Послесловие
Правила гигиены в чумном бараке
Мне бы хотелось, чтобы каждый читатель в меру своих сил задумался над тем, какова была жизнь, каковы нравы, каким людям и какому образу действий — дома ли, на войне ли — обязана держава своим зарождением и ростом; пусть он далее последует мыслью за тем, как в нравах появился сперва разлад, как потом они зашатались и, наконец, стали падать неудержимо, пока не дошло до нынешних времен, когда мы ни пороков наших, ни лекарства от них переносить не в силах.
Тит Ливии История Рима от основания города
Жизнь Уильяму Ширеру далеко не всегда улыбалась. «Деньги у нас кончились», — гласит первая фраза его дневника за 1934 год.
В 1925 году 20-летним юношей, едва закончив колледж, он уехал из казавшейся провинциальной Америки в столицы блистательной Европы за тем же, за чем спокон века ехали туда тысячи молодых амбициозных молодых людей — покорять мир. Уехал на лето, а вернулся через 15 лет.
Межвоенная Европа и впрямь стоила мессы. То была «эра джаза» и новых форм в искусстве, период бурного экономического роста, время дружбы народов, сексуальной свободы и буржуазных радостей; европейцы старались поскорее забыть ужасы недавней войны и жили в полной уверенности, что миру, благоденствию и развлечениям никогда не наступит конец. В США эти годы назвали «ревущими двадцатыми», во Франции — les annees folles, «безумные годы».
Ширер объездил за лето Англию, Францию и Бельгию. Когда пришел срок возвращаться, а в кармане оставалось лишь двести долларов, взятых в долг, ему неожиданно предложили работу в Париже — репортером европейского издания американской газеты «Chicago Tribune».
В парижском бюро газеты работали тогда многие маститые журналисты. Тем не менее Ширер сумел доказать свою профессиональную состоятельность и спустя три года стал европейским корреспондентом американского издания «Tribune». В этом качестве он освещал беспосадочный перелет Чарльза Линдберга по маршруту Нью-Йорк — Париж, IX Олимпийские Игры в Амстердаме, коронацию первого короля независимого Афганистана Надир-шаха, встречался в Индии с Махатмой Ганди и сумел расположить его к себе. В богемных салонах Парижа он свел знакомство с «потерянным поколением» американской литературы — Хэмингуэем, Фитцджеральдом, Эзрой Паундом и Гертрудой Стайн, которой и принадлежит это определение.
В 1931 году он стал шефом центральноевропейского бюро «Chicago Tribune», поселился в Вене и женился на австрийке Терезе Штиберитц, которую оформил своим помощником. Вскоре с ним произошло несчастье: катаясь в Альпах на лыжах, он лишился глаза. А потом грянула Великая Депрессия (в США она разразилась в 1929 году, но в Европе ее последствия по-настоящему сказались лишь в 1932-м), и «Tribune» закрыла венское бюро. Ширер с женой остались без работы. Семейство уехало в Испанию, год жили на сбережения в Льоретде-Мар (тогда этот средиземноморский курорт на Коста-Брава был просто рыбацкой деревней), Ширер писал роман, деньги таяли. По словам Ширера, это был «самый лучший, самый счастливый и самый обделенный событиями» год в его жизни. Возможно, иной читатель найдет такое сочетание эпитетов парадоксальным. Но журналист оценит его по достоинству — ведь не зря сказано: «Отсутствие новостей — хорошая новость». (Афоризм этот приписывается английскому монарху Якову I.) Но в данном случае журналистское ремесло сродни королевскому: что поделаешь, только плохая новость — в полной мере новость. Нет новостей — не надо никуда мчаться сломя голову, рисковать, обрывать телефон «ради нескольких строчек в газете»; можно спокойно, пусть и с пустым карманом, ждать у моря погоды…
В январе 1934 года, как раз тогда, когда кончились деньги, Ширеру пришла телеграмма с предложением работы от парижского издания «New York Herald». Он поехал, а вскоре нашел место еще лучше, перебрался в Берлин и стал сотрудником телеграфного агентства «Universal News Service», принадлежавшего американскому газетному магнату Рандольфу Херсту. Через три года Великая Депрессия накрыла и медиаимперию. Херст объявил о банкротстве, и агентство прекратило существование. В августе 1937 года Уильям Ширер опять оказался не у дел, но вдруг получил телеграмму, которой суждено было стать перстом судьбы.
Отправителем телеграммы был Эдвард Роско Марроу, шеф европейского отделения «Columbia Broadcasting System» — американской независимой радиовещательной компании, которая удачно заняла новую нишу в информационном бизнесе (ведь 30 — 50-е годы были еще и «золотым веком радио»), совмещая новостное вещание с рекламой, радиодрамами и выпуском грампластинок звезд джаза. Текст депеши гласил: «Не пообедаете ли со мной в «Адлоне» в пятницу вечером?» (Речь шла о знаменитом ресторане французской кухни в берлинском отеле Adlon.)
Марроу жил и работал в Лондоне. Ему нужен был человек на континенте, и он предложил Ширеру открыть бюро CBS в Вене.
Если бы в то время существовало телевидение, Ширер никогда не получил бы приглашения от CBS. В отличие от Марроу, который был писаным красавцем, Ширер, с его неказистой внешностью, да еще и одноглазый, для телевидения не годился. У него и голос был неподходящим, но на этот природный недостаток высокое начальство махнуло рукой. Ширер стал радиожурналистом.
Уезжая из Берлина в сентябре 1937 года, он писал: «Если подвести итоги этих трех лет, то лично для нас они не были несчастливыми, хотя тень нацистского фанатизма, садизма, преследования, строгой регламентации жизни, террора, жестокости, подавления, милитаризма и подготовки к войне висела над нами как темное окутывающее облако, которое никогда не уходит… Но вдохновляло то, что представился случай писать летопись этой великой страны, охваченной каким-то дьявольским брожением».
Ширер внимательно наблюдал за торжеством национал-социализма, анализировал причины этого «триумфа воли» и пытался предугадать последствия, которые представлялись ему в то время грозными, но отнюдь не неизбежными. Можно с полным основанием сказать, что он любил Германию и немцев. Это не значит, что он не видел негативных черт национального характера. В его дневнике можно найти иронические и даже убийственно саркастические замечания о немцах, но в этом отношении он не щадил ни одну нацию. «Они одеваются хуже англичанок», — написал он о немках. Чего он никогда не позволял себе, так это обвинять весь немецкий народ скопом в победе нацизма. Ширер решительно оспаривает распространенный по сей день миф о том, что немцы должны винить самих себя, потому что они будто бы дружно проголосовали за Гитлера. Большинство немцев, доказывает он с цифрами в руках, никогда не голосовало за нацистов. Гитлер пришел к власти в результате закулисного сговора, а не народного волеизъявления.
Вместе с тем было бы нелепо отрицать наличие у Гитлера мощного энергетического поля, харизмы, которой немногие могли противостоять. Он завораживал своими неподражаемыми интонациями, пленял своей неколебимой убежденностью. Недаром, кстати, фюрер так стремился лично встретиться с Черчиллем, а Черчилль упорно отказывался — боялся обольщения. После войны написано немало исследований о природе этого гитлеровского шарма, но Ширер был одним из первых независимых наблюдателей, описавших эффект воздействия Гитлера на аудиторию.
Впервые Ширер увидел его в сентябре 1934 года в Нюрнберге, на первом после прихода к власти съезде нацистской партии. «Он был одет в поношенную габардиновую полушинель, — записывает Ширер. — В лице ничего особенного, я предполагал, что оно у него более волевое. Мне никогда не понять, какие тайные источники он вскрыл в этой истеричной толпе, чтобы она так бурно его приветствовала». Но уже на следующий день в дневнике появляется запись: «Кажется, я начинаю понимать некоторые причины поразительного успеха Гитлера».
В марте 1938 года он оказался в нужное время в нужном месте — стал свидетелем аншлюсса Австрии. Именно в те дни родился новый жанр радиожурналистики: прямой репортаж с места события, причем в эфир в пределах одной получасовой программы вышли корреспонденты американских газет в крупнейших европейских столицах. Сегодня благодаря спутниковым каналам связи, оптико-волоконным линиям и цифровому звуковому сигналу это самый обычный формат, но в те годы он был новаторством. (Сила воздействия прямого эфира на публику была столь велика, что режиссер Орсон Уэллс в октябре того же года сделал для CBS инсценировку научно-фантастического романа Герберта Уэллса «Война миров», повествующего о нашествии на Землю марсиан, в жанре репортажа, чем спровоцировал панику на улицах американских городов.)
Вскоре Ширер с семьей вернулся в Берлин. Прирожденный репортер, он не сидит на месте, а постоянно колесит по Европе: ему необходимо своими глазами видеть происходящее, ощутить атмосферу столиц, в некоторых из которых дышать становится все труднее. Личные свидетельства Ширера имели значение и в те дни, и остаются таковыми до сих пор.
В августе 1939 года, перед самым началом войны, Ширер едет в Данциг, немецкое население которого, по словам нацистов, терпит притеснения от поляков. «Город полностью нацифицирован», — записывает Ширер. Поскольку в Данциге ему, как он подозревает, не дадут выйти в эфир, он едет в Гдыню, польский порт неподалеку, и передает свой репортаж с тамошней радиостанции.
В октябре по дороге в Женеву, куда он отправил семью, Ширер видит из окна вагона французские пограничные укрепления вдоль Рейна — участок знаменитой линии Мажино. Война идет, но ни с той, ни с другой стороны границы не раздается ни единого выстрела.
«Немцы подвозили по железнодорожной ветке орудия и боеприпасы, — записывает Ширер, — а французы им не мешали. Странная война». (Ширер употребляет в данном случае слово queer — «странный, чудной, сомнительный»; французы прозвали эту фазу войны drole de guerre — «забавная война», немцы — Sitzkrieg — «сидячая война», англичане — phony war — «фальшивая война», поляки — dziwna wojna — «странная».)
В дальнейшем, во время поездки в уже поверженный Париж, он с горечью убедился: «Франция не воевала. Если воевала, то свидетельств этому мало… Никто из нас не видел никаких признаков ожесточенных боев. Поля во Франции не тронуты. Боев не было ни на одной укрепленной линии. Германская армия продвигалась вперед по дорогам… Не было ни одной попытки занять жесткую оборону и провести хорошо организованную контратаку».
В числе двенадцати иностранных журналистов имперское министерство пропаганды пригласило Ширера в Компьенский лес, на подписание так называемого перемирия с Францией. Для Гитлера это был момент величайшего торжества, реванш за поражение в Первой мировой войне — он распорядился, чтобы церемония прошла не только на том самом месте, где в 1918 году кайзеровская Германия признала свое поражение, но и в том же самом железнодорожном салон-вагоне, за тем же самым столом. Ширер видит фюрера вблизи: «Много раз наблюдал я это лицо в великие моменты жизни Гитлера. Но сегодня!.. Он медленно обводит взглядом поляну, и теперь, когда его глаза встречаются с нашими, осознаешь всю глубину его ненависти».
Благодаря недосмотру немецкой охраны (журналисты хорошо знают, что везет в таких случаях обычно самым настырным) Ширеру удалось услышать переговоры сторон. Репортаж из Компьенского леса он передал в эфир за три часа до официального сообщения о перемирии. Это была сенсация глобального масштаба: никто не ожидал, что Франция капитулирует так скоро.
Франция, располагая сильнейшей в Европе армией, легко могла разгромить нацистов еще в 1936 году, когда Гитлер ввел войска в демилитаризованную Рейнскую область. Но есть в истории такой синдром победителя: страна, выигравшая войну, панически боится проиграть следующую. Кроме того, в демократических странах политикам надо быть популярными, а война всегда непопулярна.
Кстати сказать, в сегодняшней России в силу целого ряда обстоятельств снова вошел в моду аргумент о том, что «мюнхенский сговор» куда в большей мере, нежели пакт Молотова — Риббенропа, способствовал развязыванию Второй мировой войны. Его постоянно твердят высшие должностные лица, едва заходит речь об оккупации стран Балтии или разделе Польши. В том-то и дело, что это не одно и то же. Мюнхенское соглашение 1938 года, позволившее Гитлеру оккупировать Судетскую область Чехословакии, где преобладало немецкое население, было чудовищной ошибкой Чемберлена и Даладье, но они были убеждены, что подписывают договор о мире. Пакт Молотова — Риббентропа открывал Гитлеру дорогу к войне. Это было соглашение о разделе военной добычи.
Вся драма предвоенной дипломатии, с ее демагогией, коварством и популизмом, протекает на глазах у Ширера. Работать в Берлине становится все труднее из-за цензурных ограничений. Ширер обязан отдавать на просмотр цензору все свои тексты. Проблемы начались уже вскоре после прихода нацистов к власти. В сентябре 1934 года в Нюрнберге, куда Ширер отправился освещать съезд партии, один из ближайших сподвижников фюрера в тот период, шеф бюро по работе с иностранной прессой Пущи Ханфштенгль, собрал иностранных журналистов и первым долгом заявил им, что они должны сообщать о событиях в Германии, «не пытаясь их интерпретировать».
«Только история, — орал Путци, — сможет оценить события, которые происходят сейчас под руководством Гитлера», — вспоминает Ширер. (Молодой буржуа, выпускник Гарварда, наполовину американец, Ханфштенгль увлекся Гитлером как своим «проектом», стал его «политтехнологом» — и не заметил, как гибельный вирус попал ему в кровь и душу. Впоследствии он бежал в Америку и стал для американской разведки одним из главных источников сведений о личной жизни Гитлера.)
С началом войны немецкая цензура ужесточила свои требования. Корреспонденты, замеченные в злостной и систематической «клевете» на нацистский режим, выдворялись из Германии. От американских властей ответных мер в отношении немецких корреспондентов ждать не приходилось — в свободной стране свобода прессы, даже нацистской, свята. Ширер навлек на себя гнев министерства пропаганды в январе 1936 года сообщением о том, что в Гармиш-Партенкирхене, готовясь к зимним Олимпийским Играм и не желая раздражать мировое общественное мнение, власти убрали таблички «Евреи нежелательны». Немецкие газеты разразились злобной бранью в адрес Ширера, которого они называли «грязным евреем».
Друзья советовали Ширеру не связываться, чтобы не нарываться на выдворение. Но Ширер связался — пошел скандалить в министерство. К такому натиску немецкие чиновники были не готовы. Вниманием американской прессы нацисты в то время еще дорожили. Его не выслали, однако цензурный контроль стал еще более навязчивым. Но у радиожурналиста по сравнению с журналистом-газетчиком есть дополнительное выразительное средство — интонация. «Последние несколько месяцев я как мог изворачивался, чтобы эмоциональной окраской голоса, его модуляцией, затянувшейся более обычного паузой, с помощью американизмов (которые большинство немцев, изучавших английский язык в Англии, не улавливают), извлекая из каждого слова, каждой фразы и каждого абзаца все, что только могло мне помочь, показать, где правда, а где ложь». Но возможности этого приема, конечно, ограничены. Ширер не мог довольствоваться таким слабым утешением. К тому же и эту уловку соглядатаи скоро раскусили, — Ширер заметил, что радиотехник, слушая репортаж, делал пометки в тексте, отмечая смысловые ударения. «Если я не смогу передавать правдивую и точную информацию, у меня нет ни малейшего интереса в дальнейшем пребывании здесь», — пишет, размышляя над этой сценой, Ширер.
Но дело обстояло еще хуже. Как всякий профессионал высокого класса, Ширер поддерживал отношения с информаторами — людьми, которые хотели донести правду о Третьем Рейхе до западных демократий. Одна из них, молодая сотрудница немецкого радио (ею вполне могла быть княжна Мария Васильчикова, автор другого «Берлинского дневника»; она как раз работала на радио, а затем в немецком МИДе под началом Адама фон Тротта — одного из заговорщиков 20 июля), предупредила его, что гестапо подозревает его в шпионаже — будто бы Ширер пользуется в своих репортажах кодом для передачи в Лондон и Вашингтон секретных сведений. Возможно, Ширеру пора подумать об отъезде, сказала девушка. Во всяком случае, ему следует быть осторожнее в своих контактах, в том числе и с ней.
Дело о шпионаже грозило уже не выдворением, а арестом. Поскольку он знал, что его телефон прослушивается, а переписка просматривается, он не мог даже сообщить своему начальству в CBS, что попал в поле зрения тайной полиции Рейха. Насколько основательны были подозрения?
«Несколько слов о том, за что гестапо расстреляет меня, если гестаповцы или военная разведка обнаружат мои записи», — пишет Ширер в дневнике в июне 1940 года. И далее рассказывает, что Вермахт в обманных целях пользовался знаком Красного Креста, очевидцем чего он стал во Франции. Другая история куда более серьезна. Ширер получил информацию о том, что нацисты осуществляют программу эвтаназии умственно неполноценных граждан. Поначалу он не поверил своему осведомителю, но провел собственное журналистское расследование и убедился, что сведения полностью соответствуют действительности. Это уже не военная хитрость с красными крестами. Это одно из преступлений против человечности, за которые главарей нацизма судили в Нюрнберге. Ширер, возможно, стал первым представителем свободного мира, узнавшим об этих «милосердных убийствах» и собравшим досье на эту тему.
«Все время задаюсь вопросом, зачем я здесь, — размышляет Ширер на страницах своего дневника. — Рассказывать о войне или условиях жизни в Германии все, как есть, больше нельзя. Нельзя называть нацистов нацистами, а вторжение вторжением. Ты разжалован до ретранслятора лживых официальных коммюнике, а это может делать любой автомат… С моей глубокой и жгучей ненавистью ко всему, что олицетворяет собой нацизм, мне никогда не было приятно жить и работать здесь. Но все это отходило на второй план, пока была работа, которую нужно делать. Ничья личная жизнь в Европе больше не берется в расчет, и у меня не было ее с тех пор, как началась война. А теперь нет даже работы, которую стоит делать…»
США объявили войну Германии лишь в декабре 1941 года. Не исключено, что опасения Ширера были чрезмерны и он мог еще целый год оставаться в Берлине. В наше время для многих журналистов не существует вопроса, которым изводил себя Ширер. Они без колебаний остаются работать в столице государства, воюющего с их страной. Многие репортеры сделали себе имя «объективными» фронтовыми репортажами. Проблема стоит того, чтобы разобраться в ней. Что из тоталитарной столицы невозможно освещать что бы то ни было «объективно», даже если ты представляешь союзную страну, хорошо поняли на собственном опыте журналисты западных стран, работавшие в годы сталинизма в Москве. Как и дипломаты, они жили в специальных домах, оборудованных аппаратурой прослушивания и наружной охраной. Они не могли выехать из столицы без специального разрешения Отдела печати Наркомата иностранных дел. Пытаться самостоятельно собирать материал для корреспонденции было бессмысленно — ни одно должностное или частное лицо, будучи в здравом уме, на контакт с иностранным журналистом не шло; такое знакомство почти гарантировало обвинение в шпионаже, ведь иностранные журналисты были шпионами по определению.
Все корреспонденции, предназначенные для иностранной прессы, подлежали обязательной цензуре. Их следовало отправлять в редакцию с московского Центрального телеграфа, где дежурил сотрудник ведомства по охране государственных тайн. С конца 30-х годов, по постановлению Политбюро, все телефонные разговоры иностранцев записывались на пленку, расшифровывались и в виде обобщенных сводок, куда входили также обзоры отправленных из Москвы корреспонденции, направлялись высшему руководству страны.
Существовали также закрытые информационные бюллетени ТАСС, содержавшие переводы опубликованных за рубежом статей, по которым можно было судить о лояльности журналистов. Наказанием за клевету было выдворение. Для того чтобы быть высланным, необязательно было «клеветать» самому — журналиста могли наказать за чужую статью, напечатанную в той же газете. При таких условиях работа в Советском Союзе в значительной мере лишалась смысла. Агентство «Reuters» в 1950 году вообще закрыло свое бюро в Москве. Корреспондент агентства вернулся лишь после смерти Сталина. Как правило, иностранные журналисты, работавшие в Москве, были связаны с Россией своей биографией, жили в ней десятилетиями. Таков был британский военный корреспондент Александер Верт, автор блестящей книги «Россия в войне. 1941–1945» — сын англичанина и русской, он родился в Петербурге, в 1917 году эмигрировал вместе с родителями, а затем вернулся в новом качестве. Я еще успел познакомиться с Эдмундом Стивенсом, корреспондентом лондонской «Sunday Times», который приехал в СССР еще до войны. Стивенс был женат на русской и жил в собственном особняке на улице Рылеева, — дом этот в брежневские времена получил известность в Москве как прибежище художников-нонконформистов. В январе 1944 года Верту и Стивенсу пришлось участвовать в грубом и позорном фарсе — освещении работы комиссии Бурденко в Катынском лесу, чьей задачей было доказать, что пленных польских офицеров на территории Советского Союза расстреляли немцы в 1941 году, а не НКВД весной 1940-го. «Так как в эту группу попросилась Кэти Гарриман, дочь американского посла, то нам достался роскошный спальный вагон и вагон-ресторан, полный икры и прочих прелестей, которых нам так не хватало во время пребывания в лесу», — писал Стивенс об этой поездке тогда, когда стало можно, — через 45 лет после того, как она состоялась. Книга же Верта с правдивым описанием того же эпизода при советской власти издавалась лишь «для служебного пользования».
В наши дни хватает стран, пребывание в которых журналиста, стремящегося к объективности, бессмысленно, а то и опасно. Из Пхеньяна, Гаваны, Тегерана слово правды доносится на Запад окольным путем. Из Зимбабве иностранных журналистов за объективность высылают. Однако прогнивший иракский режим журналистов привечал — и понятно почему. Ему требовалось мобилизовать антивоенное общественное мнение стран Запада. И он преуспел в этом.
Война в Ираке была беспрецедентна во многих отношениях, в том числе по размаху и способам информационного освещения. Никогда прежде такое количество журналистов из стран — членов коалиции не работало в столице государства-противника. Брифинги иракского министра информации ас-Саххафа были специально приурочены к утренним выпускам новостей американских телекомпаний; говорил министр, облаченный в военный мундир, по-английски. Дабы сделать очевидной его ложь, американские телеканалы делили экран пополам и, когда министр говорил, что в багдадском аэропорту нет американцев, показывали американцев в багдадском аэропорту. Но эта, вторая, картинка поступала не от аккредитованных в Багдаде, а от приписанных к войскам корреспондентов.
Пропаганда всегда, еще со времен Дельфийского оракула, была составной частью любой войны (Пифию обвиняли в том, что она «подсуживала» Ксерксу в ходе персидского вторжения). Особо важным следует признать психологическое воздействие не столько на неприятельские войска, сколько на гражданское население страны-противника; деморализовать его и тем самым лишить армию надежного тыла — вот заветная мечта всякого военного пропагандиста. Сталин знал, что делал, в первые же дни войны распорядившись отобрать у населения радиоприемники. Стоит только представить себе, какая информационная катастрофа постигла бы Кремль в первые месяцы войны, будь в то время спутниковое телевидение!
Ширер пишет, какими драконовскими методами нацистские власти пресекали прослушивание немецким населением радиопередач ВВС и какое внимание они уделяли радиовещанию на страны Европы. Однажды диктор югославской службы берлинского радио начал передачу такой преамбулой: «Дамы и господа, то, что вы приготовились услышать сегодня из Берлина, это вздор, сплошная ложь, и если вы не лишены разума, поверните ручку настройки». Передача вскоре была прервана, дерзкого диктора увели эсэсовцы.
А вот другая история на ту же тему: «На днях мать одного немецкого летчика получила от люфтваффе извещение, что ее сын пропал без вести и его следует считать погибшим. Пару дней спустя ВВС, ежедневно передающая из Лондона списки немецких военнопленных, сообщила, что ее сын в плену. На следующий день она получила восемь писем от друзей и знакомых, которые слышали, что ее сын жив и находится в плену. После этого история приобретает дурной поворот. Мать заявила на всех восьмерых в полицию, сообщив, что они слушают английское радио, и их арестовали».
Когда Ширер попытался рассказать об этом случае своим слушателям, цензор не позволил — «на том основании, что американские слушатели не оценят героизм этой женщины».
Уильям Ширер уехал из нацистской Германии в декабре 1940-го. За несколько дней до отъезда он сел и подвел подробный итог своей работе. Среди прочего в этой записи есть и рассуждение об особенностях национального характера немцев, которые сделали их легкой добычей нацистов. «Немцам как народу, — писал Ширер, — не хватает уравновешенности… Их постоянно разрывают внутренние противоречия, делающие их неуверенными, неудовлетворенными, разочарованными и заставляющие их метаться от одной крайности к другой. Веймарская республика оказалась такой законченной либеральной демократией, что немцы не справились. А теперь они кинулись в другую крайность — к тирании, поскольку демократия и либерализм заставляли их жить своим умом, думать и принимать решения как свободные люди, а в хаосе двадцатого столетия это оказалось им не под силу».
Ширер сумел вывезти из Германии свои записные книжки. Он несколько раз порывался сжечь их: «Написанного в них достаточно, чтобы повесить меня». Соблазн был особенно велик после получения немецкой выездной визы. Но в конце концов он решил, что это малодушие, и придумал способ. «Это было рискованно, но жизнь в Третьем Рейхе была сама по себе рискованным занятием. Стоило попробовать».
Он уложил бумаги в два больших металлических чемодана, а сверху набросал текстов своих передач, каждая страница которых была завизирована военной цензурой. Самый верхний слой составили штабные карты вермахта, — Ширер раздобыл их через знакомых офицеров. После этого он позвонил в штаб-квартиру гестапо на Александерплатц и сказал, что хочет пройти досмотр багажа, потому что боится, что в аэропорту у него не будет времени. Уловка сработала. Расчет Ширера строился на том, что люди, досматривающие багаж, «всегда чувствуют облегчение, если находят что-либо недозволенное». У него отобрали карты, а официальные печати на сценариях программ гестаповцев совершенно успокоили: «Ничто не впечатляет немецких полицейских сильнее, чем печати, особенно военные». Чемоданы были закрыты и опечатаны и в таком виде благополучно достигли Лиссабона, откуда Ширер отправился в США.
Уже в 1941 году он издал свои записи под заголовком «Берлинский дневник». Книга эта немало способствовала вступлению США в войну с Германией. В Америке, как ранее в Англии и Франции, идея участия в европейской войне не пользовалась поддержкой ни широких масс, ни правящего класса. Германофильские или даже пронацистские взгляды в тогдашнем американском обществе не могли считаться ни предосудительными, ни экстравагантными, ни маргинальными, ни тем более предательскими. Американский бизнес вложил огромные средства в восстановление немецкой экономики после Первой мировой войны и не желал потерять свои инвестиции. Настроения «партии мира» были господствующими. Когда в июле 1939 года, меньше чем за два месяца до начала войны, Ширер приехал в Вашингтон, он почувствовал себя белой вороной.
«Жена говорит, — записывал он в дневнике, — что с моей пессимистической точкой зрения я становлюсь самой непопулярной личностью. Беда в том, что здесь каждый знает все ответы. Они знают, что войны там не будет. Хотелось бы мне, чтобы я это знал». Этот беззаботный настрой Ширеру и удалось переломить сначала своими репортажами из Берлина и с полей европейских сражений, а затем своей книгой.
После победы он приехал в Нюрнберг освещать процесс главарей Рейха. А в 1947 году поссорился с Эдом Марроу и ушел с CBS. Причина разлада заключалась в том, что спонсор программы Ширера, производитель крема для бритья, отказал ему в поддержке, а другого рекламодателя компания ему не нашла. Сам Ширер был убежден, что его выжили с CBS за критику внешней политики США. В 1964 году Марроу, уже на пороге смерти (он был заядлый курильщик и умер от рака легких), решил помириться с Ширером и пригласил его к себе на ферму. Как писала впоследствии дочь Ширера Инга, ее отец держался во время встречи с отменной любезностью, но упрямо уклонялся от разговора о былых разногласиях.
Уильям Ширер скончался в 1993 году, не дожив двух месяцев до 90-летия. Он развелся со своей первой женой и вторым браком был женат на женщине с русским именем Ирина Луговская. Я успел списаться с ним в конце 80-х, когда корпел над ненаписанными страницами Нюрнбергского процесса. Речь шла об изнанке международного трибунала: о том, как представители держав-победителей договаривались не затрагивать в открытом судебном заседании так называемые «нежелательные вопросы», в числе которых были и Мюнхен, и пакт Риббентропа — Молотова. Но защита обвиняемых эти вопросы, напротив, усиленно муссировала. Я читал архивные документы и разыскивал свидетелей, которых тогда еще немало оставалось в живых. Ширеру я задал в письме очень конкретные вопросы. Он ответил по пунктам, тоже очень конкретно, сухо, точно и исчерпывающе, без эмоций и лишних красот слога. В этом письме чувствовалось профессиональное достоинство и уважение к коллеге, хотя я был молод и никому не известен, а он в почтенном возрасте, знаменит и увенчан всеми возможными лаврами.
«Взлет и падение Третьего Рейха» — лучшее, что написано на эту тему. И дело не только в том, что автор был и историком, и очевидцем описываемых событий. Достоинство книги в том, что аналитический склад ума Ширера заставлял его искать ответы, которых тогда не только никто не знал, но и вопросов таких не задавал. Идеологические истоки национал-социализма, исторический тупик, в котором оказалась Германия после Версальского договора, подробности биографии Гитлера — все это впервые сведено им в единый компендиум и остается важнейшим источником по истории нацистской Германии. У других авторов можно найти больше деталей, больший акцент на тех или иных аспектах, — но общая картина никем не воссоздана лучше, чем Ширером.
Долгое время книга была недоступна российскому читателю. И неспроста.
Что мы знали о Гитлере и нацизме при советской власти? Немного. Гитлер был для советского народа или уродливой карикатурой Кукрыниксов, или злобным чудовищем. Разбираться в истоках его мировоззрения считалось недопустимым, постыдным и аморальным. О фашистах было принято говорить и думать примерно так же, как сейчас о террористах — злыдни, нелюдь, и этим будто бы все сказано. Когда появились фильмы о войне, где немцы показаны пусть и отпетой сволочью, но все же не круглыми идиотами, когда в эпопее «Освобождение» мы увидели в Гитлере пусть мерзкое, но все же человеческое существо, это было откровением.
У советского режима были какие-то свои, глубоко затаенные причины нежелания разбираться. Вот только один штрих. Густав Хильгер, переводчик Гитлера, был свидетелем того, как в августе 1934 года Карл Радек, сидя с Бухариным на подмосковной даче пресс-атташе германского посольства Баума, восклицал: «На лицах немецких студентов, облаченных в коричневые рубашки, мы замечаем ту же преданность и такой же подъем, какие когда-то освещали лица молодых командиров Красной Армии и добровольцев 1813 года (имеется в виду заключительный этап наполеоновских войн в Германии). Есть замечательные парни среди штурмовиков…»
Кроме того, большое неудобство для советских историков представляли протоколы Молотова — Риббентропа и весь начальный период Второй мировой войны, когда Берлин и Москва были союзниками.
Страну Россию, образовавшуюся после распада СССР, с веймарской Германией не сравнивал только ленивый. Положение немцев, живших в отторгнутых областях, вряд ли было многим лучше того, в котором оказалось «русскоязычное» население бывших национальных окраин СССР. Упразднение монархии, пожалуй, равнозначно отмене 6-й статьи. Налицо также деморализованная армия и принудительная конверсия промышленности, огромный внешний долг (те же репарации), отчаянная инфляция, падение нравов, ощущение исторической безысходности и общего дискомфорта, обычно выражаемого формулой «национальное унижение». На этом фоне появление доморощенных чернорубашечников, а затем и скинхедов никого особенно не удивило.
Так что в России национал-социализм имеет свои, глубокие и крепкие, корни. Беда в том, что России никто не сделал прививки от этой заразы, момент, когда ей можно было переболеть в легкой форме, как корью, упущен. В Америке роль такого доктора-иммунолога сыграл Уильям Ширер.
Почему в Германии хотя и случаются эксцессы, нападения неонацистов на иммигрантов из третьего мира, угроза возрождения нацизма как политического движения бесповоротно миновала? Однажды, после одного из серьезных инцидентов в Дюссельдорфе, я взял интервью на эту тему для «Радио Свобода» у Уолтера Лакера. Профессор Лакер о том, что такое нацизм, знает не понаслышке и не из книг. Он родился в 1921 году в Бреслау (нынешнем Вроцлаве) в еврейской семье. В 1937-м, 16-летним юношей, уехал в Палестину; родители остались и стали жертвами Холокоста.
«То, что происходит сегодня, — это, конечно, не нацизм, — убежденно сказал Уолтер Лакер. — Мы наблюдаем не политическое движение. Посмотрите на их лица — это попросту отбросы общества, мерзавцы. Я имею в виду агрессивные группы, которые ищут врага, и этот враг не обязательно иностранцы, — они избивают инвалидов на улицах, они устраивают побоища после футбольных матчей. Точно такой же феномен существует в любой европейской стране, включая, разумеется, и Россию. Как бы то ни было, в демократическом обществе это не может достигнуть серьезных масштабов. Да, они способны совершать террористические акты, но они никогда не станут политической партией или чем-то в этом роде. Противоядие состоит в том, чтобы изолировать этих людей, мобилизовать общественное мнение. Законодательный запрет?.. Не думаю, что это лучшее решение. Инициатива должна исходить от общества, и если большинство скажет: «Это не наше дело», — государство мало что сможет сделать».
Когда несколько лет назад американские скины задумали пройти маршем по Вашингтону и получили от городских властей разрешение, в столицу со всей страны съехались люди, пожелавшие участвовать в антифашистском шествии. Когда бритоголовые вылезли из своего автобуса и собрались развернуть транспаранты, они оглянулись и увидели многотысячную толпу на всех близлежащих улицах. И хотя шеф полиции уверял их, что не допустит никаких бесчинств (оцепление и впрямь выглядело грозно), новоявленные нацисты рисковать не стали, погрузили свой реквизит обратно в автобус и укатили прочь, от греха подальше.
Владимир Абаринов
notes