2
Гален Хорнрак и Знак Саранчи
Осень. Полночь. Вечный Город. Луна склоняется над ним, как внимательный белолицый любовник, и ее свет проникает во все его пыльные углы, заливает каждый пустырь. Как все любовники, она одинаково подмечает и пятно, и родинку. Она разглядывает завитки иридиевой лепнины и причудливые шпили легендарной площади Аттелин, серебрит рыбьи глаза старухи, собирающей иван-чай и веточки бузины среди руин Посюстороннего квартала, башни которого пострадали больше всего во время войны Двух королев.
Город — плод ее мечтаний, миллиона лет ее грез. Теперь он переворачивается во сне с боку на бок так спокойно, что вы можете услышать самые свежие, издалека прилетевшие слухи: о белых костях, о Песне Саранчи, о сухих челюстях, трущихся друг о друга в ночи среди пустошей… А может, это просто ветер с Монарских гор и осенние листья, которые кружат в воздухе, скребутся и стучат в переулках?
В Артистическом квартале в этот ночной час возможно все — и все кажется невозможным. Бистро затихли. Закрыты все увеселительные заведения и курительные комнаты. Даже Толстая Мэм Эттейла, гадалка с больными лодыжками, страдающая сухим кашлем, который сегодня вечером совсем ее доконал, вот уже несколько часов как припрятала свою зловещую колоду карт, заперла ставни своего салона, обитого грязным атласом, и заковыляла прочь. Язва, что обозначается картой Темный Человек, разъедает ее легкие. И толстуха привалилась к стене, чтобы сплюнуть в лужу лунного света. Она шепчет слова, которые должны отогнать Темного Человека, и они гулко разносятся по ярко освещенной, пустой улице. «Язва возьмет меня, когда придет время», — доверительно шепчет она своей тени. Если кому и стоит беспокоиться, так это ее последнему клиенту. Ей не очень верится, что ее старания принесут плоды, и она говорит тишине Квартала:
— Я сделала все, что могла. Я сделала все, что могла…
Она сделала все, что могла…
— Ничего хорошего этот расклад не предвещает. Bogrib — его еще зовут Ничто — лежит поверх вашей карты… А вот Четверка, некоторые называют ее Звезды-имена: остерегайтесь огня. Женщина следует за вами, как тень. Бедность стоит у вас за спиной — вот карта Убавление. Впереди у вас споры, а может быть, водная преграда. С нынешней ночью полная неясность… Вы не заметили? Кажется, кто-то пробежал по переулку. Мне послышались шаги… Но вы видите Богомола, который молится Луне у трех арок. Первая ведет к чему-то новому; вторая — к несправедливости; под третьей все становится иным. Вам вернут то, что отняли когда-то очень давно. Теперь ваши мысли по данному поводу. Чтобы открыть эту карту, мне нужно от вас кое-что еще… Спасибо. ПЯТЬ БАШЕН! Умоляю вас, не делайте ничего такого, о чем потом пожалеете. Бойтесь смерти из воздуха и не допускайте, чтобы Север… Погодите! Мы же только начали! Надо перевернуть еще три карты!
Но он вскочил, быстро пробежал вниз по улице и свернул на Бейкерс-аллею — мрачный, самонадеянный. У него лицо, которого она точно никогда не видела, и легкая поступь опасного хищника.
В переулке, недосягаемый для ушей Мэм Эттейлы — с перепугу она могла устремиться следом или попытаться остановить его с помощью очередного предсказания, увещеваний или просто приступа легочного кашля, — человек позволил себе криво усмехнуться, показав зубы мрачному Городу: стенам, которые сдерживали его, башням, которые обманули его ожидания, ночи, которая его укрывала. Потом прибавил шагу и направился к бистро «Калифорниум», родной дом всех ошибок и ошибающихся. Самый воздух притих. Воздух был колок и холоден, и облачко тумана с каждым выдохом срывалось с губ клиента Мэм Эттейлы и окутывало его голову.
Он не сразу вошел в «Калифорниум». Точно хищная птица, он ненадолго застыл на границе тьмы и искусственного света, чтобы взглянуть, что ждет внутри. В этом месте, где жизнь ночи становится яркой и останавливает свое течение, Город кажется разбитым, рассыпавшимся на осколки, теряется в бессмысленных узорах из света и тени — серых, голубых, похожих на выцветшие потеки млечного сока, крупнозернистых, непостижимых. Бесприютные лучи дымного лимонно-желтого света исполосовали резкие черты человека-хищника. Лицо у него немолодое и словно поношенное, с усталыми глазами под тяжелыми веками. Когда в Посюстороннем квартале тявкает собака — отрывисто, монотонно, где-то в отдалении, — он как будто настораживается, проводит рукой по лицу и озадаченно осматривается. Так может выглядеть человек, который просыпается от кошмара и тут же проваливается в пустую, жужжащую дремоту, мимоходом задаваясь вопросом: как меня сюда занесло?..
Бойтесь смерти из воздуха!
Его звали Гален Хорнрак. Бесприютный, как те колючие морские водоросли, которым он был обязан своим именем, лорд без владений, орел без крыльев… Он не боялся воздуха — он любил его. Война Двух королев закончилась, похоронив мечты и надежды его детства. Тогда он исчез в лабиринте переулков умирающего Артистического квартала и влачил там существование, предпочитая сетовать на судьбу, которая (как ему представлялось) сделала его жизнь бесцельной и бессмысленной еще до того, как она началась. В гневе на себя и весь мир, которого он никогда не знал, он не овладел никаким ремеслом, кроме искусства владения стальным клинком, чтобы сокращать численность населения на улицах. Он чуждался сверстников и наблюдал за собственным превращением из полного мечтаний мальчика в старика, у которого внутри остались лишь пустота и страхи. «Бойтесь смерти из воздуха!» Ну уж нет. Та смерть, которой он боялся, поджидала его на каждом углу, дыша на него пастями переулков… но только не там, где он охотно согласится бы гореть, истекать кровью или миллион лет болтаться на виселице боли!
Хорнрак встряхнулся, резко рассмеялся и, убедившись, что в «Калифорниуме» его явно не ждет ни западня, ни враг, гадюкой выскользнул из тени. Одна его рука, свободно опущенная, была хорошо видна, в то время как другая, скрытая полой поношенного серого плаща, лежала на рукоятке славного простого ножа. Так он вошел в печально известные хромированные двери. За ними Манго Грязный Язык, капитан северян, во время недолгого правления Кэнны Мойдарт строил планы один другого отчаяннее, надеясь прорвать осаду Артистического квартала… лишь для того, чтобы пасть под странным топором Эльстата Фальтора. По правде говоря, гибель большинства его соплеменников была не столь достойной…
Калифорниум! Это слово, словно немолчный колокол, веками гудит над Городом — похоронный звон по безумным поэтам Послеполуденной эпохи, терзавшим свою плоть и душу, по горьким пьяницам за прелестными стеклянными столиками, украшенными розами; по их женщинам — увешанным драгоценностями, которые, рассевшись под немыслимыми фресками, попивали чай из фарфоровых чашечек, светлых и хрупких, как ушко младенца. Его колокол звенит по Джиро-сану и Адольфу Эблисону, по Клэйну и Гришкину, по преступлениям, одна мысль о которых вызывала отвращение у этих людей, чья жизнь — редкий пример служения Искусству… Ныне их призрачный дрожащий свет угас, их имена забыты, их лихорадочные строфы — не более чем слабый ток воздуха на лице мира, исчезающий отголосок в ушах Времени!
Калифорниум! Похоронный звон по придворным Борринга, что еще недавно были бродягами без роду и племени, по деревенским неряхам-арфистам, что каких-то пять столетий назад пачкали эти полы опилками, жидким пивом и блевотиной и ковали свои саги и длинные лживые эпопеи, как куют мечи в кузницах Устья реки. Тогда Вирикониум — единственный город, который им когда-либо довелось видеть, — восстанавливался, возрождался, возможно, вспоминая свой долгий сон на склоне лет… а над Нижним Лидейлом камень за камнем поднимала себя холодная цитадель Дуириниша, чтобы преградить путь волкам Севера… Да, кто только здесь не побывал!
Сюда приходил накануне смерти своей гордой сестры юный тегиус-Кромис, лорд из Чертога Метвена — угрюмый, похожий на аскета, в плаще из бледно-голубого бархата, нетерпеливо пронзающий ночь жуткими, беспорядочными, самоуглубленными звуками своего странного восточного инструмента, сделанного из тыквы.
Калифорниум! Философы и ремесленники… поэзия, искусство и революция… принцы, похожие на нищих, и бродячие полемисты с вкрадчивыми змеиными голосами… пульс и шепот самого Времени, голос Города… Поэма длиной в тысячелетие будит эхо в его хромированных стенах, и оно мягкими хлопьями звука падает с причудливо расписанного потолка!
Нынче ночью бистро похоже на погребальный курган.
Этой ночью — ночью, отданной во власть Саранчи, во власть поэзии, суровой, холодной и бесстрастной, как инстинкт — бистро заливает странный, ни на что не похожий лунный свет. Он просачивается снаружи, яркий и в то же время тусклый, как свинец, ледяной, неуловимый. Холодно. Город за окнами напоминает огромную, безыскусно сработанную диораму, синевато-серую, лимонно-желтуто, склеенную из грубой бумаги. Каждый столик отбрасывает на пол унылую тень, свою точную копию, равно как и каждый посетитель, застывший в ожидании некоего преступления или проявления слабости. Лорд Мункаррот, обладатель покатого лба и поместий на юге — гниющих садов, полных запотевших свинцовых скульптур и одичавших белых кошек, — он придумывает, как шантажировать свою супругу… Анзель Патине, поэт-отщепенец с головой какаду, вертящий в руках нож и две монеты… Чорика нам Вейл Бан, дочь предателя Норвина Тринора, получившая прощение, но так и не принятая обществом, в которое так жаждала попасть… Ровный свет луны освещает их, тени разъедают их озабоченные лица, как кислота. Горстка мошенников, позеров и неудачников, следящих за полночью из безопасных глубин своего мрачного, недовольного всем товарищества.
Лорд Гален Хорнрак нашел пустой столик и уселся среди них, чтобы пить дешевое вино, невозмутимо и бесстрастно глядеть на залитую луной улицу — и ждать, что принесет долгая пустая ночь.
Она принесет ему три вещи.
Знак Саранчи.
Встречу, которую можно назвать схваткой — в такие промозглые белесые ночи слова и вещи утрачивают однозначность…
…И предательство.
Знак Саранчи не похож ни на одну из религий, обязанных своим рождением Вирикониуму. Ее внешние формы и внутренние предписания, ее литургии и ритуалы, ее магические или метафизические постулаты, ее ежедневные церемонии представляются скорее попыткой людей выразить чисто человеческие домыслы, нежели плодом усилий некой чистой, не до конца оформившейся, но независимо существующей Идеи выразить саму себя. О боговдохновенности говорить не приходится: музе или демиургу не требуется помощь мозга или крови.
Он облачается в свое сообщество, как в маску. Орден под названием «Знак Саранчи», куда нас зазывают — не тот «Знак Саранчи», который мы создавали. Теперь он сам одевает нас в ночь, как в плащ и домино, чтобы выйти за пределы мира.
Кто точно знает, где это началось или как? Прошло целое столетие (или всего лишь десятилетие: мнения расходятся) прежде, чем он вышел на улицы Города, с тех пор, как маленькая группировка — или клика заговорщиков — провозгласила фундаментальный принцип: внешние проявления «действительности» ложны, это обман или самообман человеческих чувств. Как нерешительно, должно быть, они пробирались из переулка в переулок, чтобы убедить друг друга в истинности своих нелепых верований! Как стеснялись верить! И все же… Война оказалась столь же разрушительной для нашего духа, как и для построек Посюстороннего квартала. Мы устали. Мы были голодны. Появление Рожденных заново приводило в уныние, оно казалось какой-то непонятной карой, ни с того ни с сего обрушившейся на наши головы. Оно вызывало странное ощущение: казалось, нам зачем-то подыскивают замену. И когда наконец появилась эта жестокая, изящная система, опирающаяся на простейшую идею отрицания всего и вся — с какой жадностью мы за нее ухватились!
«Мир не таков, каким мы его ощущаем, — утверждали первые из новообращенных. — Он бесконечно удивительней. Представления о нем также бесконечно разнообразны, и мы должны заботиться о том, чтобы это многообразие не скудело».
Однако прошло не так много времени, и после череды тайных кровавых расколов эта легкая и даже наивная банальность была вынуждена уступить дорогу более решительным заявлениям. Волна убийств прокатилась по Городу, приводя население в замешательство. Именно в это смутное время появился Знак Саранчи. Он опирался на упрощенное и довольно приблизительное толкование гадального символа Богомол. Выполненный в стали или серебре, этот символ качается на шее каждого адепта. Конюхи, воины и лавочники, астрологи и бродяги, даже одна из «королев» оптовой торговли… Их находили в сточных канавах и на площадях, лежащими в нелепых позах, убитыми непонятно как. Их тела покрывали татуировки-символы — гротескный ход, которым совет ордена, избранный тайным голосованием из числа тех, кто стоял у истоков заговора, разрешил этот метафизический спор. Ужасное ощущение сопричастности охватило Город. «Жизнь — это богохульство, — объявлял орден. — Деторождение — богохульство, поскольку оно отражает представление людей о вселенной и укрепляет его».
Так заявил о себе Знак Саранчи, явившийся подобно зашифрованному посланию из ниоткуда. Теперь среди его приверженцев — мастера-каретники, придворные и аскеты. Этот знак небрежно нацарапан на стенах во всех переулках, и его тонкие линии светятся в жидком синеватом свете луны. Его голос шелестит сухим ветром — или подобно сухому ветру — даже в коридорах Чертога Метвена. Его сложно организованные подразделения, лишенные руководства — и, очевидно, цели — выпускают множество разъяснительных листовок. «Мы подделываем реальность, — утверждают они. — Мы нагло и бесцеремонно проталкиваемся сквозь Время, а истинная реальность и суть вещей от нас скрыты. Старик, подкармливающий бродячую собаку, способен силой своего духа поддерживать существование всей улицы: собаки, полуразрушенных зданий с обитающими в них толсторукими женщинами и любопытными лохматыми ребятишками, булыжников, еще не просохших с полудня, и заката, что почти не виден за верхушкой разрушенной башни».
Какие тайны стоят за этой ущербной игрой теней? Какие истины?
Пока же процессии адептов движутся по улицам, точно толчками, пытаясь одержать победу над Реальностью… и надеясь встретить кого-нибудь из Рожденных заново.
Сейчас одна такая процессия приближалась к бистро «Калифорниум», словно дыхание зла в ночи, ползла во мраке подобно быстрому многоногому насекомому. В этом молчаливом движении было что-то устрашающее. Перламутровые, странно невыразительные лица… Головы уныло поворачиваются на длинных, словно резиновых шеях в поисках жертвы…
Жертву застали врасплох чуть меньше часа назад среди руин Посюстороннего моста. Теперь несчастное существо пыталось спастись, бросаясь в дверные проемы, вылетая из них и рыдая в белом лунном свете. Лишь топот бегущих ног будил эхо в темноте да жаркий сухой шепот — словно огромное насекомое задумчиво парило над преследователями и добычей на могучих хитиновых крыльях.
Эгоисту жизнь не дает расслабиться, потому он так склонен к суевериям. Соль, зеркало, «постучите по деревяшке» — вот ритуальные взятки, призванные обеспечить одобрение и без того снисходительного континуума. Истинному солипсисту подобные игрушки не нужны. Он сам себе суеверие, направляющее его жизнь.
Что касается Галена Хорнрака, он проявлял интерес к Знаку Саранчи лишь изредка, когда дело напрямую не касалось его самого или его великой потери — то есть, можно сказать, не интересовался совершенно. Таким образом, первую подсказку, которая указывала на предстоящее столкновение, он пропустил… а разве могло быть иначе?
Приклеенная к собственной жалкой судьбе свинцово-синим лунным светом, собравшаяся в бистро «Калифорниум» публика продолжала с отвращением и недоумением созерцать собственный пуп, а поэт Патине пытался получить ссуду под залог баллады, которую якобы писал. Он уже давно скакал с одной тени на другую, как девочка, играющая в «Слепого Майка», кланялся направо и налево, расшаркивался, льстил… Сначала он пытался заморочить голову Энексу Гермаксу — второму сыну из старинного семейства мингулэйских рыбников, жирному и страдающему эпилепсией, затем сонной проститутке из Минне-Сабы, которая только по-матерински улыбнулась ему, и наконец, лорду Мункарроту, своему старому знакомому. Мункаррот вяло посмеивался, устремив взгляд куда-то в другую сторону, и махал перчаткой.
— Ох, ну что ты, дружище, нет, — неумолимо шептал он. — Во имя всего святого, нет!
Слова падали из его вялого рта одно за другим, как крошки свинины.
Патине был в ужасе. Он потянул Мункаррота за рукав.
— Но послушайте!..
Ему было негде ночевать; его долги — следовало предположить — были слишком велики, чтобы от них убежать. Хуже того: он уже чувствовал, как стихи копошатся где-то в основании черепа, точно личинки в мертвом теле, и искал от них спасения — а спасти его могла либо женщина, либо бутылка. Несчастный поэт быстро кивнул, потом тряхнул головой, разрушая свой фантастический гребень.
— Но послушайте!
Он шагнул в лужицу потустороннего лунного света, отставил одну ногу и, заложив руки за спину и вытянувшею, начал читать:
Мой друг, едва лишь трав валы осыплются
И череп ярки в поле время выбелит,
Средь мальв ползя, убийство тошнотворное
Дарует нам ответ и утешение.
Брюхатые, в ладонях дня грядущего,
Трепещем мы, сердца пустот тревожа,
И зубы тигра, лязгая на отмели,
У ног рыбачки пену волн багрят!
Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Хорнрак сидел, развалясь, в углу зала, откуда мог следить и за дверью, и за окном. Не то чтобы он кого-то ждал — это была просто мера предосторожности, ставшая привычкой. Его длинные белые пальцы обвили горлышко черного кувшина, на тонких губах играла презрительная улыбка. Он терпеть не мог Патинса и совершенно не доверял ему, но это выступление — явление в общем-то привычное — его слегка удивило. Поэт, который после своей дикой импровизации совсем запыхался, понемногу успокаивался, точно жидкость в потревоженном стакане. Обессиленный, он озирался, точно вол на скотобойне, потом делал несколько торопливых нерешительных шагов то в одну, то в другую сторону, а причудливые фрески «Калифорниума» смотрели на него сверху вниз. Но сегодня он уже приставал ко всем, кроме Хорнрака и Чорики нан Вейл Бан.
Патине качнулся и повернулся к женщине с длинным узким лицом и широко посаженными глазами. Она ничего ему не даст, подумал Хорнрак. Вот тут-то мы и увидим, насколько его на самом деле прижало.
— Между прочим, я обедала с хертис-Пандами, — доверительно сообщила она, не глядя на Патинса, когда он вился перед ней вьюном, точно перед любимой супругой. — Они были так добры…
Потом посмотрела на поэта так, словно видела его впервые, и ее дебильная улыбка раскрылась, как цветок.
— Грязь и навоз! — заорал Патине. — Я не просил вас рассказывать о светской жизни!
Его трясло, но он все-таки нашел в себе силы подойти к Хорнраку.
Серая тень возникла в дверях у него за спиной и заколыхалась, словно старая, потрепанная, но все еще смертельно опасная греза. Хорнрак отшвырнул кресло к стене и не глядя нащупал рукоятку своего простого стального ножа.
Лунный свет стек по его лезвию и капнул на запястье…
Патине, который не видел тени в дверном проеме, вытаращился на наемника так, словно был поражен до глубины души.
— Нет, Хорнрак, — пробормотал он. Язык фиолетовой ящеркой высунулся у него изо рта и мазнул по губам. — Пожалуйста. Я только хотел…
— Подвинься, — бросил Хорнрак. — Живо.
Алый гребень умиротворенно качнулся, поэт издал громкий отрывистый смешок, в котором звучало лишь отчаяние, и отскочил в сторону — как раз вовремя. Это позволило Хорнраку разглядеть человека, который именно в этот миг качнулся в дверях и почти упал внутрь.
…Лишь тонкая барабанная перепонка отделяет нас от будущего. События сочатся сквозь нее неохотно, со слабым гудением; если они сами и порождают какой-то звук, он не громче шума ветра в пустом доме перед дождем. Гораздо позже, когда течение необратимых перемен подхватит их обоих, Хорнраку придется выучить ее имя — Фэй Гласе из Дома Слетт, что больше тысячи лет назад прославился склонностью к немыслимой жестокости… и немыслимому состраданию. Но пока она — не более чем слабый отголосок того, что должно произойти — женщина из числа Рожденных заново, с глазами испуганной добродетели, с волосами удивительного лимонного цвета, которые обкорнали как придется, и неуклюжей осанкой на грани уродства и нелепости. Она как будто забыла или почему-то так и не узнала, как надо стоять. Колени и локти странными болезненными изломами выпирают под толстым бархатным плащом, в который она закутана. Тонкие пальцы впились в какой-то сверток из водонепроницаемой ткани и цветной кожи. Немытая, заляпанная грязью, точно путешественница, она стоит, всем телом выражая смущение и страх. Моргая, она косится на нож Хорнрака — он кажется ей острым осколком полночи и истинного убийства, торчащим из странных, беспорядочных теней бистро «Калифорниум». Она смотрит на отвратительный красный гребень Патинса и на Мункаррота в его лайковых перчатках, который улыбается и восхищенно шепчет:
— Привет, моя дорогая. Привет, моя мокрая редисочка…
— Это я, — отвечает она. И падает, как вязанка хвороста.
Едва ее пальцы слабеют, Патине бросается к ней и начинает терзать сверток.
— Что это может быть? — пробормочет он себе под нос. — И никаких денег! Никаких денег!
Он всхлипывает и подбрасывает находку высоко в воздух. Сверток несколько раз переворачивается, с глухим стуком падает на пол и закатывается в угол…
Хорнрак встает и отвешивает поэту пинка.
— Ступай домой и воняй там, Патине.
И задумчиво смотрит на него сверху вниз.
Примерно через десять лет после победоносного окончания войны Двух королев стало очевидно: основная часть Рожденных заново не выдерживает непрерывного напряжения, необходимости каждый миг отделять свои мечты и воспоминания, куда им уже не вернуться, от действительности, в которой они себя обнаружили. Правда, еще во время многовекового сна их изредка охватывала некая болезненная растерянность. Поэтому было решено не возрождать никого, пока возрожденные не найдут способа справиться с этой напастью. Тем временем те, кто находился в наиболее тяжелом состоянии, покинули Город, чтобы основать среди нагорий и литоралей обезлюдевшего Севера многочисленные поселения. Считалось, что поселенцы будут помогать друг другу и в итоге исцелятся. В этом решении было что-то отталкивающе бессердечное. Оно устраивало лишь тех из Рожденных заново, кто сам признавал, что находится в угрожающем состоянии. Сначала это считалось временной мерой. Потом заговорили о том, что такой подход безнадежно устарел. Но никто ничего не отменял. И вот спустя семьдесят лет мы находим в пустынных устьях рек, среди перевернутых рыбацких лодок и голодных чаек, под фантастическими хребтами крупнозернистого песчаника, изъеденными временем, и по всей границе Великой Бурой Пустоши забавные маленькие колонии, полностью отгороженные от внешнего мира, но процветающие. Одни их кители посвятили себя музыке или математике, другие — ткачеству и ремеслам, что сродни настоящему искусству. Некоторые по-прежнему роют громадные лабиринты во влажном шлаке под песчаными бурями Пустоши. Кроме того, все они практикуют некую форму экстатического танца, который впервые наблюдал в Великой Разумной палате посреди Малой Ржавой пустыни Гробец-карлик.
Поиски способа исцеления забыты. Теперь эти люди ищут согласия с Культурой Заката, от которой отвернулись. Они предпочитают плыть по течению, которое несет их по стыку странной, вечно меняющейся, зыбкой границы между прошлым, настоящим и тем, что является всецело плодом их воображения, воплощая отрывочные воспоминания о Полдне вперемешку со столь же отрывочными воспоминаниями о днях Заката — о том, что им удалось постичь.
Между собой они называют эту сумеречную зону восприятия «задворками»; по мнению некоторых, полностью отдавшись этому процессу, можно в конце концов достичь не только полного освобождения от привычного течения времени, но и безграничного и трудноописуемого сродства с самой тканью «реальности». Что ни говори, эти люди безумны, зато весьма восприимчивы.
Из одного такого поселения, пройдя немало миль на юг, прибыла Фей Гласе. Причудливые серебряные нити, которыми расшит серый бархат ее плаща, ее неспособность четко формулировать мысли, ее очевидное смущение и состояние, напоминающее petit таl — все красноречиво указывало на ее происхождение. Но что привело ее сюда? Почему она не обратилась к Рожденным заново, которые живут в Городе? Все без исключения исполненные чувства вины — возможно, из-за того, что в свое время отвернулись от своих родственников и соратников — они с радостью приняли бы ее и заботились бы о ней, как каждом госте с Севера. Она оказалась в жалком положении, и этому решительно не находилось объяснения.
Хорнрак осторожно толкнул женщину носком сапога.
— Сударыня? — рассеянно проговорил он. Определенно, она его «не волновала» — по большому счету, он был на такое неспособен. Но ночь сделала ему нежданный подарок: он увидел — а может быть, просто захотел увидеть — новое лицо. Впервые за много лет в нем проснулось любопытство.
Город перевел дух. Голубое, лживое, замогильное сияние луны — уличного фонаря над каким-то иным, омертвелым Вирикониумом, — дрогнуло. И когда что-то наконец заставило Хорнрака снова поднять глаза, перед ним стояли приверженцы Знака Саранчи. Ровной шеренгой, словно отправляя какой-то ритуал, они входили в хромированные двери бистро «Калифорниум».
Чорика нам Вейл Бан покинула свой столик и поспешно пересела поближе к ненавистному лорду Мункарроту. Ее плечи были хрупкими, как плечики для одежды, под складками пурпурного платья, точно тропические ночные бабочки, трепетали старинные пригласительные билеты с необрезанными краями и рельефными серебряными буквами. Мункаррот, в свою очередь, отбросил и мерзкую улыбку, и желтые перчатки — шлеп! — а теперь обнаружил, что слишком напряжен, чтобы натянуть их снова. Две руки повозились под столом и стиснули друг друга в столбнячном рукопожатии, исполненном беспокойства и себялюбия, в то время как две пары губ кривило взаимное отвращение, и сдавленный шепоток сочился в комнату.
— Осторожней, Хорнрак!
Позже — слишком поздно! — обнаружится, что даже этот простой совет опутан целым коконом подтекстов. Впрочем, вряд ли это имеет какое-то значение: он все равно не успел бы ему последовать.
— Осторожней, Хорнрак! — повторил голос, навевающий мысли о мокром тряпье и желчи — голос, что еще в юности скатился в сточную канаву в поисках вдохновения, да так оттуда и не выкарабкался. Это Патине робко, бочком подкрался к нему сзади, а теперь подпрыгивал и переминался с ноги на ногу, точно сумасшедший фламинго. Казалось, он боится попасться наемнику на глаза. Бывает, что человек совершает предательство неожиданно для самого себя, в порыве отчаяния. Что толкнуло на этот шаг безумного поэта? Что придало ему сил?
— Пошел вон, — бросил Хорнрак. Он чувствовал себя подобно человеку, который стоит на краю рушащегося утеса, а за спиной у него отвесный обрыв и волны с пеной на зубах, сулящие лишь неизвестность.
— Что вам здесь надо? — спросил он, обращаясь к служителям Знака.
Днем эти люди были драпировщиками, унылыми и жуликоватыми… Днем они были пекарями… Теперь, с жадными глазами, пустыми и выжидающими, как вакуум, они выстроились в ряд, делая вид, что им глубоко безразлична женщина, лежащая у их ног… и подавленно, с какой-то тоскливой опустошенностью оглядывались по сторонам. Их черты казались отвратительно сглаженными, головы, словно наспех слепленные из комков грязного, оскверненного примесями белого воска, покачивались на длинных тонких шеях. Они хмыкали и бросали косые взгляды — полупримирительно, полуагрессивно, Их глашатай, священник или палач — по виду типичный бродяга — носил покореженную желтую маску святого. Один из немногих оставшихся в живых участников первой клики, он располагал огромными средствами, хотя жил на подачки некоторых Домов, имеющих в Городе большой вес. В дни юности он принадлежал к семье богатых кочевников, а теперь отрицал существование мира, в том числе самого себя.
Каждую ночь он проводил в блестящей, отточенной полемике. На рассвете же, глубоко потрясенный, он пробирался по улицам, словно присыпанным пеплом, и боялся, что убьет себя, чтобы хотя бы так убедиться, что существует…
Он больше не занимался толкованием Знака Саранчи — он стал его воплощением. И когда он выступил вперед, и его ленивые челюсти неохотно задвигались из стороны в сторону, Знак говорил его голосом.
— Вас не существует, — произнес Знак голосом голодного дебила, медленно и тщательно выговаривая слова, словно речь была свежей выдумкой, новым, совершенно неожиданным поводом прервать бесконечную пронзительную Песнь. — Вы снитесь друг другу.
Он указал на женщину.
— Она снится вам всем. Бросьте ее.
И, сухо сглотнув, стиснул губы и смолк.
Прежде чем Хорнрак успел ответить, Патине внезапно шагнул из тени. Он был по горло сыт всеми сегодняшними перипетиями, его переполняло невыносимое тошнотворное отчаяние, он уже накрутил себя — хотя и не до такой степени, чтобы совершить предательство. Карты Толстой Мэм Эттейлы предсказали ему плохой день; стихи снова копошились в тесной каморке его черепа, как взломщик в ржавой замочной скважине. Жалкий ошметок человека, он внушал самому себе ужас… впрочем, как и все живое.
Глашатай Знака был удостоен глумливого полупоклона.
— Свинья тебе приснилась — надо соску пососать! — с издевкой сообщил он и, заверещав, как пьяный жонглер, подмигнул Хорнраку.
Наемник был удивлен:
— Патине, ты что, совсем рехнулся?
— По крайней мере ты сделал для этого все, что возможно отрезал поэт. — Сейчас свершится черное убийство… — его лицо скривила ухмылка извращенца. — Если только…
Внезапно он простер руку, похожую на когтистую лапу скупца, мозолистую и запятнанную чернилами.
— Если она тебе нужна, тебе придется заплатить за нее, Хорнрак! — прошипел он. — В одиночку тебе с ними не сладить!
Он покосился на приверженцев Знака Саранчи и вздрогнул.
— Какие глаза! — зашептал он. — Быстрее! Пока мне кишки не разъело желудочным соком… Довольно кровати, бутылки — и я твой! А?
Заметив, что недоумение на лице Хорнрака сменяется отвращением, он снова вздрогнул и зарыдал:
— Тебе с ними не сладить!
Хорнрак посмотрел на него. Потом, все еще безразлично, на Фей Гласе… Но таинственный двигатель судьбы уже заработал. Наемник бросил взгляд на глашатая Знака. И пожал плечами.
— Предложи свои услуги где-то в другом месте, — сказал он поэту. — У этих людей никогда не было причин ссориться со мной. Они должны это помнить. Они просто обознались. Бедняжка… О, да это же моя кузина из Квошмоста! А они приняли ее за кого-то другого… Сейчас они уйдут.
Он стоял, сам себе удивляясь. Он чувствовал, что хочет сказать что-то еще.
— Тебя не существует, — прошептал Знак.
Анзель Патине захихикал. Тени мерцали на стене. В этом зловещем призрачном свете ножи высунулись из укрытий, словно побеги крокусов.
— Прекрасно, — вздохнул Гален Хорнрак. — Очень хорошо.
* * *
У бабуина, что вот уже миллион веков сидит в нашем черепе, точно неумолимый погонщик на спине слона, случаются внезапные приступы каннибализма.
Повинуясь маленькому погонщику, противники бросаются друг на друга. Плоть раскрывается, как губы, жадные рты ран торопливо сплевывают драгоценный сок сердца. Кровь вылетает из них сгустками жидкого кала…
Хорнрак наблюдает за торжеством своего демона-хранителя, беспомощного и немного испуганного. За все годы добровольного изгнания из общества этот человек занимался только одним: оттачивал свое ремесло. Холодный гнев — порождение ума, а не сердца, чувство-подделка, без которого он не может выполнять свою работу, — охватывает его. Простой и безупречный, стальной нож волшебным образом появляется из ножен, словно воспоминание, и удобно ложится в руку. Гален Хорнрак больше не владеет собой, мастерство делает за него каждый шаг — удар, прыжок, ложный выпад. Как жонглер с площади Аттелин, он кувыркается, чтобы избежать отчаянного контрудара…
Лезвие рассекает воздух пониже его скулы со звуком, похожим на короткое ржание — кажется, что легкое перышко мазнуло по его впалой щеке…
Кровь бьет фонтаном, свет заливает бистро «Калифорниум» — свет цвета безумия, кровь цвета старых слив. То, что имеет такой цвет, просто обязано быть старым — и никак иначе…
Все время девушка лежит у ног Хорнрака. Наемник перешагивает через нее, как через камень. Ее глаза полны боли и недоверия.
Нож опускается и, как в ножнах, исчезает в тошнотворной тьме. Теперь кровь его владельца нераздельно смешана с кровью Знака, размазанной по его голым предплечьям, сальным ногам, сроднившись с ней в убийстве и боли…
Где-то позади бьется Патине, его лицо светится от ужаса, изо рта, точно грязная вода из пасти каменной горгульи на водостоке, извергаются стихи — стихи водосточных труб, расслабленного сфинктера и остекленевших глаз.
— Запомни, Хорнрак! — кричит он. — Запомни это!
Хорнрак не слышит его.
Трое, а может быть, четверо падают перед ним, а потом глашатая Знака словно выдавливает из видения кровавой схватки. Остается только лицо, всплывающее из глубин сна — длинное, желтое, перемазанное кровью, треугольное и невыразительное, как у осы. Дыхание входит и выходит со свистом, точно сухой пар какой-то машины, точно вздохи насекомого, нашептывающего смертельные тайны символов своей стаи, точно бессодержательные видения песков пустыни, шуршащих по костям…
…пока нож Хорнрака не вонзается точно в ямку между ключицами — с таким звуком долото входит в деревянный брусок. Конец восьмидесяти годам страхов и сомнений. В миг смерти между ними проскакивает искра — кажется, вся клика раскрывает сердце в единственном слове отчаяния, исторгнутого из самой его глубины:
— Нет.
В этом слове — и предупреждение, и торжество…
Хорнрак держит тело на весу, пытаясь вытащить свой нож. Желтое лицо усмехается перед ним, умытое кровью из пробитой сонной артерии. Хорнрак отпускает его, позволяя отступить в мир своих кошмаров.
В какой-то миг он чувствует себя очень старым и совершенно безнадежным. Тени плавают вокруг, ускользают куда-то прочь, смирившись со своим поражением — тихо, как мудрые серые бабуины, обитатели теплых широт, освобождающие пятачок на туманной полуночной скале. Их мех покрыт потеками крови: все кончено, они проиграли. Патине стоит на коленях в центре зала, прижимая руку к окровавленному бедру, чтобы остановить кровотечение: кто-то, отступая, чуть подрезал ему сухожилие под коленом. Хорнрак следит, как он оседает и отползает в угол…
И с криком бросается на улицу. В первый момент лунный свет ослепляет его, он слышит лишь быструю барабанную Дробь бегущих ног. Еще долго он стоит, озадаченно покачивая головой и замерзая, забыв, что по-прежнему сжимает в руке нож — а первый час новых суток медленно подходит к концу.
Потом наемник возвращается в бистро.
Патине уполз через черный ход и исчез в сточных канавах Артистического квартала, а с ним и сверток, принадлежавший девушке. Теперь он, наверно, попытается продать свою находку в заброшенных трущобах в темном конце переулка. Мункаррот с Чорикой нам Вейл Бан ушли, чтобы провести остаток ночи в объятьях друг друга. Каждый будет любоваться собой, глядя в безразличное лицо другого как в зеркало, — а потом они расстанутся, полные отвращения, едва спазм ужаса, что ненадолго соединил их, растает в зареве рассвета. Ушли и приверженцы Знака, унося с собой своих мертвецов. Странные фрески «Калифорниума» свысока смотрят на пустой, гулкий зал, в центре которого, смущенная, стоит и озирается по сторонам с обычной для нее холодной паникой Рожденная заново Фей Гласе, вестник — или предвестник — в бархатном плаще. Ее нелепо обстриженные желтые волосы затвердели от крови и стали похожи на иголки. Она отчаянно пытается заговорить.
— Я… — произносит она.
— В юности… — шепчет она.
Глаза у нее голубые, как купорос.
— Слушайте, — бросил Хорнрак. — Вам надо убираться отсюда, пока они не вернулись.
В левом боку что-то невыносимо ныло. Он чувствовал себя унылым и утомленным.
— Извините за сверток, — продолжал он. — Если увижу Патинса… Надеюсь, ваши люди смогут вам помочь.
Наемник сунул руку в дыру, которой кто-то украсил его мягкую кожаную рубашку. Оттуда текло что-то теплое и липкое. Он прикусил костяшки пальцев.
— Я ранен, — объяснил он, — и ничем больше не могу вам помочь.
— На заре моей юности…
Она явно была безумна… и притягивала таких же безумцев, собирая древнее помешательство Города, как лупа — лучи некоего невидимого насмешливого солнца. Хорнрак не собирался взваливать себе на плечи такой груз… и тем более сажать себе кого-то на шею. Он протянул руку, чтобы коснуться ее плеча…
И тут же пережил отвратительный миг пустоты — так бывает, когда переутомленное сознание проваливается в сон.
Ослепительная вспышка… Хорнрак услышал, как произносит — непонятно зачем и почему: «Нет больше стен». Тени хлынули из углов «Калифорниума» и поглотили его. Полдень звенел в нем гибельным аккордом. Где-то во тьме тысячелетней ночи выли на крепчающем ветру высокие древние башни. Он шел к ним много дней, полный ужаса и благоговения, пересекая языки вересковых пустошей и изрезанные оврагами торфяники, добела отмытые дождями и снегом горные хребты и бездонные топи. Вода была отравлена, дорожки терялись. Наконец скрытый город предстал перед ним как мечта, но к тому времени было слишком поздно…
Второе видение изысканным витражом наложилось на первое…
Крошечный поселок притулился на краю Великой Бурой пустоши. За ним — поросшие болезненными карликовыми дубами крутые склоны, которые тянутся и тянутся, пока не упираются в длинную отвесную скалу из крупнозернистого песчаника. Она протянулась с севера на юг, черные ниши в гаснущем свете кажутся мрачными и бездонными. Несколько снежинок кружатся в холодном сыром воздухе. А на фоне бледно-зеленого неба двигаются гигантские насекомоподобные силуэты — странная процессия, неторопливо и бесшумно пересекающая гребень хребта…
— Нет! — закричал Гален Хорнрак. Он встряхнулся, как умирающая крыса, и оттолкнул женщину.
— Что это? — пробормотал он, уставившись на нее. Его трясло с головы до ног. Изо всех сил прижимая ладонь к левому боку, с изможденным лицом, он качнулся и вышел из бистро «Калифорниум», чувствуя сухое, лихорадочное прикосновение крыльев — или безумия — к своей коже. Позади отчаянно шевелила губами Рожденная заново — как ребенок, корчащий рожи зеркалу.
— На заре моей юности, — говорила она его спине, когда он попятился, — я внесла свою маленькую лепту. Венеция станет похожей на Блэкпул, и никому ничего не достанется. Восстание — это хорошо и необходимо. Я…
Но в бистро «Калифорниум» было тихо. Не осталось ничего, кроме дверного проема и серо-голубого пятна в форме трапеции, тускнеющего, точно высыхающий млечный сок — отражение Города в глубоком колодце лунного света осенней ночью. Ничего не осталось — только ветер с Монарских гор, немного крови, опавшие листья… И она заплакала от обиды.
* * *
Вирикониум. Хорнрак. И три мира, столкнувшихся у него в голове.
Он бесцельно носился взад и вперед по узким улочкам на краю Квартала, и темные канавы, промытые дождями в торфянистой земле и заполненные липкой жижей, разевали свои жадные пасти-ловушки у него под ногами. Ветер свистел в ушах. И смутно темнела на фоне неба цвета электрик ужасная скала с ее призрачными обитателями, что так тихо, с таким упорством наносят нам визиты! Скользя на осколках лунного света, наемник натыкался на двери и стены, его руки и ноги беспорядочно подергивались — словно видение, случайно посетившее его, было вызвано ядом, поражающим нервную систему. Его одежда была порвана, перемазана запекшейся кровью. Он не мог вспомнить, где жил, не представлял, где находится. Именно это роковое обстоятельство помешало ему услышать звук шагов за спиной… и к тому времени, когда он вспомнил, кем был — к тому времени, когда призрачные пейзажи потускнели, и он смог оценить ситуацию — было слишком поздно. От завесы теней, скрывающих стену в переулке, отделилась одна, пересекла потек лунного света, и белое перекошенное лицо возникло прямо перед его собственным. Чудовищный удар в раненый бок швырнул наемника наземь. Казалось, что-то со всей силы толкнуло его в пьяный желтый полумрак… Тонкие, покрытые жесткими волосками руки обхватили его, и голос с запахом влажного тряпья и желчи — голос, раскисший от постоянного потакания своим прихотям, голос, створаживающийся прямо в горле, — зашипел у него над ухом:
— Плати, Хорнрак, или сгниешь в дерьме! Клянусь!
Руки, что обшаривали наемника, были тощими, боязливыми и до ужаса живыми. Они обнаружили кошелек и вытащили его. Они нащупали нож; отступили в смятении; потом выхватили его и колотили о булыжник, пока не сломали. Удовлетворив таким образом свое тщеславие, они внезапно бросили добычу, как спугнутые крысы. Что-то тяжелое и грязное упало на тротуар рядом с головой Хорнрака. Странный, одинокий, пронзительный хохот расколол ночь. Топот бегущих ног, позывной Низкого Города, эхом замер вдали, и Хорнрак — ослабевший, злой, беспомощный — остался один на бесплодном мысу своей пустой жизни, который трудно назвать точкой опоры.
Он обнаружил, что его ранили второй раз, причем вторая рана оказалась рядом с первой. Он усмехнулся сквозь боль, глядя на жалкие обломки своего ножа, подмигивающие с булыжной мостовой. В каждом мелькало крошечное, идеально точное отражение удаляющейся фигуры сочинителя баллад, чей гребень колыхался в смертоносной ночи.
— Чтоб тебе света не дождаться, треклятый какаду, — прошептал Гален Хорнрак. — Тряпка, рифмоплет!
Но теперь ему хотелось только одного: оказаться в знакомом квартале, на рю Сепиль, услышать сухой шорох мышей среди мертвых гераней и доверительное бормотание шлюх на верхней ступеньке. Вскоре этот призрак безопасности стал настолько притягателен, что Хорнрак заставил себя подняться и сделал шаг, на всякий случай оперевшись на стену.
Почти в тот же миг его окутала жуткая вонь, и он споткнулся о сверток, брошенный Патинсом. Просто мусор… Нет, не мусор. Это был узел Рожденной заново, все еще завернутый в водонепроницаемую ткань.
Даже ради спасения жизни Хорнрак не смог бы объяснить, почему эта штука воняет тухлой капустой.
Развернув ткань в поисках ответа на свой вопрос, он обнаружил отрубленную голову насекомого, которая уже начала гнить и сочиться жидкостью. Расстояние между шаровидными глазами составляло полных восемнадцать дюймов.
Хорнрак со стоном бросил ее и бросился бежать мимо перенаселенных, как кроличьи садки, квартальчиков за площади Дельпин, мимо безмолвного неряшливого салона Толстой Мэм Эттейлы и крошащихся карнизов Камин Ауриале. Его шаги будили эхо под пустыми колоннадами, раны ныли от холода.
«Стоит отвернуться, и непременно что-нибудь случится», — думал он, уже зная, что будущее идет за ним по пятам, что смерть залегла в засаде. Точно дикий зверь, он смотрел на Звезды-имена, словно они каким-то образом могли описать те безумные противоестественные перемены, что происходили на земле. Всю дорогу от площади Дельпин до площади Утраченного времени, через Артистический квартал, он шел прямо, как по стрелке — к тесному ущелью рю Сепиль, где его ждали изъеденные древоточцами комнаты с выходом на мрачную лестничную клетку и с потолками, скрипящими всю ночь напролет…
…где рассвет наконец-то нашел его, и где закончилось его восьмидесятилетнее изгнание — хотя сам он в то время этого не знал. Всю ночь он провалялся, оглушенный болью и жаром, изрезанный обломками ярких снов, в которых содержались намеки на приближение Конца света. В разрушенной обсерватории в Альвисе вспыхнул пожар, и огромный колокол, который висел там уже тысячу лет, призывно гудел… Женщина с головой насекомого посыпала его раны песком; потом она вела его по незнакомым колоннадам, которые обшаривал горячий сухой ветер… Под ногами на мостовых хрустела желтая умирающая саранча.
Мэм Эттейла обливалась потом в своем павильоне…
— Бойся смерти из воздуха!
Она растопырила пальцы и положила руку на стол ладонью вверх. Спутники бросили его в глубине пустошей, и он со стоном полз вперед, и Земля разлетелась вдребезги, как старое бронзовое маховое колесо, под болезненным взглядом луны, которая в конце концов решила стать лицом мальчика — безразличным, освещенным тошнотворным светом одинокой свечи.
— Что дальше? — прошептал Хорнрак, пытаясь отмахнуться от паренька.
Это был последний час ночи, когда свет скапливается между ставнями и разливается по сырой штукатурке холодной заплесневелой краской. Снаружи тянулась рю Сепиль — изнуренная, обессиленная, пропахшая кислым вином. Хорнрак закашлялся и сел. Простыня под ним отвердела от свернувшейся крови. Вытащив себя из глубокой норы сна, он обнаружил, что в горле пересохло, во рту стоял прогорклый вкус, а раненый бок казался полым стручком, полным боли.
— Тут люди, хотят вас видеть, — сказал мальчик.
И действительно, позади его невыразительной рожицы плавали другие лица — в углу, за пределами светового круга, очерченного свечой. Хорнрак вздрогнул и вцепился в окровавленное полотно.
— Даже не вздумайте, — прохрипел он.
Мальчик улыбнулся и коснулся его руки.
— Лучше вставайте, сударь.
Двойственный жест, двойственная улыбка… В них было сострадание — а может, презрение; чувство привязанности — а может, неловкость. Они ничего не знали друг о друге, несмотря на сотни подобных рассветов, несмотря на годы заскорузлых окровавленных простыней, бреда, горячей воды и игл, сшивающих раны. Сколько ран перевязал ему этот мальчик с измученным лицом и ловкими пальцами, не выдающими чувств? Сколько дней он провел наедине с запахом сухих гераней, с рю Сепиль, гудящей за ставнями, ожидая вести о смерти?
«Лучше вставайте».
— Ты будешь меня помнить?
Наемника трясло. Его рука нащупала тощее плечико.
— Будешь меня помнить? — повторил он и, не услышав ответа, спустил ноги с кровати.
— Иду, — бросил он, передернув плечами.
Они ждали в темном углу комнаты — молчаливые и внимательные, как мальчик, что промывал и перевязывал его раны, пока пламя свечи бледнело, а серый свет начинал сочиться из-под двери. Фей Гласе, сумасшедшая с Севера, со своим посланием… Эльстат Фальтор, Рожденный заново, лорд, обладающий огромной властью в Вирикониуме со времен войны Двух королев… А между ними — сутулый старик в плаще с капюшоном, который заглянул в щель в заплесневелом ставне и сухо произнес:
— Сегодня все похоже на рассыпанную головоломку. Но взгляните, как падают листья!