Книга пятая
Револьвер
I. Беседа в «Гостинице Жана»
Сьер Клюбен был человек, поджидавший случая.
Он был невысок, желтолиц и силен, как бык. Морскому ветру не удавалось покрыть загаром его кожу, она напоминала воск. Лицо у него было цвета восковой свечи, и ее притушенный огонек светился в его глазах. Он обладал необыкновенно цепкой памятью. Стоило ему однажды увидеть человека, и тот навсегда оставался в его памяти, точно заметка в записной книжке. Его быстрый взгляд схватывал крепко; зрачок, сделав оттиск с лица, хранил его, и пусть лицо это старело, – сьер Клюбен все равно узнавал его. Сбить со следа эту твердую память было невозможно. Сьер Клюбен был скуп на слова, скромен, спокоен; он никогда не позволял себе лишнего движения. Простодушный вид сразу располагал к нему. Многие считали его недалеким, в его прищуре было что-то придурковатое. Но лучшего моряка, как мы уже говорили, нельзя было сыскать; никто не умел так садить галсы, чтобы понизить центр цапора ветра, или тянуть шкот полного паруеа. Говорили, что нет честнее, нет набожнее человека. Тот, кто заподозрил бы его, сам бы вызвал подозрение. Он вел дружбу с Ребюше – менялой из Сен-Мало, жившим на улице СенВенсан, рядом с оружейным мастером, и Ребюше говорил:
«Клюбену я доверил бы свою лавку». Сьер Клюбен был вдовцом. Его супруга слыла столь же достойной женщиной, сколь достойным человеком слыл он сам. Г-жу Клюбен пережила слава о ее несокрушимой добродетели. Вздумай полюбезничать с ней бальи, она бы пожаловалась королю; влюбись в нее господь бог, она бы пожаловалась своему духовнику. Чета Клюбенов олицетворяла в Тортвале идеал английской «респектабельности». Супруга Клюбена была лебедью; сам Клюбен – горностаем. Он не пережил бы и пятнышка на этой белизне. Попадись ему, кажется, чужая булавка, он бы не успокоился, пока не разыскал бы ее владельца. Он бы забил в набат, найдя коробку спичек. Однажды он зашел в кабачок в Сен-Серване и сказал кабатчику: «Три года назад я позавтракал у вас, вы ошиблись в счете», – и вручил хозяину шестьдесят пять сантимов. Он был ходячей честностью с недоверчиво поджатыми губами.
Он как будто вечно выслеживал. Кого же? Вероятно, жуликов.
По вторникам он вел Дюранду в Сен-Мало. Приезжал туда во вторник вечером, оставался два дня для погрузки судна и возвращался на Гернсей в пятницу утром.
В те времена в бухте Сен-Мало существовал заезжий дом под названием «Гостиница Жана».
Позже, когда строилась набережная, заезжий дом снесли.
Но в те годы море подходило к городским воротам Сен-Венсана и Динана; во время отлива из Сен-Мало в Сен-Серван и обратно ездили в двуколках и колясках, которые сновали между судами, объезжая якоря, канаты и буйки, чуть не натыкаясь кожаным верхом на низкие реи или утлегари. От прилива до прилива кучера гнали лошадей по песку там, где шесть часов спустя ветер подхлестывал волны. Прежде здесь по всему побережью Сен-Мало рыскали две дюжины сторожевых псов, которые в 1770 году загрызли морского офицера.
Собаки переусердствовали, и их уничтожили. Теперь уже не слышно по ночам собачьего лая между Большим и Малым Таларом.
Сьер Клюбен останавливался в «Гостинице Жана». Там находилась французская контора Дюранды.
Там ели и пили таможенные чиновники и береговая охрана. Им был отведен особый стол. Таможенные чиновники из Биника встречались там с таможенниками из Сен-Мало, что было весьма полезно для дела.
Сюда заглядывали и шкиперы, но ели они за другим столом.
Сьер Клюбен подсаживался то к тем, то к другим, однако охотнее к столу таможенников, чем судовладельцев. Везде он был желанным гостем.
Кормили здесь вкусно. Чужеземным морякам предлагались на выбор напитки всех стран света. Какого-нибудь щеголеватого матросика из Бильбао угощали здесь «геладой». Пили там и «стату», как в Гринвиче, и коричневый «гез», как в Антверпене.
Бывало, капитаны дальнего плавания и судохозяева присоединялись к шкиперской трапезе. Обменивались новостями:
«Как дела с сахаром?» – "Прибывает небольшими партиями.
Но ходят слухи, что вот-вот прибудут три тысячи мешков из Бомбея и пятьсот бочек из Сагуа". – «Увидите, что правые одержат верх над Вилелем». – «А как индиго?» – «Всего лишь семь тюков из Гватемалы». – «Нанина-Жюли» стоит на рейде.
Красивое трехмачтовое судно из Бретани". – «Еще два города Ла-Платы повздорили из-за выеденного яйца». – «Когда Монтевидео жиреет, Буэнос-Айрею тощает». – «Пришлось перегружать с „Царицы неба“ товары, забракованные в Калао». – «На какао хороший спрос; мешки каракского идут по двести тридцать четыре, а тринидадского – по семьдесят три». – "Говорят, во время смотра на Марсовом поле кричали: «Долой министров!» – «Просоленные невыделанные кожи „саладерос“ – продаются по шестидесяти франков – бычьи, а коровьи – по сорока восьми». – «Что, перешли Балканы? А где Дибич?» – «В Сан-Франциско не хватает анисовой водки. С планьольским оливковым маслом затишье. Центнер швейцарского сыра – тридцать два франка». – "Умер, что ли, Лев Двенадцатый?" – и т. д.
Все это обсуждалось шумно, во весь голос. За столом таможенных чиновников и береговой охраны говорили потишз.
Свои дела береговая и портовая полиция не стремилась предавать особой гласности и не откровенничала.
За шкиперским столом председательствовал старый капитан дальнего плавания Жертре-Габуро. Жертре-Габуро был не человек, а барометр. Он так сжился с морем, что безошибочно предсказывал погоду. Он устанавливал ее заранее. Он выслушивал ветер, щупал пульс отлива и прилива. Туче он говорил: «А ну-ка, покажи язык» – иными словами, молнию.
Он был врачом волн, бризов, шквала. Океан был его пациентом. Он обошел весь свет, как врач обходит больницу, изучая каждый климат, его здоровье и немощи. Он основательно знал патологию времен года. Он сообщал такие факты: «Как-то в 1796 году барометр упал на три деления ниже бури». Он был моряком по призванию. Ненавидел Англию всей силой своей любви к морю. Тщательно изучал английский флот, чтобы знать его слабые стороны. Умел объяснить, чем «Соверен» 1637 года отличался от «Королевского Вильяма» 1670 года и от «Победы» 1755 года. Сравнивая надводные части судов, он сожалел, что на палубах английских кораблей больше нет башен, а на мачтах – воронкообразных марсов, как на «Большом Гарри» в 1514 году, – сожалел потому, что они были отличной целью для французских ядер. Нации он различал лишь по их флоту; его речи была присуща своеобразная синонимика.
Так, Англию он называл «Маячно-лоцманская корпорация», Шотландию – «Северная контора», а Ирландию – «Балласт на борту». Запас сведений был у него неисчерпаем; он был ходячим учебником и календарем, справочником мер и тарифов.
Наизусть знал таксу маяков, в особенности английских: пенни с тонны при проходе мимо такого-то маяка, фартинг – при проходе мимо другого. Он говорил: «Маяк Смолл-Рок прежде расходовал всего лишь двести галлонов масла, а теперь сжигает полторы тысячи». Однажды капитан опасно заболел в плавании, и, когда весь экипаж, думая, что он умирает, обступил его койку, он, превозмогая предсмертную икоту, вдруг обратился к корабельному плотнику: «Надо бы вырезать в эзельгофтах по гнезду с каждой стороны для чугунных шкивов с железной осью и пропустить через них стень-вынтрепы». Из всего этого явствует, что он был человек незаурядный.
Шкиперы и чиновники почти никогда не вели за столом разговора на общую тему. Все же такой случай произошел в самом начале февраля, именно в то время, до которого мы довели наше повествование. Внимание привлекали трехмачтовое судно «Тамолипас» и его капитан Зуэла; судно пришло из Чили и должно было туда вернуться. Шкиперы интересовав лжсь его грузом, чиновники – скоростью хода.
Капитан Зуэла из Копиапо был не то чилиец, не то колумбиец, весьма независимо принимавший участие в войнах за независимость, склонявшийся то на сторону Боливара, то на сторону Морильо, смотря по тому, что было выгоднее. Он разбогател, оказывая услуги и тем и другим. Зуэла был ярым приверженцем Бурбонов и бонапартистом, либералом и монархистом, атеистом и католиком. Он принадлежал к той огромной партии, которую можно назвать доходной партией. Время от времени он приезжал во Францию по делам и, если верите слухам, охотно оказывал на своем корабле гостеприимство беглецам всех мастей, банкротам или политическим изгнанникам – не все ли равно кому? – лишь бы они были платежеспособны. Проделывал он это весьма просто. Беглец ждал в укромном уголке на берегу, и Зуэла, прежде чем сняться с якоря, посылал за ним шлюпку. Так в предыдущий рейс он вывез беглеца, осужденного заочно по делу Бертона, а на этот раз, по слухам, рассчитывал захватить несколько человек, причастных к столкновению на Бидасоа, Предупрежденная полиция была начеку.
То были времена побегов. Реставрация – это реакция; революция повлекла за собою эмиграцию. Реставрация – ссылку, В первые семь-восемь лет после возвращения Бурбонов всех охватила паника: финансисты, промышленники и коммерсанты чувствовали, как почва уходит у них из-под ног, и банкротства участились. «Спасайся, кто может», – только об этом и думали в политических кругах. Левалет бежал, Лефевр-Денуэт бежал, Делон бежал. Свирепствовали чрезвычайные суды, вдобавок – Трестальон. Люди спасались от Сомюрского моста, от Реольской эспланады, от стены Парижской обсерватории, от Ториасской башни в Авиньоне – эти зловещие силуэты остались в истории как символ реакции; еще и сейчас виден на них отпечаток ее кровавой руки. Лондонский процесс Тистльвуда и его отголоски во Франции, парижский процесс Трогова и его отголоски в Бельгии, Швейцарии, Италии умножили основания для тревоги и бегства, углубили внутренний развал, опустошили даже высокопоставленные круги тогдашнего общества. Обезопасить себя – вот о чем заботился каждый. Быть замешанным в каком-нибудь политическом деле – значило погибнуть. Дух превотальных судов пережил эти учреждения.
Цриговоры выносились в угоду властям. Люди бежали в Техас, в Скалистые горы, Перу, Мексику. «Луарские разбойники», ныне именуемые рыцарями, – в те годы основали «Убежище для беглых». В одной из песен Беранже поется: «О дикари, французы мы, так пожалейте нашу славу!» Покинуть свою страну было единственным выходом из положения. Но нет ничего труднее побега; это короткое слово таит в себе целую бездну.
Все оборачивается препятствием для того, кто хочет незаметно ускользнуть. Чтобы скрыться, надо стать неузнаваемым. Людям значительным, даже знаменитостям, приходилось прибегать к жульническим уловкам. Удавалось это им плохо. Их притворство бросалось в глаза. – Привычка действовать открыто мешала им проскользнуть сквозь сети, расставленные на пути.
Мошенник, выпущенный из тюрьмы под надзор полиции, был в ее глазах особой, внушавшей больше доверия, чем иной генерал. Представьте себе безупречность, пытающуюся загримироваться, добродетель, изменившую голос, славу, прикрывшуюся маской. Любой встречный, проходимец с виду, мог оказаться лицом известным, пытающимся раздобыть подложный паспорт. Сомнительное поведение человека, вынужденного скрываться, ничуть не противоречило тому, что перед вами герой.
Вот вкратце характерные черты того времени; о них обычно умалчивает так называемая беспристрастная история, но их обязан показать художник, правдиво рисующий эпоху. Прячась за спину людей честных, за ними улепетывали плуты, они не были на таком подозрении, и их не так рьяно выслеживали.
Негодяй, вынужденный бежать, пролезал, пользуясь случаем, в ряды изгнанников и, как мы уже говорили, благодаря своей ловкости чаще сходил в этой сумятице за человека порядочного, нежели действительно порядочный человек. Безукоризненная честность, преследуемая правосудием, ведет себя неуклюже. Она ничего не понимает и делает промахи. Фальшивомонетчик ускользал легче, чем член Конвента.
Можно утверждать, как это ни странно, что бегство, особенно для людей бесчестных, открывало широкие возможности.
Крохи цивилизации, которые мошенник увозил из Парижа или Лондона, заменяли ему целый капитал в диких или первобытных странах, создавая ему имя и положение. Увильнуть здесь от кары закона, а за морем получить духовный сан было вполне возможно. Люди исчезали точно по мановению волшебного жезла, и случалось, что судьба беглеца складывалась, как в сказке. То был побег в неведомое, в царство фантазии. Злостный банкрот, удрав из Европы и освободившись таким образом от долгов, всплывал лет через двадцать в образе великого визиря в Монголии или короля в Тасмании.
Содействие побегам было промыслом, и промыслом прибыльным, ибо надобность в нем бьгла велика. Этот вид наживы стал одним из отраслей торговли. Тот, кто хотел укрыться в Англии, обращался к контрабандистам; кто хотел укрыться в Америке, обращался к таким авантюристам дальнего плавания как Зуэла.
II. Клюбен замечает кого-то
Иногда Зуэла заходил перекусить в «Гостиницу Жана».
Сьер Клюбен знал его в лицо.
Вообще сьер Клюбен не был гордецом: он не гнушался шапочным знакомством с жуликами. Случалось, он даже вел с ними дружбу, пожимал им руки и здоровался на людной улице. Он изъяснялся по-английски с контрабандистамиангличанами и коверкал испанский, беседуя с контрабандистами-испанцами. По этому поводу он изрекал такие сентенции" Познай зло, дабы извлечь из него добро. – Леснику – полезно потолковать с браконьером. – Лоцман должен знать пирата ибо пират – тот же риф. – Я испытываю жулика, как врач испытывает яд". Возражений это не вызывало. Все соглашались с капитаном Клюбеном. Хвалили за то, что в нем нет смешной щепетильности. Да и кто осмелился бы о нем позлословить? Все, что он делал, требовалось, очевидно, «для пользы дела». Он был сама искренность. Ничто не могло его опорочить.
Хрусталь не в силах запятнать себя, даже если бы старался.
Такое доверие было справедливым воздаянием за долгие годы примерной жизни, в этом ценность честно заслуженного доброго имени. Как бы ни поступал сьер Клюбен, каким бы его поступок ни казался, все приписывалось его добродетели которую усматривали даже в дурном, – он был непогрешимкроме того, его считали очень осторожным. Сомнительные связи с разными проходимцами набросили бы тень на любого поведение же сьера Клюбена лишь подчеркивало его честность!
Слава о его ловкости сочеталась со славой о его простоватости, ни в ком не возбуждая ни сомнения, ни беспокойства есть такие простачки-ловкачи. Это одна из разновидностей честного человека, и разновидность неоценимая. Если людей подобных сьеру Клюбену, застанут за дружеским разговором с жуликом и злодеем, то воспримут это как нечто должное умилятся, поймут, станут уважать еще больше; одобрительно подмигнет им общественное мнение.
Погрузка «Тамолипаса» подходила к концу. Он готовился к отплытию и должен был скоро сняться с якоря.
Как-то, во вторник вечером, Дюранда пришла в Сен-Мало еще засветло. Сьер Клюбен, стоя на мостике и наблюдая за маневрированием судна у входа в гавань, заметил близ Малой бухты, на песчаном берегу, в укромном уголке меж скал, двух человек, которые о чем-то толковали. Он направил на них:
морской бинокль и узнал одного из собеседников. То был капитан Зуэла. Казалось, он узнал и другого.
Другой, рослый человек с проседью, в шляпе с высокой тульей и строгом черном костюме, был, по-видимому, квакер.
Он не поднимал смиренно опущенных глаз.
В «Гостинице Жана» сьер Клюбен выяснил, что «Тамолипас» снимается с якоря дней через десять.
Впоследствии стало известно, что Клюбен собрал еще коекакие дополнительные сведения.
Ночью он явился в оружейную лавку, что на улице СенВенсан, и спросил хозяина:
– О револьвере слышали?
– Как же, американская выдумка! – отвечал тот.
– Это пистолет, который умеет поддерживать беседу.
– И впрямь. Спросит и ответит.
– И возразит.
– Что верно, то верно, господин Клюбен. У него вращающийся барабан.
– Да пять-шесть пулек.
Торговец кивнул и, оттопырив губы, прищелкнул языком в знак восхищения.
– Отменное оружие, господин Клюбен. Я полагаю, что его ждет большое будущее.
– Мне нужен шестизарядный револьвер.
– Чего нет, того нет.
– Какой же вы после этого оружейник?
– Еще не держу этого товара. Вещь, знаете ли, небывалая. Новинка. Во Франции пока выделывают только пистолеты.
– Ах, черт!
– Их еще нет в продаже.
– Ах, черт!
– Могу предложить отличные пистолеты.
– Мне нужен револьвер.
– Согласен, вещь стоящая. Подождите минуточку, господин Клюбен..
– Ну что?
– Думается мне, что сейчас в Сен-Мало можно достать один по случаю.
– Револьвер?
– Да.
– Продажный?
– Да.
– У кого?
– Думается мне, что я знаю у кого. Справлюсь.
– Когда дадите ответ?
– По случаю. Но вещь отменная.
– Когда мне наведаться?
– Уж раз я взялся добыть вам револьвер, знайте – будет на славу.
– Когда дадите ответ?
– В следующий ваш приезд.
– Никому ни слова, что это для меня, – предупредил Клюбен.
III. Клюбен что-то относит и ничего не приносит
Сьер Клюбен закончил погрузку Дюранды, взял на борт порядочное количество быков и несколько пассажиров и отплыл из Сен-Мало на Гернсей, как всегда, в пятницу утром, В тот же день, когда пароход вышел в открытое море и на время можно было покинуть капитанский мостик, Клюбен заперся в своей каюте, взял саквояж, в одно отделение положил одежду, в другое – сухари, несколько банок с консервами, несколько фунтов какао в плитках, хронометр и морскую подзорную трубу, защелкнул замок и через ушки саквояжа продернул веревку, приготовленную заранее, чтобы вскинуть, если понадобится, поклажу на сйину. Затем спустился в трюм, вошел в тросовое отделение и вынес оттуда перехваченную узлами веревку с крюком, которой пользуются конопатчики на море и воры на суше. Такие веревки облегчают подъем.
Прибыв на Гернсей, Клюбен отправился в Тортваль, где и провел почти двое суток. Он отвез туда саквояж и веревку, а вернулся с пустыми руками.
Скажем раз и навсегда, что Гернсей, о котором повествуется в этой книге, – Гернсей стародавний, уже не существующий, и найдешь его ныне лишь в селеньях и деревнях. Там он еще жив, но в городах он вымер. Замечание о Гернсее относится и к Джерсею. Сент-Элье теперь не уступит Дьеппу; порт Сен-Пьер не уступит Лориану. Прогресс и созидательный дух маленького, но стойкого островного народа все преобразили на Ламаншском архипелаге за сорок лет. Там, где была тьма, теперь все залито светом. Итак, продолжаем наш рассказ.
В те времена, которые так далеки от нас, что их можно считать седой стариной, на Ламанше процветала торговля беспошлинными товарами. Контрабандисты облюбовали дикий западный берег Гернсея. Люди сверхосведомленные и знающие со всеми подробностями о том, чта происходило час в час полстолетия назад, даже по названиям перечислят множество их кораблей, в большинстве – астурийских либо из Гипускоа.
Известно, что не проходило недели, как появлялся один-другой такой корабль в гавани Святых или в Пленмоне. Ну чем не настоящее судоходство? На побережье Серка есть пещера, которая называлась и теперь называется «Лабазом», ибо в этом гроте контрабандисты распродавали свой товар. Когда велись дела такого рода, на Ламанше пользовались особым, контрабандистским, теперь забытым языком; для испанского он был тем же, чем левантийский для итальянского.
И на английском и на французском приморье контрабандисты держали тесную тайную связь с открытой и узаконенной торговлей. Они имели доступ в дома крупнейших финансистов, правда, через потайную дверь; контрабанда подпольно вливалась в товарооборот и во всю кровеносную систему промышленности. По обличью – купец, а по сути – контрабандист; вот разгадка многих нажитых состояний. Так Сеген отзывался о Бургене, а Бурген – о Сегене. За их слова не ручаемся; быть может, они возводили друг на друга поклеп. Но что бы там ни было, бесспорно одно: контрабанда, преследуемая законом, кровно породнилась с финансовым миром. Она поддерживала отношения с «лучшим обществом». Притон, в котором Мандрен в былые времена сиживал бок о бок с графом Шароле, с виду был вполне приличен и даже безупречен в глазах общества; дом как дом.
Итак, у контрабандистов было немало соучастников, скрывавшихся под чужой личиной. Тайна требовала полной непроницаемости. Многое знал контрабандист и обязан был молчать; нерушимая и суровая верность являлась для него законом.
Главным достоинством контрабандиста считали честность. Без умения хранить тайну нет контрабанды. Тайна запретной торговли была подобна тайне исповеди.
И тайна хранилась свято. Контрабандист давал клятву молчания и держал слово. На него можно было положиться без малейшего опасения. Однажды судья-алькальд из Уаярзена задержал контрабандиста с Сухой гавани и подверг допросу, принуждая выдать лицо, негласно снабдившее его деньгами.
Контрабандист соучастника не выдал. Этим лицом был сам судья-алькальд. И судье пришлось на глазах у всех во имя закона подвергнуть пытке своего сообщника, а тот вынес ее, потому что дал клятву.
В Пленмон наезжали знаменитейшие контрабандисты тех времен – Бласко и Бласкито. Они были тезками. У испанцев и католиков это считается родством; согласитесь, что общий святой в небесах – не меньшее для того основание, чем общий отец на земле.
Сговориться с контрабандистами, зная почти все их окольные пути, было и очень сложно, и очень легко. Надо было только преодолеть ночные страхи, отправиться в Пленмон и безбоязненно стать лицом к лицу с таинственным знаком вопроса, который возникал там перед вами.
IV. Пленмон
Пленмон, близ Тортваля, – один из углов гернсейского треугольника. Там, в конце мыса, над синим морем зеленеет высокий бугор.
Вершина его пустынна.
Она кажется еще пустыннее оттого, что на ней ютится дом.
Страшно становится в этих уединенных местах, когда смотришь на дом.
Его, говорят, посещает нечистая сила.
Правда ли, нет ли, но вид его необычен.
Трава обступила гранитный двухэтажный дом. И это не развалины. Напротив, дом вполне пригоден для жилья. У него толстые стены, прочная крыша. Ни одного камня не выпало из стены, ни одной черепицы из кровли. Уцелела и кирпичная труба. Дом повернулся спиной к морю. Фасад, выходящий на океан, – глухая стена. Внимательно вглядевшись, замечаешь на нем замурованное окно. На крыше – три слуховых око ща, одно на восток, два – на запад, все три замурованы. Только на переднем фасаде, что смотрит на сушу, дверь и два окошка.
Двери и оба окна нижнего этажа тоже замурованы. В верхнем этаже, что сразу поражает, когда подходишь к дому, виднеются два настежь открытых окна, и эти открытые окна страшнее замурованных. Широкие отверстия чернеют в ярком свете дня.
Нет в них стекол, нет даже рам. Они обращены во мрак, словно пустые глазницы. Дом покинут. Через зияющие окна видишь мерзость запустения. Нет там ни обоев, ни панелей – один голый камень. Будто могильный склеп с окнами, из которых смотрят призраки. Дожди размывают фундамент со стороны моря. Стебли крапивы, клонясь под порывами ветра, ластятся к стенам. Вокруг до самого горизонта ни. единого человеческого жилья. Дом – пустота, полная тишина. Однако если остановиться и прислушаться, приложив ухо к стене, то порой различишь приглушенные звуки, словно тревожное хлопанье крыльев. На камне, образующем верхний косяк замурованной двери, высечены буквы ЭЛМ – ПБИЛГ и дата: 1780 год.
По ночам бледный лик луны заглядывает в дом.
Вокруг беспредельное море. Здание расположено превосходно, поэтому и кажется особенно зловещим. Красота природы становится загадкой. Почему ни одна семья не поселится здесь? Дом хорош, окрестности прелестны. Отчего же такое запустенье? К вопросам, задаваемым рассудком, присоединяется и разыгравшееся воображение. Поле можно обработать, отчего же оно не возделано? Хозяина нет. Входная дверь наглухо забита. Что же тут случилось? Почему человек бежит прочь отсюда? Что здесь происходит? И если ничего не происходит, то почему тут нет ни души? Не бодрствует ли здесь кто-нибудь, когда остров засыпает? Туманы и шквал, ветер, хищные птицы, притаившийся зверь, неведомые существа встают в воображении, стоит лишь подумать об этом доме. Для каких же странников служит он пристанищем? Представляешь себе, как ночью град и ливень врываются в окна. Внутри дома стены в грязных разводах от потоков воды, струившейся по ним во время грозы. Ураганы навещают замурованные и вместе с тем открытые комнаты. Быть может, тут было совершено преступление? Чудится, что по ночам дом этот, отданный во власть мраку, должен взывать о помощи. Безмолвен ли он? Подает ли голос? С кем он имеет дело в этом уединении? Здесь привольно тайнам ночи. Дом пугает в полдневные часы; каков же он в полночь? Взирая на него, взираешь на загадку. Спрашиваешь себя, – ибо и в фантастическом видении своя логика, ибо и возможное тяготеет к невозможному, – что творится в доме между вечерними и предрассветными сумерками? Не является ли этот пустынный холм местом, которое притягивает к себе создания иного мира, рассеянные в бесконечности, и вынуждает их спуститься на землю, чтобы стать доступными глазу человека? Быть может, сюда вихрем залетает неощутимое?
Быть может, неосязаемое уплотняется здесь, принимая видимую форму? Загадка. Священный ужас таится в этих камнях.
Мрак, заволакивающий заповедные комнаты, больше, чем мрак: это неведомое. Зайдет солнце, и рыбачьи челны вернутся с ловли, умолкнут птицы, пастух выведет из-за скал и погонит домой коз, змеи, осмелев, выползут из расщелин меж камней, проглянут звезды, подует северный ветер, наступит полная тьма, но все так же будут зиять оба окна. Они открывают путь игре фантазии; и народное суеверие, тупое и в то же время мудрое, воплощает мрачное содружество этого жилища с ночным мраком в приведениях, выходцах с того света, призрачных, неясно очерченных фигурах, блуждающих огнях, в таинственных хороводах духов и теней.
Дом посещается «нечистой силой» – этим все сказано.
Легковерные объясняют все по-своему, но по-своему объясняют все и здравомыслящие. В доме нет ничего особенного, говорят здравомыслящие. Раньше, во времена революционных войн и войн Империи и во времена расцвета контрабанды, здесь был наблюдательный, пост. Для этого и построили дом.
Кончились войны, и наблюдательный пост упразднили. Дом не разрушили, ибо он мог еще йригодиться. Двери и окна нижнего этажа забили, чтобы уберечь дом от навозных жуков в человеческом образе и прочих непрошеных посетителей; замуровали окна, выходящие с трех сторон на море, чтобы защитить дом от южного и восточного ветра. Вот и все.
Но невежды и легковеры упрямо стоят на своем. Прежде всего дом выстроен вовсе не в годы революционных войн Дата стоящая на нем, 1780 год, предшествовала революции. Затем он вовсе не был предназначен для наблюдательного поста – на нем стоят буквы ЭЛМ – ПБИЛГ, что обозначает двойную монограмму двух фамилий и указывает, по обычаю, что дом построили для молодоженов. Следовательно, он был жилым. Почему же он заброшен? Если дверь и нижние окна замуровали, чтобы никто не проник в дом, почему же оставили открытыми два окошка наверху? Надобно было или все заделать, или ничего не трогать. Где ставни? Где рамы? Где оконные стекла?
К чему было замуровывать окна с одной стороны, если их не замуровали с другой? Оберегают дом от дождя с юга, а позволяют ему врываться с севера.
Легковеры, несомненно, ошибаются, но и здравомыслящие, разумеется, не вполне правы. Задача не разрешена.
Верно лишь одно: ходят слухи, что контрабандистам дом приносит скорее пользу, чем вред.
Страху свойственно преувеличивать истинное значение факта. Несомненно, некоторые ночные происшествия в заброшенном здании, которые легли в основу легенды о духах, посещавших его, объяснялись тем, что сюда незаметно, украдкой наезжали люди, – почти тотчас же уходившие в море, а также тем, что кое-кто из этих подозрительных личностей, исподтишка обделывавших свои темные делишки, то ли из предосторожности, то ли из удальства, иной раз показывался, чтобы припугнуть любопытных.
В ту далекую от нас пору возможны были всякие дерзкие предприятия. Полиция, особенно в маленьких государствах не была так бдительна, как теперь.
Добавим, что если этот заброшенный дом, как говорят, был удобен для мошенников и собирались они там без всякого стеснения, то именно потому, что у дома была плохая слава.
А плохая слава охраняла его от доносов. Защиты от духов ищут отнюдь не у таможенных чиновников и не у полиции. Люди суеверные осеняют себя крестным знамением, но не спешат под сень правосудия. Они что-то видят или воображают, будто видят, убегают и хранят молчание. Существует безмолвное, невольное, но бесспорное соглашение между теми, кто страшит, и. теми, кто страшится. Испуганные считают себя виноватыми перед виновниками их испуга, они полагают, что открыли чьюто тайну, и, не понимая, что происходит, боятся навлечь на себя беду, рассердив нечистую силу. Вот почему они не болтают. Но и помимо этого соображения, люди суеверные обычно молчаливы; боязнь нема, запуганный человек немногословен как будто страх говорит ему: «Тсс!»
Но все это, – напоминаем читателю, – относится к глухой старине, когда гернсейские крестьяне верили, что таинство рождения Христа ежегодно в определенный день отмечается домашними животными, и в рождественскую ночь никто не осмеливался войти в хлев, боясь увидеть быков и, ослов, склонившихся ниц.
Если доверять местным преданиям и рассказам старожилов, то в старину люди из суеверия развешивали по стенам пленмонского дома на гвоздях, следы от которых местами виднеются и теперь, крыс с обрубленными лапками, летучих мышей без крыльев, скелеты животных, жаб, расплющенных между страницами Библии, стебли желтого волчьего боба – странные символические приношения тех неосторожных прохожих, кому ночью что-то привиделось и кто понадеялся дарами вымолить ceбе прощение, отвратив немилость вампиров, выходцев с того света и злых духов. Во все времена встречались люди, даже из сильных мира сего, которые верили в оборотней и в шабаш. Цезарь советовался с Саганом, Наполеон – с мадемуазель Ленорман. У иных людей совесть бывает так неспокойна, что они готовы получить отпущение грехов у самого Сатаны. «Господом содеянное да не расторгнется Сатаною» – вот одна из молитв Карла V. Иные еще боязливей. Они доходят до убеждения, что провиниться можно и перед злом. Их постоянная забота – быть безупречными в глазах дьявола. Отсюда религиозные обряды, взывающие к страшным силам тьмы; это одна из разновидностей ханжества. Мысль о преступлении против лукавого угнетает больное воображение; страх перед нарушением законов его царства мучит этих странных казуистов невежества; они испытывают угрызения совести по отношению к преисподней. Благочестиво верить в сатанинские действа Брокена и Армюира, считать, что грешен перед адом, прибегать из-за воображаемого прегрешения к покаянию перед химерой, раскрывать свои помыслы лукавому, сокрушенно бить себя в грудь перед отцом греха, исповедоваться в обратном смысле – все это есть или было; каждая страница судебных дел о колдовстве гласит об этом. Вот до чего доходит человеческое заблуждение. Поддавшись страху, человек уже не может остановиться, ему мерещатся мнимые проступки, он грезит о мнимом искуплении и взывает к тени ведьминого помела для очистки своей совести.
Одним словом, если в доме и творилось что-то странное, это никого не касалось; не считая нескольких случаев и – исключений, туда никто не заглядывал, он был покинут. Кому охота столкнуться с исчадием ада?
Ужас, внушенный домом, охранял его и отпугивал свидетеля и наблюдателя, поэтому ничего не стоило проникнуть ночью в дом по веревочной или просто по первой попавшейся приставной лестнице, взятой в соседнем саду. Захватив с собой кое-какие пожитки и запас пропитания, можно было беспрепятственно дождаться удобного случая и уплыть тайком на судне. Предание гласит, что лет сорок тому назад некий беглец, по словам одних – из политических, по словам других – из торговцев, довольно долго скрывался в пленмонском доме призраков, пока ему не удалось уехать в Англию на рыбачьем судне. А из Англии легко попасть и в Америку.
Согласно этому же преданию, все съестные припасы, спрятанные в заброшенном доме, оставались в целости и сохранности, ибо Люциферу, как и контрабандистам, было выгодно, чтобы тот, кто их принес, вернулся.
С вершины, на которой стоит дом, в одной миле от берега, на юго-западе, виден риф Гануа.
Риф знаменит. Он причинил столько зла, сколько может причинить утес. Был он одним из самых страшных морских убийц. Он коварно подстерегал корабли по ночам. Он расширил тортвальское и рокенское кладбища.
В 1862 году на рифе соорудили маяк.
Сейчас риф Гануа освещает путь судам, которые он некогда сбивал с пути; в лапу западни вложили факел. Теперь люди всматриваются в горизонт, отыскивая этот утес, как своего спасителя и путеводителя, а прежде они бежали от него, как от злодея. Скалы Гануа обезопасили то беспредельное ночное пространство, которое устрашали прежде. Точно разбойник превратился в блюстителя порядка.
Есть три Гануа: Большой, Малый и Чайка. На Малом и светит ныне «красный огонь».
Риф этот окружен скалами: они то уходят под воду, то выступают из нее, он выше всех. У него, как у крепости, свои форпосты: со стороны открытого моря – кордон из тринадцати скал, на севере – два подводных утеса: Высокие вилы, Шипы и песчаная отмель Эруэ; к югу – три утеса: Кошка, Дырявый и Гарпун; дальше – две мели: Южная и Муэ; кроме того, перед самым Пленмоном, в уровень с водой, – «Западная груда гороха».
Переплыть пролив между Гануа и Пленмоном хоть и трудно, но возможно. Как известно, это и был один из подвигов сьера Клюбена. Пловец, изучивший мели, знает два места для отдыха: Круглую скалу и подальше, чуть свернув налево" – Красную скалу.
V. Разорители гнезд
В ту самую субботу, которую сьер Клюбен провел в Тортвале, вероятно, и произошло престранное событие, мало кому известное поначалу и всплывшее лишь долгое время спустя.
Ибо, как мы уже говорили, о многом очевидец умалчивает под влиянием испытанного страха.
В ночь с субботы на воскресенье – мы указываем время точно и уверены, что не ошибаемся, – трое мальчишек вскарабкались на крутой пленмонский берег. Ребята возвращались домой, в селение. Они целый день провели на море. То были разорители гнезд, а по местному выражению, «гнездодеры».
На любом побережье, где есть утесы и расщелины в скалах, нависших над морем, ватаги детей опустошают птичьи гнезда.
Мы уже вскользь упоминали о них. Читатель, верно, помнит, что Жильят тревожился и за детей и за птиц.
Гнездодеры – это, так сказать, океанские сорванцы, они отнюдь не робкого десятка.
Тьма была непроглядная. Толстый слой туч закрывал небосклон. На тортвальской колокольне, круглой и остроконечной, как шапка чернокнижника, только что пробило три часа.
Почему же мальчишки возвращались так поздно? Да очень просто. Они разыскивали яйца чаек на «Западной груде гороха». Весна йыдалась теплая, и рано настала пора любви у птиц. Ребята гонялись за пернатыми самцами и самками, кружившими над гнездами, и в охотничьей горячке совсем позабыли о времени. Они попали в плен к приливу, вовремя не вернулись в бухточку, где причалили свою лодку, и им пришлось ждать отлива на одной из вершин «Западной груды гороха». Вот почему они запоздали. Обычно матери ждали их в лихорадочной тревоге, но радость встречи, сменяя тревогу, разражалась гневом, а накипевшие слезы – подзатыльниками.
Поэтому-то ребята побаивались и спешили. Они спешили, но все служило им предлогом для промедления, так им не хотелось являться домой. Впереди их ждали материнские объятия вперемежку с затрещинами.
Лишь одному из них, сироте-французу, нечего было бояться. Он рос без родителей и сейчас даже радовался, что у него нет матери. Никому до него нет дела, поэтому нечего опасаться и колотушек. Двое других были гернсейцы из тортвальского прихода.
Трое гнездодеров, вскарабкавшись на гребень высокого, крутого обрыва, вышли на плоскогорье, к дому, «облюбованному нечистой силой».
И сразу же их обуял страх, что случалось с любым прохожим, особенно с ребенком, в такой час и в таком месте.
Им очень хотелось бежать со всех ног, но хотелось также постоять и поглазеть.
Они остановились.
Они вгляделись в дом.
Он был очень черный и очень страшный.
На пустынном плоскогорье возвышалась мрачная громада, какой-то правильно очерченный отвратительный нарост, какая-то квадратная глыба с прямыми углами, похожая на исполинский алтарь преисподней.
Первой мыслью ребят было удрать, второй – подойти щи ближе. Они еще никогда не видали этого дома в ночной час, Ведь любопытяо испытать страх. С ними был маленький француз, поэтому они подошли к дому.
Известно, что французы ни во что не верят.
Да и легче, – когда ты не один в опасности; втроем бояться веселее.
А потом, когда ты охотник, когда ты мальчишка и когда всей троице нет и тридцати лет, когда высматриваешь, подкарауливаешь, разведываешь то, что скрыто, – разве остановишься на полдороге? Раз ты сунул нос в одно гнездо, как же не сунуть его в другое? Охота увлекает; пошел выслеживать – точно в зубчатое колесо попал. В жилье птиц заглядывал, ну и в жилье призраков, хоть одним глазком, а хочется заглянуть, Почему бы не разнюхать, что делается в аду?
От дичи к дичи – смотришь, и до дьявола доберешься.
Начнешь с воробья, кончишь домовым. Вот и узнаешь, верить ли тому, чем путают родители. Размотать клубок волшебной сказки – большое искушение. Соблазнительно стать таким же сведущим в этом деле, как старушка-бабушка.
Все эти смутные безотчетные мысли, беспорядочно теснившиеся в головах гернсейских гнездодеров, толкнули их на дерзкую затею. Они двинулись к дому.
Мальчик, их вожак в этом отважном предприятии, был достоин своего звания. Этот решительный юнец, ученик подмастерья, принадлежал к породе мальчишек, рано ставших взрослыми; он спал на верфи в сарае, на соломе, сам добывал себе на пропитание, говорил грубым голосом, лазил по заборам и деревьям, без всякого стеснения срывая мимоходом яблоки, работал по ремонту военных кораблей; сын случая, нежданное дитя, сирота-весельчак, родившийся к тому же во Франции, где именно, неизвестно, – две причины быть смелым, – очень насмешливый, белокурый, добрый, он, не задумываясь, отдавал нищему дубль и болтал, если приходилось, даже с парижанами. Теперь он конопатил рыбачьи суда, чинившиеся в Пекри, и зарабатывал по шиллингу в день. Он бросал работу, когда вздумается, и отправлялся разорять птичьи гнезда. Таков был маленький француз.
Чем-то зловещим веяло от этого пустынного места. Оно производило впечатление чего-то грозного и нерушимого. Все наводило уныние. Пологий склон безмолвного и голого плоскогорья терялся в глубине пропасти, зиявшей совсем рядом.
Море внизу приумолкло. Воздух был недвижен. Ни одна былинка не колыхалась.
Медленно шагали юнцы-гнездодеры во главе с маленьким французом, не сводя глаз с дома.
Позднее один из них, рассказывая о своем приключении, вернее, о том, что сохранилось в его памяти, добавлял: «Дом молчал».
Мальчики крались, затаив дыхание, как подкрадываются к зверю.
Они взобрались по крутой тропинке, что сбегает за домом к самому морю, обрываясь у небольшого, но почти недоступного скалистого перешейка, и очутились довольно близко от здания; однако им был виден только южный сплошь замурованный фасад; свернуть влево, где перед ними открылась бы другая стена дома – с двумя окнами, они не смели, им было страшно.
И все-таки они отважились, когда юный подмастерье шепнул им: «Держи лево руля. Оттуда здорово все видно. Надо посмотреть на черные окна».
Они взяли «лево руля» и оказались с другой стороны здания.
В окнах горел свет.
Дети бросились бежать.
Уже на порядочном расстоянии от дома маленький француз оглянулся.
– Вот так штука, – удивился он, – погасло.
В самом деле, окна больше не светились. На тусклом сером небе четко вырисовывался силуэт дома, словно обведенный резцом.
Страх не прошел, но любопытство вернулось. Гнездодеры приблизились к дому.
Вдруг в окнах вспыхнул свет.
Оба тортвальца опять бросились наутек. А бесенок-француз не сделал ни шага вперед, но и ни шага назад.
Он замер, стоя лицом к дому и не сводя с него глаз.
Огонь потух и снова сверкнул. Было непередаваемо жутко.
Неяркая длинная полоса света легла на траву, влажную от ночной росы. И вдруг на стене в комнате возникли чудовищные черные профили, задвигались тени огромных голов.
В доме не было ни потолка, ни перегородок, остались только четыре стены да крыша, поэтому окна засветились одновременно.
Оба гернсеица, увидев, что ученик конопатчика остался, вернулись, прячась друг за дружку, подвигаясь шаг за шагом, дрожа от страха и сгорая от любопытства. Мальчишка тихонько сказал: «В доме привидения, у одного я разглядел нос».
Оба маленьких тортвальца спрятались за спиной француза, как за щитом, прикрывавшим их от страшилища, поднялись на цыпочки и стали смотреть поверх его плеча, ободренные тем, что он загородил их от привидений.
Казалось, и дом смотрел на них. В беспредельном, безмолвном мраке горели два красных зрачка. То были окна. Огонек чуть мерцал, внезапно разгорался и опять тускнел, как бывает именно с такими вот огоньками. Зловещее мелькание объясняется, вероятно, толчеей в преисподней.
Дверь туда то приотворяется, то захлопывается. Отдушина гробницы Похожа на потайной фонарь. Вдруг черная фигура – как будто человеческая – заслонила одно окно, словно появившись снаружи, и скрылась внутри дома. Казалось, что туда кто-то влез.
В дом через окно обычно влезают воры.
Свет вспыхнул, затем погас и больше не появлялся. Дом снова окутался тьмой. И тут послышался шум. Шум походил на голоса. Так всегда бывдет: когда видишь – не слышишь; когда не видишь – слышишь.
Ночью на море беззвучно по-особенному. Безмолвие тьмы там глубже, чем где-либо. Среди волнующихся водных просторов, где не расслышишь и шума орлиных крыльев, в безветренную пору, в затишье, можно, пожалуй, услышать и полет мухи.
Могильная тишина вокруг придавала зловещую четкость звукам, доносившимся из дома.
– Пойдем посмотрим, – сказал маленький француз.
И шагнул вперед.
Его спутники до того струсили, что решились пойти за, ним. Убежать они уже не осмеливались.
Когда они миновали большую кучу валежника, которая неизвестно почему подбодрила их в этом пустынном месте, из куста вылетела сова, зашуршали ветви. Что-то пугающее есть в неровном, косом полете совы. Птица взметнулась и пролетела рядом с детьми, глядя на них круглыми, светящимися в темноте глазами.
За спиной француза возникло некоторое смятение.
А он еще подразнил сову:
– Опоздал, воробей. Не до тебя. Все равно посмотрю.
И пошел дальше.
Хруст ветвей терновника под его грубыми башмаками, подбитыми гвоздями, не заглушал шума голосов, раздававшихся в доме; они звучали то громче, то тише, словно там велась мирная беседа.
Немного погодя француз сказал:
– В общем, одни дураки верят в привидения.
Дерзкие повадки товарища в минуту опасности подбадривают отстающих и толкают вперед.
Оба мальчугана-тортвальца снова зашагали, ступая след в след за своим вожаком.
Казалось, дом, посещаемый нечистью, непомерно увеличивается. В обмане зрения, вызванном страхом, была доля истины. Дом и на самом деле становился больше, потому что они приближались к нему.
Все отчетливее становились голоса, доносившиеся из дома.
Дети вслушивались. Слух также обладает способностью преувеличивать. То было не шушуканье, а что-то погромче шепота и потише гула толпы. Временами долетали отдельные слова. Понять их было невозможно. Они звучали странно. Дети останавливались, прислушивались и снова шли вперед.
– Выходцы с того света разговорились, но я ничуточки не верю в выходцев с того света, – шепнул ученик конопатчика.
Юным тортвальцам очень захотелось юркнуть за кучу хвороста, но они уже были далеко от нее, а их приятель конопатчик все шел и шел к дому. Страшно было идти за ним, но убежать без него было еще страшнее.
Растерянно, шаг за шагом, плелись они за французом.
Он обернулся и сказал:
– Вы сами знаете, что все это враки. Ничего там нет.
А дом все рос да рос. Голоса делались все громче и громче.
Дети приблизились к нему.
Тут они увидели, что в доме теплится свет. То был тусклый огонек, который горит обычно, как мы уже упомянули, в потайном фонаре или освещает бесовские шабаши.
Они подошли вплотную и остановились.
Один из тортвальцев, набравшись храбрости, заметил:
– Никаких тут нет привидений, одни Белые дамы.
– Что это за штука висит в окне? – спросил другой.
– Смахивает на веревку.
– Да это змея!
– Нет, веревка повешенного, – важно заявил француз. – Она им помощница, но я в это не верю.
И в три прыжка он очутился у стены дома. В его отваге было что-то лихорадочное.
Приятели, дрожа, последовали его примеру: один стал слева, другой справа от него, и оба лрижались к нему так крепко, точно приросли. Дети припали ухом к стене. Призраки все еще вели беседу.
В доме разговаривали по-испански и вот о чем:
– Значит, решено?
– Решено.
– Условлено?
– Условлено.
– Человек будет ждать здесь. Может он отправиться в Англию с Бласкито?
– За плату?
– За плату.
– Бласкито возьмет его в свою лодку.
– Не допытываясь, откуда он?
– Дело не наше.
– Не спрашивая его имени?
– Имя не важно, был бы кошелек полон, – Хорошо. Он подождет в доме.
– Пусть запасется едой.
– Еда будет.
– Где?
– В саквояже, который я принес.
– Очень хорошо.
– Оставить его здесь можно?
– Контрабандисты не воры.
– А вы-то сами когда уезжаете?
– Завтра утром. Был бы ваш знакомец готов, уехал бы с нами.
– Он еще не готов.
– Дело его.
– Сколько дней придется ему ждать в этом доме?
– Два, три, четыре. Может, меньше, может, больше.
– Бласкито приедет наверняка?
– Наверняка.
– Сюда, в Пленмон?
– В Пленмон.
– Когда?
– На будущей неделе.
– В какой день?
– В пятницу, в субботу или в воскресенье, – Он не обманет?
– Он мой тезка.
– И приезжает в любую погоду?
– В любую. Он не знает страха. Я Бласко, он Бласкито, – Значит, он непременно будет на Гернсее?
– Один месяц езжу я, другой – он.
– Понимаю.
– Считая с будущей субботы, то есть ровно через неделю, не пройдет и пяти дней, как Бласкито будет здесь, – Ну, а если море разбушуется?
– Если будет ненастье?
– Да.
– Бласкито задержится, но приедет, – Откуда?
– Из Бильбао.
– Куда он направится?
– В Портланд.
– Хорошо.
– Или в Торбэй.
– Еще лучше.
– Пусть ваш знакомец не беспокоится.
– Бласкито не выдаст?
– Только трус – предатель. А мы народ смелый. Не горит лед, не предаст мореход.
– Никто не слышит наш разговор?
– Нас нельзя ни услышать, ни увидеть. Страх превратил это место в пустыню.
– Знаю.
– Кто осмелится нас подслушать?
– Верно.
– А если бы подслушали, то не разобрались бы. Мы говорим на своем языке, его тут никто не знает. А вы знаете, значит, вы свой.
– Я пришел договориться с вами.
– Так.
– Теперь я ухожу.
– Ну что ж.
– А если пассажир захочет, чтобы Бласкито повез его не в Портланд и не в Торбэй, а куда-нибудь еще подальше?
– Пусть приготовит вдвое больше пистолей.
– Тогда Бласкито сделает все, что захочет пассажир?
– Бласкито сделает все, что захотят пистоли.
– Долог ли путь до Торбэя?
– Как будет угодно ветру.
– Часов восемь?
– Может, больше, может, меньше.
– Бласкито послушается пассажира?
– Если море послушается Бласкито.
– Ему хорошо заплатят.
– Золото – золотом, а ветер – ветром.
– Это верно.
– Человек при помощи золота делает, что может, Бог при помощи ветра делает, что хочет.
– Тот, кто собирается уехать с Бласкито, будет здесь в пятницу.
– Хорошо.
– В какое время прибудет Бласкито?
– Ночью. Ночью приплывем, ночью отплывем. Море – жена нам, а темная ночь – сестра. Жена, случается, изменит; сестра – никогда.
– Ну, все решено. Прощайте, молодцы.
– Доброй ночи. А водки на дорогу?
– Благодарю.
– Это почище наливки.
– Итак, вы дали мне слово.
– Мое прозвище – «Честное слово». – Прощайте.
– Вы – джентльмен, я – рыцарь.
Само собою разумеется, что только бесы могли вести такой непонятный разговор. Дети не стали слушать дальше и на этот раз пустились со всех ног, ибо наконец пробрало даже француза, – он бежал быстрее всех.
Во вторник на следующей неделе сьер Клюбен снова привел Дюранду в Сен-Мало.
«Тамолипас» все еще стоял на рейде.
Между двумя затяжками трубки сьер Клюбен спросил у хозяина «Гостиницы Жана»:
– Когда же снимается этот самый «Тамолипас»?
– Послезавтра, в четверг, – ответил хозяин.
В тот же вечер Клюбен, поужинав за столом береговой охраны, против обыкновения вышел из дома. Вот почему его и не было в конторе Дюранды; он не принял почти никакого груза на пароход. Поступок этот был необычен для такого исполнительного человека.
Кажется, он беседовал несколько минут со своим приятелем менялой.
Вернулся он через два часа после того, как колокол на ногетской колокольне подал сигнал тушить огонь. Сигнал дают в десять часов. Значит, уже была полночь.
VI. Жакресарда
Лет сорок тому назад в Сен-Мало был переулок под названием Кутанше. Теперь переулка нет, ибо он попал в план работ по переустройству города и его снесли.
В два ряда, склонясь друг к другу, стояли там деревянные дома, разделенные сточной канавой, – она-то и называлась улицей. Пешеходы пробирались, расставляя ноги циркулем, ступая по краям канавы, то и дело задевая головой и локтями дома, стоявшие справа и слева. У дряхлых построек эпохи нормандского средневековья почти человеческие профили; тут каждая развалина смахивает на колдунью. Нижние этажи, словно вдавшиеся внутрь, выступающие верхние, изогнутые навесы, ржавые железные украшения, торчащие отовсюду, прикидываются подбородками, губами, носами и бровями. Слуховое оконце. – глаз, и глаз кривой. Обомшелая, растрескавшаяся стена – щека. Дома наклоняются лбами друг к другу, будто замышляя злодеяние. Разбойничье гнездо, притон, вертеп – названия, созданные в старину, – связаны с этими образцами зодчества.
Самый большой, самый заметный или самый примечательный дом в переулке Кутанше назывался Жакресардой.
Жакресарда была домом для бездомных. Повсюду в городах, а в морских портах особенно, есть подонки общества. Это личности настолько темные, что часто само правосудие не может установить, кто они такие. Праздношатающиеся дармоеды, изворотливые ловцы случая, шарлатаны всех мастей, вечно пытающие счастье; грязное рубище всех видов, и все способы его носить; прогоревшие жулики, нравственные банкроты, человеческие жизни, потерпевшие крах, неудачливые воры (ибо крупные хищники так низко не падают), мастера и мастерицы зла, пройдохи и потаскушки, совесть, протертая до дыр, и прорванные локти, отъявленные мошенники, докатившиеся до нищеты, негодяи, не добившиеся богатства, все те, кто побежден в социальном поединке, голодающие, а некогда пожиратели, мелкота из преступного мира, нищие – ив прямом и в переносном, скорбном, значении слова – таков этот люд. Здесь человек представлен в скотском образе. Здесь свалка душ. Все это накапливается в какой-нибудь дыре, где изредка прохаживается метла, называемая полицейской облавой. Жакресарда в Сен-Мало и была такой дырой.
В подобных вертепах не найдешь закоренелых преступников, бандитов, грабителей – этого страшного порождения невежества и нужды. Если и попадется убийца, то это озверевший пьяница, а воры, как правило, – мелкие карманники. Здесь все, что общество скорее отплевывает, чем изрыгает. Тут бродяги, а не насильники. Но доверяться им нельзя. На этой последней ступени человеческого падения встречаются беспримерные злодеи. Однажды, закинув сети в Эписье, – а для Парижа это было тем же, чем Жакресарда для Сен-Мало, – полиция поймала Ласнера.
Такие убежища приемлют всех и вся. Падшие равны между собой. Порою сюда скатывается и доведенная до нищеты порядочность. Известно, что даже честные и добродетельные люди не защищены от превратностей судьбы. Слепо преклоняться перед Лувром и презирать острог – ошибочно.
Общественное уважение, так же как и всеобщее порицание, требует пересмотра. Бывают всякие неожиданности. Ангел в доме терпимости, жемчужина в навозной куче, – такая странная, невероятная находка возможна.
Жакресарда больше напоминала двор, чем дом, и даже не двор, а колодец. На улицу ее окна не выходили. Передним фасадом служила высокая стена, в которой были пробиты низкие ворота. Во двор попадали, подняв щеколду и толкнув створку ворот.
В середине двора виднелась круглая яма, обложенная камнями вровень с землей. То был колодец. Двор был мал, а колодец велик. Выщербленные плиты двора обрамляли закражну колодца.
Квадратный двор был застроен с трех сторон. Со стороны улицы – стена; прямо против ворот, а также справа и слева – жилые помещения.
Если бы вы вошли туда на свой страх и риск, когда стемнеет, то услышали бы шум, похожий на дыхание толпы, и если бы луна и звезды осветили силуэты, неясно различаемые во тьме, то вы увидели бы такую картину:
Двор. Колодец. Против входной двери – навес, что-то вроде подковы, но подковы квадратной; открытая галерея, источенная червями, каменные столбы там и сям подпирают ее бревенчатый потолок, колодец посреди, а вокруг колодца, на соломенной подстилке, будто четки, – протертые подошвы, стоптанные каблуки, пальцы, вылезающие из дырявых башмаков, и множество голых пяток; ноги мужчин, ноги женщин и ногп детей. И все эти ноги спят.
Подальше, под навесом, глаз различал в полутьме человеческие фигуры, туловища, головы, безжизненно вытянутые тела, объятые сном. Тут в смраде и тесноте вповалку лежали мужчины и женщины – невообразимо жалкое человеческое отребье. Спальня была открыта для любого. Плата – два су в неделю. Ноги спящих упирались в колодец. Ненастными ночами дождь заливал ноги; зимними ночами снег засыпал тела.
Что же это были за люди? Неизвестные. Они приходили сюда вечером, а утром их уже не было. Наш социальный строй кишит такими ночными духами. Некоторые прокрадывались на одну ночь и не платили. Многие ничего не ели с самого утра.
Все виды порока, низости, гнусности, скорби; общий сон в изнеможении на общем ложе из грязи. Сновидения этих душ тоже были добрыми соседями. Угрюмое место встречи, где люди копошились и смешивались в зловонных испарениях; усталость, изнеможение, пьяный перегар, дневные мытарства без куска хлеба, без луча надежды, синева сомкнутых век, муки совести, вожделения, мусор в растрепанных волосах, потухшие взгляды быть может, греховные поцелуи. Гниль человеческая бродила в этом чане. Людей закинули в этот вертеп скитания, рок, пришедший накануне корабль, освобождение из тюрьмы, случай, ночь. Судьба ежедневно опорожняла здесь свой мусорный ящик. Входи, кто хочет, спи, кому спится, говори, кто осмелится. Впрочем, голоса никто не подавал. Всякий спешил слиться с остальными. Старался найти забвение в сне, потому что нельзя раствориться во мраке. И брал от смерти что возможно.
Люди смежали веки в общей агонии, возобновлявшейся ежевечерне. Откуда появились они? Из недр общества, ибо они – отверженные; из моря житейского, ибо они – грязная его пена.
Соломы хватало не всякому. Не одно полуголое тело валялось прямо на камнях; ложились изнуренными, вставали разбитыми. Зияющий колодец без ограды и навеса был тридцати футов глубиной. В него лился дождь, просачивались нечистоты стекали ручейки со всего двора. Бадья стояла рядом. Кого мучила жажда, пил. Кого мучила тоска, топился. Сон в грязи сменялся вечным сном. В 1819 году из колодца вытащили четырнадцатилетнего мальчика.
«Своим» в этом заведении не угрожала опасность. На «чужаков» смотрели косо.
Был ли знаком между собой весь этот люд? Нет. Здесь чутьем распознавали друг друга.
Ночлежку содержала молодая и недурная собой женщина с деревянной ногой, носившая чепец с лентами и изредка умывавшаяся колодезной водой.
На рассвете двор пустел, голытьба разлеталась.
Во дворе целый день рылись в навозной куче петух и куры. Двор пересекала прямая перекладина на столбах, она напоминала виселицу, вполне уместную в такой обстановке.
Нередко по утрам, если накануне вечером шел дождь, на перекладине висело для просушки мокрое и грязное шелковое платье хромой хозяйки.
Над галереей, тоже изгибаясь подковой, тянулся одноэтажный жилой дом с чердачным, помещением. Деревянная прогнившая лестница вела наверх, прорезая потолок галереи; по шатким ступеням, громыхая деревяшкой, поднималась нетвердым шагом хозяйка.
Временные жильцы, платившие понедельно или посуточно, помещались во дворе, постоянные жильцы – в доме.
Оконные рамы без стекол, косяки без дверей, трубы без печей – это и называлось домом. Из комнаты в комнату проходили через четырехугольное отверстие, которое прежде было дверью, или через треугольную дыру между стойками полуразрушенной перегородки. На полу валялись куски обвалившейся штукатурки. Дом держался чудом. От ветра он шатался. Люди с трудом взбирались по скользким истертым ступеням. Стены потрескались. Дом вбирал в себя зимнюю стужу, как губка воду. Впрочем, обилие пауков предвещало, что он еще не скоро обвалится. Мебели не было. По углам – два-три разодранных соломенных тюфяка, но в них больше трухи, чем соломы. Коегде – кружка или глиняная посудина для всяких надобностей.
Тошнотворный, гадкий запах.
Из окон виднелся двор. Сверху он был похож на телегу мусорщика, набитую до отказа. Нельзя описать не только людей, но и все, что там гнило, ржавело, плесневело. То было смешение всевозможных отбросов; их роняли стены, их кидали люди. Мусор был усеян отрепьями.
Кроме временных – постояльцев, ютившихся во дворе Жакресарды, там было трое старожилов – угольщик, тряпичник и алхимик. Угольщик и тряпичник занимали два соломенных тюфяка в нижнем этаже; алхимик-изобретатель расположился на чердаке, который неведомо цочему назывался мансардой. Где спала хозяйка, неизвестно. Изобретатель был отчасти и поэтом.
Он жил на вьшке, под черепичной крышей, в комнате с узким слуховым окном и огромным камином, где, как в ущелье, завывал ветер. Слуховое окно было без стекла, и алхимик забил его куском железа от корабельной обшивки. Окно почти не пропускало света, зато впускало холод. Угольщик время от времени платил за постой мешком угля; тряпичник еженедельно платил мерой зерна для кур; алхимик ничего не платил. В ожидании будущих богатств он по частям сжигал дом. Он отодрал от стен остатки деревянных панелей и ежеминутно выдергивал дранку то из потолка, то из крыши, чтобы поддержать огонь под котелком, в котором готовилось «золото». На перегородке над подстилкой тряпичника, виднелись два столбца цифр, написанных мелом рукой тряпичника, который выводил их неделя за неделей; один столбец состоял из троек, а другой из пятерок, смотря по тому, сколько стоила мера зерна – три лиара или пять сантимов. Посудиной для варки «золота» алхимику служила пустая разбитая бомба, произведенная им в чин котелка, – в ней он составлял снадобье для сплава. Он был поглощен идеей превращения. Иногда он разглагольствовал об этом во дворе, на потеху босякам. Он говорил о них: «Этот народ полон предрассудков». Он решил не умирать, пока не швырнет философский камень в лицо науке. Но его ненасытный очаг требовал много топлива. Уже исчезли лестничные перила. Весь дом превращался в пепел на его медленном огне.
Хозяйка говорила: «Пожалуй, мне одни стены останутся». Он ее обезоруживал, посвящая ей стихи. Такова была Жакресарда.
Слугой там был не то мальчишка, не то зобастый карлик то ли двенадцати, то ли шестидесяти лет, не выпускавший из рук метлы.
Завсегдатаи входили через калитку, остальные посетители – через лавку.
Что же это была за лавка?
В высокой стене на улице, справа от калитки, было пробито прямоугольное отверстие, служившее и дверью, и окном со ставнями, и рамой – единственные во всем доме ставни на петлях и с задвижками, единственная застекленная рама. За "тим окном, выходившим на улицу, помещалась каморка, пристроенная к галерее-ночлежке. Над дверью виднелась надпись сделанная углем: «Здесь торгуют редкостями». Выражение это уже и тогда было в ходу. За стеклом на трех полках, прилаженных в виде горки, красовались фаянсовые кувшины без ручек, разрисованный китайский зонтик, весь в дырах, не открывавшийся и не закрывавшийся, бесформенные обломки медной и глиняной посуды, продавленные мужские и дамские шляпы, две-три раковины, связки старых костяных и медных пуговиц, табакерка с изображением Марии-Антуанетты и разрозненный том Алгебры Буабертрана. Такова была лавка. Таков был выбор «редкостей». Черный ход из лавки вел во двор с колодцем. В лавке стояли стол и табуретка. Продавщицей.
была женщина с деревянной ногой.
VII. Ночные покупатели и таинственный продавец
Во вторник вечером Клюбен не показывался в «Гостинице Жана», не был он там и в среду вечером.
В этот день, когда начало смеркаться, в переулке Кутанше появилось двое мужчин: они остановились у Жакресарды. Один из них постучался. Дверь лавчонки открылась. Они вошли.
Женщина с деревянной ногой одарила их улыбкой, которая предназначалась только для людей почтенных. На столе горела свеча.
Действительно, пришельцы были люди почтенные.
Тот, кто стучал, произнес: «Здравствуйте, хозяйка. Пришел за обещанным».
«Деревянная нога» снова одарила его улыбкой и вышла через черный ход во двор с колодцем. Немного погодя дверь снова приотворилась и пропустила какого-то мужчину. На нем был картуз и блуза; блуза топорщилась, под ней было что-то спрятано. В ее складках застряли соломинки, глаза у человека были заспанные.
Он подошел ближе. Все молча оглядели друг друга. У человека в блузе было тупое и хитрое лицо. Он спросил:
– Вы, значит, оружейник?
Тот, кто постучался в дверь, ответил:
– Да. А вы, значит, Парижанин?
– Именно. По кличке Краснокожий.
– Показывайте.
– Глядите.
Парижанин вытащил из-под блузы редкостное для тех времен в Европе оружие – револьвер.
Револьвер был новый, блестящий. Посетители стали его рассматривать. Тот, кому, видимо, было знакомо это заведение и кого человек в блузе назвал оружейником, взвел курок. Он передал револьвер спутнику, стоявшему спиной к свету, – посетитель этот не походил на местных жителей.
Оружейник спросил:
– Сколько?
Человек в блузе ответил:
– Я привез его из Америки. Есть такие чудаки, которые тащат с собой обезьян, попугаев, всякое зверье, как будто французы – дикари. Ну, а я привез вот эту вещичку. Полезное изобретение.
– Сколько? – повторил оружейник.
– Пистолет с вращающимся барабаном.
– Сколько?
– Паф! Первый выстрел. Паф! Второй. Паф!.. Выстрелы градом. Что скажете? Работает на совесть!
– Сколько?
– Шестизарядный!
– Ну так сколько же?
– Шесть зарядов – шесть луидоров, – Согласны на пять?
– Никак не возможно. По луидору за пулю. Вот моя цена.
– Хотите покончить с делом, говорите толком.
– Я сказал правильную цену. Поглядите-ка на товар, господин стрелок.
– Поглядел.
– Барабан вертится, как господин Талейран. Можно бы эту вертушку поместить в Справочнике флюгеров. Ох, и хороша машинка!
– Видел.
– А ствол-то – испанской ковки.
– Заметил.
– И сделано из стальных лент. Вот как приготовляют эти ленты: в горны вываливают корзину со всяким железным ломом. Берут любой железный хлам – ржавые гвозди, обломки подков…
– И старые лезвия от кос.
– Только что хотел сказать об этом, господин оружейник. Подложат под эту дрянь жару сколько нужно, и вот – тебе расчудесный стальной сплав…
– Да, но в нем могут оказаться трещины, раковины, неровности.
– Еще бы! Но неровности сгладишь напилком, а от продольных трещин избавишься при сильной ковке. Сплав обрабатывают тяжелым молотом, потом еще разок-другой поддают жару; если сплав перекален, то его подправляют жирной смазкой и снова легонько куют. Ну, а потом вытягивают, навертывают на цилиндр, и из этих-то железных полос, черт его знает как, получаются готовенькие револьверные стволы, – В таких делах вы, видно, мастер!
– Я на все руки мастер.
– У ствола какой-то голубоватый отлив.
– В этом вся красота, господин оружейник. А получается он при помощи жирной сурьмы.
– Итак, решено, платим пять луидоров.
– Позволю себе заметить, сударь, что я имел честь назначить шесть луидоров.
Оружейник заговорил вполголоса:
– Послушайте, Парижанин. Пользуйтесь случаем. Сбудьте это с рук. Вашему брату такое оружие не к лицу. С ним живо попадетесь.
– Это-то верно, – подтвердил Парижанин, – вещица в глаза бросается. Человеку с положением больше подходит, – Согласны на пять луидоров?
– Нет, шесть. По одному за заряд.
– Ну, а шесть наполеондоров?
– Сказал – шесть. луидоров.
– Выходит, вы не бонапартист, раз предпочитаете Луи Наполеону!
Парижанин, по кличке Краснокожий, ухмыльнулся.
– Наполеон получше. Но Луи – повыгоднее.
– Шесть наполеондоров.
– Шесть луидоров. Для меня это разница в двадцать четыре франка…
– Значит, не столкуемся.
– Что ж, оставлю себе безделушку.
– Ну и оставляйте.
– Спустить цену! Чего захотели! Уж никто не скажет, что я продешевил такую вещь. Ведь это новое изобретение.
– В таком случае прощайте.
– Усовершенствованный пистолет. Индейцы племени чивапиков называют его «Нортей-у-Га».
– Пять луидоров наличными и в золоте.
– «Нортей-у-Га» – значит «короткое ружье». Многие понятия об этом не имеют.
– Ну, согласны на пять луидоров и экю в придачу?
– Уважаемый, я сказал: шесть луидоров.
Человек, стоявший спиной к свету, до сих пор не вмешивался в разговор и на все лады вертел в руках револьвер. Но тут он подошел к оружейнику и шепнул ему на ухо:
– Вещь стоящая?
– Превосходная.
– Плачу шесть луидоров.
Минут пять спустя, пока Парижанин, он же Краснокожий, прятал за пазуху, в потайной карман блузы, шесть, только что полученных золотых монет, оружейник и покупатель, положивший револьвер в карман брюк, выходили из переулка Кутанше.
VIII. Карамболь красным и черным шаром
На другой день, в четверг, неподалеку от Сен-Мало, близ мыса Деколле, в том месте, где берег высок, а море глубоко, разыгралась трагедия.
Скалистая коса, в виде наконечника пики, соединенная с сушей узким перешейком, у моря резко обрывается и нависает над ним гранитной кручей; океан часто возводит такие сооружения. Чтобы добраться с побережья до площадки на отвесной скале, нужно одолеть подъем, местами довольно трудный.
На такой вот скале, – в четвертом часу дня, стоял человек в широком форменном плаще с капюшоном, видимо вооруженный, что нетрудно было отгадать по тому, как топорщились складки плаща. Вершина, на которой стоял человек, представляла собою довольно обширную площадку, усеянную глыбами скал кубической формы, похожими на булыжники непомерной величины; между ними пролегали узкие проходы. Со стороныморя край площадки, заросшей низкой и густой травой, кончался крутым откосом. Откос достигал шестидесяти футов высоты над поверхностью моря во время прилива и точно был высечен по отвесу. Правда, слева он начинал осыпаться, превращаясь в одну из тех естественных лестниц, что часто попадаются на скалистых берегах; ступени ее не очень удобны: по ним то шагаешь великаньими шагами, то прыгаешь как клоун.
Скалы тут отвесно спускались к морю и тонули в нем. Сломать себе шею было нетрудно. И все же этим путем можно было добраться до самого подножия стены и сесть в лодку.
Дул северный ветер. Человек в плаще твердо стоял на ногах, поддерживая левой рукой локоть правой, и, зажмурив один глаз, другим смотрел в подзорную трубу. Он замер над самым обрывом, не отводя взгляда от горизонта. Прилив нарастал. Далеко внизу волны били о скалы.
Человек следил за судном в открытом море; с этим судном на самом деле творилось что-то странное.
Час тому назад корабль покинул порт Сен-Мало и теперь вдруг остановился за утесами Банкетье. То был трехмачтовый корабль. Якоря он не бросил, может быть, оттого, что не позволило дно, а может быть, и оттого, что якорь попал бы под водорез корабля. Он ограничился тем, что лег в дрейф.
Человек. – береговой сторож, как свидетельствовал о том его форменный плащ, – следил за судном и, казалось, мысленно отмечал каждое его движение. Корабль лег в дрейф, на это указывали прильнувший к мачте фор-марсель и наполненный ветром грот-марсель; бизань-шкот был натянут, а крюйсель обрасоплен как можно ближе к ветру, таким образом паруса парализовали действие друг друга, и это не позволяло судну ни продвигаться вперед, ни отплывать далеко назад, в море.
Корабль, видимо, не хотел подставлять себя ветру, так как формарсель был поставлен перпендикулярно килю. Течение уносило судно, лежащее в дрейфе, от берега не более чем на поллье в час.
Было еще совсем светло, особенно в открытом море и на вершинах утесов. Но внизу, на берегу, смеркалось. – Сторож был поглощен своим делом: наблюдая за тем, что происходит в море, он и не подумал посмотреть назад или вниз, на подножие скалы, на которой находился. Он повернулся спиной к крутой лестнице, соединявшей площадку утеса с океаном. Там кто-то двигался, он этого не замечал. А между тем на лестнице, за выступом, притаился человек, как видно, спрятавшийся до прихода берегового сторожа. То и дело из-за скалы показывалась чья-то голова, кто-то, стоя в тени, поглядывал вверх и подкарауливал караульщика. Голова в широкополой американской шляпе принадлежала тому квакеру, который десять дней назад разговаривал в скалах Малой бухты с капитаном Зуэлой.
Вдруг сторож стал всматриваться с удвоенным вниманием.
Он поспешно протер суконным рукавом подзорную трубу и быстро навел ее на парусник.
От судна отделилась черная точка.
Черная точка, походившая на муравья в море, была шлюпкой.
Лодка, очевидно, направлялась к берегу. Дружно греблп матросы, сидевшие на веслах.
Судя по всему, лодка направлялась к мысу Деколле.
Внимание берегового сторожа было напряжено до предела.
Он не упускал из виду ни одного движения гребцов. Он подошел еще ближе к краю площадки.
И тут, на верхней ступени лестницы, сзади него, словно из-под земли, появился рослый мужчина, квакер. Караульщик его не видел.
Квакер постоял секунду, опустив руки с судорожно сжатыми кулаками, и взглядом целящегося охотника впился в спину берегового сторожа.
Их отделяло шага четыре. Он ступил и остановился, опять шагнул и снова остановился; шагая, он не делал ни одного лишнего движения, он словно превратился в статую, бесшумно скользившую по траве. Сделав еще шаг, он остановился снова и застыл на месте; он почти касался сторожа, все так же неподвижно смотревшего в подзорную трубу. Человек в шляпе медленно поднял крепко стиснутые кулаки, прижал их к плечам и, внезапно выпрямив руки, словно выстрелив кулаками, обрушил их на спину караульного. Удар был роковой. Сторож даже не успел крикнуть. Он упал в море вниз головой. С быстротой молнии мелькнули его подошвы. Он камнем пошел ко дну. И море сомкнулось.
Два-три больших круга расплылись по темной поверхности волн.
На траве осталась лишь подзорная труба, выпавшая из рук сторожа.
Квакер наклонился над обрывом, наблюдая, как исчезают круги, выждал несколько минут и выпрямился, напевая сквозь зубы:
Умер чин полиции —
Жизнь он потерял.
Он наклонился еще раз. Ничто не показалось из глубины.
Только на том месте, где утонул сторож, на поверхности воды появился бурый налет – он разливался по зыби. Вероятно, сторож, падая, разбил голову о подводный камень. Всплывшая кровь окрасила пену. Квакер запел снова, глядя на красноватое пятно.
Ах, до сей позиции Он еще дышал…
Песенка оборвалась.
Позади него раздались слова, произнесенные вкрадчивым голосом:
– Вот и вы, Рантен. Здравствуйте. Сейчас вы совершили убийство.
Рантен обернулся и увидел шагах в пятнадцати от себя, в проходе между двумя скалами, невысокого человека с револьвером в руке.
– Как видите, да, – ответил он. – Здравствуйте, сьер Клюбен.
Человек вздрогнул:
– Вы меня узнали?
– Ведь вы-то узнали меня, – заметил Рантен.
Слышался шум весел. Приближалась та самая шлюпка, за которой следил береговой сторож.
Сьер Клюбен проговорил вполголоса, как бы про себя; – Обделано в два счета.
– Что вам от меня угодно? – спросил Рантен.
– Да так, пустяки. Мы с вами не виделись ровнехонько десять лет. Вы, должно быть, преуспели. Как чувствуете себя?
– Хорошо, – сказал Рантен. – А вы?
– Очень хорошо, – ответил сьер Клюбен.
Рантен шагнул по направлению к сьеру Клюбену. f Раздался негромкий отрывистый звук. Сьер Клюбен взвел курок револьвера.
– Рантен! Нас разделяют пятнадцать шагов. Расстояние самое подходящее. Стойте, где стоите.
– Вот как! Да что вам от меня надо?
– Я пришел поболтать с вами.
Рантен не шелохнулся. Сьер Клюбен продолжала – Вы только что убили берегового сторожа, Рантен приподнял шляпу и ответил; – Я уже имел честь это слышать, – Не в столь точных выражениях. Я сказал: «Совершили убийство»: теперь я говорю: «Убили берегового сторожа». Сторожа за номером шестьсот девятнадцать. Отца семейства. После него осталась жена и пятеро детей.
– Вполне возможно, – согласился Рантен, После короткой паузы Клюбен сказал:
– Береговые сторожа – ребята отборные, почти все – бывшие моряки.
– Я давно приметил, что вдова с пятью детьми – обычное явление, – вставил Рантен.
Сьер Клюбен продолжал:
– Отгадайте-ка, сколько стоил мне револьвер.
– Хорошая штука, – сказал Рантен.
– Сколько бы вы за нее дали?
– Я бы дал много.
– Он мне обошелся в сто сорок четыре франка.
– Должно быть, куплен в оружейной лавке в переулке Кутапше, – заметил Рантен.
Клюбен продолжал:
– Сторож-то даже не вскрикнул. Когда падаешь, перехватывает дыхание.
– Сьер Клюбен! Нынче ночью будет сильный ветер.
– Только я знаю тайну.
– Вы по-прежнему останавливаетесь в «Гостинице Жана»? – спросил Рантен.
– Да, там неплохо.
– Мне помнится, я там едал отличную кислую капусту.
– У вас, видно, бычья силища, Рантен. Какие плечи! Не хотел бы я получить от вас затрещину. А я вот родился таким заморышем, что даже выходить меня пе надеялись.
– К счастью, выходили.
– Да, я по-прежнему останавливаюсь в нашей старой «Гостинице Жана».
– Угадайте, сьер Клюбен, почему я вас узнал? Потому что вы узнали меня. Я сразу подумал: тут нужен нюх Клюбена.
Он сделал шаг вперед.
– Вернитесь на то место, где вы стояли, Рантен.
Рантен отошел, буркнув себе под нос:
– Становишься ребенком, как увидишь такую игрушку. Сьер Клюбен продолжал:
– Обстановка такова. Вправо, в сторону Сент-Энога, шагах в трехстах от нас, другой береговой сторож, номер шестьсот восемнадцать, пока еще живехонек; влево по направлению к Сен-Люнер, таможенный пост. Семеро вооруженных молодцов поспеют сюда за пять минут. Скала будет оцеплена, перешеек взят под наблюдение. Улизнуть не удастся. А у подножия скалы – труп.
Рантен метнул косой взгляд на револьвер.
– Вы правы, Рантен. Игрушка хороша. Быть может, заряжена только порохом. Но это ничего не значит. Достаточно одного выстрела, и сбежится вся охрана. А у меня их шесть в запасе.
Мерные удары весел уже звучали отчетливо. Лодка была неподалеку.
Высокий смотрел на низенького странным взглядом. Все миролюбивее, все вкрадчивее становился голос Клюбена:
– Рантен! Гребцы в лодке, которая сюда поделывает, окажут вооруженную помощь при вашем аресте, узнав, что вы сейчас совершили убийство. Вы платите капитану Зуэле десять тысяч франков за проезд. Между прочим, пленмонские контрабандисты взяли бы дешевле; правда, они доставили бы вас только в Англию, а кроме того, вам опасно появляться на Гернсее, где кое-кто имеет честь вас знать. Итак, возвращаюсь к создавшемуся положению. Стоит мне выстрелить и вас арестуют. Вы должны уплатить капитану Зуэле десять тысяч франков. Пять тысяч вы уже внесли вперед. Зуэла прикарманит ваши пять тысяч и скроется. Так-то, Рантен. А вы ловко перерядились. Шляпа, потешный костюм и гетры здорово вас изменили. Вы упустили из вида только очки. Но хорошо что вы отрастили бакенбарды.
Рантен нe то усмехнулся, не то заскрежетал зубами Клюбен продолжал:
– Рантен! На вас американские штаны с двойными карманами. В одном из них часы. Можете оставить их себе.
– Очень благодарен, сьер Клюбен.
– В другом – ларчик кованого железа: он открывается и закрывается при помощи пружины. Старинная матросская табакерка. Выньте-ка ее и бросьте мне.
– Но это просто грабеж!
– Зовите на помощь, дело ваше.
Клюбен пристально посмотрел на Рантена.
– Послушайте, месс Клюбен… – сказал Рантен, шагнув вперед с протянутой рукой.
«Месс» было сказано из желания польстить.
– Стойте на месте, Рантен.
– Месс Клюбен! Давайте столкуемся. Предлагаю вам половину.
Клюбен скрестил на груди руки, но дуло револьвера было наведено на Рантена.
– За кого вы меня принимаете, Рантен? Я человек честный.
Помолчав, месс Клюбен прибавил:
– Мне нужна все.
Рантен пробормотал сквозь зубы: «Ну и пройдоха!»
Глаза Клюбена сверкнули. Голос зазвенел металлом, резко и сильно. Он воскликнул:
– Я вижу, вы заблуждаетесь. Грабителем можно назвать вас, я же – тот, кто возвращает похищенное. Слушайте, Рантен. Однажды ночью, десять лет тому назад, вы покинули Гернсей, взяв из кассы одного предприятия пятьдесят тысяч франков, принадлежавших вам, но забыв оставить там пятьдесят тысяч франков, принадлежавших другому. Пятьдесят тысяч франков, украденные вами у вашего компаньона, превосходного, достойного человека, месса Летьери, составляют теперь вместе с процентами за десять лет восемьдесят тысяч шестьсот шестьдесят шесть франков шестьдесят шесть сантимов. Вчера вы заходили к меняле. Я назову его: Ребюше, улица Сен-Венсан. Вы отсчитали ему семьдесят шесть тысяч франков билетами французского банка, которые он вам обменял на три английских банкнота в тысячу фунтов стерлингов каждый и кое-какую мелочь в придачу. Банкноты вы спрятали в железную табакерку, а табакерку в правый карман. Три тысячи фунтов стерлингов составляют семьдесят пять тысяч франков. От имени месса Летьери я удовольствуюсь ими. Завтра я отправляюсь на Гервсей и возвращу ему деньги. Рантен! Вот то судно, что лежит в дрейфе, – «Тамолипас». Сегодня ночью вы переправили туда свои чемоданы вместе с вещами и багажом экипажа. Вы собираетесь покинуть Францию. На сей предмет у вас свои соображения. Вы отправляетесь в Арекипу. За вами послана лодка. Вы ее ждете. Она подплывает. Слышны удары весел. В моей власти задержать вас или отпустить. Довольно разговоров. Бросайте мне табакерку.
Рантен расстегнул карман, вынул коробочку и швырнул ее Клюбену. То была железная табакерка. Она покатилась к ногам Клюбева.
Клюбен присел, не нагибая головы, и поднял табакерку левой рукой, не сводя с Рантена глаз и дула револьвера со всеми шестью зарядами.
Затем крикнул:
– Ну-ка, дружок, повернитесь ко мне спиной!
Рантен повернулся.
Сьер Клюбен, зажав револьвер под мышкой, надавил ва пружину табакерки. Коробочка открылась.
Там лежали четыре банкнота: три по тысяче и один в десять фунтов.
Клюбен снова сложил три тысячефунтовых билета, спрятал в железную табакерку, запер ее и сунул в карман.
Потом поднял с земли голыш, завернул его в десятифунтовый билет и сказал:
– Повернитесь.
Рантен повернулся.
Сьер Клюбен продолжал:
– Я уже вам сказал, что удовольствуюсь тремя тысячами фунтов. Вот вам сдача – десять фунтов.
Он бросил Рантену камешек, обернутый кредиткой.
Рантен ударом ноги швырнул в море и банкнот и камешек.
– Как вам угодвю. Видно, вы богач. Значит, мне беспокоиться нечего, – заметил Клюбен.
Шум весел, который все нарастал во время беседы, стих, Это означало, что лодка остановилась у подножия скалы, – Карета подана. Можете садиться, Рантен.
Рантен направился к лестнице и начал спускаться вниз.
Клюбен осторожно подошел к обрыву и, вытянув шею, принялся наблюдать.
Лодка пристала к нижнему уступу скалы, как раз там, где утонул береговой сторож.
Глядя вслед Рантену, прыгавшему с уступа на уступ, Клюбен проворчал:
– Бедняга этот номер шестьсот девятнадцать! Воображал, что он здесь один. Рантен воображал, что они – вдвоем.
И только один я знал, что нас тут трое.
Он заметил под ногами на траве подзорную трубу, которую уронил сторож, и поднял ее.
Снова послышался плеск воды. Рантее прыгнул в лодку, и она поплыла в открытое море.
После первых взмахов весел, когда Рантен уже сидел в лодке и она стала удаляться от берега, он вдруг вскочил: его лицо исказила уродливая гримаса, и он закричал, потрясая кулаками:
– Эх! Сам дьявол и тот. – мерзавец!
Немного погодя до скалы, на которой стоял Клюбен, следивший за лодкой в подзорную трубу, сквозь шум моря отчетливо донеслись слова, произнесенные зычным голосом:
– Сьер Клюбен! Хоть вы и честный человек, но я думаю, что вы одобрите мое намерение написать Летьери и оповестить его обо всем, что произошло. Кстати, в лодке находится гернсеец из команды «Тамолипаса» по имени Айе Тостевен, он вернется в Сен-Мало в следующий приезд Зуэлы и засвидетельствует, что я вам вручил для передачи мессу Летьери три тысячи фунтов стерлингов.
То был голос Рантена.
Клюбен принадлежал к породе людей, доводящих все до конца. Стоя неподвижно, как стоял береговой сторож, на том же месте, не отрываясь от подзорной трубы, он ни на миг не терял из поля зрения уходившую лодку. Он видел, как она становится все меньше и меньше, то теряясь в волнах, то снова показываясь, видел, как она подошла к кораблю, лежавшему в дрейфе, как причалила, и даже разглядел высокую фигуру Рантена на палубе «Тамолипаса».
Лодку подняли на корабль и убрали на шлюпбалки. «Тамолипас» развернул паруса. Потянул береговой ветер, все паруса надулись; подзорная труба Клюбена все еще была наведена на силуэт корабля, постепенно терявший четкость очертаний, и через полчаса «Тамолипас» превратился в маленький черный завиток на горизонте, тающий в бледном вечернем небе.
IX. Полезные сведения для тех, кто ждет или боится писем из-за моря
В тот вечер сьер Кяюбен вернулся поздно.
Одной из причин его позднего возвращения была прогулка до порта Динан, богатого питейными заведениями. В каком-то кабачке, где его никто не знал, он купил бутылку спиртного и сунул ее в широченный карман куртки, словно хотел спрятать; затем Клюбен отправился на пароход, чтобы убедиться, все ли в порядке, ибо Дюранда должна была утром отчалить.
Когда сьер Клюбен вошел в «Гостиницу Жана», в нижней зале еще сидел старый капитан дальнего плавания ЖертреГабуро, потягивая пиво и покуривая трубку.
Жертре-Габуро приветствовал сьера Клюбена между затяжкой табака и глотком пива.
– Здорово, капитан Клюбен.
– Добрый вечер, капитан Жертре.
– Вот и «Тамолипас» бтчалил.
– Да? А я и не заметил.
Капитан Жертре-Габуро сплюнул и продолжал:
– Убрался Зуэла. – Когда же?
– Нынче вечером.
– Куда он держит путь?
– К черту на рога.
– Не сомневаюсь, но куда именно?
– В Арекипу.
– А я ничего и не слыхал, – сказал Клюбен и добавил: – Пора на боковую.
Он зажег свечу, пошел было к двери, но вернулся.
– Случалось вам бывать в Арекипе, капитан Жертре?
– Случалось. Немало лет тому назад.
– В какие порты заходили по пути?
– Во все понемножку, ненадолго. Но «Тамолипас» заходить не будет.
Капитан Жертре-Габуро вытряхнул пепел из трубки на тарелку и продолжал:
– Слыхали о люгере «Троянский конь» и красивой трехмачтовой шхуне «Трантмузен», что ушли в Кардиф? Я был против того, чтобы они выходили в непогоду. В хорошем же виде они вернулись. Люгер, нагруженный терпентином, дал течь, пришлось взяться за насосы, а с водой заодно выкачали весь груз. Особенно пострадала надводная часть шхуны; княвдегед, гальюн, фока-галсбоканец, шток якоря левого борта – все было разбито. Утлегарь начисто срезан у самого эзельтофта.
Ватерштаги и ватербакштаги – поминай как звали. Фок-мачта хоть и получила здоровый толчок, однако ж легко отделалась.
Все железные части бушприта сорваны, но, неслыханное дело, сам он только помят, хотя совершенно ободран. В обшивке левого борта дыра в добрых три квадратных фута. Вот что значит не слушаться людей!
Клюбен поставил свечу на стол и, перекалывая булавки, воткнутые в отворот куртки, проговорил:
– Вы, кажется, сказали, капитан Жертре, что «Тамолипас» никуда заходить не будет?
– Да. Он идет прямо в Чили.
– Стало быть, он не даст о себе знать с дороги? – Позвольте, капитан Клюбен. Во-первых, он может передавать письма всем встречным судам, идущим в Европу.
– Правильно.
– Во-вторых, в его распоряжении морской почтовый ящик.
– А что вы называете морским почтовым ящиком?
– Разве вы не знаете, капитан Клюбен?
– Нет.
– В Магеллановом проливе.
– Ну?
– Сплошной снег, бури без передышки, препротивные ветры, море – хуже некуда.
– И что же?
– Вы, скажем, обогнули мыс Монмут.
– Так. Дальше!
– Дальше, вы обогнули мыс Валентен.
– Ну, дальше!
– Дальше обогнули мыс Изидор.
– А потом?
– Потом мыс Анны.
– Так. Но что же вы называете морским почтовым ящиком?
– А вот мы до него и добрались. Горы справа, горы слева.
Всюду пингвины, буревестники. Место страшное. Клянусь сотней тысяч угодников и тысячей обезьян в придачу, там ад кромешный. А грохот какой! Шквал на шквале! Вот где зорко следи за вин-транцем. Вот где вовремя убавляй паруса! Там-то и заменяй грот кливером, а кливер – штормовым кливером. Ветер налетает без устали. По четыре, по пять, а то и по семь дней лежишь в дрейфе. Частенько от новехоньких парусов остаются одни клочья. Тут попляшешь! Такие штормы, что трехмачтовые корабли скачут по волнам, как блохи. Я своими глазами видел, как с английского брига «Трюблю» унесло ко всем чертям юнгу, работавшего на утлегаре, да и сам утлегарь в придачу. Взлетели на воздух, как бабочки, вот что! Я видел, как на красавице шхуне «Возвращение» сорвало боцмана с форсалинга и убило наповал. У меня на корабле сломало планширь и разбило вдребезги ватервейс. Если и вырвешься оттуда, парусов как не бывало. Пятидесятипушечный фрегат пропускает воду, точно корзина. А уж берег и вовсе проклятущий. Хуже не найти. Все скалы изрезаны, словно из озорства. Так вот, подходишь к Голодному порту и тут из огня попадаешь в полымя. Страшнее волн в жизни не видел. Ад кромешный. И вдруг замечаешь два слова, выведенные красной краской: «Почтовая контора».
– Что вы этим хотите сказать, капитан Жертре?
– Я хочу сказать, капитан Клюбен, что сразу как обогнешь мыс Анны, увидишь на камушке, футов эдак в сто высотой, длинный шест. К шесту подвешен бочонок. Бочонок-то и есть почтовый ящик. И нужно же было англичанам написать наверху: «Почтовая контора»! Во все суют нос. Ведь это океанская почта! Она вовсе не принадлежит достопочтенному джентльмену, королю Англии. Это общий почтовый ящик. Он принадлежит всем странам. «Почтовая контора»! Ну и чепуха!
Увидишь и опешишь, будто сам дьявол поднес тебе чашку чаю, А почтовая служба выполняется так: какое судно ни пройдет, посылает к столбу шлюпку с письмами. Корабль с Атлантического океана отправляет письма в Европу, а корабль с Тихого – в Америку. Офицер, севший в шлюпку, кладет ваш пакет и берет пакеты, которые там прикопились. Ваше судно обязано доставить эти письма, а судно, проходящее после вас, доставит, куда надо, ваши. Суда идут в противоположных направлениях, поэтому тот материк, откуда плывете вы, – место моего назначения. Я отвожу ваши письма, вы – мои. Бочонок прикручен к столбу цепью. А уж как там хлещет дождь! Как валит снег! Как бьет град! Окаянное море! Со всех сторон тучами несутся буревестники. Там-то и пройдет «Тамолипас». На бочонке крышка прочная, на шарнирах, но ни замка нет, ни задвижки. Теперь вы видите: и оттуда можно написать друзьям, письма дойдут.
– Забавно, – задумчиво пробормотал Клюбен.
Капитан Жертре-Габуро отпил глоток пива из кружки.
– Предположим, проходимец Зуэла вздумает написать мне. Негодяй бросает свою мазню в бочонок у Магеллана, и.
я через четыре месяца получу каракули этого мерзавца. Да, кстати, капитан Клюбен, неужели вы завтра выйдете в море?
Клюбен, пребывавший в каком-то оцепенении, не услышал вопроса. Капитан Жертре переспросил.
Клюбен очнулся.
– Конечно, капитан Жертре. Как всегда, в этот день, Отправляюсь завтра с утра.
– На вашем месте я бы остался. Послушайте, капитан Клюбен: от собак пахнет мокрой псиной. Морские птицы уже две ночи вьются у маяка, вокруг фонаря. Примета плохая. Мой барометр проказит. Сейчас луна в первой своей четверти, а в эту пору погода стоит самая сырая. Я сегодня видел, как столистник свернул листочки, а клевер в поле выпрямил стебли.
Дождевые черви выползают из-под земли, мухи кусаются, пчелы не отлетают от улья, воробьи будто держат совет. Колокольный звон слышен издалека. Нынче вечером я слышал благовест из Сен-Люнера. К тому же солнце село за тучи. Завтра будет здоровый туман. Плыть не советую. По-моему, туман страшнее урагана. Что у него на уме, не угадаешь.