9
Объяснения старого авиатора
Зима в разгаре, и стужа стиснула Пастельный Город — холодная, как мысль.
Женщины Посюстороннего квартала весь день снуют туда-сюда, собирая щепу и все, что можно сунуть в печь. К полудню пустыри вычищены до голой земли. Наклоняясь и тут же выпрямляясь, женщины неровными рядами ходят среди унылых стеблей прошлогодней растительности, покрытых чешуйчатыми листьями; черные платки делают их похожими на грачей на картофельном поле. Они не щадят ни бузину, ни ежевику. Остаются одни пеньки — и те завтра выкопает чья-нибудь неугомонная мотыга, сжатая в костлявой руке. Сумерки приходят рано — на самом деле не приходят, а выползают из всех щелей. Тогда женщины на полчаса заполоняют соседние улицы, спеша со своими громоздкими вязанками по Микрофиш-авеню и рю Сепиль, по дороге Марджери Фрай и старому, выскобленному до блеска бульвару Сент-Этьен — на запад, туда, где их дожидаются старики; старики, чьи души, кажется, высушены холодом, как грецкие орехи. Теперь и те, и другие сидят у вонючих печурок, сжигая останки диких роз, чтобы приготовить капусту.
Капуста! Низкий Город благоухает этим изысканным лакомством всю зиму. Ею разит из каждого рта, от каждой куртки. Им пропиталось сукно во всех комнатах. Он поселился в кирпичной кладке каждой уборной, он копится в переулках, висит в безлюдных углах и сохраняет весь свой букет в ожидании того дня, когда сможет наконец проникнуть в Высокий Город. Этим вечером, подобно невидимой армии, он понемногу просачивается на бульвар Озман, где будит запертых в клетках кроликов на задних дворах пекарен и заставляет цепных собак поскуливать от волнения. Он растекается у подножия Альвиса, придавая запустению, царящему в обсерватории, новый, особый смысл… и в конце концов достигает высот Минне-Сабы, где собирается, чтобы начать тайную атаку на Высокие Носы. По дороге он не преминет заселить всевозможные странные щели… Например, затопит полузаброшенный рукав канала в Низах и как бы невзначай отравит своим тлетворным духом трагедию, что разыгралась на его льду, превратив ее в фарс.
Воздух такой холодный, что горчит в носу, небо черно, как антрацит. Звезды-имена поблескивают, словно афиша с именем некоего благополучно забытого короля. Под ними на берегу замерзшего канала стоит неряшливый атласный павильончик. Шторы на его окнах задернуты, светильники остыли. У входа жаровня, в которой тлеет холодный конский навоз, она похожа на длинноногое красноглазое существо. Владелица павильончика сидит внутри, под изображениями знаков зодиака и свидетельствами собственных достижений — и яростно режется с поэтом в «слепого Майка».
Поэт — жалкий ошметок, щуплый, с ввалившимися щеками: он явно живет в нищете. Ярко-красные волосы торчат у него на голове, как плетень, а в уголках его губ, когда он ухмыляется, прячется алчность. Он не дает своим маленьким ручкам ни минуты покоя: если не поглаживает карты и не пытается стянуть бутылку, то размахивает ими, точно деревянная марионетка. Когда в игре возникает пауза, он молча смотрит в пространство, его лицо становится пустым, а рот — вялым. Потом, поймав себя на какой-то мысли, он вскакивает со своег трехногого табурета и начинает отплясывать что-то вроде джиги, хихикая и декламируя стихи, которые сочиняет на ходу, а потом снова садится и погружается в прежнее состояние. Но в то время приступов радости, и в те моменты, когда он просто развлекается рифмоплетством, его голос остается крикливым и сдавленным, как звук ножа, которым изо всех сил скребут по тарелке.
Этим вечером он уже сотворил «Балладу о тушеной капусте», поскольку обнаружил, что ненавидит запах этого кушанья и боится его. Он кривится и раздувает ноздри, едва павильон окатывает очередная волна этого благоухания.
Поэта зовут Анзель Патине, а толстуха, сидящая напротив за карточным столиком — последняя надежда его жизни.
Толстая Мэм Эттейла с больными лодыжками и кашлем, который добивает ее, известна как самая мудрая женщина в Низком Городе. И в се же она оплатила долги поэта, восхищенная его стихами, хотя совершенно их не понимает. Он ничего не дал ей взамен, но она прощает ему и дикие выходки, и бесконечные приступы хандры. Когда властвует Темный Человек, возможно все. В более спокойные дни Патине сидит у нее на коленях и изображает для ее клиентов чревовещателя. Когда у него сдают нервы, он распугивает их, притворяясь, будто его сейчас вырвет прямо на карты, и гадалка отвешивает ему подзатыльник…
Он смешил ее. Она боялась смерти, а он боялся всего… и в преддверии смерти она пришла к выводу, что будет лучше, если она станет заботиться о нем. Из одной ее большой мягкой руки получилось бы три таких, как у него! Это была странная пара, которая родилась ради таких вот одиноких ночей на опустевшем Веселом канале — чтобы коротать их, пока приличные люди спят.
За павильоном находилось кладбище, и Патине не мог закрывать на это глаз а. Едва наступала полночь, он начинал скрести подмышки и в сотый раз раздвигал грязные атласные занавески. Казалось, ряды надгробий тянутся под лунным светом неизвестно куда. Там, где они кончались, начинался Артистический квартал — его пегие крыши висели над темным горизонтом, точно зловещая головоломка. Взгляд Патинса скользнул по крышам, по рядам надгробий, снова по крышам…
— Спи спокойно!..
Он присвистнул и произнес имя, которое гадалка не разобрала. Узкие угловатые плечи поэта судорожно дернулись. Мэм Эттейла позвала его, но Патине едва услышал. Он толком не спал с той ночи, как пырнул ножом Галена Хорнрака. Мерзкая ночь, одна из многих ночей, въевшихся в его спутанное сознание благодаря отвратительной смычке запаха и того, что видели его воспаленные, слезящиеся глаза. С тех пор он не мог избавиться от ощущения, будто кто-то ходит за ним по пятам.
— Кто-то прошелся по моей могиле, — произнес он и засмеялся. — Ладно, я не буду носить траур!
Лунный свет, затопивший павильон, имел странный оттенок. При таком освещении, как мы скоро увидим, вещи кажутся более надежными, чем при свете дня.
— Там, на Пустыре, им хорошо спится, — буркнул Патине и задернул атласные занавески.
В тот же миг запах тушеной капусты с удвоенной силой хлынул внутрь, заставив поэта застыть на месте. Им снова овладела клаустрофобия.
— Хорнрак! — завопил он, завертелся волчком, налетел на гадалку — которая с трудом поднялась и неуклюже раскинула руки, словно желая заключить поэта в объятия и даровать ему утешение, — и выскочил на лед. Ноги у поэта тут же разъехались. Пытаясь сохранить равновесие, он схватился за одну из железных ножек жаровни. Это могло принести лишь к одному результату: он опрокинул жаровню прямо на себя. Вопя от боли и страха, Патине выскользнул из светового пятна, лихорадочно выщипывая из одежды тлеющие угольки.
Толстая Мэм Эттейла уже привыкла к подобным вывертам. Чуть слышно ворча себе под нос, она поправила столик. На картах, рассыпанных перед ней, яркими красками были нарисованы странные сценки. Древние священные башни и насекомое перед ними… Это пробудило в памяти давно забытое предсказание. «Хороший расклад, — подумала она, — ив то же время плохой: все портит этот светловолосый человек…»
Каждая карта походила на маленький, ярко освещенный дверной проем в конце коридора. И она, Мэм Эттейла, похоже, слишком состарилась, чтобы шагнуть туда и остаться навеки в картонной коробке с раком-отшельником и стаей летящих лебедей.
Направляясь к задней стенке павильона, чтобы узнать, что расстроило ее подопечного на этот раз, она остановилась, наугад перевернула одну карту, уставилась на нее, тяжело дыша… и медленно кивнула. Потом раздвинула занавески и выглянула наружу.
Мощь Знака Саранчи значительно возросла, хотя взгляды и виды на будущее день ото дня становились все непонятнее. Орден жаждал мести — помимо всего прочего, за кровавую стычку в бистро «Калифорниум». Вот уже месяц, если не больше, шпионы и соглядатаи обшаривали густонаселенные кварталы Низкого Города в поисках Анзеля Патинса. Они не искали торных путей, но терпения им было не занимать. Все следы вели к Веселому каналу. Теперь они пересекали Всеобщий Пустырь, стремительно и бесшумно приближаясь к жилищу трепещущей Мэм Эттейлы. Да, это были они: их движения были слишком странными, чтобы обознаться. Закутанные в тряпье, высоко взлетая в воздух и вскидывая руки немыслимым образом, они перепрыгивали через могилы. Странные, почти бесформенные головы были обмотаны лоскутами, ножи в лунном свете казались белыми.
С коротким бульканьем, за которым могли последовать другие подобные звуки, Патине откатился в темный подлесок на дальнем берегу канала…
Вскоре после того, как приверженцы Знака вошли внутрь, павильон зашатался. Атласные стенки захлопали, словно он когда-то умел ходить, а теперь пытался вспомнить, как это делается. Одновременно послышались жутковатые мерные удары — казалось, два или три топора рубят сырую колоду. Каждый удар сопровождался возгласом ужаса и недоумения. Прикусив губу, Патине отползал все дальше в сорняки. Он зажал уши ладонями, но это ничего не изменило. Ножи мерно поднимались и опускались, и павильон, словно и впрямь научившись ходить, продолжал неуверенно двигаться по льду. Скоро он достиг середины канала, где еще недавно торговали жареными каштанами, а рядом бегали на коньках мальчишки с засахаренными анемонами, и рухнул. Какое-то время под мятым атласом что-то ворочалось; потом ткань выпустила то, что скрывалось под ней. Бесшумной клочковатой волной, похожей на тень облака на каменной осыпи, бесформенные фигуры поползли на кладбище. Павильон булькнул и стих. Каким-то образом он зацепил ножки опрокинутой жаровни. Огонь словно нехотя лизнул его грязный атласный полог… и все исчезло в бесшумной вспышке пламени.
Анзель Патине стоял на льду, освещенный желтым призрачным светом. В приступе чувств, которые толком не осознавал, он вытащил нож, заорал и побежал в сторону холмов. Там его заманили в засаду, и он был убит среди могильных камней.
Недалеко от Всеобщего Пустыря, посреди морозной, пропахшей капустой ночи, пинками погонял своего пони Гробец-карлик. Ноги у него совсем окоченели. Проплутав по пустошам три-четыре недели, они с Целларом-птицетворцом вошли в Город через Врата Нигг. Риск и лишения сопровождали их всю дорогу — впрочем, как всегда. Древние вараны следовали за ними по пятам, собирались ночью вокруг их костра и, мигая своими маленькими глазками, глядели на огонь. Пони по колено проваливался в дыры, из которых когда-то сочились химикалии. Огромная птица сначала неподвижно висела высоко в воздухе, прямо над ними, а потом осторожно, словно чего-то опасаясь, уселась на скалу и озадаченно разглядывала их круглыми умными глазами — птица с перьями из металла! Здесь, на Севере, не нашлось бы и акра, где не был бы похоронен кто-то из друзей карлика. Рыцари Метвена, угрюмые старые следопыты, принцы и нищие… все, кто когда-то шатался с ним по этим бесполезным уголкам Империи. Они тоже следовали за карликом, едва на поля былых сражений Великой Бурой пустоши опускалась ночь…
Погода неустойчива, как старая люлька, что качается на холодном железном гвозде дня солнцестояния, и Вирикониум, убаюканный, тепло закутанный, спит.
Слышите его болезненный храп, доносящийся из верхних окон? Лунный свет и снег, что выпал на прошлой неделе и успел слежаться, выбелили мозаику его крыш, и она напоминает модель некоей новой, сомнительного свойства геометрии.
Низкий Город посторонился, пропуская карлика, едва тот пересек его границу. Собаки дрожали перед своей конурой — иных признаков жизни город не подавал. Из подворотен несло мочой, гололедицей и — совершенно безбожно — капустой. Гробец смотрел на него словно со стороны — впрочем, как всегда… И не понимал. Затаенное предвкушение, холодное очарование, стойко сопротивляясь его интуиции, такой же крошечной и страннообразной, как и его тело, наполняло неслышным звоном каждую поверхность. На миг — но только на миг — карлик почувствовал оба Города разом, ощутил, как они накладываются друг на друга беспорядочной россыпью залитых лунным светом треугольников и лабиринта проездов. Этот причудливый образ заставил его улыбнуться, но отложился в памяти. Может, он увидел будущий Город, где уже не живут люди?
Слишком много нищих. Больше, чем может себе позволить город. Они слоняются парами и поодиночке. Уродство, которое днем будет выставлено напоказ у дверей трактиров на улице Маргариток, пока полускрыто тряпками с рваными краями и странными тугими повязками… Может быть, наедине с собой они пытаются найти в нем некую утонченность — или используют его для более тонкой игры? Гробец привстал в стременах, чтобы заглянуть через парапет моста…
Чей-то большой палец задевает копыто пони; он сам похож на копытце — маленькое, с твердым кончиком, царапает булыжник…
— Хоть кто-то поддерживает жизнь этой ночи, — заметил карлик.
Под ним тянулся Веселый канал — изогнулся ледяной кривой, сужаясь к Низам, на его поверхности играли тусклые отблески Луны.
— Чудненько. Лед прочный. На нем даже жаровню поставили…
Однако Целлар, казалось, был по-прежнему погружен в свои мысли.
— …Ну вот, уже опрокинули!
Издали донеслись слабые крики, потом вопли и смех.
— Слушай, Целлар… Какие-то обормоты подожгли палатку фокусника!
— Я ничего не вижу.
— Ты ничего не хочешь видеть. Скучно с тобой, вот что я тебе скажу. Ладно, все равно темно, хоть глаз выколи… — карлик разочарованно вздохнул и снова вытянул шею. Ничего. Его пони от нечего делать начал топтаться на месте. Когда карлик снова нагнал старика, тот придержал коня и издал нервный смешок.
— Эти нищие уже давно идут за нами. Держи свой топор наготове. Подозреваю, они не те, кем кажутся.
— Хочешь сказать, что вид у них боевой? Да, за монетку они кого хочешь уделают… — карлик переложил топор от одного плеча на другое. — Ну, зашибись!..
Он оглянулся и украдкой бросил взгляд на нищих, вприпрыжку следующих за ним. Вялые, словно лишенные половины костей, с трясущимися коленями, они размахивали руками, чтобы сохранять равновесие. Омерзительное зрелище.
— Ты прав. Их тут целая армия!
У всех были горбы, все страдали зобом. Бесформенные головы были обмотаны заскорузлыми бинтами и увенчаны шляпами с рваными полями. В Артистическом квартале и вокруг заброшенной обсерватории Альвиса они собирались огромными толпами. Раскачиваясь с безумным видом, окутанные клубами белого пара, они праздно следили, как Гробец и Целлар проезжают мимо, а потом присоединялись к безмолвной процессии, что следовала за всадниками. Раз из толпы донесся тихий стон. Лошадь Целлара поскользнулась и метнулась от одной обледенелой колеи к другой. Пони держался на ногах куда тверже, но двигаться приходилось медленно. Они поднимались по склону Приречного холма, между лавочками с запертыми ставнями и пустыми тавернами…
Пришельцы вступили в Высокий Город, но оказалось, что спасения не будет и тут. Стоило заставить лошадей прибавить шагу, нищие тоже начинали шагать быстрее, переходя на бег — правда, это была скорее пародия на бег трусцой. Ручейком процессия перетекала изящные пустынные площади Минне-Сабы, где мостовая покрыта материалом, приглушающим цокот копыт и голос ветра, что тысячи лет напевает что-то таинственное среди причудливых шпилей Пастельных Башен. Потом — по огромной воздушной спирали Протонного Круга — раскачиваясь из стороны в сторону, прыжками и скачками, сбивая друг друга с ног, но неизменно держась на почтительном расстоянии от энергосекиры: она создавала вокруг старика и карлика что-то вроде зоны отчуждения, словно оба страдали смертельным недугом, передающимся через прикосновение. Гробец-карлик прикусил губу и несколько раз стукнул пони пятками по бокам. Воздух наполнился шелестом и шорохом, время от времени они прерывались хриплым натужным дыханием и тихими стонами, полными отчаяния.
А выше и чуть позади ему слышался сухой шепот — словно гигантское насекомое задумчиво парило над их преследователями на широких крыльях.
Впереди замерцали огни. Филигранные сросшиеся раковины дворца скрипели под порывами ветра на вершине спирали, словно были частью более хрупкой структуры.
Чертог Метвена. Луна висела над ним, как расплющенная голова.
— Ты только полюбуйся!
На миг картина дрогнула: сквозь очертание дворца проступили контуры иного строения, иного пейзажа.
Голубоватые зернышки рекой текли с его крыш. Нет, это не зернышки, а крошечные светящиеся насекомые, и они не катились, а скакали. Куда? Картина дрожала, как крыло стрекозы, искажалась, словно вы смотрели на нее сквозь текущую воду в солнечный день… и почти нехотя вбирала их в себя.
Новый двор опустел. Кибитка карлика все еще стояла там с пустыми оглоблями, краски потускнели от дыма и зимнего холода. Стражи не было, и некому было увидеть искры, летящие из-под копыт пони или полюбоваться, как карлик — топор в руках, белые волосы развеваются, как знамя, — кубарем скатывается на землю и бросается к воротам, в которые только что вошел, чтобы удержать их любой ценой.
Однако нищие забыли о нем, едва он вошел во дворец, и теперь бродили снаружи, безучастно переглядываясь. Гробец-карлик увидел, что это не нищие. Пекари и зеленщики в обрывках полосатых передников, вышибалы и ростовщики, мясники… Истинный облик Знака Саранчи проступал сквозь нелепые лохмотья. Они стояли в синеватом лунном свете и как будто чего-то ждали — чего именно, карлик сказать не мог.
На самом деле у них больше не было причин делать то, что они делали раньше — просто ему не дано было это знать. Все, что осталось у них — тусклый инстинкт, звучащий в их умах тихой песней, похожей на тонкую нить.
Пять-шесть минут карлик наблюдал за ними, чувствуя, как пот высыхает на коже. Мгновения тянулись бесконечно, мышцы понемногу расслаблялись. Целлар подошел сзади и посмотрел через его голову.
— Можешь доставать топор, — проговорил он — мрачно и с нескрываемым удовлетворением. — Город принадлежит им, и Высокий, и Низкий.
И быстро зашагал прочь, во внешние коридоры, в сторону тронного зала. Гробец-карлик, нерешительно рыча, отошел от ворот и последовал за ним. По дороге он задержался, чтобы забрать связку длинных серебряных стержней, притороченных к седлу — они ехали с ним от самых Эгдонских скал.
Коридоры были завалены мусором, всюду громоздились кучи пепла и гнилых овощей. Тут же валялась униформа дворцовой стражи. Объедки протухли и выглядели так, словно тот, кто еду готовил — кто бы это ни был — рассчитывал не на людей… или попросту забыл, что делать с ней. Целлар покачал головой.
— Они впустили нас, — сказал он, — но вряд ли так же охотно выпустят. Интересно, чего они ждут.
Метвет Ниан, королева Джейн, тоже ждала — в холодном зале с пятью ложными окнами. Она ждала уже долгое время, в самом сердце пустоты, когда ни одного человеческого существа нет в коридорах.
Где-то совсем в другом месте… Представьте троих. Их можно принять за авангард колонны беженцев, которая вот-вот появится. Бескрайние пустоши Фенлена раскинулись в слабеющем свете зимнего дня, похожие на впалую щеку больного, сгорающего в лихорадке. Лица беглецов измучены, но в них еще осталось что-то человеческое. Они идут… если «идти» — подходящее слово, если «идти» значит «скользить, спотыкаясь и меся ногами грязь». Они идут в нескольких ярдах друг от друга, понурив головы, под моросящим дождем, и не перекинутся даже парой слов. Безумие и боль разделили их, и пути к примирению нет. Целый день они следовали сквозь строй заброшенных фабрик за четвертым… да, вот и он — покачивается над ними в сыром воздухе, как радужная лягушка, раздутая до невероятных размеров! То и дело они останавливаются и тревожно озираются, когда летучий проводник покидает их. Прошло сорок дней после катастрофы в Железном ущелье, и эти трое почти забыли, кто они такие. Торфяник перед ними, насколько хватает глаз, усеян кучками пепла, язвочками мелких каровых озер с белесой водой и обломками дренажных труб — возможно, это остатки какой-то злополучного мелиоративного проекта древних. Северный ветер приносит с болот и выгребах ям в глубине континента крепкий металлический запах, запах смерти, и к нему чаще всего примешивается слабый запах лимонов, предвестник очередного периода безумия.
Женщине кажется, что она — представитель некой расы, прибывшей из другого мира. Ее клочьями выстриженные волосы измазаны грязью. Она совершает замысловатые движения пальцами, призванные изображать шевеление крыльев или усиков. Она говорит о городе на равнине.
— Мы не хотели сюда прилетать, — рассудительно вещает она. — Наше место не здесь!
В уголках рта у нее высыпала лихорадка. Вот уже полчаса кажется, что ей все труднее держаться на ногах.
— Ваше дыхание жжет нас! — восклицает она с коротким смешком, словно это столь очевидно, что не нуждается в доказательствах, и падает в грязь. Некоторое время ее руки и ноги слабо подергиваются, потом она замирает. Обломки труб приходят в движение. Вот они катятся прямо на нее… В это время спутники женщины карабкаются на невысокий гребень. Наконец один оборачивается.
— Фальтор, — глухо бормочет он, — без нашей помощи она больше идти не сможет.
— Я вижу химер, — откликается второй. — Большеголовых, с насмешкой в глазах, но не могу подойти к ним! Сегодня, рано утром, мне было видение. Эрнак сан Тенн, сидящий в саду, с головой как у бога…
Он несколько раз ударяет себя по лицу и голове.
— Пыль и гиацинты в библиотеке моего отца… Пыль и гиацинты — вот наследие, которым я горжусь!
Как ни странно, это унылое перечисление утешает его — по крайней мере так кажется. Некоторое время он носится кругами по щиколотку в грязи. Его шея изогнута, лицо перекошено, словно у человека, пережившего апоплексический Удар, В конце концов он присоединяется к первому — тот все это время сидел и устало наблюдал за ним, — и они очень неловко поднимают женщину: один за ноги, другой за плечи. Тем временем их пукающий проводник поддразнивает их — а может, и пугает: он говорит на языке, которого на Земле никто и никогда прежде не слышал. Он предостерегающе машет им жирной рукой, и им приходится следовать за ним — правда, еще медленнее, чем прежде. Они скатываются по склону длинного низкого хребта, переползают овраги, промытые в торфе, и мелкие водоемчики, которые не заметишь, пока не угодишь в них. Они смотрят только себе под ноги и на женщину, которая болтается между ними, как ветхий гамак…
А теперь представьте, что можете смотреть только в одну сторону и не двигаетесь с места. Представьте, что путешественники — или беженцы, — двигаясь слева направо, почти покинули зону вашего обзора. Темнеет. Они взбираются на горный хребет. Мы видим только их полные недоумения лица, которые на таком расстоянии кажутся крошечными и серыми. Они видят только город, что раскинулся у их ног. Он похож на затонувший сад, где когда-то вели раскопки… И все затягивает туманом — крупинчатым, мрачным, пахнущим лимонами.
Тронный зал в Вирикониуме. Прошло три, а может, и четыре дня после гибели Толстой Мэм Эттейлы — холодных дней, которые можно только коротать. Три часа пополудни, и ночь уже приближается, растекаясь по продуваемым насквозь переходам, где старые машины бормочут что-то и выпускают тонкие световые вуали.
Метвет Ниан… Девять стальных колец, холодных и серых, блестят на ее тонких худых пальцах. Она кутается в плащ из белого меха с пряжкой из янтаря, оправленного в железо, и потягивает шоколад из серой фарфоровой чашки. Такой фарфор — большая редкость. Глаза у нее лиловые и кажутся бездонными.
Целлар-птицетворец сидит рядом, чуть подавшись вперед. Его лицо с огромным носом, похожим на клюв, и впалыми щеками кажется неживым в тусклом свете, падающем из стрельчатых окон под потолком. Их шепот будит эхо в холодном воздухе.
— Мы знаем только одно: наш мир захвачен…
— Наша судьба в руках Святого Эльма Баффина…
— За внешними стенами никто ничего не видел…
— Огромные насекомые, бредущие на юг…
Королева протягивает руку ладонью вниз к коротким синим язычкам пламени, пляшущим в камине, и чувствует его робкое, обманчивое тепло.
Дворец стих, но не потому, что там никого нет. Королевские гвардейцы, как выяснилось, перебили друг друга за несколько недель кровавых, беспочвенных стычек. Некоторые из лих перешли на сторону Знака Саранчи. На другой день по приезде Гробец-карлик забрал свою кибитку с внутреннего двора и обосновался, точно полководец-кочевник, в одном из захламленных внешних коридоров. Он собрал горстку уцелевших гвардейцев, совершенно растерявшихся, которые прозябали в караулках и покинутых столовых. Сложившееся положение вполне отвечало его склонностям и опыту. Ночью тусклый свет его кузни проникал сквозь дыры в стенах: карлик заново вооружал свою маленькую армию. По утрам он проверял линию обороны — она состояла главным образом из баррикад, сооруженных из сваленных кучей старых машин — или смотрел на притихших «нищих» через глазок, который врезал в главные ворота. Днем он мог постучаться в двери тронного зала и позволить Метвет Ниан угостить его чашечкой ромашкового чая, доливая его ядреным бренди из Кладича.
— Жду нападения, причем очень скоро, — сообщал он.
Но проходил еще один день, и ничего не происходило.
— За ними не заржавеет, — настаивал карлик.
Он был счастлив: ему наконец-то нашлось дело. Тем не менее, он часто погружался в мечты, вспоминая волнения былой юности.
Покинуть дворец и вернуться в Город — все равно что войти в темный кристалл… особенно ночью, когда в небе висит белый жирный призрак Луны. Форма вещей стала зыбкой, как отражение в воде. Удивительные, внезапно возникающие миражи поглощают Пастельные Башни и окутывают жителей на улицах у их подножия. Кажется, Вирикониум — реальный город, тысячелетний экспонат, плод тысячи мертвых культур — перенес своего рода душевное потрясение и забыл себя. Каждая частица его вещества начала двигаться сама по себе.
— Вот идешь ты по улицам, — рассказывал карлик после единственной тайной экскурсии по Артистическому кварталу, — а она сама себя творит. Под тебя. А когда проходишь, все тут же снова превращается в хаос.
Многие из Рожденных заново покинули свои дома в Минне-Сабе и отправились в долгий путь на север. Рослые скакуны, повозки на больших колесах, ярко сияющие латы — они заботливо уносили свое странное оружие… Все это рекой потекло из Города. В Низком Городе переулки опустели и казались оцепеневшими: никто не выходил на улицу, ничто не покидало домов, кроме запаха кокса и капусты. У дворца ждали приверженцы Знака Саранчи — и с каждым днем становилось все заметнее, что их тела под плащами и бинтами теряют привычную форму…
В тронном зале, в самом сердце дворца, стало почти темно. Сквозняки, точно мыши, шуршат по углам. Белые хрупкие пальцы спрятались под меховой плащ, который только что так крепко сжимали.
— Сегодня так холодно… На болотах Ранноча, когда я была почти ребенком, лорд Биркин Гриф убил снежного барса. Тогда было не так холодно. Он подхватил меня на руки, закружил… И все кричал: «Держитесь! Держитесь крепче!..» Нет, это раньше случилось… Карлик что-то опаздывает.
— Еще нет четырех. До четырех он никогда не появляется.
— Кажется, сегодня он придет поздно.
По мере того как тускнеют окна, воздух под потолком наливается темнотой и тяжелеет, а шоколад в фарфоровых чашках остывает, начинает разгораться огонь в очаге — это похоже на последнюю вспышку оживления у чахоточного больного. И тогда… словно одна за другой открываются двери в сон: пять ложных окон тронного зала наполняет дрожащее сероватое сияние. На его мерцающем фоне двигаются силуэты Целлара и королевы, кивая тихо бормочущим фигурам этого театра теней. Повелитель птиц преуспел в управлении окнами. Иногда в них можно увидеть насекомых, длинными рядами пересекающих неизвестную местность. Но это лишь полдела. Он не может повернуть изображение ни в одну, ни в другую сторону. За последнее время он добился, чтобы три из пяти показывали определенные, хорошо узнаваемые места, но ему так и не удалось разобраться, почему окна сделали такой выбор. С момента прибытия во дворец он пытался установить связь со своими машинами в подземельях эстуария в Лендалфуте. Что происходит с флотом Святого Эльма Баффина? Где оказались Хорнрак и его подопечные? Хоть бы подсказку, хоть бы намек… Но удача изменила Целлару. Картины можно было менять по собственному усмотрению — но скорее всего не теми способами, которые приходили ему в голову.
Сейчас окна «смотрели» на узкий залив с высокими берегами* похожий на корму старого судна. Свечение становилось неровным и холодным, как лед.
В третьем окне слева — это было пресловутое «верное зерцало», которое показывало одну и ту же картину и при Метвене и за двести лет до него — оно сгустилось в три-четыре гигантских слизнеподобных глыбы; казалось, они плавают за стеклом, точно рыбы в грязном аквариуме. Потом то же самое началось и в остальных окнах. Глыбы становились плотнее, их форма — четче, на них появились выпуклости… и в каждом окне появилась странной формы голова. На самом деле это было пять изображений одной и той же головы, два из них — вверх тормашками.
Тот, кому она принадлежала, явно страдал от боли. Рот и нос закрывало какое-то приспособление из темной резины. Ремни, удерживающие это устройство — то ли маску, то ли намордник — глубоко врезались в пухлую плоть его щек, зеленовато-белесых, словно заплесневевших, и усеянных серебристыми нарывами. Какое чувство искажало это лицо — надежда или смирение, гнев или паника? Непонятно. Однако в водянистых глазах светилось упорство.
Несколько минут призрак молча ворочался за стеклом, словно пытался пробиться в тронный зал. Казалось, какая-то невидимая, неощутимая пропасть отделяет его от стекла, а сам он сохраняет положение лишь силой собственного отчаяния, изнуряющим, унизительным усилием воли. Видел ли он Целлара и королеву? Несомненно видел и пытался с ними заговорить. В конце концов он шепотом произнес один слог. Звук стек, как струйка блевотины — слишком слабый для усилия, с которым он был исторгнут.
— Горб, — произнес призрак, и его глаза торжествующе расширились.
— Горб… — тихо повторили Целлар и королева. Чашки зазвенели. День догорал, и мир медленно, но верно соскальзывал в ночь. Нежное, как шелк, синее пламя танцевало в очаге, оставляя перед глазами блеклые, неисчезающие образы.
— Горб.
Голова закачалась, невидимый рот приоткрылся, и новое «ГОРБ!» упало в зал, как мертвое тело. Окна безумно перемигивались, тасуя ее изображения, как Толстая Мэм Эттейла свои карты. Целлар вскочил, смахнув полой плаща чашку.
— Он видит нас! Наконец-то окна действуют как надо! Это было только предположение. Повелитель птиц все еще пребывал в неведении.
Пять окон явили жутко изуродованное лицо древнего пилота. Слева в профиль, справа в профиль, в три четверти… Неожиданно они выхватывали изображения уха, глаза, маски с торчащими из нее многочисленными трубками и отростками. Пятикратно отраженный, огромный, он оглядывал тронный зал и моргал.
— Это человек с Луны?
— Говорите!
«Говорите»?!
Все это время он только и делал, что пытался заговорить!
Наконец он заставил язык повиноваться — Бенедикт Посеманли, который принес весть с далекой белой планеты.
— Горб, — произнес он. — Fonderia di ferro in Venezia… Mi god guv…
Последовал ряд нечленораздельных звуков.
— …Я лежу здесь, в тени наплывов застывшего сока, пронизанных жилками, спрятанный в абсолютный… — снова абракадабра, — земли… Земля! — все вещи к Земле… mi god guv im all swole… Бойтесь смерти из воздуха!
Он вяло захихикал и покачал головой.
— Вот так проще…
Новая попытка.
— Во Времена Костей, во Времена Снов и Грез, на дальней стороне Луны… Я лежу, как головка сыра, весь в синих прожилках, синяя петля охватывает мой мозг… Нет, еще проще… Послушайте, я улетел на Луну молодым. Сейчас я бы ни за что такого не сделал. И там со мной что-то случилось, какое-то преображение, вызванное воздухом этой печальной планеты — я уснул. Я впал в оцепенение, в сон без сна, на сотню лет, и всю эту сотню лет ощущал лишь поющую клетку собственного мозга. Это был подарок или наказание — думайте как хотите. Меня это больше не волнует, хотя в свое время размышлял над метафизической стороной этого вопроса, когда было больше не о чем думать.
Я больше не был человеком, я стал теорией, мыслью, обладающей ясностью озарения — труднопостижимой, запутанной, понимания, чутко откликающейся на факты. Я стал набором кристаллов, и мне казалось, что я могу слышать звезды.
Я лежу на мраморной плите в саду с мощеными дорожками прямыми и строгими, мое голое тело желтеет под светом, падающим из космоса, точно лимон. Рядом со мной растет одинокая роза, похожая на друзу квасцов на длинном стебле. Иногда она поет тихую, но невыносимо прекрасную мелодию в каком-то давно исчезнувшем пятиступенном ладу. Мой рот набит замерзшим воздухом. Я очень скоро забыл о своей лодке, «Нахалке Сэл». Я беседовал с ветрами — тощими бродягами, что прилетали сюда из межзвездного пространства. Луна — странное место. Тени здесь неподвижны, чуть искривлены. Она — связующее звено. Многие расы изменяли ее — расы, которые пытались придти на Землю или покинуть ее в течение долгого крушения Послеполуденных культур. Это ухо, которое слушает. Это — пограничный пост…
Крошечные язычюй синего пламени в очаге тронного зала спрятались в груду оранжевых, загадочно перемигивающихся тлеющих угольков. Тьма сочится в окна под потолком. Карлик так и не появился. Снаружи ветер сумерек снова засыпает снегом немой город, торопя его, как гид торопит туристов покинуть живописные, но опасные улицы некой истерзанной революцией столицы…
Позже, когда на небе полновластно воцарится лунный свет, эти улицы превратятся в черные и серебряные чертежи, доказательство какой-то геометрической теоремы…
Бенедикт Посеманли шептал, как прибой на далеком берегу; иногда его было слышно, иногда нет. Время от времени у него начинались припадки афазии. Брань вперемешку с туманными поэтическими намеками составляла большую часть его словаря. Он путал грамматику дюжины старых языков и еще дюжины наречий собственного изобретения. Но суть его монолога можно было — уловить. Целлар и королева, зачарованные его ужасным пятикратно повторенным изображением, слушали… и вот что рассказали потом.
Жители Луны — или некий тайный пережиток Послеполуденных культур, который все еще населяет ее, — захватили авиатора, едва тот посадил свою лодку, и превратили в своего рода ухо, чтобы слушать населенную вселенную… хотя «слушать», возможно, не самое подходящее слово. Как мы поняли из слов Бенедикта Посеманли, в свое время это считалось обычным делом. Он был обездвижен и помещен на каменную плиту. Послания текли сквозь него, как прозрачная жидкость. Вокруг тянулись ряды плит, уменьшаясь с расстоянием, и он видел на них пустые оболочки других «слухачей», оставленных здесь тысячи лет назад; их длинный сон незаметно сменился смертью. Многие тела были изломаны; они походили на полые фарфоровые статуэтки. Бенедикт Посеманли обнаружил, что способен воспринимать послания, проходящие через него, но с таким же успехом он мог подслушивать беседы строителей вавилонской башни. В материальной вселенной, каковой она представляется, очень немного материи как таковой. Можно сказать, ее нет вовсе. Клочья вещества, следы газа… и память о некоем прежнем состоянии. Следы, свидетельствующие об этом состоянии, едва уловимы, и каждый разумный вид ощущает их по-своему, исходя из привычного способа восприятия физической и метафизической среды. Это маленький пузырь, в котором он заключен, карман «реальности», который ничего не впускает и не выпускает, и иного не дано. Эти «пузыри» или «среды» создаются тем неповторимым набором чувств, который сложился у обитателей мира в ходе эволюции, обусловлен самим ходом эволюции и происхождением их планеты. Если кот попытается создать картину мира, она не будет иметь ничего общего с картиной мира мухи, которую он только что поймал. У каждой расы есть своя сказка о мире, и эта сказка во всех отношениях соответствует реальности; существование той тонкой материи, которая наполняет вселенную, становится все более спорным, подобным сну, труднопостижимым, как белые фигуры, что возникают на периферии поля зрения и никогда не попадают в фокус…
Десятки тысяч разумных рас населяют звезды. Эфир звенит от безумной многоголосицы. Посеманли слушал их, но не мог ответить.
Все они были далеко, ужасно далеко. Их голоса походили на исчезающий непостижимый шепот, оскорбляющий слух своей инакостью.
Таким образом он лежал на своем катафалке — достаточно далеко от Человеческой Среды, чтобы чувствовать бесчисленные события, происходящие в космосе… но не настолько далеко, чтобы суметь забыть собственную принадлежность к человечеству. В этом состоянии он пребывал чуть меньше ста лет, пока новый, более сильный голос не зазвучал в пространстве.
Сначала новые голоса пели ему. Это было первым, едва уловимым прикосновением их духовной оболочки… можно сказать, их атмосферы. Чуть позже он увидел их самих — огромное пронизанное жилками крыло, протянувшееся поперек шероховатого лунного меридиана. По мере приближения крыло обернулось мощной волной. Вскоре новая «реальность» захлестнула его, он пропитался ею, как губка. Остальные голоса смолкли. Роза, что цвела возле его плиты, разлетелась на части со звоном, полным нечеловеческого горя. Сама плита покрылась сетью тончайших трещин. Белые сады рассыпались в прах. Он был свободен. В тот момент он навсегда перестал быть человеком… но пока еще не мог принять иной формы: плоть обладает инерцией. Его первые сообщения достигли Земли слишком поздно. Фронт неуловимых волн нового сознания накрыл и Пастельный Город. В сточных канавах, в переулках и особняках Высоких Домов рождался Знак Саранчи — философия восхитительная, основанная на безупречном расчете, подобная единственной капле смертельного яда, единственной капле кислоты, упавшей на поверхность кривого зеркала, ущербный плод озарения иной Среды и всего того, во что она вовлекала нашу. Первая зараза, поражающая человеческую реальность!
Они всегда были насекомыми. Они не нуждаются в транспортных средствах, но перемещаются как стая саранчи, по трещинам и разломам космического пространства… которое представляется им огромной пустошью, усеянной каменными обломками планет и наполненной сухим треском их крыльев. Что ими движет — непонятно: инстинкт — или что-то наподобие инстинкта — заставляет их непрерывно обшаривать континуум в поисках… чего? Они и сами не понимают. Теперь от этой холодной страсти остались лишь обломки. Они пытаются заселить Землю. Они никогда не были приспособлены для того, чтобы осесть где-то и строить города. Это их трагедия… равно как и наша.
Именно великий пилот Бенедикт Посеманли привел их сюда — так получилось. То ли по ошибке, то ли в порыве отчаяния, он предложил им указать путь к Земле. Кто может винить его? Пробужденный от мнимой смерти на дальней стороне Луны, он оказался не насекомым, не человеком — ничем из того, чем когда-либо был! А они были единственной соломинкой, за которую он мог ухватиться.
Охваченные растущим смятением, они последовали за ним. Теперь он — их идол, божество… и просто проводник сигналов. Он заточен в сердце их нового города и коротает часы неподвижности в унылых мозаичных вспышках своих полунасекомых снов — невольный усилитель всего, что исходит от их Среды.
Время упущено: человеческому сознанию уже никогда не вернуть себе власть над этим миром. Новая греза разливается, как туман, и изменяет Землю.
Но и их Среда заражена. На месте роговых оболочек, обычных для саранчи, богомолов или ос, появляется плоть, кожа, волосы. Стая в ужасе. Она не может па это смотреть. Она теряет силы, пытаясь сохранить свое внутреннее видение, достоверность своего существования перед лицом пустоты.
Восприятие оказывается перед неразрешимой дилеммой. Терзаемое этой двойственностью, самое вещество планеты начинает исчезать, ползет клочьями, как старая оконная занавеска на бульваре Озман. Если так пойдет дальше, противостояние Человека и. Насекомого сведется к беспорядочным, бессмысленным стычкам, в которых все будет вертеться вокруг точек распада пространства и времени. В местах основного столкновения материя, пытаясь подстроиться под обе реальности разом, уже видоизменяется, образуя новые формы и вызывая смешение рас. На севере встают горные хребты; береговая линия принимает новые очертания — изменчивые, странные, подвижные. Ее покрывают невиданные растения, которые вылезают из моря, следуя за стаями насекомых, и теперь становятся серыми, вялыми, склизкими, полупрозрачными. Огромные полотнища миражей, похожих на бредовые видения, возникают в небе по ночам — движущиеся занавесы, словно наблюдаемые через граненую линзу. Добавьте к этому такие мелочи, как уже знакомые огненные дожди и Знак Саранчи. Борьба двух грез пробудила грезы более древние: фабрики Послеполуденных культур в Великой Пустоши восстанавливают сами себя, выпуская облака едкого пара; скульптуры, покрытые странными узорами и говорящие на древних языках, появляются на улицах Лендалфута и Дуириниша.
— Мир, — шептал Бенедикт Посеманли, — отчаянно пытается вспомнить себя… blork… nomadacris septemfasciata!.. Какой прекрасный кусок мяса…
Угли в очаге догорали. Внезапно двери тронного зала громко хлопнули, их медные украшения в виде кистеперых рыб и людей с рыбьими хвостами вместо ног беспокойно зашевелились в синеватом сумраке и снова замерли. Может, это был порыв ветра. Может, что-то упало в коридоре. Снаружи донесся короткий неясный стон. Унылый шум замер в отдалении — и наступила тишина. Там что-то случилось. Но те, кто находился в зале, были зачарованы призраком старого авиатора, колышущимся, единым в пяти лицах, его слабым голосом, видом его маски, которая врезалась в его плоть — как он объяснил, теперь без этой маски он не в состоянии воспринимать «реальный», человеческий мир.
Метвет Ниан не произносила ни слова, только смотрела полная ужаса и сострадания на это существо, истерзанное душевно и телесно, и чуть заметно кивала в такт его кивкам. Целлар-птицетворец поплотнее закутался в плащ, прикрывая тощую грудь, и дрожал. У него разболелась голова — и от холода, и от напряжения, с которым он прислушивался к этому замирающему утробному шепоту. В ужимках призрака он заметил какую-то неуверенность. В его подмигивании и кивках проскальзывало лукавство, в доверительности — самолюбование. Кажется, он восхищался даже тем, как пускает ветры.
— Так что нам делать? — спросил Повелитель птиц, немного нетерпеливо.
Призрак звучно рыгнул. Изображение расплылось, отступило и сменилось совершенно другими картинами…
Огромные стрекозы, усыпанные драгоценными камнями и при этом поголовно покалеченные, ползли мимо дрожащих стекол, а земля на заднем плане вздыбливалась, на глазах принимая новые формы. Неживое пыталось притвориться живым.
— Воздух Земли меняет и губит их. Но кладка полна.
Теряя крылья, распадаясь на ходу, тая, насекомые ползли к странным холмам, те поглощали их и, в свою очередь, сворачивались, образуя гигантский лик — бурый, костлявый, похожий на лакированный конский череп, в глазницах которого краснели половинки граната. Эти глаза смотрели в тронный зал.
— У-у-п, — сказал череп. — Зеленый, бурый, проверка. Приветствую.
В клейком желтом тумане вновь появился Посеманли. Вид у него был озадаченный.
— Что бы из нее ни вылупилось, — продолжал он, — оно перекроит мир в соответствии со своими целями… проверка… Septemfasciata…
Из окон вырвался писк, похожий на звук флейты. Одно из них разлетелось вдребезги, осколки стекла брызнули на пол. За ним не было ничего, кроме пыльной ниши, в которой позже обнаружились какие-то золотые нити и несколько косточек…
Целлар тем не менее вздрогнул и шарахнулся в сторону, словно оттуда могло вылезти какое-нибудь щупальце.
Остальные окна затянуло дымкой, в которой время от времени исчезало зеленоватое изображение авиатора. Потом появилась кошмарно раздутая пятерня — его собственная. Толстые пальцы ощупывали лицо — казалось, пилот пытался вспомнить, как выглядел в последний раз. Потом замерли на маске, будто в раздумье… И вдруг быстрым, хищным движением он вцепился в ремни и сорвал ее. Брызги рвоты залили все, что было под ней. В тот же миг Посеманли исчез.
— Получается, миру пришел конец? — спросил Целлар.
— Я хочу только одного — умереть, — глухой шепот донесся словно издалека, в нем звучал стыди жалость к самому себе. — Сто лет на Луне!.. Просто умереть.
В окнах сменяли друг друга тусклые картины: самые обычные насекомые, осиные гнезда, очевидно, затоптанные на каком-то чердаке, и бражники, похожие на засушенные между страниц книги бутоны. Невидимый ветер сдувал их одну за другой. Каждая была темнее предыдущей, и под конец уже ничего было не разглядеть.
Целлар долго стоял в полной темноте, не думая ни о чем. Он не мог заставить себя произнести хоть слово.
Вошел карлик. В одной руке он держал свой любимый топор, в другой — связку тонких стальных стержней, отполированных до блеска. Он запыхался, белые волосы были перепачканы кровью. Кривясь от отвращения, маленький метвен залпом осушил свою чашку с остывшим ромашковым чаем. Потом заметил темные окна, битое стекло на полу и мрачно кивнул.
— Полчаса назад им дали сигнал войти в ворота, — сообщил он. — Нас тут уделают.
Он положил стержни на пол, вооружился инструментами, которые до сих пор прятал под безрукавкой, и принялся за работу. Много времени ему не понадобилось. Скоро перед ним лежало нечто, отдаленно напоминающее человеческий скелет десяти-одиннадцати футов высотой — его знаменитая «железная дева», или «стальная женушка». Карлик откопал ее давным-давно, в одной из холодных пустынь далеко на севере. Пока Гробец соединял металлические кости «женушки», в зале стояла мертвая тишина. Тем не менее, карлик то и дело замирал, склонив голову набок, и к чему-то прислушивался, а один раз небрежно бросил:
— Надо бы засов запереть, что ли… Мне не дотянуться, а ребятки долго болтать не станут.
Целлар не ответил. Из разбитого окна ползли крошечные пятнышки синего света, похожие на светящихся жуков. Они текли быстрее и быстрее, точно дождь. Зал наполнился странным призрачным сиянием, окрасившим бледные щеки Метвет Ниан — она сидела молча, не шевелясь и глядя прямо перед собой, что бы ни происходило.
Из дальних коридоров донесся истошный вопль, от которого, казалось, содрогнулся весь дворец. Карлик почесал голову. За свою долгую жизнь он научился оценивать подобные ситуации с завидной быстротой. Сталь заскрипела о сталь и камень: он поспешно укладывал «женушку» так, чтобы ноги лежали прямо, а руки были вытянуты вдоль туловища. Потом сделал что-то еще. «Женушка» зажужжала, вокруг заплясали световые пятнышки. Гробец лег на нее и вытянул руки и ноги поверх ее ледяных костей. Широкий ремень удерживал его тело внутри ее сияющей грудной клетки, а череп без нижней челюсти закрывал его голову, как шлем.
— Ох, какая же ты у Меня холодная, дорогуша, — пробормотал карлик. — А я уж думал, что нам с тобой больше не пообниматься.
«Железная дева» управлялась с помощью рычагов и рукояток, но он все лежал, залитый странным синим светом, и что-то старательно вспоминал. Воздух наполнился запахом озона и басовитым гудением. Экзокелет неуклюже пошевелил пальцами, словно пытаясь что-то схватить. Потом задрожал, вытянулся, по собственной воле сделал еще несколько хватательных движений. Но когда карлик наконец потянул за рычаги, «женушка» не отозвалась.
Что-то с грохотом ударило в дверь тронного зала.
Карлик забился, пытаясь выпутаться из обвязки.
— Кто-нибудь, закройте засов, или нам крышка!
Наконец он освободился и лихорадочно принялся копаться в узлах своей машины. Брызнули искры, рой ленивых золотых светлячков поплыл вокруг нее, сливаясь с мертвенно-синим потоком, по-прежнему льющимся из разбитого окна. Запахло паленым конским волосом.
Что касается Целлара и королевы, ни один из них, казалось, не мог пошевелиться. Их лица превратились в восковые маски отчаяния, глаза округлились, как у лемуров.
Для карлика, которого все звали «Гробец», даже если у него когда-то и было другое имя, это было просто еще одно бедствие, еще одна война. Для них это была катастрофа, крах всего, что имеет смысл. Они тихо, неразборчиво бормотали, обращаясь друг к другу, точно старые разумные животные:
— Святой Эльм Баффин…
— …обречено на провал…
Гробец, ломая ногти, копался в машине. Он был карликом, а не философом. Просто еще одна война, думал он, и у него еще есть время, чтобы выиграть ее,…
Он снова пристегнулся, «Женушка» неловко качнулась и со стоном поднялась с каменных плит, точно верблюд, на которого слишком тяжело нагрузили, Она состарилась, как все машины в Вирикониуме. Никто не знал, для чего ее использовали сотни лет назад в проклятых судьбой Послеполуденных королевствах. Она неуклюже кружилась, ломая мебель и тщетно пытаясь сохранить вертикальное положение, Потом некоторое время ворочалась на полу, пока не дотянулась до топора карлика, Она продолжала раскачиваться, а энерголезвие, жужжа, описывало смертоносные дуги.
Карлик расхохотался. Он сорвал свой шлем-череп, в старческих глазках плясали красноватые искорки. Он чувствовал себя живым. Теперь оставалось только заставить машину сделать пару шагов… Он передернул рычаги. Рассыпая тусклые сливочно-белые искорки, похожие на капустную моль, «женушка» плелась к дверям. Огромная рука победно коснулась верхнего засова…
Снаружи, в торжествующем мраке, собрались приверженцы Знака Саранчи. То, что осталось от гвардейцев, истекало пузырящейся кровью у их ног. После убийства на Веселом канале они потеряли связь со своими вождями, которые скрывались в светящихся, как фосфор, продуваемых всеми ветрами лабиринтах Артистического квартала. Их идеи становились непостижимыми даже для них самих, они перестали отличать главное от второстепенного. Сами их тела переживали бурное и бессмысленное перерождение. Они выламывали штыри из железных оград. В бесчисленных тайных убежищах Низкого Города они вырезали деревянные дубинки, утыканные битым стеклом, вооружались мясницкими топорами и старыми кухонными ножами, почерневшими от времени. Они превращались в армию, действующую подобно взрыву, без каких-либо веских оснований. Боль перерождающейся плоти заставила их ослабить бинты, под которым до сих пор прятались горбы и опухоли, и теперь эти заскорузлые ленты развевались, когда захватчики беспорядочной толпой скакали по коридорам дворца. Их ноги стали сильными, как пружины, глаза переполняли недоумение и мука. Они не могли стать насекомыми. Плоть в конце концов начинает сопротивляться: клеткам присущ определенный консерватизм. Но этим людям уже никогда снова не стать людьми…
Из ран, раскрытых, как женские губы, буйной порослью лезло нечто немыслимое, неуместное на человеческом теле: усики и щупальца, похожие на поникшие мокрые перья, Дрожащие ноги с множеством сочленений, фасетчатые глаза, трепещущие щупальца, бесполезные хитиновые пластины. Там, где эти новые уродливые выросты сливались с прежней плотью, ткань была мягкой, розовато-серой и сочилась каплями, точно неудачный привой.
Ни одного органа на нужном месте. Из изуродованного торса торчат шесть тонких ног, треща, как сухие сучья на ветру. Кажется, что они машут, подзывая кого-то. Человек, у которого они выросли, непроизвольно вскрикивает всякий раз, когда замечает их. У одного из раскрывшейся цветком коленной чашечки, у другого из затылка высунулись гибкие, зазубренные жвалы — они шевелятся, пронзительным скрипучим голосом вещая на неизвестном языке. У третьего за плечами, как мантия, колышется хрящеватая пленка, кое-как прикрывающая недоразвитые крылья. У судьи из Альвиса на месте гениталий вырос язык, свернутый спиралью, как хоботок у моли; время от времени эта спираль разворачивается и нетерпеливо высовывается из ширинки…
Одни прыгали и скакали из стороны в сторону, точно кузнечики в солнечный день; другие полностью потеряли способность сохранять вертикальное положение и ползали кругами, как хромые мясные мухи. Но вырождение затронуло не только их: сквозь полное отчаяния бормотание слышался шелестящий шепот некоего ущербного демиурга — боль Идеи, которой не удалось воплотить себя.
Движимые черным ужасом, охватившим их при виде собственного состояния, смутно, но горько тоскуя об утраченной человечности, от которой они так охотно отказались, приверженцы Знака Саранчи выбили дверь и отбросили карлика с его «железной женушкой» на середину тронного зала. Они колотили его старыми лопатами и сломанными мечами. Качаясь среди ее мерцающих костей, он размахивал топором, как маятником. Вот он пошатнулся… отступил…
В этот миг Целлар-птицетворец очнулся от грез о гибели мира и понял, что это не сон.