью, и кольцо стало сжиматься. Теперь биться мог один только внешний ряд. Русы сражались отчаянно, привыкнув к сознанию своей силы и не собираясь уступать. Но места убитых греков тут же заполнялись новыми, а места убитых русов оставались пусты. Отряд их таял, как горсть снега, со всех сторон окруженная огнем.
* * *
В этот раз Ивор со своей тысячей, шедший на юг по следам Буеслава, так и не встретил его до самого вечера. Лишь на закате передовой дозор заметил несколько всадников. Это оказались черниговцы: пять человек, почти все были ранены, судя по помятым доспехам, прямо из боя.
– Греки! – закричали они шедшему им навстречу дозорному десятку. – Впереди!
Это были все, кто уцелел из дружины Буеслава. Засада пехоты в роще довершила дело конницы, а еще один отряд в то же время легко разогнал охрану обоза и захватил его. Пять отроков чудом сумели вырваться из ловушки и обходным путем устремились на север, к своим. Еще двое погибли, получив по стреле в спину.
– А Буеслав? – спросил Ивор, выслушав их.
Хмурые отроки лишь покачали головами…
* * *
В последующие дни Ингвар еще несколько раз видел Огняну-Марию: одетая в греческое шелковое платье, она заходила узнать, все ли у гостя хорошо. С тем же к нему приходили и Боян, и сам боил Калимир, да и Держанович имел от князей позволение в любое время обращаться с просьбами, если раненому что-то понадобится. Посещения княжны следовало считать знаками вежливости и приязни – Ингвар так это и понимал. Самовилину траву он держал под изголовьем, и, пожалуй, помогало: лихорадка прошла, он ощущал прилив бодрости. Раза два-три даже видел Огняну во сне, и сны эти потом весь день лежали на сердце, будто тайный дар, обещание неведомых, но манящих будущих благ. С того утра после Еньова дня Ингвар озаботился своим видом, ощупывал лицо, пытаясь понять, остались ли следы от ожогов. Хорошо хоть, борода и брови уже отросли, а то вовсе хоть людям на глаза не показывайся.
Но и между встречами Ингвар часто думал о девушке. На второй раз добился признания, что под покрывалом Солнцевой Невесты пряталась Огняна-Мария, потому и его обручье у нее. Изготовленное для широкой мужской руки, ей оно было велико, и его уже слегка переделали, чтобы не сваливалось. Почему-то вид своего старого украшения на этой маленькой смуглой руке забавлял Ингвара.
Эти обручья они с Мистиной заказали себе после уличанского похода, из добытого серебра – одинаковые. Где-то теперь второе… И его хозяин.
Отгоняя бесплодное беспокойство, Ингвар спрашивал Бояна о сестре: почему за десять лет ей не нашли жениха, все ли с ней хорошо?
– Ее брат и мой брат Печо, то есть царь Петр, не могут договориться, за кого ее отдавать, – пояснил Боян. – Печо и Иринка хотят найти ей жениха среди знатных греков, но Калимир не соглашается отослать ее в Царьград. Он думал подыскать ей жениха среди угров… Или даже, может быть, печенегов.
– Печенегам? – изумился Ингвар. – В степь, в вежи на колесах, такую красоту отдать?
– А почему нет? Ее мать родилась в такой же веже. У нее есть в кочевьях весьма знатные и влиятельные родичи. Даже велись уже кое-какие переговоры… Ты знаешь, что печенеги – союзники греков, и те могут, случись нам проявить неповиновение, натравить их на нас. Нам нужны свои ближники среди степняков. Петру не нравится эта мысль – по греческому закону запрещено выдавать девушек за некрещеных, и царица будет очень недовольна. Но и он понимает: подарить грекам еще одну заложницу не слишком умно. Вот и не может решиться ни на что. Боится, что заведи Калимир ближников сразу в двух знатных печенежских родах, при их огромной силе он сумеет вернуть власть старшей ветви Борисовых потомков.
– Старшей?
– Да, ведь его дед Владимир был старшим сыном Бориса, а наш отец, Симеон, – младшим. И среди наших боилов и багаинов многие до сих пор недовольны, что власть ушла к младшему сыну. Это те, как ты понимаешь, что недолюбливают греков.
– Некрещеные?
– Все болгары крещены. Поэтому Печо не может допустить брака своей сестры с идолопоклонником.
– А, она же тоже крещеная! – Ингвар поморщился.
Почему-то это соображение его задело.
– Если будущий зять поклянется не мешать жене почитать Господа Христа, разрешит держать при себе попина и растить хотя бы дочерей в Христовой вере, Калимир этим удовлетворится.
«А что? Пусть она там верит во что хочет», – мысленно махнул рукой Ингвар. Те крещеные женщины, каких он знал, отличались послушанием и домовитостью, чего еще надо от жены? Но тут же опомнился: не о нем же речь. А о будущем зяте Калимира, печенеге узкоглазом, Ящер его ешь…
И все же, едва проснувшись, Ингвар начинал думать об Огняне-Марии и ждать: а что, если нынче снова придет? Будто иных забот нет, ворчал он сам на себя, пытаясь оттолкнуть эти мысли. Но вскоре уже вновь тянулся к ним. Забот у него хватало, а образ кареглазой самовилы утешал и бодрил, будто в ее лице сама судьба обещала: все наладится. С ее появлением в покое словно веяло свежим душистым ветром. Занятый ею, Ингвар все меньше вспоминал о своих ранах, меньше терзался сознанием поражения – перед ним открывался путь в будущее. Трещина в ребре подживала, ему было уже не больно глубоко дышать и даже смеяться. Рана в бедре закрылась и побаливала уже терпимо даже при попытке опереться на ногу, и Ингвар верил, что вскоре сможет ходить хотя бы с клюкой. Подумывал попросить коня и объехать своих людей в их стане на лугу: и людям показаться надо, и самому посмотреть, как дела у прочих раненых.
И снова ему мерещилась Огняна-Мария: казалось, стоит выйти на луговой простор, и она окажется рядом, появится из зелени и цветов…
Но дней через пять случилось нечто такое, что выдуло из головы все легкие мысли.
– Наши в город идут! – крикнул Колояр, заглянув в покой.
– Что? – не понял Ингвар.
– Фасти всех наших в город ведет. Калимир велел. Говорит, Петр с войском явился!
– Пес твою мать!
Ингвара пробило холодом. О ком он совсем забыл, так это о царе Петре. Пусть здесь владения Калимира – но владыка державы Болгарской все же Петр. Зять Романа. И очень может быть, что, пока он тут прохлаждается и разглядывает цветочки, Роман уже прислал приказ мужу своей внучки…
– Одеваться давай! – рявкнул князь на Держановича.
– Калимир и Боян вдвоем ему навстречу едут, – стал рассказывать тот, поднеся кюртиль и порты. – Передали, чтобы ты, значит, не тревожился, они с царем сами поговорят и все уладят. Скажут, что ты их гость и друг и они тебя в обиду не дадут.
– Не дадут они…
Само собой, оба боила сказали то, что должны были сказать. Он бы и сам так сказал на их месте. Но Ингвар сомневался, что Петр примет эти речи близко к сердцу.
Когда он оделся, к нему заглянул сам Боян.
– Если мы с Калимиром сумеем договориться с Печо, то вернемся одни, – сказал он. – Если же под стенами появится Печо и дядя Геро с войском – вы уйдете на своих лодьях через морские ворота. Я оставлю тебе Васила, он знает, что делать. Если мы не сможем попрощаться, помни мой совет: плыви отсюда на Белый остров!
Боян поднял палец, напоминая о том, о чем уже не раз говорил, и вышел. Внизу его уже ждали отроки и оседланный конь.
Русы вошли в Несебр, ворота закрыли. Жители забились в дома, отроки разместились в палатах княжеского дворца, на дворе, на площади перед Святой Софией. Русские лодьи стояли в гавани: южная и северная стены продолжались также и в море, служа причалами. Попасть в гавань можно было только через город, а древние основатели-дорийцы не случайно выбрали это место. Путь к двойным воротам пролегал по узенькой перемычке через морскую воду, и охраняли их две сложенные из камня пятиугольные башни, высокие и мощные.
Осторожный Фасти предлагал немедленно погрузить раненых и отплыть, не дожидаясь исхода переговоров.
– Этим ты и самому Калимиру услугу окажешь! – убеждал он. – Он не может выдать гостя, и если Петр заупрямится… Не станет же Калимир драться с собственным царем!
– Да, может, ему только повод нужен! – хмыкнул Гримкель. – Он вроде не дурак подраться, я так понял.
– Такое гостеприимство ему слишком дорого обойдется! Может, Боян потому и намекнул тебе на морские ворота – хотел, чтобы мы ушли!
– Погоди, Фасти! – Ингвар взял его за плечо. – Не суетись раньше времени. Я сам видел в Босфоре, каким смелым ты можешь быть. Уйти мы всегда успеем. Но наши раненые пока не так здоровы, чтобы их с места срывать. Нам надо еще дней десять. Даже если Петр захочет осаждать город – осаду в десять дней он выдержит. Пока есть надежда, что нам позволят остаться здесь – положимся на судьбу.
Вздумай Калимир не шутя обороняться – взятие города обошлось бы царю Петру недешево. Ингвар не слишком рассчитывал на то, что ради русского гостя Калимир, и без того враждующий с родичами из Великого Преслава, решится на открытую войну. Но, по сути бежав из Греческого царства, теперь он достаточно окреп телом и духом, чтобы ему не хотелось бежать и от болгарского царя. Лучше пусть убьют: милее смерть в бою, чем возвращение домой под гнетом двойного позора.
Скрипнула дверь. Мужчины обернулись: в покое появилась Огняна-Мария. Две черные косы струились по высокой груди, по греческому платью голубого шелка до шитого золотом пояса.
И прежде чем Ингвар успел спросить, с чем она пришла в такой час, княжна затворила за собой дверь и прижалась к ней спиной, устремив на него выразительный взгляд глубоких карих глаз…