ГЛАВА IX
ЛЮБОВЬ УЧИТ СТРАТЕГИИ
Охряники старой школы стали теперь редкостью. После введения железных дорог уэссекские фермеры научились обходиться без этих мефистофелеподобных посредников и другими путями добывать яркую краску, которую так широко применяют пастухи, готовя своих овец к ярмарке. Да и те охряники, что еще уцелели, ведут уже не такой поэтический образ жизни, как в прежние времена, когда занятие этим ремеслом означало периодические паломничества к рудникам, где они запасались материалом, ночевки под открытым небом почти круглый год, кроме разве самых холодных зимних месяцев, и странствия по доброй сотне ферм, где они продавали свой товар; когда, несмотря на эту кочевую жизнь, охряник сохранял респектабельность, которую ему обеспечивал туго набитый кошелек.
Охра сообщает свой яркий колер всему, с чем соприкасается, и отмечает как бы каиновой печатью всякого, кто полчаса с ней возился.
В жизни каждого ребенка первая встреча с охряником была событием. Эта кроваво-красная фигура представала ему как живое воплощение всех страшных снов, всех ужасов, когда-либо терзавших его юное сознание. "Вот охряник за тобой придет!" - так уэссекские матери много поколений подряд грозили непослушным детям. В начале нынешнего столетия охряника с успехом заменил Бонапарт, но когда с течением времени эта новая угроза выдохлась и потеряла силу, старая вновь обрела могущество. А теперь и охряник, вслед за Бонапартом, ушел в страну забытых пугал, и место их заняли более современные измышления.
Охряник жил, как цыган, но цыган он презирал. Он выручал примерно столько же, как разъезжие продавцы плетеных корзин и циновок, но не вступал с ними в общение. Он обычно происходил из более достаточной семьи и рос в лучших условиях, чем погонщики скота, с которыми постоянно сталкивался во время своих скитаний, но они только кивали ему при встрече. Товар у него был более ценный, чем у коробейников, но сами они так не думали и проходили мимо его фургона, не оглядываясь. Краска придавала ему столь неестественный вид, что владельцы каруселей и паноптикумов выглядели рядом с ним франтами, но он считал их дурным обществом и с ними не знался. Он постоянно находился среди этого оседлого и бродячего населения дорог, но к нему не принадлежал. Его занятие как бы отъединяло его от людей, и он почти всегда был один.
Многие утверждали, что в охряники идут злодеи, натворившие преступлений, за которые пострадали невинные; укрываясь от закона, они не могут укрыться от собственной совести и берутся за это ремесло во искупление своих грехов. А иначе зачем бы они его выбрали? В данном случае такой вопрос был особенно уместен. Ибо охряник, появившийся в этот вечер на Эгдонской пустоши, представлял собой яркий пример бессмысленной жертвы: тут красота и привлекательность пошли на создание уродства, хотя для этой цели в равной мере годилось бы и безобразие. В сущности, единственной его отталкивающей чертой была окраска. Без нее это был бы очень приятный собой, славный деревенский парень. Наблюдатель, достаточно проницательный, пожалуй, склонился бы к мысли, отчасти справедливой, что он отказался от прежнего своего положения просто потому, что утратил к нему интерес. А приглядевшись внимательнее, вероятно, уяснил бы себе и основные черты его характера добродушие и сметливость, живую и острую, но чуждую лукавства.
Сейчас, штопая чулок, он сидел с посуровевшим от напряженной мысли лицом. Потом это выражение сменилось более мягким, и, наконец, лицо его осветилось грустной нежностью, как тогда, когда он в сумерках шел за своим фургоном по большой дороге. Вскоре игла его остановилась. Он отложил чулок, поднялся и снял с крючка в углу небольшой кожаный мешочек. В этом мешочке, вместе со всякой мелочью, хранился маленький плоский пакет в оберточной бумаге; края его были истертые и слипшиеся, - видно, его часто развертывали и снова бережно складывали. Охряник опять сел на свой трехногий табурет один из тех, что употребляют при дойке коров, и единственное седалище в его фургоне, - вынул из пакета старое письмо, разгладил его. Когда-то это письмо было написано на белой бумаге, но она давно уже стала бледно-красной, и черные строчки выделялись на ней, как голые веточки зимней изгороди на алом закатном небе. В конце письма стояла дата - два года назад - и подпись: "Томазин Ибрайт". Вот что было в нем написано:
"Дорогой Диггори Венн! Вопрос, который ты мне задал, когда нагнал меня возле пруда, был для меня такой неожиданностью, что, боюсь, я не сумела толком ответить. Если бы тетя меня не встретила, я, конечно, сразу бы все объяснила, но тут уж не было времени. И с тех пор я все беспокоюсь; не хочу тебя огорчать, но, боюсь, придется, потому что сейчас я скажу совсем не то, что тебе тогда показалось. Диггори, я не могу выйти за тебя замуж и не могу позволить, чтобы ты называл меня своей милой. Право же, это нельзя, Диггори. Не сердись на меня и не горюй, мне больно думать, что я тебя огорчаю, потому что я тебя очень люблю и всегда считала тебя наравне с моим братом Клаймом. Причин, почему нам нельзя жениться, так много, что в письме не перечислишь. Когда ты пошел за мной, я никак не ожидала, что ты об этом заговоришь, потому что никогда не думала о тебе как о своем поклоннике. И не обижайся на меня за то, что я тогда засмеялась, не подумай, что я смеялась над тобой, нет, совсем не над тобой, а просто потому, что самая эта мысль - стать твоей женой - показалась мне такой нелепой. Главная причина, почему я не разрешаю тебе за мной ухаживать, это что я не чувствую к тебе того, что должна чувствовать женщина к человеку, за которого соглашается выйти замуж. Ты, может быть, думаешь, что у меня есть другой, но это неверно, никого у меня нет и никогда не было. Вторая причина - это моя тетя. Она бы все равно не согласилась, даже если б я хотела за тебя выйти. Она очень расположена к тебе, во прочит меня не за мелкого фермера, а за кого-нибудь повыше, учителя или адвоката. Надеюсь, ты не возненавидишь меня за то, что я пишу так откровенно, но иначе ты, пожалуй, опять стал бы искать встречи со мной, а нам лучше не видеться. Я всегда буду думать о тебе как о добром, хорошем человеке и желать тебе всякого благополучия. Посылаю тебе это письмо с дочуркой Дженни Орчард. И остаюсь, Диггори,
твой верный друг Томазин Ибрайт.
Мистеру Венну, на молочную ферму".
С того давнего осеннего утра, когда пришло это письмо, Диггори и Томазин не виделись. За это время пропасть между ними еще углубилась; если раньше он был ей не ровня, то теперь тем более, хотя его достатки и сейчас были не так малы. Принимая во внимание, что траты его составляли только четверть доходов, его вполне можно было назвать зажиточным человеком.
Отвергнутых любовников так же тянет вдаль, как роящихся пчел; и новое занятие, которому Венн с горя предался, во многих отношениях пришлось ему по душе. Но былая любовь нередко направляла его блуждания в сторону Эгдонской пустоши, хотя он никогда не пытался увидеть ту, которая его туда влекла. Ходить по тому же вереску, что она, быть вблизи от нее было его единственной заветной радостью.
Но происшествия последнего дня и маленькая услуга, которую ему довелось оказать ей в тяжелую для нее минуту, так его взволновали, что он поклялся отныне всеми силами охранять ее и защищать, вместо того чтобы, как до сих пор, вздыхать и держаться в отдалении. После всего случившегося он, конечно, не мог не усомниться в честных намерениях Уайлдива. Но она-то, по-видимому, все свои надежды сосредоточила на нем - так что ж, пусть будет счастлива по-своему, и он. Диггори, ей в этом поможет. Ему самому это сулило еще горшие страдания, но любовь охряника была великодушной.
Свой первый шаг в защиту интересов Томазин он предпринял на следующий день около семи часов вечера. Услышав от мальчика о тайном свидании Юстасии с Уайлдивом, он тотчас заключил, что она-то и была каким-то образом повинна в расстройстве свадьбы. Ему не пришло в голову, что свой призывный сигнал она зажгла только под влиянием вестей, полученных от дедушки, что это была вспышка прежних чувств в покинутой любовнице. Он видел в ней не препятствие, существовавшее уже заранее, но активную силу, злоумышляющую против счастья Томазин.
Весь день ему очень хотелось узнать, что с Томазин, но он не решился постучать в дом, ставший для него чужим, тем более в такую неприятную для его обитателей минуту. Он занялся тем, что перевел своих пони и фургон на новую стоянку, к востоку от прежней, и выбрал для нее уголок, хорошо защищенный от дождя и ветра, из чего можно было заключить, что он рассчитывает пробыть здесь долго. Затем пошел пешком обратно по той же дороге, по которой приехал, а когда сумерки сгустились, свернул налево и вскоре уже стоял за кустом остролиста, всего шагах в двадцати от Дождевого кургана.
Он ждал, что они снова придут сюда, но ждал напрасно. В этот вечер никто, кроме него, не приближался к Дождевому кургану.
Это его не смутило. Он и раньше бывал в положении Тантала и принимал как закон, что некоторая доля разочарования всегда предшествует удаче; его бы скорее встревожило, если бы все удалось с первого раза.
Назавтра в тот же час он опять стоял на своем посту, но долгожданные Юстасия и Уайлдив не появлялись.
Точно так же он поступал еще четыре ночи подряд, и все безуспешно. Но на пятую ночь, ровно через неделю после первого их свидания, он заметил тень женщины, проскользнувшую по закраине холма, и силуэт мужчины, поднимавшегося снизу, от дороги. Они сошлись в неглубоком ложке, окаймлявшем курган, - той выемке, откуда древние жители брали землю, насыпая свой могильник.
Возбуждаемый подозрением, что здесь куются козни против Томазин, охряник немедля приступил к действиям. Он покинул свое укрытие и пополз вперед на четвереньках. Но когда он подкрался так близко, как только мог без риска быть обнаруженным, оказалось, что ветер относит голоса и разговора ему все-таки не слышно.
Возле него и всюду по склону валялись нарезанные пласты дерна, которые Тимоти Фейруэй должен был вывезти до снега. Иные были поставлены на ребро, другие перевернуты вверх изнанкой. Не вставая с земли, Диггори навалил на себя два ближайших, так что один прикрыл его плечи и голову, другой - спину и ноги. Теперь его и при дневном свете никто бы не разглядел; лежавшие на нем дернины вереском кверху имели вид обыкновенных кочек. Он снова пополз, и дерн полз вместе с ним. Возможно, в сумерках его и так бы не заметили, но сейчас он словно прокапывал себе ход под землей и подобрался почти вплотную к стоящим возле кургана.
- Хочешь посоветоваться со мной? - донесся до его слуха звучный и властный голос Юстасии. - Со мной?.. Это низость с твоей стороны. Не стану больше это терпеть! - Она заплакала. - Я любила тебя и не скрывала своих чувств, себе на беду, а теперь ты приходишь и так вот, холодно, говоришь, что хочешь посоветоваться со мной, не лучше ли тебе жениться на Томазин? Ну конечно, лучше. Женись на ней; она куда больше пара тебе, чем я.
- Ну ладно уж, ладно, - нетерпеливо ответил Уайлдив. - Надо все-таки смотреть правде в глаза. Пусть я во всем виноват, но сейчас ее положение гораздо хуже твоего. Я просто говорю тебе, что не знаю, как быть.
- Но ты не смеешь мне это говорить! Неужели ты не видишь, что только мучаешь меня?.. Это неделикатно, Дэймон; ты очень упал в моем мнении. Ты не сумел оцепить мою любезность - любезность женщины, которая снизошла до тебя, хотя мечтала не о таком будущем. Но это вина Томазин. Она сманила тебя, так пусть же и страдает за это. Где она сейчас? И не надейся, что я ее пожалею, когда мне и себя не жаль. Если бы я умерла, сгинула бы совсем, то-то бы она обрадовалась!.. Где она, я спрашиваю?
- Она сейчас у тетки, заперлась в спальне и никого не хочет видеть.
- А по-моему, ты и сейчас ее не любишь! - с внезапным весельем воскликнула Юстасия. - Иначе не говорил бы о ней так равнодушно. А может, ты так же равнодушно говоришь с ней обо мне? Наверно! Но как ты вообще мог меня бросить? Этого я тебе никогда не прощу. Или нет, прощу, но с одним условием: что всякий раз, как ты вздумаешь меня покинуть, ты будешь опять возвращаться ко мне и каяться в своем поступке.
- Я вовсе не хочу тебя покидать.
- Но благодарности за это от меня не ищи. Ненавижу, когда все идет гладко. Даже лучше, если ты будешь время от времени мне изменять. Любовь страшная скука, если любовник всегда верен. Стыдно так говорить, но ведь это правда! - У нее вырвался тихий смешок. - От одной мысли об этом меня уже тоска берет. Не предлагай мне спокойной любви, а то я тебя прогоню!
- Если б хоть Тамзи была не такой славной девочкой! - вздохнул Уайлдив. - Тогда я мог бы остаться верным тебе, не обижая хорошего человека. Все-таки я негодяй и мизинца вашего не стою, ни твоего, ни Тамзиного!
- Но ты не должен жертвовать собой из какого-то чувства справедливости, - живо возразила Юстасия. - Если ты не любишь ее, самое милосердное - ее оставить. Для всех будет полезнее. Ну вот я сказала жестокую вещь. Когда ты со мной, всегда такого наговорю, что потом злюсь на себя.
Не отвечая, Уайлдив прошелся взад-вперед по вереску. Наступившее молчание было заполнено свистом ветра в остриженном кусте терна, росшего чуть поодаль, неподатливые ветви которого были как бы решетом. Казалось, ночь поет похоронную песню сквозь сжатые зубы.
- С тех пор как мы виделись, мне уже приходило в голову, что, может быть, ты вовсе не из любви ко мне на ней не женился. Скажи мне, Дэймон; я постараюсь с этим примириться. Я тут была ни при чем?
- Ты требуешь, чтобы я сказал? - Да, мне нужно знать. Я вижу, что слишком верила в свои силы.
- Ну, первой причиной было то, что разрешение на брак оказалось недействительным, а прежде, чем я успел выправить другое, она убежала. Пока что ты была ни при чем. А потом мне не понравилось, как ее тетка со мной разговаривала.
- Да, да! Я ни при чем, я ничто. Ты только играл со мной. Боже мой, да из чего же я сделана, я, Юстасия Вэй, если после этого еще думаю о тебе!
- Ну-ну, не надо так горячиться... Юстасия, помнишь, как мы бродили среди этих кустов прошлым летом, когда спадала жара и тень от холмов заполняла ложбины и укрывала нас от чужого взгляда?
Она помолчала, потом ответила:
- И как я смеялась над тобой за то, что ты осмелился поднять взор на меня. Но ты с лихвой отплатил мне за это.
- Да, ты жестоко обращалась со мной, пока я не нашел другую, получше. Это было моим спасеньем, Юстасия.
- Ты и сейчас думаешь, что она лучше?
- Как когда. Смотря по настроению. Чашки весов стоят так ровно, что пушинка может склонить либо ту, либо другую.
- И тебе все равно, приду я к кургану или не приду?
- Нет, не все равно, но не настолько, чтобы это нарушило мой покой, лениво ответил Уайлдив. - Нет, дорогая, это все кончено. Я теперь вижу два цветка там, где раньше видел только один, А может, их три, или четыре, или еще больше, и все не хуже первого... Странная у меня судьба. Кто бы подумал, что со мной этакое приключится?
Она перебила его со сдержанной страстностью, которая могла равно вылиться и в любовь и в гнев:
- Но сейчас-то, сейчас ты меня любишь?
- Бог весть!
Юстасия продолжала с оттенком грусти:
- Отвечай, я хочу знать.
- И да и нет, - уже с явной издевкой ответил он. - То есть, опять-таки, как поглянется. Иногда ты мне кажешься слишком высокой, иногда чересчур ленивой, или слишком печальной, или чересчур смуглой, а суть-то одна: ты для меня уже не все на свете, как это было раньше. Но мне, конечно, льстит знакомство с такой благородной дамой, и встречаться с тобой приятно, и миловаться сладко - почти по-прежнему.
Она долго молчала, отвернувшись, потом сказала - и в голосе ее была затаенная сила:
- Я ухожу - и вот моя дорога.
- Что ж, пожалуй, и я пойду с тобой.
- Да, потому что ты не можешь иначе, несмотря на все твои настроения и колебания, - ответила она с вызовом. - Что бы ты ни говорил, что бы ни делал, как бы ни старался порвать со мной, ты меня никогда не забудешь. Всю жизнь будешь меня любить. И с радостью бы на мне женился.
- Верно, - сказал Уайлдив. - Ах, Юстасия, какие странные мысли меня порой одолевают! Вот и сейчас тоже. Ты ненавидишь Эгдон, я знаю.
- Да, - глухо отозвалась она. - Это мой крест, моя мука и будет моей погибелью!
- Я тоже его ненавижу, - сказал Уайлдив. - Как унывно шумит ветер вокруг нас!
Она не ответила. И в самом деле, вся окрестная тьма была полна угрюмых, таинственных голосов. Сложные звучания доносились со всех сторон; казалось, можно было ухом увидеть все особенности соседних мест. Из темноты возникали слуховые картины; слышно было, где начинается вереск и где он кончается; где еще высятся прямые, жесткие стебли дрока и где они были недавно срезаны; в каком направлении лежит островок елей и далеко ли до лощины, где растут падубы. Ибо каждый элемент ландшафта имел свой голос, так же как свой цвет и форму.
- Боже, какая пустыня! - продолжал Уайлдив. - Что нам все эти живописные овраги и туманы, когда мы ничего другого не видели? Зачем мы тут остаемся? Слушай, поедешь со мной в Америку? У меня есть родня в Висконсине. - Это надо обдумать.
- Кто может быть счастлив здесь, кроме диких птиц и пейзажистов? Ну как, поедешь?
- Дай мне время, - мягко сказала она, беря его за руку. - Америка так далеко. Ты проводишь меня немножко?
Говоря это, она отошла от подножья кургана, Уайлдив последовал за ней, и дальнейшего их разговора охряник уже не слышал.
Он сбросил дернины и встал. Над краем холма вычертились на небе две черных фигуры, потом исчезли - как будто Эгдон, словно гигантская улитка, выпустил два рога и снова их втянул.
Когда охряник вслед за тем спускался в долину и дальше, в тесный лог, где он запрятал свой фургон, его походка была далеко не такой бодрой, как можно было ожидать от легкого на ногу двадцатичетырехлетнего парня. Он был растревожен до боли. Ветер, овевавший его лицо, уносил с собой какие-то невнятные угрозы и обещания небесной кары.
Он вошел в фургон, где в печурке еще тлели угли. Не зажигая свечи, он опустился на свою трехногую скамейку и снова стал перебирать в уме все, что только что видел и слышал. Наконец из груди его вырвался звук, который не был ни вздохом, ни рыданием, но еще больше, чем рыдание или вздох, говорил о мучительном беспокойстве.
- Тамзи моя! - горестно прошептал он. - Что тут можно сделать?.. Повидаюсь-ка я все-таки с этой Юстасией Вэй.