Часть VIII
ОБОЛЬСТИТЕЛЬ ЖЕНЩИН
Глава 1
Последнюю часть предыдущей главы я писал, будучи в хорошем, немного сентиментальном настроении, которое при взгляде со стороны, возможно, было несколько преждевременным. Но варвары пока так и не вторглись на нашу территорию, и ветер еще не доносит до нас запах их одеколона. Может, мне так и не придется воспользоваться пистолетом, который дал мне Люмен. Неплохая концовка романа? После сотен страниц ожидания так ничего и не произойдет. Гири решат, что с них хватит, Галили останется в море, а Рэйчел будет ждать его на берегу, но так больше его и не увидит. Грохот военных барабанов будет постепенно стихать, пока совсем не смолкнет.
Люмен не слишком верил в вероятность мирного исхода событий, ибо спустя несколько дней после нашего последнего разговора принес мне еще два подарка — кавалерийскую саблю, которую он начистил до блеска, и короткую шпагу артиллериста Южной Конфедерации. Ее мой брат тоже пытался отполировать, но это оказалось весьма неблагодарным занятием, поскольку его титанические усилия нисколько не добавили блеска оружию, которое прочно хранило, если можно так выразиться, свою первозданную простоту. Этому оружию чуждо было аристократическое изящество, присущее прочим шпагам, ведь его создали, чтобы вспарывать животы. Стоило взять эту шпагу в руки и ощутить ее вес, как вы понимали: она сама просится пустить ее в ход.
Поболтав с Люменом час-другой о всякой всячине, я вернулся к работе над книгой, когда за окном уже вечерело. Но стоило мне приступить к наброскам сцены посещения Гаррисоном Гири комнаты покойного Кадма и погрузиться в описание некоторых подробностей, как на пороге моего кабинета появилась Забрина собственной персоной. Она сообщила, что меня желает видеть Цезария.
— Так мама уже дома? — заключил я.
— Ты что, издеваешься?
— Нет. Так, мысли вслух. Мама дома. Это прекрасно. Ты должна быть этому рада.
— Я рада, — ответила она, все еще подозревая, что я насмехаюсь над ее прошлыми страхами.
— А я рад, что ты рада. Вот и все. Ты ведь рада?
— Не очень, — призналась она.
— Почему, черт побери?
— Она стала какой-то другой, Мэддокс. Не такой, как раньше.
— Может, это к лучшему, — сказал я, но Забрина, пропустив мое замечание мимо ушей, поджала губы. — А что, собственно говоря, тебе не нравится? Конечно, она изменилась. Она недавно потеряла одного из своих врагов, — Забрина смотрела на меня непонимающе. — Она что, ничего тебе не рассказала?
— Нет.
— Она убила Кадма Гири. Или, по крайней мере, была рядом, когда он умирал. Трудно сказать, что из этого вернее.
— Ну и что все это для нас значит? — спросила Забрина.
— Это я как раз и пытаюсь понять.
Взгляд Забрины упал на оружие, лежавшее у меня на столе.
— Но ты готов к самому худшему?
— Это подарок Люмена. Хочешь что-нибудь взять себе?
— Нет, спасибо. У меня свои способы обращения с людьми, которые дерзнут сюда явиться. Как думаешь, кто будет первым? Гаррисон Гири или его смазливый братец?
— Я и не знал, что ты в курсе, — удивился я. — Скорей всего, они заявятся вместе.
— И все же мне больше хотелось бы встретиться с красавчиком Гири, — продолжала Забрина. — Я нашла бы ему достойное применение.
— Интересно, какое?
— Сам знаешь не хуже меня.
Поначалу откровенность сестры меня изумила, но потом я сказал себе: а почему бы и нет? Истинные краски время от времени проступают в каждом, и Забрина не была исключением.
— Я с удовольствием поимела бы его в своей коллекции, — продолжала она. — У него такая славная шевелюра.
— В отличие от Дуайта.
— Когда у нас есть настроение, мы с Дуайтом можем доставить друг другу немало удовольствия.
— Значит, это правда, — сказал я. — Ты его соблазнила, когда он впервые сюда пришел.
— Конечно я его соблазнила, Мэддокс, — ответила она. — Или ты думаешь, что все время, пока я прятала его в своей комнате, я учила его читать? Видишь ли, сексуальные потребности в нашей семье есть не только у Мариетты, — она подошла к столу и взяла в руки саблю. — Ты и правда собираешься пустить эти штуки в ход?
— Если потребуется.
— Когда ты последний раз убивал человека?
— Такого со мной еще не случалось.
— Правда? — удивилась она. — Даже когда вы с папой пускались во все тяжкие?
— Даже тогда.
— Здорово, — заигравший в ее глазах огонек обещал придать разговору откровенный характер.
— А ты когда-нибудь убивала? — спросил я.
— Не уверена, что хочу рассказывать об этом тебе.
— Забрина, не глупи. Я не собираюсь об этом писать, — при этих словах на ее лице явственно обозначилось разочарование, — без твоего разрешения, конечно, — добавил я.
Улыбка чуть тронула ее губы. Та женщина, которая в свое время мне сообщила — в весьма туманных выражениях, — что ей противна сама мысль об упоминании в книге о своей персоне, оказалась застигнута врасплох тем самым человеком, который в отличие от нее находил эту идею довольно соблазнительной.
— Выходит, если я тебе не скажу и ты об этом не напишешь, то никто никогда не узнает…
— О чем?
Насупив брови, она зажала зубами губу, и я пожалел, что под рукой у меня не оказалось коробки с леденцами или кусочка орехового пирога; единственным, чем я мог ее соблазнить, было мое перо.
— Я изложу все точь-в-точь, как ты мне расскажешь, — заверил ее я. — Клянусь.
— Хм…
Она продолжала молча стоять, кусая губу.
— Да ты просто меня дразнишь, — сказал я. — Не хочешь ничего говорить — не говори. Дело твое.
— Нет, нет, нет, — поспешно выпалила она. — Я хочу тебе рассказать. Теперь это кажется таким странным. Ведь прошло столько лет.
— Если бы ты только знала, сколько раз я думал точно так же, пока писал эту книгу. Пожалуй, она станет кладезем вещей, о которых никогда не упоминали вслух, хотя это следовало сделать. И ты совершенно права. Когда признаешь за собой нечто такое, что не слишком лестно тебя характеризует, возникает довольно странное чувство.
— У тебя тоже такое было?
— О-о-о да, — протянул я, откидываясь на спинку стула. — Подчас мне приходилось признавать за собой тяжкие преступления. Те, которые выставляли меня в самом невыгодном свете.
— Я бы не сказала, что мой поступок выставляет меня в невыгодном свете. — (Я хранил гробовое молчание, полагая, что это скорее ее разговорит, и не ошибся.) — Спустя год после того, как Дуайт пришел к нам, — начала Забрина, — я отправилась в округ Сэмпсон, чтобы разыскать его семью. Он рассказал мне, как с ним обращались, это было… просто ужасно. Я имею в виду жестокость его семьи. Я знала, что он не лжет, потому что видела его шрамы. На спине и ягодицах у него остались следы от сигаретных ожогов — так издевался над ним старший брат. Отец тоже оставил на его теле немало отметин, — пока Забрина с неподдельным увлечением предавалась рассказу об истязаниях, которым подвергся Дуайт, глаза ее блестели все ярче. — Словом, я решила нанести им визит, что и сделала. Завела дружбу с его матерью, это оказалось совсем нетрудно. У нее не было друзей. Люди их сторонились. Никто не желал иметь дело с их семьей. Однажды вечером она пригласила меня к себе. Узнав, что ее мужчины-домочадцы обожают бифштексы, я прихватила несколько штук с собой. Их было шестеро — пять братьев и отец. Поэтому я купила шесть бифштексов и собственноручно поджарила их, пока те сидели и пили во дворе.
Клянусь, мать знала, что я делаю. Чуяла это нутром. И пока я стряпала, не сводила с меня глаз. Я приправляла мясо разными специями, говоря ей, что готовлю особое блюдо, предназначенное специально для мужчин ее семьи. Наградив меня мертвенным взглядом, она сказала: «Прекрасно. Они этого заслужили». В общем, она точно знала, что я затеваю.
Более того, она мне даже помогала… Мы вместе разложили мясо по тарелкам. Бифштексы получились огромными, полусырыми и нежными, плавающими в крови и соусе, — точь-в-точь такими, как любили ее мальчики. Когда стол был убран, она сказала мне: «У меня есть еще один сын. Но он от нас сбежал». Я ответила ей, что знаю. А она и говорит: «Я знаю, что ты знаешь».
Мы подали мужчинам еду. Яд действовал быстро. Никто из них не успел съесть и половины. Ужасно жаль, что пропало столько хорошего мяса, но оно сделало свое дело. Все шестеро остались сидеть за столом с жуткими гримасами на лицах. На дворе была почти ночь…
Ее голос оборвался, должно быть, уступая место слезам.
— А что мать?
— В ту же ночь она собрала вещи и уехала.
— А как же трупы?
— Остались на дворе. Не тащить же их сюда. Безбожные сукины дети. Они остались гнить на том самом месте, где сидели. Хотя вряд ли. Наверняка с рассветом кто-нибудь из соседей учуял разившую от них вонь.
Помнится, на страницах этого романа я задавал себе вопрос, не хочет ли семья Дуайта узнать, жив ли их пропавший сын. И вот получил ответ.
— Ты рассказала об этом Дуайту?
— Нет. Я вообще никому не говорила об этом до сегодняшнего дня.
— Скажи, тебе это доставило удовольствие?
— Да, — немного помолчав, ответила она. — Наверно, это у меня от мамы. Прекрасно помню, как я смотрела на этих мертвых подонков и думала: а у меня ведь прирожденный талант. Знаешь, ничто не может принести большей радости, чем дело, в котором ты ощущаешь себя на высоте.
Очевидно, полагая, что лучшей заключительной реплики ей не найти, Забрина криво ухмыльнулась и, не проронив больше ни слова, направилась к двери и ушла.
Глава 2
Сюрприз за сюрпризом. Скажи мне прежде, что Забрина способна совершить нечто подобное, я ни за что не поверил бы, но еще большее изумление у меня вызывало то, что она призналась в своем преступлении в самой обыкновенной, я бы сказал, прозаичной манере. Ее история поселила в моей душе надежду, ибо, как выяснилось, я здорово недооценивал возможности нашей семьи, которые мы можем противопоставить всякому, дерзнувшему стать у нас на пути. Пожалуй, если в наш дом заявятся Гири, по меньшей мере нескольких из них мы сумеем одолеть без особого труда. Забрина, к примеру, затащит Митчелла Гири в постель, а потом отравит его.
Я отправился навестить Цезарию.
Атмосфера в покоях мачехи была уже не столь угнетающей, как в прошлое мое посещение, и сама Цезария сидела в кабинете Джефферсона, что, как мне сообщила Забрина, было довольно редким случаем. Ночь подходила к концу, и в комнате догорали свечи, при мягком освещении которых внутреннее убранство выглядело наиболее выгодно, а образ Цезарии обретал более нежные черты. Глядя на то, как она сидит за столом и пьет чай, невозможно было не восхититься ее великолепием. В ее облике не осталось и малейшего следа от той мстительной особы, которую мне довелось созерцать в доме Гири. Она пригласила меня сесть и выпить с ней чаю, который вскоре принес мне Зелим. Забрины в кабинете я не застал, поэтому делить общество Цезарии мне пришлось одному, и, должен признаться, это было не слишком мне по душе, потому что всякий раз, оказываясь с мачехой наедине, я начинал внутренне трепетать, но не из страха ненароком ввергнуть ее в пучину ярости и стать невольным очевидцем ее буйствований, а просто потому, что находиться рядом с особой, обладавшей невероятной силой, пусть даже никак не проявляющейся в настоящий момент, мне было несколько не по себе. Чтобы вы могли себе представить мое состояние, вообразите, что вы попиваете чай рядом с тигром-людоедом, ожидая, что тот в любую минуту может выпустить свои когти.
— Скоро я снова уйду, — сказала она. — И хочу, чтоб ты знал: на этот раз я могу не вернуться. Если это случится, заботы о доме полностью лягут на тебя.
Я поинтересовался, куда она собирается.
— Искать Галили, — ответила она.
— Ясно.
— Чтобы, если удастся, спасти его от самого себя.
— Тебе известно, что он далеко в море?
— Да.
— Я бы с радостью сообщил, где именно, но не могу. Впрочем, думаю, ты и сама это знаешь.
— Нет, не знаю. Это одна из причин, по которой я могу не вернуться. Было время, когда он являлся моему внутреннему взору каждый день, но я пресекла эти видения по собственной воле, ибо не хотела иметь с ним никаких дел. Поэтому теперь он скрыт от моего взора. Уверена, он сам приложил к этому немало стараний.
— Тогда почему ты вздумала его разыскать?
— Чтобы убедить его в том, что он любим.
— Значит, ты хочешь вернуть его домой?
— Я имела в виду не себя, — покачав головой, ответила Цезария.
— Рэйчел.
— Да, Рэйчел, — поставив чашку на стол, Цезария вытащила из пачки маленькую египетскую сигарету, а вторую протянула мне. Прикурив, я затянулся дымом, который оказался на редкость отвратительным.
— Я никогда даже в мыслях не допускала возможность того, что ты сейчас услышишь из моих уст. Видишь ли, чувства, что питает эта женщина к Галили, могут стать истинным спасением для нас. Не нравится сигарета?
— Да нет, ничего.
— Вкус у них, как у верблюжьего навоза. Но они навевают на меня сентиментальные воспоминания.
— Неужели?
— Как-то раз, еще до того, как твой отец повстречался с твоей матерью, мы с ним отправились в Каир. И провели там несколько восхитительных недель.
— И теперь, куря эти сигареты, ты вспоминаешь отца?
— Нет, когда я курю эти сигареты, мне вспоминается один египетский юноша, его звали Мухаммед, он трахнул меня на берегу Нила среди крокодилов.
Я так закашлялся, что на глазах у меня выступили слезы, чем немало развеселил свою мачеху.
— О, бедняжка Мэддокс! — воскликнула она, когда я немного пришел в себя от приступа кашля. — Ты так и не научился принимать меня такой как есть, да?
— Честно говоря, да.
— Видишь ли, я всегда держала тебя на расстоянии, потому что ты не мой сын. Когда я гляжу на тебя, ты напоминаешь мне своего отца. Точнее, то, каким волокитой он был. Это всегда причиняло мне боль. Прошло столько лет, а она до сих пор не утихла. Ты так похож на свою мать. Особенно губами и подбородком.
— Ты говоришь о том, что тебе доставляют боль отцовские любовные похождения, а сама только что призналась, что трахалась с каким-то египтянином.
— Только чтобы досадить твоему отцу. Сердцем же я никогда ему не изменяла. Хотя, разумеется, бывали случаи, когда я влюблялась. Например, в Джефферсона. Но чтобы отдаться душой и телом какому-то мальчишке среди крокодилов? Нет, это была обыкновенная месть. Я не раз поступала назло твоему отцу.
— И он платил тебе той же монетой?
— Конечно. Зло порождает зло. Он имел женщин утром, днем и вечером.
— И ни одну из них он не любил?
— Хочешь узнать, любил ли он твою мать?
Глубоко затянувшись сигаретным дымом, я ощутил предательскую дрожь, что, несомненно, было следствием охватившего меня волнения; и я, безусловно желая узнать о чувствах отца к моей матери, в ответ на вопрос Цезарии не мог выдавить из себя ни звука, точно язык мой прилип к нёбу. И даже когда к глазам стали пробиваться слезы, другая часть моего существа — та, что бесстрастно излагает факты на бумаге, — твердила: а в чем, собственно говоря, дело? В самом деле, какое теперь имеет значение, питал ли отец истинные чувства к матери в тот день, когда меня зачали, или нет, — по прошествии стольких-то лет? И вообще, найду ли я утешение в том, что узнаю об их искренней любви друг к другу?
— Слушай меня внимательно, — произнесла Цезария. — Я расскажу тебе то, что, быть может, сделает тебя чуточку счастливей. Или, по крайней мере, прольет свет на отношения твоих родителей. Когда твоя мать впервые повстречала Никодима, она была неграмотной женщиной, хотя и приятной на личико. Да, она была очень миловидной, но не умела написать на бумаге даже собственного имени. Думаю, за это твой отец любил ее еще больше. Правда, у нее были на него определенные виды, но кто может ее за это судить? Ведь тогда были тяжелые времена как для мужчин, так и для женщин. И для такой девушки, как она, красота была единственным преимуществом, хотя отнюдь не долговечным. Это, разумеется, не было для нее секретом. Больше всего на свете она мечтала научиться грамоте. И она попросила твоего отца научить ее этому. Точно одержимая, она умоляла его снова и снова. Желание научиться читать и писать стало для нее навязчивой идеей.
— Так ты ее знала?
— Видела несколько раз. Вначале, когда мне показал ее Никодим, и в самом конце. Но к этому мы еще вернемся. Итак, она донимала отца своими просьбами днем и ночью — научи, научи, научи, — пока он наконец не согласился. Конечно, он никогда не отличался терпением учителя. К тому же тратить свое драгоценное время на обучение кого-то азбуке ему было ужасно жаль. Поэтому он поступил иначе. Просто внедрил в нее свою волю, и знания потекли к ней сами собой. В одночасье она обрела способность писать и читать. И не только на английском, но также на греческом, иврите, итальянском, французском, санскрите…
— Вот это дар!
— Она тоже так думала. Тебе тогда было три недели от роду. Ты был такой тихий маленький комочек, но уже умел хмуриться точь-в-точь, как делаешь это сейчас. Итак, еще вчера у тебя была мать, которая не могла прочесть ни слова. А сегодня она превратилась в особу, которой впору было вести беседу с самим Сократом. Должна тебе сказать, это существенно изменило ее жизнь. Ей, разумеется, захотелось воспользоваться полученными способностями. И она начала читать подряд все, что приносил ей отец. Во время кормления ребенка перед ней на столе лежала дюжина открытых книг. И она читала их попеременно, держа в уме мысли, изложенные в каждой из них. Она требовала все новых книг, и Никодим продолжал их приносить. Плутарх, Святой Августин, Фома Аквинский, Вергилий, Птолемей, Геродот — ее читательскому аппетиту не было конца. От гордости Никодим надувался, как павлин: «Гляньте на мою гениальную ученицу! Она потрясающе бранится на греческом!» Но он не ведал, что творил. Потому что не смотрел вглубь. А ее бедный мозг бурлил в застенках черепа. Напомню, все это время она кормила тебя грудью…
Образ матери невольно предстал у меня перед глазами: окруженная книгами, она прижимала меня к груди, а в голове у нее горело жарким пламенем безумное множество слов и идей.
— Это ужасно… — пробормотал я.
— Все оказалось куда хуже, поэтому приготовься это принять. О ее уникальном даре очень быстро разнеслась молва, и через неделю-другую она превратилась в местную достопримечательность. Помнишь ли ты что-нибудь об этом? О толпах народу? — Я отрицательно покачал головой. — Чтобы взглянуть на твою мать, люди приезжали отовсюду — не только из Англии, но и из Европы.
— А что отец?
— Он безумно устал от этой кутерьмы. Уверена, он даже пожалел о том, что сделал, потому что однажды спросил меня, нельзя ли забрать этот дар обратно. Я ответила, что меня не волнует то, что он сделал. Сам натворил, пусть сам и расхлебывает. Но теперь я об этом жалею. Мне следовало бы ему кое-что сказать. И я могла бы спасти ей жизнь. Вспоминая об этом теперь, я лучше понимаю…
— Понимаешь что?
— Что с ней происходило. Я видела это у нее в глазах. Несчастный человеческий мозг этой женщины оказался не в состоянии справиться со знаниями, которыми она его начинила. Однажды вечером она, кажется, попросила отца принести ей перо и бумагу. Он отказался, объяснив, что не желает, чтобы она тратила время на всякую писанину, вместо того чтобы нянчить ребенка. Тогда у твоей матери случился настоящий припадок. Она ушла из дому, бросив тебя на произвол судьбы. Конечно, твой отец не имел представления о том, как обращаться с маленькими детьми, поэтому принес тебя ко мне.
— И ты со мной нянчилась?
— Недолго.
— А он отправился искать мою мать?
— Именно так. Ему потребовалось несколько дней, чтобы ее найти. Он обнаружил ее в доме одного гражданина по имени Блэкхит. Он занимался с ней любовью за ту скромную плату, в которой Никодим ей отказал, — за неограниченное пользование пером и бумагой.
— И что же она писала?
— Не знаю. Ее творчество твой отец мне никогда не показывал. Но говорил, что здравым умом этого не постичь. Так или иначе, все, что она писала, должно быть, очень много для нее значило. Ибо она предавалась этому занятию днем и ночью, почти не прерываясь на еду и сон. Когда отец привел ее домой, она превратилась в собственную тень: тощая, как тростинка, руки и лицо в чернилах. Из ее речи ничего нельзя было понять. Она бредила одновременно на всех известных ей языках и обо всем сразу. Слушая, как она извергала из себя безумные хитросплетения фраз, не имеющих никакого отношения друг к другу, и видя при этом ее взгляд, который, казалось, умолял: «пожалуйста, поймите меня, пожалуйста»… в общем, впору было самому сойти с ума. Я подумала, может, ей станет лучше, если она возьмет тебя на руки. Поэтому подвела ее к детской кроватке и дала понять, что тебя следует накормить. Мне даже показалось, она вполне осознала мои слова. Потому что взяла тебя и, немного покачав, подошла к очагу, где имела обыкновение тебя кормить. Но не успела и присесть, как вздохнула и тотчас испустила дух.
— О боже…
— Ты выкатился у нее из рук и, упав на пол, расплакался. Заревел впервые в жизни, но с тех пор кричал почти не переставая. Так из очень тихого и милого малыша ты превратился в невыносимое чудовище, которое беспрестанно вопило и визжало. Если мне не изменяет память, я ни разу не видела улыбки на твоем лице. Во всяком случае, плаксивость не покидала, тебя много лет.
— А что сделал отец?
— С тобой или с ней?
— С ней.
— Он взял ее тело и похоронил где-то в Кенте. Затем оплакивал долгие недели, не отходя от вырытой собственными руками могилы. Мне же пришлось взять на себя заботу о тебе, за что, должна заметить, я вовсе не была ему благодарна.
— Но я тогда не остался с тобой, — перебил я. — Гизела…
— Да, приехала Гизела и взяла тебя на воспитание к себе. Ты находился при ней шесть или семь лет… Теперь ты все знаешь, — сказала Цезария, — но вряд ли тебе от этого стало легче. Это все дела давно минувших дней…
На долгое время в комнате воцарилась тишина, ибо каждый из нас погрузился в собственные размышления. Я перенесся в памяти в те далекие дни детства, когда Гизела или, по крайней мере, тот ее образ, который я рисовал в своем воображении, пела мне веселую песенку. Затем мой внутренний взор выхватил картину голубого неба, по которому бежали белые облака, и, наконец, мне явственно привиделось улыбающееся лицо Гизелы, и я понял, что лежу на траве, а она берет меня на руки и притягивает к себе. Должно быть, это было первое лето в моей жизни, и ввиду своего малого возраста я еще не умел ходить и даже сидеть.
Возможно, в доме Цезарии я рыдал и капризничал, но с Гизелой, думаю, мне было очень уютно. Так или иначе, моя память сохранила о ней самые радужные воспоминания. Не знаю, о чем в те минуты думала Цезария, но догадываюсь, что предметом ее дум, скорее всего, был отец, которого она частенько про себя ругала. Но кто осмелится ее за это судить?
— А теперь оставь меня, — сказала она.
Встав из-за стола, я поблагодарил ее за чай, но мне показалось, что я уже давно выпал из области ее внимания — судя по ее отсутствующему взору, мысли унесли Цезарию очень далеко от меня. Любопытно было бы знать, куда устремилось ее сознание: в прошлое или будущее? К мужу, который оставил ее, или к сыну, которого она собиралась искать? Но у меня не хватило смелости об этом спросить.
Глава 3
Чтобы выбраться из города, Рэйчел потребовалась помощь. Смерть Кадма и в особенности сопутствующие ей странные обстоятельства на следующее утро стали объектом пристального внимания всех городских газет, и журналисты, не дававшие проходу членам семьи Гири после гибели Марджи, набросились на них с новой силой, поджидая и фотографируя днем и ночью всех и каждого, кто оказался ненароком у входа в дом, где находилась квартира Кадма. Поскольку Рэйчел не имела ни малейшего желания беседовать с полицией (что, собственно говоря, она могла им сказать?) или, что еще хуже, подвергнуться допросу со стороны Гаррисона и Митчелла, она была решительно настроена как можно быстрее уехать из города, поэтому обратилась к Дэнни с просьбой ей в этом помочь, на что тот, будучи у нее в долгу, охотно согласился. Приехав в ее квартиру, он упаковал вещи, забрал деньги, кредитные карточки и прочее, после чего отправился на встречу с ней в аэропорт Кеннеди, где купил ей билет до Гонолулу, и в полдень того дня она уже летела на Гавайи.
Провожая, Дэнни спросил ее:
— Судя по всему, вы не собираетесь сюда возвращаться?
— Неужели это так заметно?
— Когда мы сюда ехали, вы глядели по сторонам. Как будто прощались.
— Я была бы рада больше никогда не увидеть этот город.
— А можно спросить?..
— Что со мной приключилось? Не могу сказать, Дэнни. Не потому, что не доверяю, нет. Просто слишком долго рассказывать. Но будь у меня в запасе даже уйма времени, все равно, боюсь, не смогла бы все объяснить.
— Скажите мне только одно: все это из-за Гаррисона? Вы так поспешно уезжаете из-за этого подонка? Потому что вы…
— Нет. Я ни от кого не убегаю, — ответила Рэйчел. — Скорее, наоборот. Уезжаю, чтобы встретиться с человеком, которого люблю.
По удивительному стечению обстоятельств Рэйчел оказалась на том же месте в салоне первого класса, что и в прошлый раз, и осознала странность этого совпадения лишь после того, как, взяв с подноса бокал шампанского, откинулась на спинку кресла. Впервые за последние несколько недель ей представилась возможность предаться воспоминаниям о проведенных ею на острове днях; они были столь ясными, будто это было только вчера: Джимми Хорнбек, который вез ее и говорил с ней о тайне и Маммоне; дом, лужайка, берег и Ниолопуа; церковь на утесе и тот день, когда ее застал ливень; первая встреча с парусным судном, которое, как она позже узнала, оказалось «Самаркандом»; костер на берегу и, наконец, появление самого Галили. От того незабвенного времени ее отделяло всего несколько недель, за которые на ее долю выпало столько невзгод и переживаний — она дорого дала бы, чтобы некоторые из них забыть навечно, — что казалось, прошла целая жизнь. Но несмотря на то что воспоминания о первом посещении острова всплыли в памяти Рэйчел с такой отчетливостью, она не могла избавиться от ощущения, будто витала в облаках своей мечты. Пожалуй, до конца поверить в реальность произошедшего с ней она сможет, только когда увидит домик в горах. И не только домик, но паруса «Самарканда». Да, только увидев их, она сможет себя убедить, что случившееся с ней на острове не было сном.
* * *
Тем временем судно, которое Рэйчел столь страстно желала видеть, дрейфовало по безжалостным водам Тихого океана и представляло собой жалкое зрелище. Уже одиннадцать дней никто не прикасался к его штурвалу, ибо единственный обитатель яхты решил отдаться воле морской стихии, какие бы испытания она ему ни послала. Снаряжение, которое при иных обстоятельствах Галили сложил бы и привязал, давно смыло водой; главная мачта сломалась, а паруса развевались на ветру словно лохмотья. В капитанской рубке царил хаос, а на палубе было и того хуже.
«Самарканд» знал, что обречен. Галили слышал, как он стонал и скрипел, когда очередная волна разбивалась о его борт. Иногда Галили казалось, что судно с ним разговаривает, моля о пощаде и пытаясь призвать к благоразумию, дабы он, сбросив с себя оцепенение, наконец взялся за штурвал. Но последние четыре дня его силы иссякали со столь головокружительной быстротой, что жизнь в нем уже едва теплилась, и, даже пожелай он спасти себя и яхту, он не смог бы этого сделать. Галили отказался от желания жить, и его тело, раньше легко справлявшееся со множеством лишений, быстро обессилело. Ему уже перестали являться призрачные видения, и, хотя он по-прежнему выпивал по две бутылки бренди в день, его истощенное сознание было не способно воспринимать даже галлюцинации. Поскольку он уже не мог держаться на ногах, то все время лежал на палубе, глядя в небо, и ждал приближения рокового часа.
Когда спустились сумерки, он подумал, что этот миг наконец наступил — настал момент его смерти. Он видел, как солнце садилось за горизонт, обагряя лучами облака и морские воды. Внезапно «Самарканд» охватила удивительная тишина — замерли его жалобные стоны и даже смолк шорох парусов.
Приподняв голову, Галили огляделся: солнце по-прежнему клонилось к закату, но гораздо медленней, чем прежде, и медленней бился его пульс, словно тело, сознавая приближение конца и повинуясь подспудному желанию оттянуть его как можно дальше, желало впитать в себя все ощущения и пыталось умерить пламя своего последнего огня, чтобы немного продлить его горение хотя бы до тех пор, когда окончательно зайдет солнце и померкнут последние краски неба, чтобы Галили смог в последний раз увидеть Южный Крест над своей головой.
До чего же глупой и нескладной предстала ему его жизнь в этот миг! Прожив лишь часть ее достойно, он глубоко раскаивался в большинстве совершенных деяний, которым не находил никаких оправданий. Войдя в этот мир преисполненным божественной благодати, он покидал его с пустыми руками, ибо попусту растратил свой дар, и не просто растратил, а употребил во зло, на жестокие цели. Сколько страданий и смертей было на его совести! Пусть даже большинство его жертв иной участи и не заслуживали, для него это было слабым утешением. Как он мог позволить себе скатиться до уровня обыкновенного наемного убийцы и стать на службу чьих-то амбиций? Человеческих амбиций, амбиций Гири, жадность которых повелевала прибирать к рукам скотные дворы и железные дороги, леса и самолеты, править людьми и государствами, быть среди прочих маленькими королями.
Все эти люди, разумеется, давно ушли в небытие, но, несмотря на то что ему не раз доводилось видеть их на пороге смерти и внимать их слезам, молитвам и отчаянным надеждам на искупление грехов, осознание близости собственной смерти застало его врасплох. Неужели, взирая на них, он ничему не научился? Почему не изменил свою жизнь, несмотря на то что не раз ощущал вкус чужой смерти? Почему не бросил своих хозяев и не решился вернуться домой в поисках прощения?
Почему ему приходится встречать свой конец в страхе и одиночестве, меж тем как ему от рождения было дано пережить то, к чему призывают все веры мира в своих догмах и священных книгах?
Только одно лицо не вызывало в нем горького разочарования — единственная душа, которую он не предал. Ее имя сорвалось с его уст как раз тогда, когда огненный диск коснулся нижним краем моря, войдя в завершающий этап своего небесного путешествия, предварявший свой и его, Галили, уход.
— Рэйчел, — сказал он. — Где бы ты сейчас ни была… Знай… Я люблю тебя…
И веки его сомкнулись.
Глава 4
Гаррисон Гири стоял в комнате своего деда и взирал на царивший бедлам, не в силах подавить в себе чувство ликования, предательски распиравшего его изнутри и неодолимо рвавшегося наружу. Прессе он сделал краткое и весьма сдержанное заявление, сообщив, что подробности происшедшего пока никому не известны, хотя факт ухода из жизни Кадма Гири не явился ни для кого большой неожиданностью. После этого он битый час тщился получить от Лоретты какие-либо объяснения, но сколько он ни говорил о ходивших по городу слухах, что раздававшийся в доме грохот был слышен за целый квартал, сколько ни пытался убедить ее в необходимости сказать правду, дабы, исходя из этого, состряпать удобоваримую версию для властей и прессы и тем самым пресечь возможность нежелательной спекуляции фактами, все его усилия были напрасны. Лоретта при всем своем желании не могла ничего ему рассказать по той простой причине, что начисто все забыла. Быть может, со временем память к ней и вернется, но пока она ничего не могла сообщить, а стало быть, полиции и прессе предстояло строить собственные догадки и измышлять собственные ответы на возникшие вопросы.
Разумеется, позиция, занятая Лореттой в этом деле, была чистой воды фальсификацией, которой она даже не удосужилась придать более или менее правдоподобную форму, — во всяком случае, так считал Гаррисон. Однако, прекрасно сознавая, какую игру затеяла с ним Лоретта, он все же решил на нее не давить, а выждать время. Что-что, а это он мог себе позволить, тем более что терпению, слава богу, Кадм Гири его обучил еще в детстве, заставляя исполнять роль пай-мальчика, всецело подчиненного его, родительской, власти. В руках у Лоретты был единственный козырь — правда. Как игрок невозмутимый и хладнокровный, она старается придержать его для себя, но вряд ли сумеет извлечь из него пользу, ибо в водовороте бурно развивающихся событий он потеряет свою силу прежде, чем Лоретта это поймет. А когда старшая миссис Гири окончательно выйдет из игры, Гаррисон без всякого труда, исключительно любопытства ради, вырвет козырную карту у нее из рук.
— Я перекинулся словцом с Джоселин, — сообщил брату вошедший в комнату Митчелл, — она всегда была ко мне неравнодушна.
— Ну?
— Мне удалось у нее выведать, что случилось, — Митчелл прошелся по спальне Кадма, взирая на то, во что она превратилась. — Во-первых, здесь была Рэйчел.
— И что из этого? — пожал плечами Гаррисон. — О боже, Митчелл. Она тут ни при чем. Когда ты наконец выкинешь ее из головы?
— Ты не находишь подозрительным, что она была здесь?
— А что в этом подозрительного?
— Может, она заодно с тем, кто все это учинил? Может, именно она помогла ему забраться в дом, а потом скрыться?
Гаррисон смерил брата взглядом.
— Кто бы это ни учинил, — медленно промолвил он, — он не нуждался в помощи твоей сучки-жены, Митчелл. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, — сказал Митчелл, направляя указательный палец на своего брата. — Я не такой дурак, как ты думаешь. И Рэйчел тоже. Если ты помнишь, дневник нашла она.
Гаррисон пропустил последнюю реплику Митчелла мимо ушей.
— Что еще тебе рассказала Джоселин? — спросил он.
— Ничего.
— Это все, что тебе удалось из нее выудить?
— Во всяком случае у меня получилось лучше, чем у тебя с Лореттой.
— Черт с ней, с этой Лореттой.
— А тебе никогда не приходило в голову, что мы, возможно, недооценивали этих женщин?
— Да ладно тебе, Митчелл.
— Нет, послушай меня. Не исключено, что они что-то втайне замышляли у нас за спиной.
— Оставь ты их в покое. Что особенного могут затеять две женщины?
— Ты не знаешь Рэйчел.
— Знаю, — устало произнес Гаррисон. — Такие девки всю жизнь мелькали у меня перед глазами. Она никто. Пустое место. Все, что у нее есть, дали ей ты и наша семья. Она не стоит того, чтобы тратить на нее даже минуту нашего времени, — с этими словами он развернулся и пошел прочь и уже был почти у двери, когда Митчелл тихо сказал:
— Не могу выбросить ее из головы. Хочу, но не могу. Знаю, что ты прав. Но не могу перестать думать о ней.
На мгновение остановившись, Гаррисон обернулся к брату.
— О, — протянул он, одарив брата сочувствием иного рода. — И что ты думаешь услышать? Хочешь, чтобы я сказал: отлично, брат, вернись к ней? Ты и правда хочешь это услышать? Тогда давай, иди.
— Я не знаю, как ее вернуть, — признался Митчелл. Гнев его бесследно истощился, и он вновь превратился в младшего брата Гаррисона, готового исполнять все его приказания. — Я даже не знаю, почему я ее хочу. То есть ты, конечно, прав: она никто. Пустое место. Но когда я думаю, что она с этим… животным…
— Понимаю, — улыбнувшись, попытался его успокоить Гаррисон. — Все дело в Галили.
— Я не хочу, чтобы она была с ним рядом. Не хочу, чтобы она даже думала о нем.
— Ты не сможешь заставить ее перестать о нем думать, — он запнулся на миг, и улыбка вновь заиграла у него на устах. — Можешь попробовать… но вряд ли тебе захочется так далеко зайти.
— Об этом я тоже уже думал, — ответил Митчелл. — Поверь мне. Я уже об этом думал.
— Вот так все и начинается, — произнес Гаррисон. — Ты думаешь об этом и думаешь, и в один прекрасный день тебе вдруг подворачивается возможность это осуществить. И ты это делаешь. — Митчелл тупо уставился на заваленный мусором ковер.
Гаррисон долго смотрел на него выжидающим взглядом, после чего, первым прервав затянувшееся молчание, сказал: — Ты, что, именно этого хочешь?
— Не знаю.
— Тогда подумай об этом еще, когда будет время.
— Да.
— Вот и хорошо.
— Я имел в виду, да, я хочу именно этого, — по-прежнему глядя в пол, Митчелл весь дрожал. — Я хочу быть уверенным в том, что она никому не достанется, кроме меня. Я женился на ней. Она мне кое-чем обязана, — он поднял на брата мокрые от слез глаза. — Разве нет? Ведь без меня она бы ничего собой не представляла…
— Меня не нужно убеждать, Митч, — произнес Гаррисон на удивление ласково. — Как я уже сказал: весь вопрос в том, чтобы подвернулся удачный случай.
— Я кое-что для нее сделал, а она повернулась ко мне спиной, будто я никто.
— И ты, конечно, хочешь ей за это отомстить. Это вполне естественно.
— Что мне делать?
— Во-первых, выясни, где она находится. И будь с ней очень ласков.
— Какого черта я буду ее ублажать?
— Чтобы она ничего не заподозрила.
— Ладно.
— Мы подождем, пока тело старика предадут земле, а потом вместе придумаем, как разобраться с твоими делами.
— Хотелось бы.
— Иди сюда, — Гаррисон распахнул объятия, и Митчелл, не задумываясь, устремился к нему. — Я рад, что ты мне все рассказал. Я не понимал, как сильно ты страдаешь.
— Она обращается со мной, как с последним дерьмом.
— Ладно, ладно, — похлопав брата по спине, произнес Гаррисон. — Понимаю. Все будет хорошо. Мы с тобой давно вместе. Ты и я. И я хочу, чтобы ты был счастлив.
— Знаю.
— Поэтому мы сделаем все, что потребуется. Даю тебе честное слово. Сделаем все, что потребуется.
Глава 5
После разговора с братом Гаррисон поехал навестить одну даму, с которой не виделся уже несколько недель, а именно свою ненаглядную и всегда безотказную Мелоди, общество которой после столь напряженного дня подействовало на него особенно благотворно. Около получаса он созерцал ее лежащее обнаженное тело, время от времени прикасаясь к холодным ногам, бедрам, животу и тому, что крылось за островком густых волос. Господи, до чего же хорошо она умела делать свое дело! За все время его манипуляций ни разу не вздрогнула, ничем не обнаружила признаков жизни даже тогда, когда он бесцеремонно развернул ее на живот и грубо трахнул в зад.
Но на сей раз, разрядив в нее свою обойму, он не уехал, как делал это прежде, а прошел в ванную комнату, окрашенную в желто-зеленые тона, вымыл член и раскрасневшуюся шею, а потом вернулся в комнату и, сев перед ней, уставился на нее долгим взглядом. Переворачивая тело Мелоди со спины на живот, он раздавил лежавшие вокруг цветы, которые издавали аромат, странно возбуждавший все его органы чувств. Тело женщины казалось ему почти прозрачным, бренди, который он пил, отдавал странным привкусом, которого он прежде никогда не ощущал, и даже бокал в его руках казался ему сотканным из шелка.
Что происходит с ним? Неужели это начало своего рода трансформации? Неужели тот Гаррисон — несговорчивый, упрямый, как осел, Гаррисон, присутствие которого никогда никому не доставляло радости, а менее всего ему самому, — готов сбросить с себя привычное обличье, словно мертвую шкуру, и обнаружить в себе нечто новое — более яркое, более сильное, более странное?
Разумеется, нет никакой случайности в том, что другое «я» Гаррисона вышло из заточения именно сейчас, когда смерть постигла Кадма Гири, поскольку его уход ознаменовал падение старого режима вместе с его законами, лицемерием и ограничениями, уступив место чему-то новому, которому теперь предстояло сказать свое слово и заявить миру о своих воззрениях. В тайниках своей души Гаррисон уже давно ощущал, как пробивались в нем ростки этого нового, как будоражили его чувства предощущением блаженного мига, когда ему наконец удастся себя проявить.
Да, конечно, отчасти подобные перемены его несколько страшили, ибо всякие изменения формы в некотором смысле были сродни смерти: отметается все, что было, освобождая место тому, что будет. Но ведь он не лишится ничего того, что ныне его так заботит? Человек по имени Гаррисон Гири, известный своим изощренным умом и с ранних лет обучавшийся искусству лжи, чему в большой степени был обязан Кадму Гири, с виртуозностью карточного шулера умел пускать пыль в глаза людям и отвлекать их внимание от своих истинных намерений, которые, как бы ни казалось это наивным со стороны, невероятным образом сближали Гаррисона с его наставником, ибо своей целью имели процветание семьи, наращивание состояния, влияния и власти.
Теперь обстоятельства складывались в его пользу, и, быть может, для того, чтобы осуществить свои замыслы, выказав свое истинное обличье — то, которое ему еще никогда не приходилось обнажать перед семьей, — лучшего места и времени ему не представится. Обнажить свое лицо, но при этом самому остаться в тени, потому что единственный свидетель этого действа никогда не откроет своих глаз.
Возможно, время уже пришло. Поставив бокал бренди, он встал со стула и подошел к кровати. Женщина была недвижима, как камень. Наклонившись над ней, он перевернул ее на спину, и она безвольно перекатилась, убедительно имитируя мертвое тело. Гаррисон сел рядом с ней на корточки и положил ей ладонь на живот.
— Игра окончена, — произнес он.
Она не шевельнулась. Он переместил руку на грудь.
— Я чувствую стук твоего сердца, — сказал он. — Ты хорошо делала свое дело, но я всегда слышал удары твоего сердца. Открой глаза, — наклонившись, он потеребил ее сосок. — Хватит играть в мертвецов. Я тебя воскрешаю.
У нее на лбу обозначились легкие морщинки.
— Ты была великолепна, — продолжал он. — Правда. Очень убедительна. Но я больше не желаю играть.
Она открыла глаза.
— Карие, — констатировал он. — У тебя карие глаза. А я всегда думал, что они голубые.
— Ты со мной закончил? — спросила она невнятно.
Возможно, столь искусно играть свою роль ей удавалось благодаря наркотикам.
— Еще не совсем, — ответил Гаррисон.
— Но ты же сказал, что не хочешь больше играть.
— Не хочу играть в эту игру, — пояснил он. — Хочу в другую.
— Какую?
— Пока еще не решил.
— Ну хватит надо мной измываться…
Гаррисон рассмеялся так громко и вызывающе, что шлюха посмотрела на него в изумлении.
— Я могу делать все, что мне заблагорассудится, — произнес он, схватив ее за грудь. — За твое общество я плачу. И услуги твои очень дорого стоят.
При упоминании о материальной стороне дела, которая, вероятно, тешила самолюбие проститутки, лицо женщины несколько прояснилось.
— Чего же ты хочешь? — спросила она, взглянув на глубоко впившуюся ей в грудь руку Гаррисона.
— Посмотри на меня.
— Зачем?
— Просто посмотри. В мои глаза. Смотри мне в глаза.
Она издала робкий смешок, словно маленькая девочка, которую заставили играть в непристойную игру, и это было столь неуместно, что заставило Гаррисона улыбнуться.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Как твое настоящее имя?
— Мелоди — мое настоящее имя, — ответила она. — Мама говорит, я начала напевать со дня моего крещения.
— Твоя мать еще жива?
— Да, конечно. Она переехала в Кентукки. Я тоже собираюсь перебраться туда, когда заработаю достаточно денег. Хочу уехать из Нью-Йорка. Ненавижу его.
Пока она говорила, Гаррисон смотрел на нее новым, недавно обнаруженным им самим проникновенным взглядом. Напрасно бедная сучка, тело которой было измято и изломано до самого мозга костей, лелеяла надежды на светлое будущее. Какие бы планы она ни строила, им не суждено было сбыться.
— Что ты собираешься делать в Кентукки? — спросил он.
— Ну… Я была бы не прочь открыть небольшую парикмахерскую. Мне неплохо удается делать прически.
— Правда?
— Но… Я не… — слова ее неожиданно оборвались.
— Послушай меня, — рука Гаррисона поднялась к ее лицу. — Если ты чего-нибудь хочешь, ты должна иметь веру. И терпение. Желания сбываются, по крайней мере тогда, когда их ждут.
— Именно так я всегда и думала. Но это неправда. Надеяться на что-то — впустую тратить время.
Гаррисон встал так резко, что Мелоди вздрогнула от неожиданности. Причина его поспешности не заставила себя долго ждать: он наградил ее увесистым ударом по лицу, который заставил ее упасть назад на кровать. Она тихо вскрикнула, даже не пытаясь увернуться.
— Так я и знала… — промолвила она. Он бил ее по голове снова и снова, и, если бы не слезы от внезапности полученного удара, текущие из уголков ее глаз, никто не мог бы заподозрить ее в том, что она что-то чувствовала. Ее били и раньше, били много раз, и за всякое увечье, равно как за все прочее, была назначена своя плата.
— Ты оставил следы, и это будет дорого тебе стоить, — она вновь села, подставляя ему лицо. — Это выльется тебе в кругленькую сумму.
— Тогда я хочу, чтобы деньги, которые я плачу, не были потрачены зря, — с этими словами он так сильно ударил ее кулаком, что кровь брызнула на стену.
Она не сразу взмолилась прекратить истязания, но прежде позволила ему вдоволь над собой поиздеваться — над своим лицом, которому пришлось принять на себя большую часть ударов, а также грудью и бедрами. Лишь после того, как, окончательно ослабев от его побоев, она упала и поняла, что не может встать, Мелоди сказала, что с нее хватит. Но он ее не слушал. С каждым новым ударом он все сильнее ощущал, как вырастает в нем яркое и прежде неведомое «я», и чем больше оно вырастало, тем больше ему хотелось ее избивать.
Остановился он только раз, когда, взглянув на свое отражение в зеркале, был заворожен собственным разгоряченным от напряжения лицом. Не склонный к самолюбованию, в отличие от своего брата Митчелла, он никогда прежде не получал удовольствия от своего внешнего вида, однако ныне нашел себя весьма привлекательным, и даже более того, явственно узрел в собственном облике некую значимость. Он принялся избивать женщину с новой силой, невзирая на ее протесты, плач, отчаянные уговоры и обещания всего, что угодно, лишь бы он оставил ее в покое. Но он был глух к ее мольбам и продолжал наносить удар за ударом, пока не забил ее в угол, где она тщетно попыталась встать и, не сумев этого сделать, окончательно запаниковала.
Она не на шутку испугалась за собственную жизнь, ибо в том состоянии, в котором он находился, он мог случайно отправить ее на тот свет. Прочтя этот страх у нее в глазах, Гарри-сон вдруг перестал ее избивать и, не сказав ни слова, отправился в ванную, где справил нужду и вымыл руки. Содеянное никоим образом не отразилось на состоянии его духа, во всяком случае, он не наблюдал в себе никаких признаков возбуждения. Должно быть, он был выше того, чтобы испытывать по столь незначительному поводу какие-нибудь эмоции (как говорится, дело прошлое — именно так человеку свойственно оправдывать все свои слабости). Итак, умыв руки и опорожнив мочевой пузырь, Гаррисон вновь вернулся в комнату.
— Мне нужно знать твое полное имя, — заявил он, обращаясь к проститутке, которая предпринимала жалкие попытки ползти к двери, что было совершенно напрасно, поскольку та была заперта, а ключ находился у Гаррисона в кармане.
Женщина издала нечленораздельный звук, смысл которого до Гаррисона не дошел. Тогда он отодвинул стул и сел за письменный стол.
— Повтори-ка еще раз, — произнес он. — Это очень важно, — он вынул из пиджака бумажник и чековую книжку. — Я собираюсь дать тебе денег, — сказал он. — Достаточно для того, чтобы ты могла съехаться с матерью в Кентукки и открыть свой маленький бизнес. Чтобы ты начала новую жизнь.
Несмотря на свое полубессознательное состояние, Мелоди поняла смысл его слов.
— Это грязный, извращенный город, — продолжал Гарри-сон. — Но прежде, чем я заплачу тебе эти деньги, — он стал выписывать чек, — скажем, миллион долларов, я хочу, чтобы ты мне дала обещание, что ты никогда сюда больше не вернешься. Никогда. Итак, твое полное имя.
— Мелоди Лара Хаббард, — запинаясь, произнесла та.
— Я плачу тебе не за то, что сейчас с тобой сделал, — продолжал Гаррисон. — Я это сделал, потому что мне так хотелось, а не потому, что ты мне оказываешь услуги. И я плачу тебе не за то, чтобы ты не распускала обо мне слухи в магазинах. Мне совершенно наплевать, что и кому ты обо мне расскажешь. Тебе ясно? Плевал я на это! Я даю тебе деньги, потому что хочу, чтобы у тебя была хоть какая-то вера, — подписав чек, он достал из бумажника визитную карточку и что-то черкнул на ее оборотной стороне. — Завтра отдашь это моему адвокату, Сесилу Керри. Он проследит за тем, чтобы деньги перевели на твой счет. — Гаррисон встал из-за стола и положил чек и визитку на кровать рядом со смятыми цветами.
Прищурившись, Мелоди попыталась сосчитать количество нулей на чеке, выписанном Гаррисоном. Да, их в самом деле было шесть, со знаком доллара в конце и единицей в начале.
— Я ухожу, а ты приведи себя в порядок, — сказал Гаррисон, выуживая из кармана ключ. — Будь благоразумной по отношению к тому, что я тебе дал. Такие, как я, не встречаются на каждом шагу, — он вставил ключ и отпер дверь. — Словом, дважды такой шанс никому не выпадает. Поэтому можешь считать, что тебе повезло, — он улыбнулся. — Назови одного из своих детей в честь меня, ладно? Которого ты будешь любить больше всех.
Глава 6
Остаток ночи Гаррисон провел почти без сна. Вернувшись в квартиру в Трамп-Тауэр, он довольно долго стоял под ледяным душем, что вселило в него ощущение приятной слабости, после чего погрузился в то же кресло, в котором сидел, когда разговаривал с Митчеллом о смерти Марджи. Не терзаясь никакими угрызениями совести в ту ночь, он испытывал то же ощущение силы, что переполняло его и сейчас.
Остаток ночи он просидел в этом кресле, планируя свои действия. Для начала следовало извлечь пользу из того обещания, которое он дал Митчеллу и которое ему было весьма по душе. Пусть Рэйчел Палленберг лично для Гаррисона никакой угрозы не представляла, но, поскольку она являлась большой занозой для брата, с ней требовалось разобраться как можно быстрее и так же, как он разобрался с Марджи. А когда с этой сукой будет покончено и внимание Митчелла больше никто не будет отвлекать, они смогут наконец приступить к своей главной работе. Какими бы качествами ни обладало второе «я» Гаррисона, заявившее о себе совсем недавно, оно наверняка присутствовало и у Митчелла, хотя и в скрытом состоянии, однако рано или поздно оно непременно проснется и заявит о себе, и тогда их ждет великое откровение.
За окном уже брезжил рассвет, когда приятная усталость окончательно овладела Гаррисоном и он задремал, но проспать ему удалось не больше двух часов, за которые ему привиделись такие приятные сны, какие прежде никогда ему не снились.
Ему снилось, будто он летит через большой лес. Над головой развевался балдахин, достаточно плотный, чтобы защитить его от ярких солнечных лучей, но не настолько, чтобы задерживать исходящее от них приятное тепло, которое он ощущал своим обращенным к дневному светилу лицом. С ним говорила какая-то женщина, голос которой звучал непринужденно и радостно. Он не мог разобрать ни слова, но ощущал в нем любовь, и любовь эта была обращена к нему.
Он хотел увидеть ее лицо, чтобы узнать, какого рода красота сопровождает его движение по лесу, но, как ни старался заставить свой сонный взор повиноваться воле, ему никак не удавалось повернуться в ту сторону, откуда слышался ее голос, тело его ему не повиновалось. Все, что он мог, — это лететь и внимать сладостному женскому напеву, который убаюкивал его и нежно ласкал слух.
Наконец его движение замедлилось и остановилось, он на мгновение завис над землей и стал медленно опускаться. Только погрузившись в траву, едва не скрывшую его из виду, он понял, что в путешествие он пустился не по собственной воле, а на самом деле кто-то нес его, как ребенка, в своих руках. Теперь, словно по волшебству, ему явилась та женщина, которая несла его. Он увидел ее со спины на фоне величественного дома, стоявшего неподалеку.
Он хотел, чтобы женщина пришла и забрала его с собой, он стал ей кричать, но она по-прежнему молча смотрела на дом, и, хотя он не видел выражения ее лица, ее поза и особенно беспомощно висящие руки убеждали его в том, что ее покинуло счастье, которым совсем недавно был исполнен ее голос, уступив место щемящей и томительной тоске. Как она хотела оказаться там, в этом восхитительном, с белыми колоннами доме, куда вход ей был запрещен!
Меж тем он, пытаясь привлечь ее внимание, продолжал драть глотку с таким отчаянием и усердием, что от его воплей птицы, сидевшие вокруг поляны на поросших мхом деревьях, вспорхнули с веток и разлетелись. Наконец женщина обернулась к нему.
Это была его мать.
Почему он был так поражен? Почему, увидев ее лицо, он был столь глубоко потрясен, что явившаяся ему сцена тотчас затрепетала перед его взором, едва не вытолкнув его из власти сна? Что удивительного было в том, что это была его мать, ведь кому, как не матери, держать ребенка на руках?
И все же он был поражен и одновременно расстроен, причиной чему было отнюдь не то, что бледное лицо матери бороздили слезы (плачущая женщина всегда была предметом его мечтаний), а сам факт ее пребывания в месте, где присутствовало сверхъестественное, ибо она, по его разумению, принадлежала другому, земному миру, радости которого покупались и продавались, как все прочие товары потребления. Он ожидал увидеть ее образ где угодно, только не здесь. Только не здесь.
Опустившись на колени рядом с ним, словно собираясь взять его на руки, она оросила его брызнувшими из глаз слезами.
— Прощай, — это было единственное слово из ее уст, которое за весь сон ему удалось разобрать.
Не поцеловав и даже не коснувшись его ласковой рукой, она встала и пошла прочь, оставив Гаррисона лежать одного на траве.
Он вновь начал кричать пронзительно и душераздирающе, но теперь его вопли обрели форму слов.
— Не бросай меня! — кричал он. — Мама! Мама! Не бросай меня!
Звук собственного голоса и заставил его проснуться. С колотящимся сердцем Гаррисон сел на кровати. Он ждал, пока видение исчезнет, но, несмотря на то, что его глаза были открыты и он ясно различал все предметы в своей спальне, картина, которую он только что увидел, и чувства, которые он только что испытал, продолжали довлеть над ним.
Возможно, это было одно из проявлений происходившего с ним преображения, нечто вроде ревизии, производимой его обновленным разумом над старыми страхами и страстями, дабы обнаружить их наличие и навсегда отбросить. Конечно, особо приятным этот опыт не назовешь, но всякие изменения, тем более столь сильные, как происходившие сейчас с ним, неизбежно привносят определенную дозу дискомфорта.
Он соскочил с кровати и подошел к окну, чтобы отдернуть шторы, но едва его пальцы коснулись занавесок, как неожиданное подозрение кольнуло его с такой силой, что к горлу подступила тошнота. Накинув халат, он ринулся в свой кабинет, где оставил лежать дневник Холта, который начал читать сразу, как только его принес Митчелл. Однако потом он был вынужден прерваться — за вчерашний день случилось столько всего… И вот теперь, пытаясь отыскать в дневнике необходимые сведения, Гаррисон принялся рыскать по рукописным строкам с собачей алчностью. Пролистав страницы, посвященные Бентонвилю, а также ту часть дневника, где говорилось о посещении Холтом своего разоренного дома, он пробежал глазами события на Ист-Бэттери и сцену последовавшего за ними отъезда Никельберри и Холта из Чарльстона. Сопровождаемые Галили, дезертиры отправились на север к дому Барбароссов. На четырех или пяти страницах приводилось подробное описание входа в их резиденцию: несколько схематических, напоминавших печатные оттиски, изображений, снабженных подробными комментариями, рассказывали о тайнах «L'Enfant», незнание которых могло стать губительным для всякого, дерзнувшего нарушить границы Барбароссов. Гаррисон задержался на этих страницах, дабы удостовериться, что все необходимые ему сведения содержатся именно здесь, после чего перешел к описанию самого дома.
И когда до конца дневника оставалось всего несколько страниц, его взгляд выхватил абзац, который вселил в него страх.
«Никогда в жизни мне не доводилось видеть столь удивительного дома, как тот, что открылся нашему взору, когда мы шли между деревьев, — писал Холт, — никогда я не ощущал присутствия чего-то невидимого, но столь сильного, что оно способно было мгновенно разделаться с нами, не окажись мы добрыми самаритянами, сопровождавшими блудного сына домой. Пусть я смешиваю два библейских сюжета в одном, и, может статься, это не вполне соответствует истине, в свое оправдание могу сказать следующее: место это было пронизано таким количеством тайн, что их хватило бы на добрую дюжину Заветов.
Итак, вот этот дом. Окрашенный в белый цвет, с классическим фасадом, присущим, многим большим домам плантаторов, он был увенчан до боли знакомыми формами куполов необыкновенной красоты и величественности, отливавшими в лучах солнца божественно белым цветом…»
Гаррисон отложил тетрадь в сторону. Ему не нужно было читать дальше, ибо дом, описанный в дневнике, он только что видел во сне. К тому же вскоре ему придется увидеть его воочию. Но не значит ли этот сон, что он там уже когда-то бывал? Как же ему удалось представить дом с такой точностью?
Тайна за тайной. Сначала смерть старика, разгром в его спальне, потом сила, открывшаяся ему в отражении в зеркале, а теперь еще новая загадка: привидевшаяся во сне мать, которая бросила его на подступах к дому Барбароссов.
Гаррисон был из тех людей, которые всегда полагаются на разум: как в денежных делах, так и в вопросах взаимоотношений людей он не придавал особо большого значения эмоциям. Но даже у самого мудрого интеллекта был свой предел — граница, за которой всякий аналитический ум становился бессильным, где он замолкал, заставляя разум искать иные пути постижения того, что ему оказалось недоступно.
Именно к той границе, за которой отступал разум, и подошел Гаррисон. Чтобы двигаться дальше к болотистому, заброшенному и полному опасных неожиданностей месту, ему нужно было обратиться к своим инстинктам, уповая на то, что они окажутся достаточно острыми, чтобы суметь его защитить.
Кое-кто уже совершил подобную экскурсию и, оставшись в живых, сложил о ней сказку. Одним из таких путешественников, написавшим тот самый дневник, что покоился на письменном столе Гаррисона, был капитан, жизнь и потомство которого по роковому стечению обстоятельств были тесно связаны с корнями семейного древа Гири.
Не исключено, что подобная участь ожидала и Гаррисона; не исключено, что, следуя примеру тех, кто ступил на путь этого опасного приключения, он станет родоначальником собственной династии. Любопытно, почему эта мысль никогда не приходила ему в голову прежде? Как верный пес, всю свою жизнь он служил клану Гири — бесплоднейшее из занятий даже при лучшем стечении обстоятельств. Но эта служба больше его не тяготила, равно как не тяготила его и маска, которую он был вынужден носить, а теперь сбросил с себя, словно старую кожу. Пора обстоятельно поразмыслить над смыслом своей жизни, пора отыскать достойное лоно и зачать своих детей, чтобы потом взять их, если понадобится, собственными руками и положить на траву в том месте, где во сне лежал он, взирая на колонны и купола дворца, который стал воплощением мечты Барбароссов, дворца, который в скором времени он у них отнимет и превратит в родной дом своих сыновей и дочерей.
Глава 7
На этот раз Рэйчел прибыла на остров уже не в роли избалованной миссис Митчелл Гири, и в аэропорту ее не встречал почтительный Джим Хорнбек, готовый выполнять все ее прихоти. Взяв напрокат машину и вооружившись картой, которую приобрела в том же офисе проката, она погрузила свои вещи и отправилась в Анахолу. День выдался пасмурный, темные, грозовые тучи, которые прежде скрывали лишь вершину Вайалиль, стелились столь низко над землей, что закрывали собой весь остров, но, несмотря на высокую влажность, было очень жарко. Желая насладиться благоуханием цветов и острым ароматом моря, Рэйчел отключила кондиционер и открыла окна, дабы во всей полноте предаться воспоминаниям о своем первом посещении острова, когда ей было еще неведомо, что уготовано ей впереди.
Вернуть прежнее состояние душевной невинности, разумеется, было невозможно, тем более теперь, когда ее потеря повлекла за собой столь далеко идущие последствия. Но, свернув с главного шоссе на извилистую и изрезанную колею, что вела к дому, она, к своему удивлению, легко заставила себя поверить, что трагедии недавнего прошлого не имели к ней никакого отношения, точно принадлежали другому, совершенно чуждому ей миру и потому никоим образом ее не касались.
Деревья и кустарники за время ее отсутствия разрослись и нуждались в хорошей стрижке. Вьющийся по стенам виноград прокладывал себе путь по крыше, его переспевшие гроздья беспорядочно свисали над верандой; проворные гекконы, казалось, были не столь сильно встревожены ее появлением, как в прошлый раз, будто успели вполне овладеть местностью и потому не собирались пугаться ее непрошеного вторжения.
Передняя дверь была заперта на ключ, что ничуть ее не удивило, и тогда Рэйчел направилась к заднему входу, вспомнив, что замок выдвижной двери был неисправен, и не без основания (судя по царящему здесь запустению) питая надежду на то, что его не успели починить.
Она оказалась права. Дверь с легкостью подалась, и едва Рэйчел ступила на порог дома, как ее обдало запахом затхлости, который тем не менее не был слишком неприятным, к тому же в доме оказалось прохладно, что после угнетающей уличной жары подействовало на нее весьма благоприятно. Закрыв за собой дверь, она пошла прямо на кухню и, наполнив стакан холодной водой, выпила его залпом. Не выпуская из рук стакана, она отправилась осматривать дом. Она не ожидала, что само по себе присутствие в этом доме доставит ей такое огромное удовольствие.
Должно быть, после ее отъезда с большой кровати была убрана постель, поэтому, достав из бельевого шкафа свежие простыни и наволочки, она вновь их расстелила, испытывая острое искушение погрузиться в сладостные объятия сна. Но, решительно поборов это желание, отправилась принять душ, после чего приготовила чашку горячего сладкого чая и вышла на веранду, чтобы, созерцая красоты уходящего дня, выкурить сигарету. Не успела она смахнуть сухие листья с поверхности антикварного столика и сесть за него, как из мрачных небес на землю обрушился ливень. Встревоженные гекконы начали выписывать зигзаги, пытаясь отыскать укрытие, куропатки, словно маленькие мячики, запаниковав, покатились по лужайке. Как ни странно, но барабанная дробь дождя пробудила в Рэйчел смех — она не стала ему противиться и, сидя на веранде, залилась безудержным хохотом. Она смеялась, точно обезумевшая женщина, потерявшая рассудок в ожидании своего возлюбленного, изрыгая раскаты хохота под стать грохоту дождя, густая пелена которого скрыла из виду океан, отчаянно отказывающийся уступать небесной стихии.
Глава 8
Галили не думал, что ему доведется проснуться — по крайней мере, в этом мире, но это случилось.
Его слипшиеся веки вновь открылись, доставив ему очередную порцию боли, и, подняв голову, он посмотрел на поверхность моря.
А потом он услышал, как кто-то произнес его имя. Не в первый раз его одиночество прерывал чей-то голос, слуховые галлюцинации наряду с прочими были частыми его посетителями. Но на сей раз все обстояло несколько иначе, ибо услышанный им голос заставил с отчаянием загнанного зверя содрогнуться его сердце. Он поднял глаза на небо, цвет которого напоминал раскаленный металл.
— Сядь, дитя мое.
Дитя мое? Кто мог его так назвать? Только одна женщина в мире.
— Сядь и слушай, что я тебе скажу.
Он открыл было рот, чтобы что-то промолвить, но не смог выдавить ничего, кроме жалкого нечленораздельного звука, смысл которого она тем не менее поняла.
— Нет, ты можешь, — произнесла она.
Вновь с его уст сорвался жалобный стон, ибо он был слишком слаб и близок к смерти.
— Поверь мне, я устала от жизни не меньше тебя, — продолжала его мать, — и так же, как ты, готова принять смерть. Да, я готова это сделать. Но раз я взяла на себя труд тебя разыскать, то собери, по крайней мере, остатки своих сил, чтобы сесть и взглянуть мне в глаза.
В том, что он слышит ее голос, у него не было никаких сомнений. Каким-то образом мать была с ним рядом. Та самая женщина, что согревала его в очаге своего лона, что вскормила его плоть и сформировала душу, женщина, которая, воспылав гневом на его юношеское безрассудство, сказала, что он для нее навсегда отрезанный ломоть, и это проклятие, безусловно, определило всю его дальнейшую жизнь и не принесло ему ничего, кроме бед и несчастий, — эта женщина нашла его здесь, посреди океана, где ему негде было спрятаться, разве что броситься в морскую пучину. Но мог ли он быть уверен, что она не последует на дно вслед за ним, ведь для нее это не составит никакого труда? Она никогда не знала страха смерти, что бы она ни говорила о своей готовности к этому акту.
— Я здесь не по собственной воле, — сказала она.
— Тогда почему?
— Я встретила эту женщину. Твою Рэйчел.
Наконец он поднял голову. Его мать, точнее, ее проекция стояла на корме «Самарканда», и, когда он на нее посмотрел, взор ее был устремлен не на него, а на садившееся солнце и на раскаленное жаром небо. Минул еще один день с тех пор, как он отсчитал себе последние мгновения жизни, прощаясь с заходящим солнцем, а стало быть, он и его лодка продержались на плаву еще двадцать четыре часа.
— Где вы с ней встретились? Ведь не пришла же она…
— Нет, нет, она не была в «L'Enfant». Я видела ее в Нью-Йорке.
— Ты ездила в Нью-Йорк? Зачем?
— Повидаться со стариком Гири. Он умирал, а я дала себе обещание, что последние минуты его жизни проведу рядом с ним.
— Ты поехала, чтобы его убить?
Цезария покачала головой.
— Нет. Я просто поехала, чтобы засвидетельствовать уход из жизни своего врага. Разумеется, раз уж я там оказалась, то не могла отказать себе в удовольствии немного покуражиться.
— И что ты натворила?
— Ничего особенного, — вновь покачала головой Цезария.
— Но он мертв?
— Да, он мертв, — закинув голову назад, она взглянула на небо прямо над своей головой, где появлялись первые звезды. — Но я пришла не за тем, чтобы говорить о нем. Я пришла ради Рэйчел.
Галили усмехнулся, вернее, попытался это сделать, что не слишком ему удалось, поскольку горло его пересохло.
— Что в этом смешного? — спросила Цезария.
Галили потянулся за бутылкой бренди, которая закатилась за планшир, и отхлебнул глоток.
— То, что ты способна сделать нечто ради кого-то, кроме самой себя, — ответил он.
Цезария пропустила его колкость мимо ушей.
— Тебе должно быть стыдно, — сказала она, — за то, что ты повернулся спиной к женщине, питающей к тебе такие чувства, как Рэйчел.
— С каких это пор, черт побери, тебя стало интересовать, какие чувства испытывают люди?
— Быть может, с годами я стала несколько сентиментальной. Но тебе встретилась необыкновенная женщина. И что ты сделал? Собрался покончить счеты с жизнью? Я в отчаянии, — ее голос сорвался, и в ответ ему затрепетали борта «Самарканда». — Я просто в отчаянии.
— Ну конечно, ты в отчаянии, — ответил он. — Только я ничем помочь не могу. Поэтому лучше оставь меня в покое и дай умереть с миром, — отмахнувшись от нее рукой, он уткнулся лицом в доски палубы.
И хотя он больше на нее не смотрел, в присутствии матери у него не оставалось никаких сомнений — он явственно ощущал эманации ее силы, легкие и ритмичные. Несмотря на то что она была обыкновенным видением, ее образ источал флюиды, свидетельствующие о физическом могуществе.
— Чего ты ждешь? — осведомился он, не поднимая головы.
— Даже не знаю, — ответила она. — Наверное, надеюсь образумить тебя. Чтобы ты наконец вспомнил, кто ты такой.
— Я знаю, кто я такой… — сказал он.
— ТОГДА ПОДНИМИ ГОЛОВУ, — при этих словах судно, от носа до кормы, содрогнулось, точно от землетрясения, так что даже рыбы на дне моря взволновались и бросились наутек. Меж тем на Галили ее слова не произвели никакого впечатления, по крайней мере, он продолжал лежать, как лежал, упорно отказываясь повиноваться ее воле.
— Ты негодяй, — сказала она.
— Не спорю.
— Эгоистичный, своенравный…
— Конечно, конечно, — вновь согласился он, — я последний кусок дерьма, что плавает в океане. А теперь будь любезна, оставь меня наконец в покое.
От его голоса судно вновь задрожало, хотя не так сильно, после чего на несколько минут наступила тишина.
— У тебя много других детей, — скосив на нее глаза, наконец сказал он. — Почему бы тебе их не помучить?
— Никто из них не значит для меня столько, сколько ты, — ответила Цезария. — Тебе это прекрасно известно. Мэддокс — полукровка, Люмен не в своем уме, остальные — женщины… — Она покачала головой. — Они обманули мои надежды и оказались не такими, какими мне хотелось бы их видеть.
— Бедная мама, — приподняв голову, произнес Галили. — Как мы тебя разочаровали! Ты хотела видеть нас совершенными, а погляди, что из этого вышло, — теперь он приподнялся и встал на колени. — Но разве ты в чем-то виновата? Нет, ты всегда была безупречна, всегда неуязвима.
— Будь я на самом деле безупречна, меня бы не было сейчас здесь, — ответила она. — Я тоже совершала ошибки. В особенности по отношению к тебе. Ты был моим первенцем, и это тебя испортило. Я слишком потворствовала твоим слабостям. Потому что слишком тебя любила.
— Слишком меня любила?
— Да. Слишком. Поэтому не сумела разглядеть, в какое ты превратился чудовище.
— Так, значит, теперь я стал чудовищем?
— Мне известно все, что ты натворил за эти годы…
— Ты не знаешь и половины. На моих руках гораздо больше невинной крови…
— Не это меня беспокоит! Меня страшит твое расточительство! То, что ты впустую тратишь свое время.
— И что же, по-твоему, мне надлежит делать вместо этого? Разводить лошадей?
— Только не вмешивай сюда отца. Он к этому не имеет никакого отношения…
— Он к этому имеет самое прямое отношение, — потянувшись, Галили ухватился рукой за низко наклонившуюся мачту, пытаясь встать. — Он разочаровал тебя больше других. Мы уже были потом. Так сказать, последствия землетрясения.
Теперь настала очередь Цезарии отвести глаза и устремить их в морскую гладь.
— Что, задел за больное? — спросил Галили и, не получив ответа, переспросил: — Угадал, да?
— Что бы ни случилось между твоим отцом и мной, все кануло в Лету. Бог свидетель, я его очень любила. И старалась изо всех сил сделать счастливым.
— Но тебе это не удалось.
Она прищурилась, и он приготовился к очередному сотрясению лодки, но, к его удивлению, ничего не последовало, и когда она заговорила, голос ее звучал столь тихо и мягко, что почти напоминал плеск волн о борт.
— Да, не удалось, — согласилась она. — И за это мне пришлось заплатить долгими годами одиночества. Годами, которые мог бы скрасить мой первенец, будь он со мной рядом.
— Ты сама меня прогнала, мама. Сказала, чтобы в твоем доме ноги моей не было. И что если я когда-нибудь осмелюсь переступить порог «L'Enfant», ты меня убьешь.
— Я никогда такого не говорила.
— Говорила. Ты сказала это Мариетте.
— Я никогда ей ни в чем не доверяла. Она столь же своенравна, сколь и ты. Будь моя воля, вырвала бы вас из своего лона собственными руками.
— О господи, мама, умоляю, давай обойдемся без пафоса. Все это я уже слышал! Ты жалеешь, что у тебя такой сын и что вообще произвела меня на свет. Ну и к чему это нас с тобой приведет?
— К чему приводило всегда, — помолчав мгновение, ответила Цезария. — Мы вцепимся друг другу в глотки, — она вздохнула, и море резко всколыхнулось. — Кажется, я зря трачу время. Вряд ли ты когда-нибудь поймешь. И может статься, это к лучшему. Ты причинил вред сотням людей…
— А я уж думал, тебе наплевать на кровь, которая пролилась по моей вине…
— Меня волнует не кровь, что пролилась по твоей вине. А разбитые сердца, — она замолкла, поглаживая рукой губы. — Она достойна того, чтобы о ней заботились. Достойна того, кто всегда будет с ней рядом. До самого конца. Ты же не способен этого сделать. Ты обыкновенный болтун. Точь-в-точь как твой отец.
Галили не нашелся, что на это ответить, ибо ее небольшая ремарка угодила в самое слабое место и возымела на него такое же действие, как и его недавнее замечание о последствиях землетрясения, выбившее Цезарию из седла. Заметив замешательство сына, она не замедлила этим воспользоваться и решила удалиться.
— Я оставляю тебя наедине с твоими муками, — сказала она, поворачиваясь к нему спиной, и ее образ, который доселе казался таким осязаемым, вдруг затрепетал, точно разорванный парус, — один порыв ветра, и он рассеялся бы в воздухе, как дым.
— Подожди, — сказал Галили.
Образ Цезарии продолжал дрожать, но острый взгляд впился в сына. Он знал, стоит ей отвернуться, и образ исчезнет, ибо его удерживал лишь испытующий взгляд матери.
— Что еще? — спросила она.
— Допустим, я захочу вернуться к ней…
— Ну?
— Это невозможно. Я уничтожил все снаряжение лодки.
— Выходит, у тебя остался только плот?
— Я не собирался менять свои планы.
Цезария слегка вздернула подбородок и устремила на сына властный взгляд:
— А теперь что, передумал?
Не в силах более выдерживать ее пристальный взор, Галили потупился.
— Мне кажется… если б я смог… — тихо вымолвил он, — то был бы не прочь увидеть Рэйчел еще раз…
— Она ждет тебя всего в шестистах милях отсюда.
— В шестистах милях?
— На острове.
— Что она там делает?
— Туда послала ее я. Я обещала ей постараться направить тебя к ней.
— И как же ты меня туда перенесешь?
— Я отнюдь не уверена, что мне это удастся. Но могу попытаться. Если у меня не получится, ты утонешь. Ты ведь все равно приготовился встретить эту участь, — она поймала встревоженный взгляд Галили. — Или ты не так уж к этому готов?
— Да, — признался он, — не так уж готов.
— Тебе захотелось жить.
— Пожалуй… что так…
— Но, Атва…
Впервые за время их разговора она назвала его по имени, которым нарекла при крещении и упоминание которого придало дальнейшей фразе звучание приговора:
— Допустим, я смогу это сделать, а тебе со временем она опять наскучит, и ты ее бросишь…
— Не брошу.
— Вот что я тебе скажу: если ты это сделаешь, Атва, и мне об этом станет известно, клянусь, я отыщу тебя, притащу в то самое место на берегу, где мы с отцом тебя крестили, и совершу то, что считаю своим долгом совершить: утоплю собственными руками. Ты понял меня? — Голос ее прозвучал совершенно безучастно, точно она довела до его сведения имевший место факт.
— Понял, — ответил он.
— Делаю я это вовсе не потому, что прониклась к Рэйчел столь большой любовью. Нет. Чертовски глупо с ее стороны питать к тебе такие сильные чувства. Просто я не желаю, чтобы любовь к тебе погубила еще одну душу. Я знаю, как это больно, и потому скорее умерщвлю собственного сына, чем позволю ему нанести эту боль другому сердцу.
Галили развел руки и, обратив кверху ладони, жестом праведника вознес их к небу.
— Что от меня требуется? — спросил он.
— Приготовься, — ответила Цезария.
— К чему?
— Я призову бурю, которая пригонит к берегу острова то, что осталось от твоего корабля.
— «Самарканд» не выдержит бури, — сказал Галили.
— У тебя есть идея получше?
— Нет.
— Тогда заткнись и благодари Бога за то, что тебе представилась возможность попытаться спастись.
— Ты не представляешь своей силы, когда делаешь эти штучки, мама.
— Поздно отступать, — отрезала Цезария, и Галили тотчас ощутил, как свежий ветер ударил ему лицо, резко сменив направление с юга на юго-восток.
Галили посмотрел в небо. Сгущавшиеся над «Самаркандом» тучи поразили его своим неожиданным, сверхъестественным появлением и, точно под властью некой невидимой руки, пришли в движение, закрыв собой недавно народившиеся звезды.
Кровь в его жилах потекла быстрее, что, несомненно, было проявлением божественной воли матери, которая на время взяла под контроль его жизненные силы.
«Самарканд» вздымался вверх и кренился на волнах, доски под ногами Галили скрипели и дрожали. Волосы у него на затылке встали дыбом, а в животе все переворачивалось. Это чувство было ему знакомо, хотя прошло много-много лет с тех пор, как он испытывал его в последний раз. Им овладел страх.
Однако ирония случившегося с нашим героем была за пределом его восприятия. Всего каких-то полчаса назад он был готов умереть и не только смирился с этим, но был счастлив приближению смерти, однако с появлением Цезарии все изменилось. Она дала ему надежду, будь она проклята. Несмотря на все ее угрозы (а возможно, отчасти благодаря им), ему захотелось вернуться к Рэйчел, и смерть, что казалась ему такой упоительной всего несколько минут назад, теперь его чертовски пугала.
Но Цезария не осталась безучастна к его положению и, поманив его рукой, произнесла:
— Иди сюда. Возьми ее у меня.
— Что?
— Чтобы продержаться следующие несколько часов, тебе потребуется сила. Возьми ее у меня.
Мерцающий свет молний время от времени выхватывал из мрака грозного неба ее образ, который теперь стал более отчетливым; она стояла на носу лодки и протягивала к сыну руки.
— Поторопись, Атва! — Она повысила голос, чтобы заглушить ветер, взбудораживший и вспенивший морскую стихию. — Я не могу здесь долго задерживаться.
Не дожидаясь очередного приглашения, он поковылял по накренившейся палубе к матери, пытаясь дотянуться до ее руки, чтобы за нее ухватиться.
Она обещала дать ему силу, и он ее получил, но столь своеобразным образом, что в какой-то миг у него даже закралось подозрение, будто его мать, неожиданно передумав, решилась на детоубийство. Казалось, огонь забрался в самый мозг его костей — всепроницающий и мучительный жар, поднимавшийся изнутри рук и ног и растекавшийся по жилам и нервам к поверхности его кожи. Галили не просто его ощущал, но видел — во всяком случае, в глаза ему бросилась необыкновенная желто-голубая яркость собственной плоти, которая распространялась по телу из глубины живота к конечностям, возвращая их к жизни. Однако это было не единственное видение, представшее его взору. Когда свечение добралось до его головы и заплескалось в черепе, точно вино в широком бокале, он узрел свою мать, но не рядом с собой на «Самарканде», а возлежавшую с закрытыми глазами на собственной королевской кровати, в изножье которой, склонив бритую голову, словно в молитве или медитации, сидел Зелим — тот самый преданный Зелим, который ненавидел Галили лютой ненавистью. Окна были распахнуты, и через них в комнату налетела мошкара — тысячи, сотни тысяч мошек облепили стены, кровать, одежду Цезарии, ее руки и лицо и даже гладкую макушку Зелима.
Домашняя сцена ненадолго задержала на себе его внимание и буквально в мгновение ока сменилась невероятно странным видением: растревоженная и засуетившаяся мошкара затмила собой всю комнату от пола до потолка, за исключением тела Цезарии, которое теперь, казалось, находилось не на кровати, а было подвешено в беспредельном и беспросветном пространстве.
Неожиданное одиночество пронзило сердце Галили: какой бы ни была та пустота — реальной или вымышленной, — он бы не желал в ней оказаться.
— Мама, — окликнул он.
Но видение не покидало его, и он продолжал витать взором над телом матери с такой нерешительностью, будто от одного его неверного движения тело Цезарии могло лишиться державшей ее в подвешенном состоянии силы, и они вместе полетели бы в темную пропасть.
Он вновь позвал мать, на этот раз по имени. Тогда мрачное пространство замерцало у него перед глазами, уступив место третьему и последнему видению. Но не темнота изменилась, а Цезария. Одежда, в которую она была облачена, потемнела, обветшала и спала, но не обнажила ее — во всяком случае, Галили не увидел ее обнаженной. Тело матери обмякло и расплавилось, и ее человечность или, вернее сказать, человеческое обличье растеклось в пространстве, обратившись в яркий свет. Во время этого превращения Галили успел заметить взгляд ее глаз, открытый и счастливый, увидел, как падает в бездну ее сердце, точно звезда, освещавшая собой все вокруг.
В этот миг чувство невыносимого одиночества сгорело в нем в мгновение ока, и страх упасть в неизвестность неожиданно показался смехотворным. Как он мог ощущать себя одиноким в окружении стольких чудес? Подумать только, она была светом! А мрак был только фоном, ее противоположностью и одновременно неотъемлемым спутником; она и он были неразлучными возлюбленными, дружной четой двух абсолютов.
Едва его постигло это откровение, как видение тотчас исчезло и Галили вновь обнаружил себя на борту «Самарканда».
Цезария ушла. Случилось ли это вследствие того, что передача силы существенно ее истощила и она отозвала свой дух в более спокойное место, возможно в спальню, в которой Галили только что ее видел, или же она ушла потому, что больше ничего не могла сделать и добавить к сказанному (что, впрочем, вполне отвечало ее характеру)? Он не знал. Но размышлять над этим вопросом не было времени, ибо на него со всей свирепостью надвигалась вызванная ею буря. Будь у него мачта, ее накрыли бы разбушевавшиеся волны — столь они были высоки, будь у него парус, их разорвал бы в клочья ветер — столь он был силен, но ни того ни другого у Галили не было, поскольку от них он избавился по собственной воле. Однако ум и конечности Галили более не томились в бездействии, а лодка вновь наполнилась раздирающими душу скрипами.
Этого оказалось достаточно. С диким ликованием он откинул голову и выкрикнул нависшим над ним тучам:
— Рэйчел! Жди меня!
После чего упал на колени и принялся молить своего отца на небесах помочь ему пережить бурю, которую вызвала его мать.
Глава 9
Несколько часов назад в нашем доме зазвучал смех. Последние несколько десятилетий в «L'Enfant» смех звучал не слишком часто, поэтому я встал из-за письменного стола и вышел в коридор, чтобы выяснить причину веселья. Там я встретился с Мариеттой, которая направлялась ко мне, держа за руку юную особу в футболке и джинсах. Лица обеих сияли.
— Эдди! — воскликнула сестра. — Мы как раз собирались зайти с тобой поздороваться.
— Это, надо полагать, Элис, — сказал я.
— Да, — сияя от гордости, ответила сестра.
И не без оснований. Девушка, несмотря на свой скромный наряд, была очень хороша. Стройная, узкобедрая и с маленькой грудью, Элис, в отличие от Мариетты, которая питала страсть к ярким краскам туши для век и губной помады, не пользовалась макияжем. Ресницы у нее, как и волосы, были светлые, молочно-белое лицо покрывали едва заметные веснушки. Обычно такие лица называют бесцветными, но не в этом случае. В ее серых глазах читалось своеволие, что, на мой взгляд, делало ее идеальной парой для Мариетты. Такая женщина вряд ли станет беспрекословно подчиняться приказам. Хотя она могла выглядеть мягкой, у нее была стальная душа. Когда Элис сжала мою руку, я еще больше утвердился в своем мнении. Моя рука словно попала в тиски.
— Эдди — наш семейный писатель, — с гордостью представила меня Мариетта.
— Мне нравится, как это звучит, — сказал я, высвобождая свою писательскую ладонь, пока в мертвой хватке Элис не хрустнули пальцы.
— А что вы пишете? — осведомилась та.
— Историю семьи Барбароссов.
— Теперь ты тоже в нее войдешь, — заметила Мариетта.
— Я?
— Конечно, — заверила ее сестра, после чего, обратившись ко мне, добавила: — Ведь она тоже попадет в книгу?
— Думаю, что да, — ответил я. — Если ты в самом деле намерена сделать ее членом нашей семьи.
— О да, мы собираемся пожениться, — сказала Элис, с довольным видом опуская голову Мариетте на плечо. — Для меня она просто находка. Я ее из своих рук ни за что не упущу. Никогда.
— Мы идем наверх, — сказала Мариетта. — Хочу представить Элис маме.
— Не думаю, что это хорошая идея, — предупредил ее я. — Мама долго путешествовала и слишком устала.
— Я не против отложить визит до следующего раза, радость моя, — сказала Элис Мариетте. — Тем более что скоро я буду проводить здесь почти все свое время.
— Значит, после свадьбы вы собираетесь жить в «L'Enfant»?
— Конечно, — ответила Мариетта, нежно касаясь лица своей возлюбленной. Когда кончики ее пальцев коснулись щеки Элис, та, всем своим видом излучая блаженство, томно закрыла глаза и еще глубже погрузилась в ямочку у шеи Мариетты. — Говорю же тебе, Эдди, — продолжала Мариетта, — на этот раз я крепко прикипела. Она та самая… ну, когда нет вопросов.
У меня в голове все еще звучали отголоски разговора Галили с Цезарией на палубе «Самарканда», его обещание, что Рэйчел станет единственной хозяйкой его сердца. Было ли это простое совпадение, либо влюбленные всегда говорят почти одни и те же слова? Однако я нахожу несколько странным, что накануне войны кланов, когда будущее нашей семьи стоит под вопросом, двое ее членов (причем и тот и другой в свое время весьма неразборчивые в связях), покончив со своим буйным прошлым, объявляют, что они наконец отыскали свои вторые половинки.
Так или иначе, непринужденный разговор с Мариеттой и Элис, не лишенный для меня приятности, в скором времени прекратился, поскольку Мариетта объявила, что желает сопроводить Элис в конюшню. Она предложила мне присоединиться к ним, но я вежливо отказался, с трудом поборов искушение предупредить ее о неразумности и преждевременности такого шага. Хотя, может, Мариетта была по-своему права. Если Элис суждено разделить с нами кров, рано или поздно ей придется узнать историю нашего дома — историю как всех живущих в нем, так и покинувших его душ. Посещение конюшни, должно быть, вызовет у нее множество вопросов. Например, почему это великолепное место такое заброшенное? Или почему там находится гробница? Намеренно пробуждая в своей подружке подобный интерес и проверив, как Элис отнесется к атмосфере вполне осязаемого, витавшего в конюшне ужаса, Мариетта, должно быть, рассчитывает выяснить, насколько та окажется готова воспринять наши темные тайны. Если Элис испытание выдержит и останется невозмутимой, то за пару дней Мариетта расскажет ей всю историю нашей семьи. И напротив, если девушкой овладеет страх, Мариетта будет потчевать свою подружку тайнами дома мелкими порциями, чтобы не напугать ее до смерти своей поспешностью. В общем, будет действовать по обстоятельствам.
Итак, возлюбленные отбыли на прогулку, а я направился к себе в кабинет, чтобы приступить к новой главе, о похоронах Кадма Гири. Но как я себя ни принуждал, я не мог найти подходящих слов, будто кто-то намеренно отводил мою руку от бумаги. Отложив ручку, я откинулся на спинку стула и попытался разобраться в причине происходящего. После недолгих раздумий мне стало очевидно, что нарушителями моего спокойствия были Мариетта и Элис, которые еще час назад ушли осматривать конюшню и до сих пор не вернулись. Вполне допуская, что их возвращение могло остаться мною не замеченным, я тем не менее решил не мучить себя напрасными подозрениями и пойти проведать, куда они подевались.
* * *
За окном уже сгустились сумерки, когда я отыскал на кухне Дуайта, который сидел перед экраном маленького черно-белого телевизора. На мой вопрос, не встречал ли он недавно Мариетту, он ответил отрицательно, после чего, очевидно обнаружив мое нервозное состояние, поинтересовался о причинах моего беспокойства. Я сообщил, что к Мариетте пришла гостья и они вдвоем отправились осматривать конюшню. Дуайт оказался умным малым и, схватив мысль, как говорится, на лету, после недолгих размышлений поднялся с места и, прихватив пиджак, произнес:
— Может, мне сходить проверить, не случилось ли чего?
— Вполне возможно, они уже вернулись, — сказал я. Дуайт вернулся через пару минут с фонарем в руках. Мариетты и Элис в доме не было, из чего следовало, что с прогулки влюбленные не возвращались.
Нам ничего не оставалось, как, прихватив с собой фонарь, отправиться на их поиски. Ночь выдалась сырой и мрачной.
— Боюсь, мы напрасно тратим время, — сказал я Дуайту, пробираясь сквозь густые заросли магнолий и азалий, преграждавших путь к конюшне и скрывавших ее от дома.
Я надеялся, что ничего особенного не случилось, но чем ближе мы подходили к конюшне, тем меньше оставалось поводов для оптимизма. Беспокойство, охватившее меня за письменным столом, нарастало с каждой минутой, дыхание участилось, я приготовился встретить самое худшее, хотя, что именно подразумевалось под этим худшим, не мог себе даже вообразить.
— У тебя есть оружие? — спросил я Дуайта.
— Как всегда, — ответил он. — А у вас?
Я достал револьвер работы Грисволда и Ганнисона, и Дуайт посветил на него фонарем.
— Бог мой! — воскликнул он. — Какая древность! Неужели он еще работает?
— Люмен уверил меня, что он в прекрасном состоянии.
— Хочется верить, что Люмен отвечает за свои слова.
В отблесках фонаря я разглядел выражение его лица: на нем было написано то же беспокойство, что все больше овладевало мной. К тому же, подвигнув Дуайта на это приключение, я не мог избавиться от чувства вины.
— Почему бы тебе не передать фонарь мне? — предложил я. — Я пойду первым.
Он не возражал, и я взял у него фонарь.
Идти оставалось недолго. Приблизительно через десять ярдов заросли кустарника расступились, и нам в полумраке предстало величественное сооружение из светлого кирпича, о котором я уже наверняка неоднократно упоминал прежде. Это элегантное здание, служившее нам конюшней, занимало добрых две тысячи квадратных футов и походило на классический храм с колоннами и портиком (а еще его украшал фриз с изображением наездников и диких лошадей). Залитое солнечным светом, в свои славные времена оно было преисполнено радостного ржания животных, теперь же, когда мы вошли в его тень, скорее напоминало огромную гробницу.
Мы остановились у входа, и я направил луч фонаря на высокую дверь, которая оказалась открыта, и свет с легкостью проник за ее порог.
— Мариетта? — позвал я сестру. (Кричать я не хотел — мало ли какие силы могли пробудиться от громкого голоса.)
Ответа не последовало. Я позвал ее еще раз, решив, что если и после третьего раза никто не откликнется, значит, Мариетты здесь нет и можно будет с чистой совестью удалиться. Но на этот раз внутри кто-то зашевелился, и почти сразу же послышалось чье-то тревожное «кто это?». Узнав голос Мариетты, я рискнул переступить порог и войти внутрь.
Даже по прошествии многих лет конюшня сохранила все запахи своих обитателей, начиная с лошадиного пота и кончая их испражнениями. Какая здесь кипела жизнь в прошлые времена! Сколько энергии скрывалось за гривами и рельефными мышцами коней!
Наконец во мраке помещения я различил приближавшуюся ко мне Мариетту, она застегивала пуговицы жилета, тем самым не оставляя ни малейших сомнений относительно того, чем они с Элис здесь занимались, о чем свидетельствовало и ее раскрасневшееся лицо, и распухшие от поцелуев губы.
— А где Элис? — спросил я.
— Спит, — ответила Мариетта. — Она очень устала. А что ты здесь делаешь?
Мне стало немного неловко, ибо моя извращенная склонность созерцать половые сношения сестры была хорошо известна Мариетте. Вероятно, эта страсть стала предметом ее подозрений и сейчас, но я не стал убеждать сестру в невинности своих намерений, а просто спросил:
— У вас все в порядке?
— Вполне, — несколько озадаченная моим вопросом, ответила она. — А кто там еще с тобой?
— Дуайт, — донеслось со двора.
— Эй, в чем дело?
— Да ни в чем, — заверил ее Дуайт.
— Извини, что потревожили тебя, — сказал я.
— Ладно, — сказала Мариетта. — Все равно пора возвращаться…
Отведя от нее взгляд, я впился глазами в темноту. Несмотря на всю непринужденность нашего разговора, меня не покидало беспокойство, которое и заставило меня вглядеться во мрак конюшни.
— В чем дело, Эдди? — спросила Мариетта.
— Не знаю, — покачав головой, ответил я. — Может, просто воспоминания.
— Пройди, если хочешь, — сказала она, отступая в сторону. — Но должна тебя разочаровать, Элис довольно скромная девушка.
Бросив взгляд назад, где стояли Мариетта и Дуайт, я направился в глубь конюшни. С каждым шагом во мне нарастало ощущение чьего-то призрачного присутствия. Я посветил фонарем сначала назад, затем вперед, после чего провел лучом по мраморному полу — по водостоку, водопроводу и замысловатым образом вмонтированным в пол дверцам — вверх до невысокого сводчатого потолка. Нигде не было слышно ни малейшего шороха, мне даже не удалось отыскать глазами Элис. Борясь с искушением оглянуться, чтобы заручиться поддержкой Мариетты и Дуайта, я осторожно продолжал двигаться вперед.
Место, где мы в свое время положили тело Никодима наряду с теми вещами, которые, по его настоянию, были захоронены вместе с ним (жадеитовый фаллос, маска из белого золота, мандолина, на которой он играл, как ангел), находилось в центре конюшни и, по всей вероятности, не далее чем в двадцати ярдах от меня. Мраморный пол в этом месте был приподнят и более не опускался, в результате чего за долгие годы образовавшаяся здесь грязь обильно поросла грибами. Я видел их светлевшие среди мрака шляпки, их было несколько сотен. Сотни маленьких фаллосов — не иначе как последняя шутка моего отца.
Справа я услышал шорох и, остановившись, обернулся. Это была Элис.
— Что случилось? — спросила она. — Почему здесь так холодно, радость моя?
Раньше я этого не замечал, но сейчас и сам обратил внимание: мое дыхание оставляло в воздухе плотные облачка.
— Это не Мариетта, это Мэддокс, — сказал ей я.
— Что вы здесь делаете?
— Все хорошо, — успокоил ее я. — Я пришел только за тем…
Но закончить я не успел, мне помешал звук, вырвавшийся из мрака отцовской могилы, — из-под мраморного пола до нас донесся стук копыт.
— О господи! — вскрикнула Элис.
Подобный звук не тревожил это место около полутора веков. Это был стук копыт Думуцци. Я узнал его, несмотря на темноту и разделявшее нас расстояние. Это не знавшее себе равных животное было настолько превосходно, насколько уверено в своем превосходстве. Я увидел, как он встал на дыбы, как под его напором полетели искры из мраморного пола, как в отблесках света заиграли его мышцы и загорелись глаза. Какие бы раны ни нанесла ему Цезария — хотя лично я не был свидетелем ее расправы, но был уверен, что по отношению к Думуцци, вожаку всех коней, она проявила величайшую жестокость, — от них не осталось и следа. Он выглядел великолепно.
Каким-то образом ему удалось воскреснуть, восстать из могилы, в которой было погребено его тело, и вернуться к жизни.
У меня не было сомнений, чьих рук это дело, как и в том, что Цезария Яос собственноручно погубила Думуцци. Очевидно, что конь был возрожден к жизни стараниями ее мужа, моего отца. Это было ясно как день.
Никогда в жизни меня не захватывали такие противоречивые чувства. Призрак Думуцци, существование которого было для меня бесспорным и неопровержимым, служил доказательством обитания в этом угрюмом месте еще большего по своей значимости привидения — должно быть, Никодим или, по крайней мере, какая-то его часть проникла через завесу, отделявшую этот мир от высших сфер. Какие же у меня при этом возникли чувства? Страх? Да, пожалуй, отчасти — первобытный страх, который неизбежно испытывают живые перед возвращением духа мертвых. Благоговение? Несомненно. Никогда прежде я не был столь твердо убежден в божественном происхождении моего отца. Благодарность? Да, конечно. Хотя у меня свело живот и тряслись поджилки, я был благодарен своим инстинктам за то, что они привели меня сюда и я увидел знамение, предваряющее возвращение Никодима.
Обернувшись к Элис, я хотел предложить ей удалиться, но к ней уже подошла Мариетта и крепко ее обняла. Элис смотрела на Думуцци, а Мариетта смотрела на меня. Ее глаза заволокли слезы.
Тем временем Думуцци доскакал до отцовской могилы и, став на нее, принялся бить копытами землю, под которой покоилось тело Никодима. Грибы на могиле превратились в расплющенные ошметки, разлетающиеся во все стороны.
Через полминуты конь успокоился и стал как вкопанный посреди сотворенного им месива; голова его была повернута в нашу сторону так, что мы оказались в поле его зрения.
— Думуцци? — произнес я.
Услышав свое имя, конь фыркнул.
— Ты знаешь этого коня? — удивилась Мариетта.
— Да, это любимец отца.
— Откуда, черт побери, он взялся?
— С того света.
— До чего он хорош! — сказала Элис с восхищением в голосе.
Казалось, наш диалог с Мариеттой никоим образом не отразился у нее в сознании. Очевидно, девушка была полностью заворожена представшим ее глазам зрелищем.
— Элис, — твердо произнесла Мариетта, взяв ее за руку. — Нам пора идти. Сейчас же.
Но не успела она увести Элис, как Думуцци вновь встал на дыбы, причем еще выше, чем прежде, и застучал копытами по земле с такой силой, что у нас чуть не лопнули барабанные перепонки. Потрясенные, мы все ахнули и в страхе уставились на коня, который вдруг направился в нашу сторону. Увидев перед собой его развевающуюся гриву и высоко вздымавшиеся копыта, я словно врос в землю, и в памяти у меня тотчас всплыла подобная сцена, которую я видел много лет назад, — последнее, что я успел увидеть перед тем, как пасть под копытами Думуцци и его товарищей. Это воспоминание повергло меня в такое оцепенение, что я замер на месте, словно был совершенно не властен над своими ногами. Не оттащи меня в сторону Дуайт, трагическая история, пожалуй, повторилась бы, разве что с той разницей, что Думуцци переломал бы мне кости не намеренно, как это сделал в прошлый раз, а просто потому, что я преграждал ему кратчайший путь к двери. Так или иначе, но, останься я у него на пути, церемониться со мной он бы наверняка не стал.
Я не видел, как конь выскочил из конюшни, ибо был ошеломлен случившимся, а когда немного пришел в себя, стук копыт доносился уже издалека. Постепенно затихая, он вскоре смолк совсем, и внезапно воцарившаяся в конюшне тишина столь же неожиданно была нарушена вздохом облегчения четырех людей.
— Думаю, нам лучше вернуться в дом, — сказала Мариетта. — Хватит с меня возбуждения на ближайшую ночь.
Как все изменилось! Кажется, я когда-то писал о том, что, окажись я свидетелем сцены, в которой Никодим неким образом проявит себя в этом мире, это зрелище, скорее всего, окажет на меня столь сокрушительное действие, что вряд ли я смогу его пережить. Теперь же, когда это случилось, мною овладело странное возбуждение. Я понял, что пришло время, когда наша семья должна вновь воссоединиться. Пришло время залечивать старые раны, заключать мир и получать ответы на многие вопросы.
Так, к примеру, я давно хотел узнать, что Чийодзё сказала отцу перед своей смертью. Знаю, между ними что-то произошло. Последнее, что я видел перед тем, как потерять сознание, был страшно ранивший себя Никодим; склонившись над моей женой, он пытался прислушаться к ее последним словам. Что же она ему сказала? Что любит его? Что будет его ждать? Сколько раз за все эти годы я задавал себе эти вопросы! Теперь, возможно, у меня появится возможность получить ответ из первых уст — от того единственного, кто знает правду.
Был еще вопрос, который мучил меня. И возможно, на него ему будет проще ответить. О чем он думал, когда создавал меня. Было ли мое появление в мире случайностью? Побочным продуктом его вожделения? Или же он сознательно решил произвести на свет полукровку, родившегося от союза бога и смертной женщины, ибо намеревался каким-то образом использовать это несчастное нелепое создание?
Ответ на этот вопрос, думаю, сделает меня самым счастливым человеком на свете. Мечтая его получить, я ожидаю возвращения Никодима скорее с радостью, нежели со страхом. С трепетным благоговением предвкушаю возможность предстать перед человеком, притянувшим в этот мир мою душу, чтобы задать ему древнейший из всех вопросов: «Отец, отец, зачем ты меня породил?»
Глава 10
Список приглашенных на похороны мужа Лоретта начала составлять в своей записной книжке еще год назад, постепенно пополняя его теми или иными именами по мере того, как они всплывали в памяти. Она, разумеется, понимала, что со временем этот список может претерпеть существенные изменения, но, будучи женщиной практичной и не видя ничего предосудительного о подготовке к событию, которому неизбежно предстояло случиться, полагала, что заблаговременно продуманный список гостей рано или поздно ей пригодится, пусть даже Кадм Гири проживет еще добрый десяток лет.
События той ночи, когда его постигла смерть, несомненно, глубоко потрясли Лоретту. В глубине души она всегда понимала, что правда о Барбароссах, если таковую ей когда-нибудь доведется узнать, повергнет ее в изумление, и, надо сказать, оказалась в этом совершенно права. Она отдавала себе отчет, что события, свидетельницей которых ей пришлось стать, приоткрыли завесу лишь над толикой тайны, постичь которую целиком вряд ли ей когда-нибудь удастся, что, возможно, только к лучшему. Тот самый прагматизм, который побудил ее начать составлять список приглашенных проститься с телом покойного супруга, а также тщательно спланировать собственное вступление во власть, делал ее крайне уязвимой в делах, не подчиняющихся обыкновенным определениям и классификациям. Одно дело — жизнь плоти, и совершенно другое — жизнь духа. Когда и то и другое смешивалось, когда невидимое стремилось утвердить себя в мире вещей, ее разум приходил в сильнейшее замешательство. Скажи ей, что разгром в особняке Гири произвели те же самые силы, что постоянно существуют и проявляют себя в мире, она ни на йоту этому не поверила бы, ибо это толкование лишено некой туманности или запредельности, которая могла бы ее утешить. Но с другой стороны, тот же прагматизм не давал ей лгать самой себе. Она видела то, что видела, и в свое время ей еще придется к этому вернуться. Когда-нибудь ей придется все разложить по полочкам.
Ближе к вечеру Лоретту посетил Митчелл, который хотел выяснить, не получала ли она каких-либо вестей от Рэйчел.
— Ничего о ней не слышала с тех пор, как она отсюда ушла. Это было вскоре после того, как не стало Кадма.
— И она тебе даже не звонила?
— Нет.
— Ты уверена? Может, трубку брала Джоселин и забыла сказать тебе о звонке?
— Она что, потерялась?
— У тебя есть сигареты?
— Нет, Митчелл. Можешь ты хоть на минуту перестать ходить туда-сюда и объяснить, что случилось?
— Да. Она потерялась. Мне надо с ней поговорить. У меня с ней… еще не все кончено.
— Неужели? Должно быть, тебе будет тяжело это услышать, но у нее с тобой кончено все. Забудь ее. У тебя много других дел, которыми ты должен сейчас заняться. В том числе, нужно уделить массу внимания прессе, к тому же многочисленные слухи…
— Да пошли они к чертям собачьим! Плевать мне на то, что болтают люди. Всю свою жизнь я только и делал, что пытался стать мистером Совершенство. Надоело. Сыт этим по горло. Сейчас я хочу вернуть свою жену! Слышишь? Сейчас или никогда! — Он внезапно приблизился к Лоретте, и, глядя на его лицо, трудно было представить, что он способен улыбаться. — Если тебе известно, где она, — процедил он, — лучше скажи мне.
— Иначе что, а, Митчелл?
— Просто скажи, и все.
— Нет, Митчелл. Ты уж договаривай до конца. Если я знаю, где она, и тебе не скажу, что будет? — Она пристально смотрела на него, и Митчелл отвел глаза. — Не становись таким, как твой брат. Это не метод решать вопросы. Угрожая людям, никогда не добьешься от них того, что хочешь. А сумеешь их убедить ласково — считай, они на твоей стороне.
— Допустим, я не прочь так поступить… — слегка смягчившись, сказал Митчелл. — Как мне перетащить тебя на свою сторону?
— Для начала ты мог бы пообещать, что отправишься в душ. Прямо сейчас. От тебя мерзко пахнет. И вид у тебя ужасный.
— Обещаю, — сказал Митчелл. — Это все? Ты права, мне следовало заставить себя это сделать. Но сейчас я не могу ни о чем думать, кроме нее.
— Ну допустим, ты ее найдешь, и что будет? — спросила Лоретта. — Она не захочет начать все сначала, Митч.
— Черт! Я знаю. У меня нет ни единого шанса. Но… ведь она еще моя жена. И кое-что для меня значит. Мне нужно удостовериться, что с ней все хорошо. Если она не пожелает со мной встретиться, я сумею с этим справиться.
— Уверен?
Митчелл включил ослепительную улыбку:
— Более чем уверен. Не скажу, что это будет легко, но я справлюсь.
— Тогда мы поступим так. Отправляйся наверх и прими душ. А я тем временем сделаю пару телефонных звонков.
— Спасибо.
— Захочешь надеть свежую сорочку — попроси Джоселин подобрать что-нибудь из гардероба Кадма. Она подыщет и брюки, если, конечно, они подойдут по размеру.
— Благодарю.
— Благодарности оставь при себе, Митчелл. Очень уж это становится подозрительным.
Когда он ушел, она налила себе в бокал бренди и села у камина, чтобы поразмыслить над тем, что говорил Митчелл. Ни на минуту не веря в представленный им маленький спектакль, в котором, изображая напускную веселость, он явно переигрывал, Лоретта также не могла смириться с мыслью, что, при всех ее дипломатических способностях, ей не удастся переманить его на свою сторону. К тому же Рэйчел практически вышла из игры. Никогда нельзя полагаться на женщину, столь одержимую любовью к мужчине, как Рэйчел, сердце которой безраздельно принадлежало Галили Барбароссе. Если она встретится со своим возлюбленным, у них возникнет прочный собственный союз. Если же ее поиски окажутся тщетными или она получит отказ, от нее вообще будет мало проку, поскольку в том расшатанном состоянии духа, в которое повергнут ее обманутые надежды, она станет скорее обузой, нежели поддержкой.
А Лоретта очень нуждалась в помощи, вернее сказать, в людях, которые работали бы в ее команде, и, хотя интеллектуальные способности Митчелла оставляли желать лучшего, более подходящей кандидатуры она перед собой не видела. Честно говоря, не такой уж богатый у нее был выбор. Да, Сесил всегда был верным ей человеком, но она также знала, что на его преданность можно рассчитывать лишь до поры до времени — окажись финансовое преимущество на другой стороне, он, не задумываясь, переметнется к тому же Гаррисону, который вполне в состоянии его купить. Иные же члены клана — Ричард и прочие — были слишком далеки от семейных дел и потому не смогли бы быстро вникнуть в суть. Она прекрасно сознавала, сколь важно для нее было время. Правда, у нее было одно преимущество. Кадм оставил ей в наследство расчеты и прогнозы относительно перемещения семейного капитала — куда следовало его вложить и где продать, — которые вел вплоть до последнего месяца жизни; другими словами, во все свои планы на будущее, которые он держал в строжайшей тайне от всех, даже от Гаррисона, он перед смертью посвятил только Лоретту. Да, она могла переманить на свою сторону Митчелла, но только в том случае, если ей удастся вернуть ему женщину, по которой он все еще сходил с ума.
При этой мысли она почти не испытала угрызений совести, несмотря на то что в последнее время, как ни странно, прониклась теплыми чувствами к Рэйчел. И хотя отказать ей в мужестве Лоретта никак не могла, в житейских делах она считала ее совершенно неискушенной, если не сказать, чересчур простодушной. Конечно, для человека, имеющего столь малообещающие корни, Рэйчел вполне преуспела в жизни, но стать той дамой, в которую при ином стечении обстоятельств могла бы превратиться Марджи, она не смогла бы никогда — подобных задатков у нее попросту не было. Другими словами, всякий раз, когда демократия не приносит желаемого результата, возникает извечный вопрос: какого цвета кровь течет в жилах.
Словом, в борьбе за Митчелла Лоретта предпочла пожертвовать Рэйчел: цель оправдывала средства. К тому же она как никто другой знала, с чего следовало начинать поиски. Позвав Джоселин, Лоретта попросила принести ей записную книжку. Служанка вернулась минут пять спустя, извинившись, что заставила себя долго ждать. Хотя преданная прислуга силилась ничем не выказывать глубокого внутреннего потрясения, Джоселин выдавали постоянно трясущиеся руки, а глядя на выражение ее лица, казалось, что еще немного, и она расплачется.
— Какие будут еще указания? — спросила Джоселин, отдавая хозяйке записную книжку.
— Только относительно Митчелла… — ответила Лоретта.
— Я уже нашла для него сорочку, — сообщила Джоселин. — И как раз собираюсь пойти поискать брюки. Потом, если я вам не нужна, я хотела бы ненадолго уйти.
— Да, да. Конечно. Ты свободна.
Когда Джоселин скрылась за дверью, Лоретта полистала книжку и, отыскав нужный ей номер, сразу же его набрала. Трубку взял Ниолопуа.
Глава 11
Когда Рэйчел открыла глаза, за окном светало и слышалось пение птиц. В доме оказалось на удивление холодно, и Рэйчел, еще не успев толком проснуться, завернулась в потертое стеганое одеяло и отправилась на кухню ставить чайник. Затем она вышла на веранду, чтобы встретить утро грядущего дня, который казался таким многообещающим. Дождевые тучи переместились на северо-восток, небо очистилось, по крайней мере на время. На горизонте уже появились первые признаки новой бури — еще более тяжелые и мрачные тучи, чем те, что принесли вчерашний дождь. Рэйчел вернулась на кухню, приготовила себе сладкий чай и вновь вышла на веранду, где просидела с четверть часа, созерцая пробуждавшуюся на ее глазах жизнь. Несколько птичек, спорхнув на землю, принялись клевать червяков, запивая их капельками росы. С пляжа забрела пятнистая собака, и, только когда она уперлась в ступеньки, ведущие на веранду, Рэйчел поняла, что та слепа или почти ничего не видит. Она позвала собаку, и та, приблизившись, ткнулась мордой в ее руку, после чего, вспомнив о своем собачьем достоинстве, начала ее обнюхивать.
Закончив пить чай, Рэйчел вернулась в дом, приняла душ и оделась. Этим утром она собиралась съездить на рынок в Ханалеи, чтобы купить свежие продукты и сигареты.
С большим удовольствием она предвкушала это путешествие, оно обещало быть легким и приятным хотя бы потому, что ей нужно было проехать по небольшому мостику, откуда открывался воистину божественный вид на долину реки, извивающейся среди буйной зелени кустарника, из которого местами вздымались вверх элегантные пальмы.
В Ханалеи было тихо. Рэйчел сделала все необходимые покупки и с полными продуктов сумками отправилась обратно в Анахолу, где ее уже ожидали. На ступеньках веранды, куря сигарету и отхлебывая пиво, сидел Ниолопуа. Поднявшись, он забрал у нее сумки и последовал за ней в дом.
— Откуда ты узнал, что я здесь? — спросила она, когда он доставил сумки на кухню.
— Вчера вечером я видел свет в окнах.
— Почему же ты не пришел со мной поздороваться?
— Я вернулся, чтобы сообщить об этом миссис Гири.
— Не понимаю.
— Вашей свекрови.
— Лоретте?
— Да. Если это та, которая старше. Да, Лоретте. Она просила меня выяснить, здесь вы или нет.
— Когда это было?
— Вчера вечером.
— Так вот зачем ты высматривал меня?
— Да. Я увидел свет. Поэтому перезвонил ей и сказал, что вы в целости и сохранности.
Из выражения его лица явствовало, что он находил странным появление Рэйчел на острове и звонок Лоретты.
— Что она тебе сказала? — поинтересовалась Рэйчел.
— Почти ничего. Велела вас не беспокоить. Просила ничего вам не говорить, если случайно придется вас встретить.
— Тогда почему ты решил мне рассказать?
— Не знаю, — Ниолопуа чувствовал себя неловко. — Наверное, хотел, чтобы вы знали, что вами интересуется еще одна миссис Гири.
— Я больше не миссис Гири, Ниолопуа. Пожалуйста, зови меня просто Рэйчел.
— Ладно, — он нервно улыбнулся. — Рэйчел.
— Спасибо за откровенность.
— Она не знала, что вы приедете сюда, да?
— Нет, не знала.
— Черт. Простите меня. Мне нужно было прежде поговорить с вами. Как я не подумал!
— Откуда тебе было знать? — сказала Рэйчел. — Ты хотел как лучше. — Несмотря на ее слова, он еще сильней разволновался. — Хочешь, останься. Сообразим что-нибудь поесть.
— Хорошо бы, но мне нужно кое-что подготовить в доме, пока не началась буря, — он взглянул за окно в сторону берега. — У меня есть всего несколько часов, — он указал рукой на клубы темных облаков, видневшихся на горизонте. — Непонятно, откуда они взялись, — сказал он, не спуская глаз с туч. — Идут прямо сюда.
— Что ж, Ниолопуа, я рада, что ты на моей стороне. У меня сейчас не так много друзей.
Оторвав взгляд от неба, Ниолопуа посмотрел на Рэйчел.
— Мне жаль, что я вас выдал. Если бы я знал, что вы хотите побыть наедине…
— Я приехала не загорать, — сказала Рэйчел. — Я здесь потому… — теперь она посмотрела на море, — потому что у меня есть основания думать, что он вернется.
— Кто вам сказал?
— Это длинная история. Боюсь, не смогу поведать ее тебе прямо сейчас. Нужно, чтобы у меня в голове все улеглось.
— А как быть с Лореттой?
— А что тебя тревожит?
— Она знает, почему вы здесь?
— Ей будет несложно догадаться.
— Знаете что? При желании вы всегда можете перебраться со мной в горы и пожить там несколько дней. Если она пошлет вас искать…
— Я не хочу покидать этот дом, — сказала Рэйчел. — Только здесь меня может найти Галили. И здесь я буду его ждать.