ГЛАВА II
ЕГО РЕШЕНИЕ ВЫЗЫВАЕТ СПОРЫ
Ибрайт любил своих ближних. Он был убежден, что главное, в чем нуждается большинство людей, - это знание, причем такое знание, которое приносит мудрость, а не достаток. Он хотел возвысить общество за счет индивидов, а не индивида за счет общества. Более того, он готов был сам стать первой жертвой на этом пути.
При переходе от буколической жизни к жизни интеллектуальной бывает по меньшей мере две промежуточных стадии, а часто и гораздо больше, и одной из этих стадий почти наверняка будет продвижение по общественной лестнице. Трудно себе представить, чтобы буколическая безмятежность могла расшевелиться сразу до чисто интеллектуальных целей, не пройдя сперва через достижение материальных благ как переходную ступень.
Местная особенность Ибрайта заключалась в том, что стремясь к высокому мышлению, он одновременно не хотел отрываться от простой, в некоторых отношениях даже дикой и скудной жизни и братства с простолюдинами.
Он был своего рода Иоанном Крестителем, но проповедовал не покаяние, а облагораживание человека. Духовно он жил уже в будущем своего края, иначе говоря - он был наравне с мыслителями своего времени, проживавшими в главных европейских городах. Тут он многим был обязан своей жизни в Париже, где он ознакомился с этическими учениями, популярными в те дни.
Именно это относительно передовое развитие было причиной того, что обстоятельства складывались для Ибрайта скорее несчастливо. Сельский мир еще не созрел для него. Свое время следует опережать только частично; быть целиком в авангарде неблагоприятно для славы. Если бы воинственный сын Филиппа был настолько впереди своего времени, что попытался бы создать новую цивилизацию без кровопролития, он был бы вдвойне богоподобным героем, каким казался своим современникам, но никто не слыхал бы об Александре.
Чтобы это опережение времени не вредило славе, нужно, чтобы оно заключалось главным образом в умении придавать идеям форму. Удачливые пропагандисты потому и имели успех, что ту доктрину, которую они так блестяще излагали, их слушатели уже давно чувствовали, но не могли выразить. Человек, который защищает эстетические стремления и осуждает стремление к материальным благам, вероятно, будет понят лишь теми, для кого завоевание материальных благ уже позади. Доказывать сельскому миру возможность культуры прежде роскоши, может быть, правильно по идее; но это попытка нарушить последовательность, к которой человечество издавна привыкло. Проповедовать эгдонским отшельникам; как хотел Ибрайт, что они могут возвыситься до ясного и всестороннего знания о мире, не проходя сквозь процесс обогащения, это почти то же, что доказывать древним халдеям, что, возносясь с земли в чистые эмпиреи, не обязательно сперва пройти сквозь промежуточное эфирное небо.
Был ли у Ибрайта уравновешенный ум? Нет, ибо это такой ум, который не имеет никаких особых пристрастий, о носителе которого можно с уверенностью сказать, что он никогда не будет посажен в желтый дом, как сумасшедший, подвергнут пытке, как еретик, или распят, как святотатец. А также, с другой стороны, что никогда ему не будут рукоплескать, как пророку, почитать его, как водителя душ, возвеличивать, как короля. Блаженная доля таких людей счастье и посредственность. Они создают поэзию Роджерса, картины Уэста, государственную мудрость Норта, духовное руководство Томлайна; все они находят путь к богатству, завершают жизнь среди общего уважения, с достоинством сходят со сцены, спокойно умирают в своих постелях; им воздвигают приличные памятники, в большинстве случаев ими вполне заслуженные. Будь у Ибрайта уравновешенный ум, он никогда не сделал бы такой нелепости, как бросить выгодное дело ради того, чтобы облагодетельствовать своих ближних.
Он шел по направлению к дому, не разбирая троп. Уж кто-кто, а Клайм хорошо знал вересковую пустошь. Он был пропитан ее образами, ее сущностью, ее запахами. Можно сказать, что он был ее созданием. Она предстала ему, когда глаза его впервые открылись; ее пейзажи вплетались в первые его воспоминания; его суждения о жизни были окрашены ею; его игрушками были кремневые ножи и наконечники стрел, которые он находил на склонах, дивясь, почему это камень "вырастает" в такие странные формы; его цветами были пурпурные колокольчики и желтые головки дрока; его животным миром - амеи и дикие пони; его обществом - ее человеческие обитатели. Возьмите все разнообразные виды ненависти, которые Юстасия Вэй питала к вересковой пустоши, и превратите их в столько же видов любви - и перед вами будет сердце Клайма. Пробираясь по взгорью, он оглядывал открывшиеся ему широкие дали и радовался.
Для многих Эгдон был местом, которое давно, много поколений назад, выскользнуло из своего столетия и теперь вторглось в наше как некое инородное тело. Это было нечто устарелое, и мало кто склонен был его изучать. Да и как могло быть иначе в наши дни квадратных полей, подстриженных изгородей и лугов, орошаемых столь правильно расположенными канавками, что в солнечный день они похожи на серебряный рашпер. Фермер, который, проезжая мимо, может улыбнуться сеяным травам, заботливо оглядеть наливающиеся колосья и печально вздохнуть над изъеденной мошкой репой, при виде этих дальних вересковых нагорий самое большее, если неодобрительно сдвинет брови. Но Ибрайт, озирая их с гребня холма, по которому лежала его дорога, невольно испытывал какое-то варварское удовлетворение, видя, что в тех немногих местах, где делались попытки подъема эгдонской земли, пашня, продержавшись год-другой, в отчаянии отступала, и там снова утверждались папоротники и кусты дрока.
Он спустился в долину и вскоре был уже дома, в Блумс-Энде. Его мать обирала увядшие листья с комнатных растений на окнах. Она как-то недоуменно подняла к нему глаза, словно не могла понять, почему он так долго остается с нею; уже несколько дней он замечал это выражение на ее лице. Он понимал, что если у поселян, собравшихся для стрижки, его поведение возбуждало любопытство, то у матери это уже была тревога. Она ни разу не спросила его словами, даже когда прибытие сундуков ясно показало, что сын не намерен скоро уехать. Но ее молчание громче, чем слова, требовало ответа.
- Я не вернусь в Париж, мама, - сказал он. - По крайней мере, на прежнюю мою должность. Я совсем бросил это дело.
Миссис Ибрайт обернулась в горестном изумлении.
- Я так и знала, что что-то неладно. Еще когда сундуки пришли. Но почему ты раньше мне не сказал?
- Да, следовало бы раньше. Но я не знал, одобрите ли вы мой план. Да и мне самому кое-что еще было неясно. Я ведь намерен пойти по совсем новому пути.
- Ты меня удивляешь, Клайм. Разве можно найти что-нибудь лучше того, что ты делаешь сейчас?
- Очень легко. Но это будет лучше не в том смысле, как вы думаете; большинство, наверно, скажет, что это хуже. Но я ненавижу теперешнее мое занятие и хочу сделать что-нибудь стоящее, прежде чем умру. И как учитель, мне кажется, я смогу это сделать, - я хочу быть учителем для бедных и невежественных людей и научить их тому, чему никто другой их не научит.
- После всех наших трудов, чтобы поставить тебя на ноги, сейчас, когда тебе нужно только продолжать идти вперед, к богатству, ты говоришь, что хочешь быть учителем бедняков. Твои фантазии, Клайм, тебя погубят.
Миссис Ибрайт говорила спокойно, но сила чувства за словами была слишком очевидна для того, кто так хорошо знал ее, как сын. Он ничего не ответил. Лицо его выражало безнадежность, которую испытываешь, когда видишь, что собеседник органически неспособен принять твои доводы, и сознаешь, что логика даже при благоприятных обстоятельствах может подчас оказаться слишком грубым орудием для передачи тонкой мысли.
Больше они ничего об этом не говорили, пока не сели обедать. В самом конце обеда мать вдруг опять начала, словно и не было с утра перерыва.
- Меня очень тревожит, Клайм, что ты приехал домой с такими мыслями. Я понятия не имела, что ты вздумал по собственному выбору испортить себе карьеру. Я, разумеется, всегда думала, что ты будешь пробиваться дальше, вперед, как делают мужчины, - все, достойные этого названия, - когда перед ними открыта дорога.
- Я не могу иначе, - взволнованно отвечал Клайм. - Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите - мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию - я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец - я не могу больше этим заниматься.
- Почему ты не можешь, когда другие могут?
- Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в топких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого.
Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью:
- А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином - чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо.
- Нет, - сказал ее сын. - Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое "жить хорошо"?
Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому "Что есть мудрость?" и "Что есть истина?" Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа.
Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме.
На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил:
- И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался!
- Ты нам принес какие-то новости, Христиан? - сказала миссис Ибрайт.
- А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: "Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать". Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему?
- Да что случилось-то?
- Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: "Помолимся". "Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница", и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим - вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, - это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз - и запустила ей иголку в руку.
- Боже, какой ужас! - сказала миссис Ибрайт.
- И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А настор, в стихаре, руки поднял, говорит: "Сядьте, сядьте, добрые люди!" Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно.
- Какая жестокость, - сказал Ибрайт.
- Да, - откликнулась его мать.
- В суд бы надо подать, - сказал Христиан. - А вот и Хемфри, кажись, идет.
Вошел Хемфри.
- Ну, слыхали вы наши новости? Вижу, уж дошло до вас. А ведь вот чудно, - как кто из наших, эгдонских, в церковь пойдет, так что-нибудь неладное и случится. В последний раз Тимоти Фейруэй там был еще осенью, так это ж тот самый день, когда вы племянницы вашей брак запретили, миссис Ибрайт.
- Эта девушка, с которой так жестоко поступили, смогла сама дойти до дому? - спросил Клайм.
- Говорят, ей потом получшало и, пошла себе спокойненько домой. Ну, вот я вам все рассказал, пора мне и ко дворам.
- И мне, - сказал Хемфри. - Теперь узнаем, есть ли правда в том, что люди про нее говорят.
Когда они вышли на пустошь, Клайм сдержанно сказал матери:
- Ну, как вы теперь считаете - что мне еще рано становиться учителем?
- Это правильно, чтоб были учителя и миссионеры и тому подобные люди, ответила она. - Но правильно также, чтобы я старалась поднять тебя из этой жизни к чему-то лучшему и чтобы ты не возвращался в нее опять, как будто мною ничего не было сделано.
Попозже днем зашел торфяник Сэм.
- Я пришел запять у вас кое-что, миссис Ибрайт. Слыхали, наверно, что случилось с нашей красоткой с холма?
- Да, Сэм, уж человек шесть нам рассказали.
- Красоткой? - переспросил Клайм.
- Да она ничего себе, похаять нельзя, - отвечал Сэм. - У нас и то все говорят, - это, мол, диво, что такая женщина вздумала тут поселиться.
- Она темная или белокурая?
- Вот поди ж ты, я раз двадцать ее видел, а этого не запомнил.
- Темнее, чем Тамзин, - обронила миссис Ибрайт.
- И ничто ей не мило и ничем заняться не хочет.
- Она, значит, меланхолик?
- Все бродит одна, а с нашими ни с кем не дружит.
- Может быть, эта молодая девица склонна к приключеньям?
- Вот уж не знаю, не слыхал.
- Участвует иной раз с молодыми парнями в их играх, чтобы развеять скуку?
- Нет.
- Например, в святочных представлениях?
- Да нет же. У нее замашки совсем другие. По-моему, и помыслы-то ее все не здесь, с нами, а где-то невесть где, с лордами да с леди, которых ей никогда не знавать, во дворцах, которых ей больше никогда не видать.
Заметив, что Клайм как-то уж очень заинтересован этим разговором, миссис Ибрайт с некоторым беспокойством сказала Сэму:
- Вы, право, больше в ней видите, чем мы все. На мой взгляд, мисс Вэй слишком ленива, чтобы быть привлекательной. Я никогда не слыхала, чтобы она сделала что-нибудь полезное для себя или для других. С хорошими девушками все-таки не обращаются как с колдуньями, даже на Эгдоне.
- Пустяки какие, это ничего не доказывает, - сказал Ибрайт.
- Ну я, конечно, таких тонкостей не понимаю, - политично сказал Сэм, уклоняясь от возможно неприятного спора, - а что она есть, время покажет. Я ведь зачем к вам зашел, миссис Ибрайт: не одолжите ли нам веревку, самую крепкую и самую длинную, какая у вас есть? У капитана бадья в колодец сорвалась, нечем воды достать, а сегодня воскресенье, все дома, так хотим попробовать, авось вытащим. Мы уж трое вожжей связали, да не достает до дна.
Миссис Ибрайт разрешила ему взять любую веревку, какую он найдет в сарае, и Сэм отправился на поиски. Когда он потом проходил мимо двери, Клайм присоединился к нему и проводил до ворот.
- А что, эта юная колдунья еще долго пробудет в Мистовере? - спросил он.
- Надо думать, что долго.
- Какой позор - так ее обидеть! Она, вероятно, очень страдала, больше духом, чем телом.
- А конечно, недоброе дело, да еще девушка-то какая красивая! Вам бы ее повидать, мистер Ибрайт, вы сами издалека приехали, да и вообще свет повидали, не то что мы тут, сидни.
- Как вам кажется, она согласилась бы учить детей? - спросил Клайм.
Сэм покачал головой.
- Совсем другого сорта человек.
- Да это мне только так, сейчас в голову пришло... Конечно, надо бы повидаться с ней и поговорить, а это, кстати сказать, не так просто, наши семьи - ее и моя - не в ладах.
- Я вам скажу, как вы можете с ней повидаться, мистер Ибрайт, - сказал Сэм. - Сегодня в шесть часов мы пойдем к ним вытаскивать бадью, а вы приходите нам помочь. Нас будет человек пять-шесть, да колодец больно глубокий, лишняя пара рук не помешает, если, конечно, вам не обидно в таком обличье им показаться. А она, уж конечно, выйдет посмотреть либо так куда пойдет.
- Я подумаю, - сказал Ибрайт, и они расстались.
Он много думал об этом, но в тот день больше ни слова не было сказано в их доме о Юстасии. И для него оставался нерешенным вопрос, была ли эта романтическая жертва суеверий и меланхолический комедиант, с которым он беседовал в лунном свете, одним и тем же лицом или нет.