Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том II
Назад: Часть V ОН НАЗЫВАЕТ ТАЙНУ
Дальше: Часть VI ОН ВХОДИТ В ДОМ МИРА

Глава 7

Остаток вечера Уилл провел с Томасом Симеоном, погрузившись в жизнь художника, словно спасаясь от собственной. Размышлять о том, что случилось в больнице, не имело смысла. Пройдет немного времени, два-три раза он поговорит по душам с Адрианной и тогда сможет трезво оценить то, что произошло. А пока лучше делать вид, что ничего не было. Он свернул самокрутку, подтащил стул к открытому окну и сел за книгу, убаюкиваемый стуком дождя по крыше и карнизу.
Он пропускал те места, где Двайер лила воду об оккультизме, явно плавая в этом вопросе, и переходил к относительно ясному изложению биографических данных. На сцене снова появился Галловей, верный друг Симеона, который, «руководствуясь дружескими чувствами» («Что произошло между ними?» — спрашивал себя Уилл), собирался вырвать Томаса из рук его патрона — Рукенау, «чье пагубное влияние чувствовалось во внешности и поведении Томаса». Галловей вроде бы вступил в заговор с целью спасти душу Симеона от Рукенау. Судя по тому, что писала Двайер, это была попытка физического похищения:
«Вместе с двумя сообщниками, Пиерсом Варти и Эдмундом Маупертиусом (последний раньше был приверженцем Рукенау, но потом разочаровался и сильно озлобился), Галловей составил заговор с целью "освобождения" (как он писал об этом позднее) Симеона; все было продумано в мельчайших деталях, в соответствии с военным прошлым Галловея. Ничего неожиданного не произошло. Симеон был найден в одной из верхних комнат особняка Рукенау в Ладлоу, где, по словам Галловея, они "обнаружили его в достойном сожаления состоянии — от его прежде лучезарной внешности не осталось и следа. Но его не удалось убедить оставить этот дом, он говорил, что работа, которой они заняты с Рукенау, слишком важна и он не может оставить ее незаконченной. Я спросил его, что это за работа, и он ответил, что наступает век Домуса Мунди и он, Симеон, будет свидетелем и хронистом этого события, он запечатлеет его славу в красках, чтобы папы и короли поняли, какими мелочными делами занимаются, оставили войны и козни и заключили вечный мир. "И как; же это произойдет?" — спросил я его. Он сказал, что это сделают его картины, потому что на них все это очевидно".
Но обнаружена была только одна из этих картин, и, похоже, Галловей взял ее с собой, покидая дом Рукенау с друзьями-заговорщиками. Каким образом он убедил Симеона уйти с ними, не сообщается, но Рукенау явно предпринимал попытки вернуть Симеона, а Галловей выдвинул против Рукенау обвинения, вынудив его скрываться. Как бы то ни было, тут Рукенау исчезает из этой истории, и жизнь Симеона (которому осталось всего несколько лет) делает последний головокружительный поворот».

 

Уилл прервался, чтобы спуститься и пошарить в холодильнике, но мыслями оставался в том странном мире, из которого только что вынырнул. Ничто из происходящего здесь и сейчас (ни заваривание чая, ни приготовление сэндвича, ни пронзительный смех из телевизора в соседней комнате, ни шутки комика, срывавшего аплодисменты) не могло отвлечь его от образов, проходивших перед его внутренним взором. Хорошо, что он видел Симеона собственными глазами, живого и мертвого. Видел безысходную красоту этого человека, которая настолько свела с ума Галловея, что тот пустился в сферы, где его рациональный ум не находил опоры, попытался предотвратить гибель друга. Было что-то нежно-романтическое в привязанности этого человека к Симеону, который явно принадлежал к людям иного склада. Галловей не понимал его и не имел ни малейшего шанса понять, но это не имело значения. Связь между ними ни в коей мере не основывалась на интеллектуальной общности. Не было между ними и невысказанной гомосексуальной любви — все грязные подозрения тут следует отринуть. Галловей был другом Симеона и не мог спокойно смотреть, как гибнет близкий ему человек, — вот такое простое и трогательное объяснение.
Уилл с едой вернулся к книге, не замеченный Аделью, и, снова обосновавшись у окна (он закрыл его: с наступлением вечера похолодало), продолжал читать с того места, где остановился. Он знал или по меньшей мере думал, что знает, чем закончится эта история, — объеденным и расклеванным трупом в лесу. Но как он туда попал? Этому были посвящены последние тридцать страниц.
Пока Двайер воздерживалась от личных оценок, предпочитая приводить чужие, например свидетельства о Рукенау, правда, и в этом случае она дотошно цитировала как его сторонников, так и противников. Но теперь стал слышен и ее собственный голос, не без католических ноток.
«Именно в эти последние годы, — писала она, — когда Симеон оправлялся от нечестивого влияния Жерара Рукенау, мы видим искупительную силу его Мистики. Очистившись встречей с безумием, он обуздал амбиции, вернулся к своим трудам и обнаружил, что, расставшись с желанием осуществить некую великую миссию, он обогатил свое воображение. В более поздних его работах, а все это были пейзажи, рука художника служит более великому Творению. Картина, названная "Тучная земля", сначала представляется грустной вечерней пасторалью, но при более пристальном рассмотрении оказывается настоящим праздником самых разных форм жизни…»
Он перевернул страницу, чтобы рассмотреть репродукцию картины, о которой шла речь. Она была гораздо менее странная, чем работа по заказу Рукенау. По крайней мере, на первый взгляд: пологое поле с уходящими за горизонт рядами снопов, освещенных луной. Даже на этой низкого качества репродукции мастерство Симеона бросалось в глаза. Повсюду прятались животные: в снопах, в тени снопов, в кроне дуба, в плаще жнеца, спящего под деревом. Даже на пятнистом небе таились чьи-то свернувшиеся фигуры, похожие на спящих звездных детей.
«Здесь, — писала Двайер, — мы видим более умудренного Симеона, который едва ли не с детским удовольствием изображает тайную жизнь вселенной, приглашая нас заглянуть в его полускрытый бестиарий».
Но Уилл чувствовал, что эта картина — не просто некая оптическая иллюзия. В ней было ожидание чего-то сверхъестественного, все живые существа (кроме жнеца) прятались, затаив дыхание, словно в предчувствии чего-то неминуемого.
Уилл на минуту вернулся к тексту Двайер, но она перешла к поиску предшественников Симеона в живописи, и он после нескольких предложений бросил чтение и вернулся к иллюстрации, чтобы изучить ее внимательнее. Что же так заинтриговало его в этой картине? Если бы он увидел ее случайно, ничего не зная о художнике, то прошел бы мимо, не удостоив повторного взгляда. Она казалась слишком вычурной со всеми этими приукрашенными животными, выглядывающими из норок. Вычурной и неестественной: снопы стоят ровно, как солдаты на параде, листья собраны в спиралевидные кисти. В природе все иначе. В самой мирной сцене непредвзятый взгляд может увидеть скрытый и жестокий мир грубых форм, пребывающих в ожесточенном и бесконечном конфликте. И все же Уилл чувствовал какую-то близость с картиной, словно он и ее создатель одинаково смотрели на мир, хотя факты и говорили о противоположном.
Разочарованный тем, что так и не сумел разобраться в своем восприятии картины, Уилл вернулся к тексту Двайер, пропустив обзорную часть (к счастью, короткую) в поисках биографических подробностей. Что бы она ни говорила об умудренном Симеоне, факты его жизни свидетельствовали о том, что он не нашел мира в своей душе.
«В период с августа 1724 по март 1725 года он переезжал не менее одиннадцати раз. Дольше всего на одном месте он жил с ноября по декабрь, проведя это время в монастыре в Данджнессе. Неясно, отправился ли он туда, чтобы принять постриг. Если и так, то эта блажь быстро прошла. В середине декабря он пишет Долорес Крукшанк (которая тремя годами ранее была среди близких друзей Рукенау, но теперь, освободившись от его влияния, жила своей жизнью) письмо, в котором сообщает: "Я собираюсь оставить эту несчастную страну и переехать в Европу, где, я надеюсь, мне удастся найти души, которые более сочувственно воспримут мое видение мира, чем те, с которыми я сталкивался на этом слишком рациональном острове. Я повсюду искал наставника, который мог бы направить меня, но нахожу только затхлые мозги и еще более затхлую риторику. Мне представляется, что мы каждый миг должны изобретать религию, как мир изобретает себя, потому что единственно постоянно непостоянство. Встречали вы когда-либо теолога, который знает эту простую истину? Или, если знает, осмеливается высказать вслух? Нет. Среди ученых мужей это считается ересью, поскольку ее признание означает, что нужно отказаться от убеждений, а тогда они не смогут помыкать нами, говоря: это так, а вот это не так. Мне представляется, что цель религии в том, чтобы сказать: все вещи существуют. Вещь, созданная воображением, и вещь, которую мы называем истинной. Видимая вещь и вещь, которая пока не видна. ВСЕ ОНИ СУЩЕСТВУЮТ. Был некто, известный нам обоим, который учил этой истине, но я был слишком высокомерен, чтобы постичь ее. Каждый час моей жизни я сожалею об этой своей глупости. Я сижу здесь, в этом крохотном городке, смотрю на запад в сторону островов и тоскую по нему, как потерявшаяся собака. Но я не имею мужества отправиться к нему. Я думаю, он убьет меня за мою неблагодарность. Но я бы не стал винить его в этом. Меня сбили с толку желавшие мне блага друзья, но разве это может служить оправданием? Я должен был пооткусывать им пальцы, когда они пришли за мной. Должен был задушить их под грудой их молитвенников. Но теперь уже поздно.
Прошу вас, напишите мне о нем, если вам что-нибудь известно, чтобы, глядя на острова, я мог представлять его. Это утешило бы меня"».
Написано было сильно, но не вызвало сочувствия у Уилла. Он прокладывал себе путь в этом мире, отказываясь от любой опеки, а потому жажда иметь учителя, выраженная так страстно, наводила его на мысль о том, что Симеон говорит о физическом желании, и казалась несколько несообразной. Такого же мнения придерживалась и Двайер, которая писала:
«Это было свидетельство того, что Симеон переживал глубочайшее психологическое потрясение. Но за этим стояло нечто большее. Гораздо большее. Во втором письме к Крукшанк, написанном из Глазго менее чем неделю спустя, буйное воображение Симеона переходит все границы:
"Я слышал от одного источника, что Человек с Западных островов наконец-то сумел обратить к своей цели своего золотого зодчего, и теперь фундамент рая заложен. Что это за источник, спросите вы? Я вам отвечу, хотя, возможно, вы и посмеетесь надо мной. Ветер. Вот кто приносит мне вести. Да, у меня имеются туманные указания из других источников, но ни одному из них я не верю так, как ветру, который приносит мне по ночам такие сведения обо всем, сделанном нашим Неизменным, что я начинаю слабеть от бессонницы и теперь вот перебрался в этот грязный шотландский городишко, где ветер не приносит таких ошеломляющих вестей.
…Но что проку в сне, если я просыпаюсь в том же состоянии, в котором преклонил голову? Я должен набраться мужества и вернуться к нему. По крайней мере, так я думаю в эту минуту. В следующую мое мнение на сей счет может быть противоположным. Вы понимаете, как я сейчас живу? Меня одолевают противоречивые чувства по любому поводу, словно я разделен так же верно, как его зодчий. С помощью этого трюка он и обратил к своим целям это существо, и я спрашиваю себя, не посеял ли он такое же разделение в моей душе в наказание за мое предательство. Думаю, он на это способен. Мне кажется, ему доставило бы удовольствие знать, что я наконец-то иду к нему и чем ближе подхожу, тем сильнее ополчаюсь против себя самого".
Тут мы видим, — писала Двайер, — первое появление суицидальных мотивов. Сведений о каком-либо ответе от миссис Крукшанк не имеется, а потому мы должны предположить, что она решила; Симеон зашел так далеко, что она уже бессильна ему помочь. И только один раз, в последнем из его четырех шотландских писем, говорит он о своем искусстве:
"Сегодня у меня родился план, как разыграть блудного сына. Я отвезу портрет моего Неизменного на его остров. Я слышал, этот остров называется Житница, и поэтому изображу его на картине среди зерна. Я отдам ему ее со словами мольбы: пусть мой дар охладит его гнев. Если так оно и будет, я буду принят в его доме и стану с радостью до самой своей смерти исполнять его указания. Если нет, можете считать, что я погиб от его руки. В любом случае это мое письмо — последнее".
Это жалобное письмо, — заметила здесь Двайер, — было вообще последним в его жизни. Но это не последние имеющиеся у нас сведения о нем. Он прожил еще семь месяцев, переезжая то в Ват, то в Линкольн, то в Оксфордшир, где жил милостью друзей. Он даже писал картины, три из которых уцелели. Ни одна из них не отвечает тому описанию картины с зерном, о которой он говорит в письме к Долорес Крукшанк. Нет сведений и о том, что он плавал на Гебридские острова в поисках Рукенау.
Наиболее вероятным представляется версия, что он совсем отказался от этого плана и отправился на юг от Глазго в поисках более уютного пристанища. В какой-то момент во время этих переездов его нашел Джон Галловей и дал ему заказ написать дом, в котором он живет теперь с молодой женой (он женился в сентябре 1725 года). Вот что пишет Галловей в письме к отцу:
"Мой добрый приятель Том Симеон сейчас трудится — увековечивает наш дом, и я надеюсь, картина будет великолепной. Я уверен, что из Томаса может получиться отличный художник, если он отбросит некоторые из своих возвышенных представлений. Клянусь, если бы он мог, то нарисовал бы ангела, который благословляет каждый листик и стебелек травы, потому что, как он мне сказал, он днем и ночью во все глаза глядит, чтобы увидеть их — ангелов. Я думаю, он гениален. И наверное, безумен. Но это доброе безумие, которое ничуть не оскорбляет Луизу. Она даже ответила мне, когда я ей сказал, что он ищет ангелов, что ее ничуть не удивляет, почему он так и не нашел ни одного: от него исходит такой яркий свет, что затмевает их, и они прячутся от стыда"».
«Ангел, благословляющий каждый листик и стебелек травы» — вот сильный образ, подумал Уилл.
Устав от прозы Двайер, от ее догадок и допущений, он вернулся к «Тучной земле» и принялся заново исследовать иллюстрацию. Разглядывая ее, он понял связь между этим образом и собственными фотографиями. Это были сцены «до» и «после», форзацы к тексту всеобщего уничтожения между ними. А автор текста? Конечно, это был Джекоб Стип. Симеон зафиксировал мгновение до появления Стипа: вся жизнь застыла в страхе перед неминуемым явлением Стипа. Уилл зафиксировал момент «после»: предсмертная агония жизни, тучная земля стала местом запустения. Они были в каком-то смысле соавторами, вот почему его взгляд все время возвращался к иллюстрации. Картина была написана его братом по всему, кроме крови.
Раздался легкий стук в дверь, и появилась Адель, чтобы сообщить, что она идет спать. Он посмотрел на часы и удивился: без двадцати одиннадцать.
— Доброй ночи, — сказал Уилл. — Приятных сновидений.
— Спасибо. И тебе того же.
Она ушла, оставив его с заключительными тремя или четырьмя страницами жизни Симеона. В последних абзацах не нашлось ничего значительного. Исследования Двайер зашли в тупик: последние сведения относились ко времени приблизительно за месяц до смерти Симеона.
«Он умер в июле — может, немного раньше или позже — 1730 года, — писала она. — Как сообщалось, он проглотил достаточно красок, чтобы отравиться. По крайней мере, эта версия получила наиболее широкое распространение. Но раздавались голоса, которые ее опровергают. Например, в анонимной эпитафии в "Ревью", напечатанной через четыре месяца после смерти Симеона, есть недвусмысленный намек: "У художника было меньше причин умирать, чем у некоторых людей — заткнуть ему рот". А Долорес Крукшанк в письме Галловею, написанном приблизительно в то же время, замечает: "Я пыталась связаться с врачом, который осматривал труп Томаса, потому что до меня дошли слухи, что этот врач обнаружил странные и малозаметные повреждения тела, словно на него перед смертью было совершено нападение. И я подумала о тех «невидимых», которых он, по вашим словам, так боялся, когда вы забирали его из дома Рукенау. Может быть, они напали на него? Но этот врач, некто доктор Шоу, бесследно исчез. Никто не знает, где он".
В конце случилась одна странность. Хотя Джон Галловей договорился, что его агенты заберут тело и перевезут в Кембридж, где со всеми почестями должны были состояться похороны, его люди, придя за останками, обнаружили, что те исчезли. Поэтому место упокоения Томаса Симеона остается неизвестным, Но автор этих строк считает, что, вероятно, его тело по суше и воде было вывезено на Гебриды, куда удалился Рукенау. Поскольку Рукенау придерживался нетрадиционных религиозных верований, вряд ли Симеон захоронен в освященной земле. Скорее всего, он лежит в каком-то неизвестном месте. Остается только надеяться, что его покой ничто не нарушает, труды его жизни завершились, прежде чем он успел оставить заметный след в искусстве своего времени.
Джон Галловей был убит в 1734 году случайным выстрелом во время военных учений в Дартмуре. Пиерс Варти и Эдмунд Маупертиус, помогавшие Галловею похитить Симеона из дома Рукенау, умерли молодыми: Варти съела чахотка, а Маупертиус был арестован за контрабанду опиума в Париже и умер от разрыва сердца в полицейском участке. Только Долорес Крукшанк достигла отведенного ей Библией возраста, более того, она умерла в девяносто один год. Большая часть опубликованной здесь переписки находилась в собственности ее наследников.
Что касается Жерара Рукенау, то, невзирая на четыре года непрестанных усилий автора этих строк обнаружить, кто скрывается под этим именем, они ни к чему не привели, и сведения, приведенные на этих страницах, являются практически исчерпывающими. В Ладлоу не удалось найти дом, из которого Галловей предположительно похитил Симеона, как не было обнаружено писем, статей, завещания или других юридических документов с этим именем.
В некотором роде ничто из этого и не имеет значения. Наследство Симеона…»
Здесь Уилл снова поплыл, потому что Двайер опять пыталась втиснуть работы Симеона в эстетический контекст. Симеон — сюрреалистический пророк, Симеон — метафизический символист, Симеон — художник-натуралист. А потом текст оборвался, словно она не смогла найти слов и просто поставила точку.
Он отложил книгу и посмотрел на часы. Была половина второго. Усталости он не чувствовал, несмотря на все события этого дня. Он спустился вниз поискать какую-нибудь еду в холодильнике. Найдя миску с рисовым пудингом, который считался вершиной поварского искусства Адели, Уилл прихватил ложку и удалился в гостиную. Рецепт за прошедшие годы ничуть не изменился: пудинг был по-прежнему сочным и мягким. Уилл подумал, что Патрик пришел бы в восторг от такой еды, и при этой мысли снял телефонную трубку и набрал его номер. Ответил не Патрик — Джек.
— Привет, Уилл, — сказал он. — Как поживаешь?
— В порядке.
— Ты позвонил как раз вовремя. У нас тут маленькое собрание.
— По какому поводу?
— Ну, ты знаешь… всякое. Здесь Адрианна. Хочешь с ней поговорить? — Со странной спешкой он передал трубку Адрианне.
Ее голос звучал далеко не оптимистически.
— Что с тобой? — спросил он.
— Ничего. Просто у нас серьезный разговор. Как у тебя дела? Помирился с отцом?
— Не-а. Этого и не случится. Он откровенно сказал, что больше не хочет, чтобы я приходил.
— Значит, ты собираешься вернуться домой?
— Пока нет. Не волнуйся — я буду тебе звонить, так что ты сможешь устроить большую вечеринку по поводу моего приезда.
— Думаю, тебе уже хватит вечеринок, — сказала она.
— Ого. С кем это ты говорила?
— Догадайся.
— С Дрю?
— В точку.
— И что он сказал?
— Он думает, что ты спятил.
— Ты, конечно, встала на мою защиту.
— Ты и сам это можешь сделать. Хочешь поговорить с Патом?
— Да. Он рядом?
— Рядом. Правда, он… сейчас немного не в себе.
— Болезнь?
— Нет, просто переволновался немного. У нас был нелегкий разговор, а он не в лучшей форме. Но я дам ему трубку, если это срочно.
— Нет-нет. Я перезвоню завтра. Передай, что я его люблю, хорошо?
— А меня?
— Всегда.
— Нам тебя не хватает.
— Хорошо.
— До скорого.
Повесив трубку, он почувствовал боль разделения — такую острую, что перехватило дыхание. Он представил их сейчас — Патрика и Адрианну, Джека и Рафаэля, даже Дрю. Они занимались своими делами, а над холмом сгущался туман и в заливе гудели корабли. Как просто — собраться сейчас и ускользнуть отсюда, оставив Хьюго выздоравливать, а Адель — носиться с ним. Через день он снова окажется среди своих, где его любят.
Но там он не будет в безопасности. Он может забыть на несколько дней обиды, которые претерпел в этом месте. Чтобы прогнать воспоминания, он может устраивать гулянки, пока не впадет в прострацию. Но сколько продлится это беспамятство? Неделю? Месяц? А потом он станет принимать душ или увидит мотылька на окне — и история, которую он оставил незаконченной, вернется и будет его преследовать. Он в рабстве — это не вызывало ни малейших сомнений. Его разум и эмоции слишком вовлечены в эту тайну, и он не может просто взять и уехать. Может быть, вначале он был всего лишь проводником, как назвал его Джекоб, неразумным медиумом, по которому текли воспоминания Стипа. Но за прошедшие годы он стал чем-то большим. Эхом Симеона, создателем фотографий, которые показывали руку вредителя в действии. Он не мог избежать этой роли, сделать вид, будто он обычный человек. Он заявил себя умеющим видеть, а с этим пришла и ответственность.
Что ж, пусть будет так. Он станет наблюдать, как наблюдал всегда, пока история не закончится. Если он выживет, то станет свидетельствовать о событиях, каких еще никто не видел: он расскажет историю почти полного исчезновения, увиденную глазами выжившего. Если нет… если он будет убит той самой рукой, которая сделала его свидетелем, каким он был… то он, по крайней мере, будет знать, кто этот убийца, а зная это, возможно, успокоится.

Глава 8

Анальгетики, которыми пичкали Хьюго, не давали ему спокойно спать. Он лежал, словно на катафалке, в слабо освещенной комнате, и к нему приходили воспоминания, чтобы отдать ему дань. Некоторые были туманны — не более чем шепот и мелькание. Но большинство — четкие, его глазам под тяжелыми веками они казались более реальными, чем эти дуры медсестры, которые время от времени заходили проверить его состояние. Большинство из воспоминаний казались счастливыми: безмятежные послевоенные годы, когда его звезда только начала восходить. После публикации в 1949 году его первой книги «Ошибки мышления» наступил период в три-четыре года, когда он был идолом всех английских философов, выбивающихся из традиционного течения. В двадцать четыре года он опубликовал книгу, которая бросала вызов доктринам не только логического позитивизма (все метафизические исследования несостоятельны, поскольку не могут быть подтверждены), но и экзистенциализма (главные императивы философского учения — бытие и свобода). Позднее ему пришлось отречься от большей части того, что он написал в первой книге, но теперь это не имело значения. Он забыл свои сомнения и помнил только прекрасные возвышенные времена. Дебаты с Сартром в Сорбонне (той весной он встретил Элеонор); вечеринка в Оксфорде, когда он сделал отбивную из Айера; слова бывшего наставника, который сказал, что его ждет великая судьба и если он будет следовать цели, то изменит направление европейской мысли. Все это была абсолютная чепуха, но он с радостью погружался в нее сегодня, наслаждаясь позолоченными фантомами, которые подплывали к его кровати, чтобы выказать свое уважение (среди них был и Сартр, как всегда похожий на лягушку, следом шла Симона). Некоторые из этих визитеров просто улыбались и кивали ему, один или два были слишком пьяны и не могли вымолвить ни слова, но многие были не прочь небрежно поболтать с ним — ничего существенного, пустые слова. Но он снисходительно слушал, зная, что они хотят одного — произвести впечатление.
А потом еще тише, чем самые тихие из его гостей, подошел тот, кто не принадлежал этим счастливым воспоминаниям, а с ним его подруга. Они встали в изножье кровати, глядя на него.
— Уходите, — сказал Хьюго.
Женщина (ее спутник вроде бы называл ее Розой, когда он столкнулся с ними там, на темной дороге) сочувственно его разглядывала.
— У вас усталый вид.
— Я хочу, чтобы вернулись те, другие сны, — сказал он. — Черт возьми, вы спугнули их.
Так оно и было. Палата опустела — остались только эти двое: улыбающаяся красавица и ее сухопарый, болезненного вида спутник.
— Я же говорю: уходите! — повторил Хьюго.
— Мы вам не снимся, — ответила Роза.
«О господи», — подумал он.
— Если только, конечно, все, что с нами происходит, не сон.
— Не… утруждайтесь, — сказал Хьюго. — Я бы такой софистики не спустил даже студенту-первокурснику.
Он не успел закончить предложение, как уже пожалел, что взял такой тон. Он лежал на спине в кровати, мысли путались — не лучшее время для того, чтобы разговаривать высокомерным тоном.
— С другой стороны… — начал было он.
— Я уверена, что вы правы, — сказала женщина, сама себя ущипнув. — Я чувствую себя вполне реальной. — Она улыбнулась и коснулась своей груди. — Хотите потрогать?
— Нет, — поспешно сказал он.
— А мне кажется, хотите, — сказала она, подходя к кровати сбоку. — Вот — потрогайте.
— Ваш приятель что-то помалкивает, — сказал Хьюго, надеясь ее отвлечь.
Она бросила взгляд на Стипа, который, появившись в палате, ни разу не шелохнулся. Его руки в перчатках вцепились в металлическую спинку кровати, и в сумрачном свете он казался таким хрупким, что чем больше Хьюго смотрел на него, тем меньше опасался. Таинственная сила, которую тот продемонстрировал на дороге, казалось, покинула его, и хотя он не сводил глаз с Хьюго, это был взгляд человека, которому не хватало силы воли перевести глаза на что-то другое.
«Возможно, — подумал Хьюго, — мне нечего бояться. Может быть, удастся вытянуть из них правду».
— Он не хочет присесть? — спросил Хьюго.
— Может, и правда сядешь, Джекоб? — сказала Роза.
Стип хмыкнул и, отступив к жесткому стулу у двери, сел.
— Он не болен? — спросил у женщины Хьюго.
— Нет, просто взволнован.
— Есть какие-то причины?
— Возвращение сюда, — ответила она. — Мы здесь оба становимся слишком чувствительными. Вспоминаем прошлое. А начав вспоминать, не можем остановиться. Уходим назад, хотим того или нет.
— Куда назад? — недоуменно спросил Хьюго, задавая вопрос небрежным тоном, чтобы не сложилось впечатления, что его очень интересует ответ.
— Мы точно не знаем, — сказала Роза. — И это беспокоит Джекоба гораздо больше, чем меня. Думаю, вам, мужчинам, это нужнее, чем нам, женщинам.
— Я об этом не думал, — ответил Хьюго.
— А он денно и нощно мучается вопросом: чем мы были, перед тем как стать тем, что мы есть, если вы следите за моими словами.
— За каждым из них, — улыбнулся Хьюго.
— Какой великолепный мужчина, — заметила она.
— Вы шутите, — ощетинился Хьюго.
— Вовсе нет. Я всегда говорю то, что думаю. Можете спросить у него.
— Это правда? — Хьюго обратился к Стипу.
— Правда, — ответил тот бесцветным тоном. — У нее есть все, что мужчина может желать в женщине.
— А у него есть все, что я когда-либо желала в мужчине, — сказала Роза.
— Она сострадательная, заботливая…
— Он жестокий, суровый…
— Она любит душить…
— И ты тоже, — отметила Роза.
Стип улыбнулся.
— У нее с кровью получается лучше, чем у меня. И с детьми. И с лекарствами.
— А у него лучше — со стихами. И ножами. И географией.
— Она любит луну. А я предпочитаю солнечный свет.
— Он любит играть на барабане. А я люблю петь.
Она нежно посмотрела на него.
— Он слишком много думает, — сказала она.
— Она слишком чувствительна, — сказал Джекоб, глядя на Розу.
Они замолчали, устремив глаза друг на друга. И, глядя на них, Хьюго испытал что-то похожее на зависть. Он никогда никого не знал так, как эти двое знали друг друга, и не открывал никому свое сердце, чтобы кто-то мог узнать его. Напротив, он гордился тем, что его душа — потемки, что он — тайна за семью печатями, от всех отдален. Каким же он был дураком.
— Ну, вы видите? — сказала наконец Роза. — Он просто невозможен.
Она изобразила раздражение, снисходительно улыбаясь возлюбленному.
— Ему не нужно ничего, кроме ответов. А я говорю ему: отдайся течению, насладись им. Так нет же, ему нужно познать суть вещей. «Для чего мы здесь, Роза? Зачем мы родились?» — Она бросила взгляд на Хьюго, — Что, опять софистика?
— Нет, — сказал Стип, усмехаясь. — Я тебе не позволю так говорить.
Он встал и посмотрел на Хьюго.
— Вы, может быть, и не признаете это, но и в вашей голове крутится тот же вопрос. И не говорите, что это не так. Этот вопрос мучит всякое живое существо.
— Вот в этом я сомневаюсь, — вставил Хьюго.
— Вы не видели мир нашими глазами. Не слышали нашими ушами. Вы не знаете, как он стонет и рыдает.
— Попробуйте провести здесь одну ночь, — сказал Хьюго. — Я наслушался рыданий…
— Где Уилл? — неожиданно спросил Стип.
— Что?
— Он хочет знать, где Уилл, — пояснила Роза.
— Ушел, — ответил Хьюго.
— Он навещал вас?
— Да, приходил. Но я не смог его вынести и сказал, чтобы он уходил.
— За что вы его так ненавидите? — спросила Роза.
— Я его не ненавижу. Просто он мне не интересен, только и всего. У меня, знаете ли, был другой сын…
— Да, вы говорили, — напомнила Роза.
— Я его любил больше жизни. Вы таких ребят не видели. Его звали Натаниэль. Я говорил?
— Нет.
— Он был замечательный.
— И как Уилл к этому отнесся? — спросил Стип. Хьюго слегка нахмурился: его отвлекли от воспоминаний.
— К чему — к этому?
— К тому, что вы его прогнали.
— А бог его знает. Он всегда себе на уме. Я никогда не знал, о чем он думает.
— Это он унаследовал от вас, — заметила Роза.
— Может быть, — согласился Хьюго. — Так или иначе, но он не вернется.
— Он придет к вам еще раз, — сказал Стип.
— Я уверен, что нет.
— Поверьте мне — придет, — сказал Стип. — Это его долг.
Он бросил взгляд на Розу, которая осторожно присела на краешек кровати Хьюго и положила руку ему на грудь.
— Что вы делаете? — спросил он.
— Успокойтесь.
— Я спокоен. Что вы делаете?
— Это как благодать, — сказала она.
Хьюго обратился к Стипу:
— Что это она несет?
— Он придет отдать вам долг, Хьюго… — ответил Стип.
— Это что такое?
— …и он будет слаб. Мне нужно, чтобы он был слаб.
Хьюго теперь слышал стук у себя в висках, но становился спокойнее.
— Он и без того слаб, — проговорил он слегка заплетающимся языком.
— Как плохо вы его знаете, — сказал Стип. — Он столько всего повидал. Много чему научился. Он опасен.
— Для вас?
— Для моей цели.
Даже в этом полудремотном состоянии Хьюго понял, что они подошли к самому важному — к цели Стипа.
— И… в чем же именно… она… состоит? — спросил Хьюго.
— Познать Бога, — ответил Стип. — Когда я познаю Бога, я пойму, для чего мы родились, — она и я. Мы будем взяты в вечность и исчезнем.
— И Уилл мешает вам?
— Он отвлекает меня, — сказал Стип. — Он распускает слухи, будто я Дьявол…
— Ну-ну, — сказала Роза, словно успокаивая его. — Ты опять впадаешь в паранойю.
— Распускает! — с неожиданной яростью сказал Стип. — Что такое эти его треклятые книги, если не обвинения? Каждый снимок, каждое слово — как нож! Нож! Вот сюда! — Он ударил себя кулаком в грудь. — А ведь я был готов полюбить его!
— Был-был, — подтвердила Роза.
— Я бы холил его, сделал бы его моим идеальным дитятей.
Стип поднялся со стула и двинулся к кровати. Взгляд его был устремлен на Хьюго.
— Вы его никогда не понимали. Вот что обидно. Для него. Для вас. Вы были так ослеплены той смертью — не видели, кто живет рядом с вами, под самым вашим носом. Такой прекрасный человек, такой отважный, что я должен его убить, прежде чем он окончательно погубит меня.
Стип перевел взгляд на Розу.
— Давай кончай с этим, — сказал он. — На него не стоит тратить слова.
— Кончай с этим? — переспросил Хьюго.
— Ш-ш-ш, — сказала Роза. — Выкиньте все из головы. Так будет легче.
— Может быть, для вас… — сказал он и попытался сесть.
Но ей было достаточно легонько надавить ему на грудь, чтобы он остался на прежнем месте. Стук его сердца становился громче, веки — тяжелее.
— Ш-ш-ш, — повторила она, словно обращалась к беспокойному ребенку, — не двигайтесь…
Она чуть наклонилась — он почувствовал ее тепло, дыхание, и ему захотелось свернуться калачиком в ее объятиях.
— Я сказал, — тихо произнес Стип, — что он увидит вас еще раз. Но вы, Хьюго, его не увидите.
— О боже… нет…
— Вы его не увидите.
Он снова попытался встать с кровати, и на этот раз она позволила ему приподняться — достаточно, чтобы подвести под него руку и теснее прижаться к нему. Она стала напевать — тихую, усыпляющую колыбельную.
«Не слушай ее, — сказал он себе, — не поддавайся».
Но звук ее голоса был такой нежный, такой спокойный и утешительный, что Хьюго захотелось свернуться в объятиях этой женщины и забыть о хрупкости своих костей, об ожесточенности сердца; захотелось засопеть и приникнуть губами к ее наполненному молоком соску…
Нет! Это означало смерть! Он должен противиться ей. Его мышцам не хватало силы, чтобы освободиться. Он мог надеяться только на одно: что ему удастся втиснуть какую-нибудь важную мысль между его жизнью и той песнью, что она пела, — что угодно, только бы не раствориться в ее объятиях.
Книга! Да, он будет думать о книге, которую сможет написать, когда освободится от этой женщины. Книга, которая затронет души людей и изменит их. Что-нибудь исповедническое, может быть, написанное со свойственным ему сарказмом. Что-нибудь острое и язвительное, как можно более далекое от этой сладкой песенки. Он напишет правду: о Сартре, об Элеонор, о Натаниэле…
«Нет, не о Натаниэле. Не хочу думать о Натаниэле».
Но было слишком поздно. Образ Натаниэля появился перед его мысленным взором, а вместе с ним — колыбельная, полная сладкой грусти. Слов он до конца не понимал, но суть была ясна. Это были слова утешения, они предлагали закрыть глаза и перенестись отсюда в страну за границами сна, куда отправляются играть все дети мира.
Его веки так отяжелели, что он смотрел сквозь щелочки. Но все же ему был виден Стип, который наблюдал за ним от изножья кровати и ждал, ждал…
«Я не доставлю тебе этого удовольствия — не умру», — подумал Хьюго.
И с этой мыслью перевел взгляд на любовницу Стипа. Ее лица он не смог увидеть, но чувствовал полноту ее груди рядом со своей головой и все еще отваживался питать надежду. Он будет трахать ее в своем воображении, да, именно этим он и займется: преградит своей эрекцией дорогу смерти. Он разденет эту женщину мысленным взором, уложит ее, она будет рыдать под его напором, пока горло ее не начнет так саднить, что она не сможет петь колыбельную. Он начал двигать бедрами под одеялом.
Она перестала петь.
— Ну… — пробормотала она, — что же ты делаешь?
Она сдвинула в сторону блузку и обнажила грудь, ублажая его. Его непослушный рот принялся искать ее сосок, нашел и вобрал в себя. Ее рука отправилась под простыни, под резинку его пижамных штанов и нежно прикоснулась к нему. Он вздрогнул. Он совсем не это планировал. Совсем не это. Он все еще был ребенком, невзирая на то, что она ласкала, все еще младенцем, растекался в ее объятиях, как масло.
Какую-нибудь другую историю! Быстро. Он должен родить какую-нибудь высокую и взрослую мысль, чтобы ускорить биение своего сердца. Иначе все кончится. Этика? Нет, не годится. Холокост? Нет. Демократия, справедливость, крушение цивилизации? Нет, нет, нет. Не было ничего достаточно мрачного и великого, чтобы спасти его от этой груди, от ласкающих пальцев, от легкости, с какой он лежит здесь, позволяя сну забирать его в темноту. Он услышал, как сердце колотится у него в висках. Чувствовал, как сгущается и замедляется кровь в жилах. Но ничего не мог с собой поделать. Да и не хотел. Веки дрогнули и закрылись, губы потеряли сосок, и он полетел вниз, вниз, вниз, и летел, пока дальше уже некуда было падать.

Глава 9

Уилла разбудил телефонный звонок, но к тому времени, когда он вырвался из объятий сна, звонок прекратился. Он сел в кровати, нашарил часы — начало пятого. Прислушался: что-то говорила Адель, он не уловил слов, которые перешли в рыдания. Включив лампу, он нашел нижнее белье, натянул его и вышел на лестницу, когда она уже вешала трубку. Он знал, что она скажет, еще до того, как Адель повернула к нему заплаканное лицо. Хьюго умер.

 

Если это может их немного утешить, сказал дежурный врач, когда они вошли в больницу, то умер он спокойно, во сне. Вероятно, сердечная недостаточность — что поделаешь, человек его лет, после такого избиения. Но завтра они скажут точно. А пока не хотят ли они взглянуть на него?
— Конечно, я хочу его увидеть, — сказала Адель, вцепившись в руку Уилла.
Хьюго все еще оставался в кровати, там, где разговаривал с ними двенадцать часов назад, под голову ему подложили подушку, борода лежала на груди, как вязаное полотенце.
— Ты должен попрощаться первым, — сказала Адель, пропуская Уилла вперед.
Сказать ему было нечего, но он все равно подошел к телу. Во всей этой сцене было что-то искусственное: простыня разглажена слишком ровно, тело лежит слишком симметрично, так почему бы и ему не сыграть роль? Не склонить голову, не изобразить скорбь? Но он, стоя там и глядя на руки с маникюром и вены на веках, чувствовал только презрение, исходившее от этого человека все прошедшие годы, пренебрежение и отвращение. Он больше никогда этого не услышит, но и не будет искать способы избежать, и понемногу это станет источником боли.
— Вот и все, — сказал он вполголоса.
Даже теперь, понимая всю нелепость таких ожиданий, он опасался, что отец откроет лукавый глаз и назовет его идиотом. Но Хьюго ушел туда, куда уходят печальные отцы, и оставил сына наедине с его смятением.
— Прощай, па, — пробормотал Уилл и, отвернувшись, пропустил Адель на свое место.
— Хотите, чтобы я остался с вами? — спросил он ее.
— Я бы лучше побыла одна, если не возражаешь. Хотела бы сказать несколько слов — между им и мной.
Уилл оставил ее, спрашивая себя, что же Адель скажет, когда он выйдет. Будут ли это слезливые признания в любви, теперь ничем не скованные, когда можно не опасаться его окрика? Или просто тихий разговор: она возьмет его руку и мягко упрекнет за то, что он ушел так неожиданно, поцелуй в щеку и слово прощания? Мысли об этом тронули его гораздо сильнее, чем вид мертвого тела. Преданная Адель, шепчущая на руинах, Адель, которая на исходе жизни прилепилась к отцу, сделав его удобство целью своей жизни, а его привязанность к ней — подтверждением правильности ее действий.
Предположив, что она задержится у Хьюго, он не пошел на ярко освещенную парковку, а направился к боковой двери, выходившей в скромный больничный сад. Там было достаточно света, который проливался из окон, и он без труда нашел дорогу к скамейке под деревом, на которую и сел, намереваясь немного поразмышлять. Прошло несколько минут, и он услышал какое-то движение в кроне. Потом несколько осторожных трелей — птицы торопили приход дня. На востоке появился тончайший лоскут холодного серого цвета. Уилл смотрел на него, как смотрит на минутную стрелку часов ребенок, чтобы заметить ее движение, но каждый раз стрелка крохотными приращениями обманывает глаз. Вокруг было и еще кое-что. Розовые кусты и гортензии, стена, поросшая плющом; темнота оставалась еще слишком густой, и он не смог разглядеть раскраску цветов. Но с каждой минутой все становилось светлее, словно снимок, проявлявшийся в ванночке, и он стал понемногу различать тона. В какой-нибудь другой день это могло бы захватить Уилла с его зрением, жадным до зрелищ. Но сейчас он не находил удовольствия ни в цветах, ни в зарождающемся дне.
— И что теперь?
Он посмотрел в направлении голоса. У поросшей плющом стены стоял человек. Нет, не человек — Стип.
— Он мертв, и теперь ты никогда не помиришься с ним, — сказал Стип. — Я знаю… ты заслуживаешь лучшего. Он должен был любить тебя, но не мог найти любовь в своем сердце.
Уилл не шелохнулся. Он сидел и смотрел, как Стип приближается. Душа Уилла разделилась на две части: одна пребывала в страхе, другая — в предвкушении блаженства. Ведь для этого он и приехал сюда. Не в надежде на примирение с отцом, а за этим.
— Сколько лет прошло? — сказал Стип. — Мы с Розой никак не могли вспомнить.
— Разве это не записано в твоей книжечке?
— Эта книга для мертвых, Уилл. Ты пока не числишься среди них.
— Почти тридцать лет.
— Неужели? Тридцать. Ты сильно изменился, а я нет. И это трагедия для нас обоих.
— Я просто вырос. В этом нет ничего трагического. — Он встал, и это движение остановило Стипа. — Зачем ты до полусмерти избил моего отца?
— Он тебе сказал об этом?
— Сказал.
— Значит, должен был сказать и зачем.
— Не могу поверить, что ты такой мелочный. Ты лучше. Он был беззащитный старик.
— Если бы я никогда не трогал беззащитных, то ничего бы не трогал, — сказал Стип. — Ты наверняка помнишь, каким проворным может быть мой маленький ножик.
— Помню.
— Я гроза всего живого.
— Ты преувеличиваешь, — сказала Роза, выплывая из тени за Стипом. — Мне нечего бояться.
— Сомневаюсь, — заметил Стип.
— Слушай его, — продолжала Роза. — Мне жаль твоего отца. Ему нужна была капелька нежности — только и всего…
— Роза, — предупредил Джекоб.
— …и я побаюкала его немного. Он был так спокоен.
Признание было сделано с такой легкостью, что Уилл поначалу даже не понял, что услышал. Потом до него дошло.
— Ты убила его.
— Не убила, — сказала Роза. — Убийство — жестокая вещь, а я не была с ним жестока.
Она улыбнулась, ее лицо светилось в темноте.
— Ты же видел, как он выглядит, — добавила она. — Каким умиротворенным он был в конце.
— Я так легко не уйду, — сказал Уилл, — если у вас это на уме.
Роза пожала плечами.
— Тебе будет хорошо. Сам увидишь.
— Помолчи, — оборвал ее Стип. — Ты позабавилась с папочкой. А сынок принадлежит мне.
Роза смерила его желчным взглядом, но ничего не сказала.
— Она говорит правду о Хьюго, — продолжил Стип. — Он не страдал. И ты тоже не будешь страдать. Я пришел сюда не для того, чтобы мучить тебя, хотя, видит Бог, уж ты-то меня помучил…
— Начал это ты, а не я.
— Но ты не уступал, — сказал Стип. — Любой другой давно бы сдался. Завел жену, чтобы любила его, детей, собак — что угодно. Но не ты — ты не уступал, преследовал меня, пил мою кровь.
Он говорил сквозь стиснутые зубы и весь дрожал.
— Это должно прекратиться. Здесь. Сейчас Оно прекратится здесь.
Стип расстегнул пиджак. Нож висел на ремне, ждал его пальцев. Ничего удивительного в этом не было: Стип пришел сюда в роли палача. Уилла удивило другое: с каким спокойствием он сам отнесся к этому. Да, Стип опасен, но разве не опасен и он, Уилл? Одно прикосновение плоти к плоти — и он унесет Стипа далеко от этого серого утра, назад в лес, возможно, туда, где лежит с выклеванными глазами Томас Симеон. Туда, где семенит лис; Господин Лис, животное, которое многому его научило. Эта мудрость теперь была при нем. Она сделала его коварным. Она сделала его скрытным.
— Тогда прикоснись ко мне, — сказал он Стипу, протягивая руку врагу, как Симеон, показавший лучезарный лепесток. — Попробуй. Прикоснись. И посмотрим, что будет.
Стип остановился, мрачно глядя на Уилла.
— Ты же сказал, что он будет слаб, — с улыбкой заметила Роза.
— Я сказал: помолчи.
— У меня такие же права…
— Заткнись! — взревел Стип.
— Почему бы нам не поговорить об этом, как цивилизованным людям? — спросил Уилл. — Мне этот кошмар нужен не больше, чем тебе. Я хочу отпустить тебя. Клянусь.
— Это не в твоей власти, — сказал Стип. — У тебя в голове дыра, сквозь которую входит мир. Может, ты унаследовал ее от своей психованной матушки. Малость телепатических способностей. Это не играло бы никакой роли, имей ты дело с обычным человеком.
— Но я имею дело с необычным.
— Да.
— Ты нечто иное. И она тоже.
— Верно…
— Но вы не знаете, кто вы?
— Ты похож на отца больше, чем думаешь, — заметил Стип. — Оба ищете ответы, когда жизнь висит на волоске.
— Ну? Так знаете или нет?
Ответила Роза — не Стип:
— Согласись, Джекоб. Мы не знаем.
— Может, я могу помочь, — предложил Уилл.
— Нет, — ответил Стип. — Ты меня не убедишь — я тебя все равно не пощажу. Так что не трать время. Я не так уж боюсь собственных воспоминаний, я смогу выносить их достаточно долго и перережу тебе горло, не вздрогнув. — Он извлек клинок из кожаных ножен. — Это была не твоя ошибка, признаю. Ошибся я. Я был один, и мне нужен был напарник. Я сделал неудачный выбор. Все очень просто. Будь ты обычным ребенком, после этих приключений пошел бы своим путем. Но ты увидел слишком много. Почувствовал слишком много.
Его голос слегка охрип от эмоций, но не от гнева, вовсе не от гнева.
— Ты… взял меня… в свое сердце, Уилл. А это мне не подходит.
Свет был достаточно ярок, а Стип подошел близко, и Уилл увидел, что он просто болен от нетерпения. Лицо бледное и тревожное, красота, несмотря на бороду и куполообразный лоб, стала почти женственной, расцвела почти буйным цветом в его губах, глазах, кривизне скул в ущерб остальному. Он поднял нож, и, когда сверкнула сталь, Уилл вспомнил чувство, которое испытал, когда нож оказался в его руке. Тяжесть. Как удобно он лег в руку. Как тянул за собой пальцы, торопил сделать дело. Если Стип подойдет на расстояние удара, надежды на спасение не останется. Нож найдет жизнь Уилла и заберет ее с такой быстротой, что Уилл даже не почувствует, как она его покинет.
Он посмотрел налево в поисках калитки, ведущей из сада. До нее было десять или двенадцать ярдов. Если он бросится туда, Стип перехватит его в три прыжка. Единственная надежда была на то, что ему удастся остановить Стипа, а единственным средством было имя.
— Расскажи мне о Рукенау, — сказал он.
Стип остановился, его лицо — сейчас он был не в состоянии скрывать чувства — выражало неприкрытое удивление. Рот открылся, но он не сказал ни слова. Заговорила Роза:
— Ты знаешь Рукенау?
Но Стип уже пришел в себя и смог произнести:
— Невозможно.
— Тогда как же…
— Это не имеет значения, — сказал Стип, решив не отвлекаться и сделать то, что задумал. — Я не хочу о нем слышать.
— А я хочу, — сказала Роза, направляясь к Стипу. — Если ему что-то известно, мы должны дознаться, что именно.
Она обошла Джекоба и встала между Уиллом и ножом. По крайней мере, это уже что-то — не видеть перед собой клинка.
— Что ты знаешь о Рукенау?
— Немного того, немного сего, — сказал Уилл, стараясь говорить как можно небрежнее.
— Ну, видишь? — сказал Стип. — Ничего он не знает.
Уилл увидел, как тень сомнения пробежала по лицу Розы.
— Лучше все мне сказать, — вполголоса посоветовала она. — И быстро.
— Тогда он меня убьет, — ответил Уилл.
— Я смогу его убедить, и он тебя отпустит, — сказала она, переходя на шепот. — Если ты можешь доставить весточку Рукенау… Передай: я хочу к нему вернуться…
Уилл увидел лицо Стипа за плечом Розы. Пока он ждал, но его терпение было на исходе. Если Уилл сейчас же не предоставит более веских доказательств, нож вонзится в него. Он глубоко вздохнул и выдал единственную достоверную информацию, которой владел.
— Вернуться в Дом, ты хочешь сказать? — спросил он. — В Домус Мунди?
Глаза у Розы расширились.
— Боже мой, он и в самом деле что-то знает. — Она повернула голову к Стипу. — Ты слышал, что он сказал?
— Это его фокусы, — ответил Стип. — Он нашел это в моей голове.
— Ну, так далеко ты меня не впускал, — возразил Уилл.
Горящие глаза Розы снова были устремлены на Уилла.
— Я хочу вернуться туда, — сказала она. — Увидеть…
Она не успела закончить. Стип схватил ее под локоть и оттащил от Уилла. Ее реакция была мгновенной. Она вывернула руку из пальцев Джекоба и ударила его по лицу почти небрежным движением. От удара Стип пошатнулся. Он отступил, как показалось Уиллу, скорее от удивления, чем от боли.
— Не смей ко мне прикасаться! — брызгая слюной, сказала она Стипу и повернулась к Уиллу, чтобы закончить разговор. — Быстро говори, что тебе известно. Если поможешь мне, я помогу тебе. Клянусь.
Уилл видел, что она говорит правду.
— Я тебе говорила, я не жестока, — продолжала она. — Это Джекоб желал смерти твоего отца, не я. Он хотел, чтобы ты ослабел от горя.
Стип у нее за спиной проворчал что-то, но она не обратила на это внимания.
— Зачем нам быть врагами? Мы оба хотим одного и того же.
— И что же это?
— Исцеление, — сказала она.
И тут Стип снова схватил ее, теперь грубее, и оттолкнул в сторону. На сей раз она не ударила его, а развернулась с проклятием на губах. Что случилось потом? Все происходило так быстро, что разобрать что-то было невозможно. Уилл увидел нож между ними — он двигался, как и тогда, в роще на холме, словно молния, от которой нет спасения. Потом он исчез из вида — его загородило тело Розы, а когда она повернулась, Уилл увидел, что рукоять торчит из ее груди. Он услышал хриплый выдох, перешедший в рыдание, увидел, как она обратила лицо к Стипу, который в тот же миг опустил взгляд туда, куда вонзился нож. Издав еще один рыдающий вздох, Роза оттолкнула своего убийцу. Он отступил с пустыми руками, и она несколько мгновений стояла, пошатываясь, потом подняла руки, чтобы схватить клинок, который по-прежнему торчал из ее груди.
Пальцы Розы нащупали рукоять, и она с криком, который наверняка разбудил всех пациентов больницы, вытащила его из собственной плоти и бросила на землю. За клинком устремилась какая-то странная жидкость, обильно смочившая ее блузку и юбку. Она с любопытством смотрела на эту субстанцию. Потом, подняв голову, чтобы снова взглянуть на Джекоба, на нетвердых ногах двинулась к нему.
— Ах, Джекоб, — рыдая, выговорила она. — Что ты наделал?
— Нет-нет, — сказал он, качая головой, по его щекам катились слезы. — Это не я…
— Держи меня! — сказала она, разбрасывая руки и падая в его сторону.
По его выражению было ясно, что он не хочет к ней прикасаться, но у него не оставалось выбора. Он сделал шаг ей навстречу, чтобы поймать, раскинул руки, повторяя ее движение, как в зеркале, потом замкнул; инерция ее падения увлекла их обоих — они упали на колени. Он больше не говорил о своей невиновности, просто опустил голову на ее плечо и, рыдая, снова и снова повторял ее имя.
Уилл не хотел видеть конец этой сцены. У него было время, чтобы сбежать, и он воспользовался им, подальше обойдя эту парочку на пути к калитке. Вдруг он увидел орудие убийства: нож лежал на росистой траве там, куда его уронила Роза. Инстинкты Уилла сработали быстро, не оставив места сомнениям. Одним движением он подобрал нож, тяжесть которого заряжала восторгом руку. Только выйдя за калитку и почувствовав себя в безопасности, он решился посмотреть на Розу и Джекоба. Пара оставалась в том же положении. Они так и стояли на коленях, Стип прижимал к себе женщину. Рыдал ли он? Уиллу показалось, что рыдал. Но трели птиц, поднимавшихся отовсюду по своим дневным делам, были такие громкие, что скорбные звуки тонули в них.

Глава 10

Обстоятельства требовали, чтобы Уилл тренировал свое умение лгать, и он довел его до совершенства, чтобы обманом получать разрешение пробираться в места, доступ в которые был запрещен, снимать то, что не должен был видеть. Этот навык хорошо послужил ему после происшествия в больничном саду. Сначала в больнице, через считаные минуты после сцены с ножом, когда он подписывал бумаги, разрешавшие привязать бирку к ноге отца и увезти тело, потом в машине с Аделью, когда они возвращались домой, — на протяжении всего этого времени он напускал на себя расстроенный и угнетенный вид, усомниться в искренности которого было невозможно.
Он, конечно, не повторил Адели признания, которое сделала Роза. Какой в этом смысл? Пусть верит, что ее возлюбленный Хьюго мирно умер во сне. Зачем тревожить эту женщину правдой со всеми ее нелепыми подробностями. К тому же правда вызывала вопросы, на которые у Уилла не было ответов. По крайней мере, пока. В саду было сказано достаточно для того, чтобы он стал лелеять надежду, что ему удастся раскрыть тайну. Слова, сказанные Розой о Рукенау, из которых выходило, что он живое существо (видимо, столь же неподвластное годам, как сама Роза и Стип), и представление о том, что он каким-то образом может исцелить ее боль (может, она предчувствовала рану, которую вот-вот должна получить?), стали двумя новыми составляющими этой истории. Он пока не свел воедино все части головоломки, но непременно сделает это. Уилла еще не покинуло чувство, охватившее его в саду: что Господин Лис с его искрометным нравом остался в нем. И он вынюхает правду, сколько бы трупов ни было навалено сверху.
Это, несомненно, опасно: жестокие намерения, которые Стип вынашивал перед рассветом, теперь стократно умножились. Уилл больше не был ошибкой выбора, мальчишкой с дырой в голове, выросшим в слишком прилипчивого взрослого. Он не только владел информацией (малой толикой информации, но Стипу это было неизвестно), но еще и видел, как была ранена Роза. И словно всего этого было мало, Уилл теперь еще и завладел ножом. Ведя машину, он чувствовал, как нож постукивает по груди — он лежал во внутреннем кармане. Джекоб заявится если не за чем другим, то уж за ножом — точно.
Понимая это, Уилл хотел как можно скорее расстаться с Аделью. Стип явно не испытывал ни малейшей жалости к людям, которые оказывались между ним и его жертвой. Если Адель окажется на его пути, ее жизнь не будет стоить ломаного гроша. К счастью, ее слезы высохли, по крайней мере на время: она перебирала, что нужно сделать. Связаться с похоронной конторой, купить гроб, сказать викарию в церкви Святого Луки, чтобы организовал службу. Они с Хьюго нашли миленький участок у западной стены кладбища, сообщила она Уиллу. Странно, подумал Уилл, что человек, презиравший религию, отказался от кремации и предпочел лежать среди богобоязненных деревенских стариков. Возможно, Хьюго сделал это ради Адели, но и это удивительно: он пренебрег собственными чувствами, потворствуя ее желаниям. В особенности в том, что касалось этого последнего решения. Может быть, он питал к ней более глубокие чувства, чем казалось Уиллу.
— Он оставил завещание, это я знаю, — говорила Адель. — Оно у нотариуса в Скиптоне. Как его… мистер… Напьер. Точно. Напьер. Думаю, связаться с ним должен ты, как ближайший родственник.
Уилл сказал, что сейчас же это сделает.
— Но сначала завтракать, — сказала Адель.
— Может, вам лучше на несколько часов пойти к сестре, — сказал Уилл. — Зачем вам готовить…
— Именно это я и хочу делать — готовить, — твердо сказала она. — В этом доме я была счастливее, — когда она говорила это, они подъезжали к воротам дома, — чем в каком-либо другом месте. И именно здесь я хочу быть сейчас.
Уилл прекрасно помнил ее упрямство и понимал, что дальнейшие уговоры лишь укрепят Адель в ее решении. Лучше уж позавтракать и обдумать ситуацию не на пустой желудок. Уилл подозревал, что у него есть несколько спокойных часов, прежде чем Стип сделает следующий ход. Джекобу нужно куда-то деть тело Розы, если она, конечно, мертва. Если же Роза осталась жива, можно предположить, что он станет ее выхаживать. По меньшей мере рана ее очень серьезна, к тому же ее нанесло оружие, обуреваемое жаждой убийства. Но срок жизни Розы уже многократно превзошел срок жизни простого смертного (она побывала на берегах Невы двести пятьдесят лет назад), а потому убить ее не так просто, как человеческое существо. Может быть, сейчас она уже в шаге от выздоровления.
Иными словами, он знал очень мало, а предсказать мог еще меньше. Что делать в таких обстоятельствах, если не есть? Это был рецепт Адели, и, ей-богу, он действовал. И у него, и у нее на душе полегчало, пока она готовила и подавала завтрак, вполне подходящий для потенциального самоубийцы: бекон, колбаса, яйца, почки, грибы, томаты и жареные хлебцы.
— Ты когда вчера уснул? — спросила она за едой.
Он ответил, что не раньше половины второго.
— Сегодня тебе надо немного поспать, — сказала она. — Два часа — это для кого хочешь мало.
— Может, попозже выкрою время, — ответил он, хотя и понимал, что придется выбирать между усталостью и необходимостью быть начеку.
Подкрепившись, выпив чаю и выкурив две сигареты, он ради душевного спокойствия Адели позвонил нотариусу Напьеру. Тот выразил соболезнования и подтвердил, что документы были подготовлены два года назад, и если Уилл не будет оспаривать волю отца, то все деньги Хьюго и, конечно, дом достанутся Адели Боттралл. Уилл ответил, что у него нет ни малейшего желания оспаривать волю отца, и, поблагодарив Напьера за быстрый ответ, отправился сообщить эту новость Адели. Он нашел ее у дверей кабинета Хьюго.
— Думаю, лучше тебе посмотреть его бумаги, — сказала она. — Ну, на тот случай, если… ой, я не знаю… что-нибудь от твоей матери. Всякие конфиденциальные вещи.
— Нам не обязательно делать это сегодня, Адель, — мягко сказал Уилл.
— Да-да, я знаю. Но когда придет время, мне было бы удобнее, если бы их посмотрел ты.
Он обещал посмотреть и сообщил о своем разговоре с Напьером.
— Не знаю, что мне делать с домом, — запричитала она.
— Не думайте об этом сейчас, — сказал Уилл.
— У меня голова кругом, когда доходит до этих юридических вещей, — сказала Адель таким тихим голосом, какого он у нее еще не слышал. — Я пугаюсь, когда слышу разговоры адвокатов.
Он взял ее за руку. Тонкие пальцы были холодны, а кожа мягкая-мягкая, словно и не было стольких лет стирок и уборок.
— Адель, — сказал он, — отец был очень педантичный человек.
— Да, мне это в нем нравилось.
— Так что вам нечего волноваться…
Она вдруг перебила его:
— Знаешь, я его любила.
Эти слова, казалось, удивили ее не меньше, чем Уилла. В глазах Адели стояли слезы.
— Он сделал меня… такой счастливой.
Уилл обнял ее, и она с благодарностью приняла этот жест утешения, зарыдала у него на плече. Он не стал оскорблять ее горе банальностями. Она любила этого человека всем сердцем, а теперь он ушел, и она осталась одна. Тут не нужно слов. Утешение, которое Уилл мог ей дать, он дал своим объятием. Уилл легонько покачивал ее, а она плакала.
Он повидал траур в самых разных его проявлениях. Снимал слонов у трупов их погибших сородичей, когда каждое движение выражало скорбь. Обезьян, обезумевших от горя, вопящих, как родственники, оплакивающие покойника. Зебру, обнюхивающую жеребенка, убитого дикими собаками, ее голова клонилась к земле под тяжестью утраты. Жизнь жестока к тем, кто привязан к ближним, потому что любые связи рано или поздно прерываются. Любовь может быть гибкой, вот только жизнь — штука хрупкая. Она трескается, крошится, а земля занята своим делом, и небо остается таким, как прежде, словно ничего не случилось.
Наконец Адель оторвалась от него и вытерла слезы скомканным платком.
— Ну, слезами горю не поможешь, — шмыгнув носом, сказала она и прерывисто вздохнула. — Жаль, что у вас с Хьюго отношения не сложились. Уж я-то знаю, каким он мог быть, можешь мне поверить. Но он бывал и замечательным, когда чувствовал, что можно бросить этот выпендреж. Со мной ему это было не нужно. Я в нем души не чаяла, и он это знал. И конечно, ему это нравилось. Всем мужчинам это нравится.
Она громко хмыкнула, и на мгновение Уиллу показалось, что она опять заплачет, но Адель справилась со слезами.
— Схожу к викарию, — сказала она, изображая слабое подобие улыбки. — Нужно подумать, какие псалмы петь.
Когда она ушла, Уилл открыл дверь кабинета и заглянул внутрь. Шторы были задернуты не до конца, и на запыленный стол и протертый ковер падали солнечные лучи. Уилл вошел в кабинет, вдохнул запах книг и застоялого сигаретного дыма.
Это была крепость Хьюго — кабинет великого человека и великих мыслей, как он любил говорить. Книжные стеллажи, занимавшие две стены от пола до потолка, заставлены книгами. Здесь все: Гегель, Кьеркегор, Хьюм, Витгенштейн, Хайдеггер, Кант. В юности Уилл заглядывал, в один-два из этих томов — последняя слабая попытка завоевать симпатии Хьюго, но их содержание было таким же непонятным, как математические формулы. На старинном столике слева от окна размещалась вторая знаменитая коллекция этой комнаты: дюжина, а то и больше бутылок солодового виски — все редкие сорта, и все они вкушались, когда дверь в кабинет была закрыта и Хьюго оставался здесь один. Уилл представил отца, как тот сидит в потертом кожаном кресле за столом, потягивает виски и размышляет.
«Может быть, виски помогало ему понимать эти слова, — подумал Уилл, — может, его ум продирался сквозь дебри Канта быстрее, смоченный односолодовым напитком?»
Он подошел к столу, на котором стояла третья коллекция — медные пресс-папье, штук семь или восемь, прижимавшие стопки бумаг. Если и уцелели какие-то письма от Элеонор, то они должны быть где-то в столе, в одном из ящиков. Но Уилл сомневался в их существовании. Даже если предположить, что его родители когда-то были влюблены и обменивались страстными billet-doux, Уилл не мог представить, чтобы Хьюго хранил их, когда они расстались.
Посреди стола на бюваре лежала пачка бумаг. Уилл пролистал их. Похоже, это записки к лекции, каждое второе слово поставлено под сомнение, перечеркнуто, переписано, части текста снабжены такими мелкими примечаниями, что прочесть невозможно. Он раздвинул шторы пошире, чтобы в кабинет проникало больше света, сел за отцовский стол и стал изучать эти клочки бумаги, пытаясь собрать их воедино, чтобы понять смысл.
«Мы ежедневно имеем дело с мерзостными фактами нашей животной природы, — писал Хьюго, — настолько проникаясь (неразборчиво) самоограничениями, что даже не замечаем их. Мы не исследуем экскременты в горшке или сопли в носовом платке по нравственным или этическим (вместо "этическим" сначала было написано "духовным", но потом зачеркнуто) соображениям».
Следующий абзац вычеркнут целиком, слова заштрихованы — так велико было желание стереть их. Следовавший дальше текст написан четче, но все равно довольно загадочен:
«Мы можем допустить, что слезы несут в себе меру эмоциональной нагрузки. В определенных (неразборчиво) пот может быть (неразборчиво) Но поскольку научные методологии становятся все более изощренными, приборы диаграммируют и ("калибруют" или "фиксируют", одно из двух) нюансы явленного мира с точностью, которая десять лет назад показалась бы невероятной, мы вынуждены переосмыслить наши допущения. Химические маркеры — соки, истекающие из наших органов и плоти как реакция на эмоциональную активность, — могут быть обнаружены во всех отходах нашей жизнедеятельности».
Кроме того, он нацарапал три вопросительных знака, словно выражая сомнение в приведенных фактах. Но тем не менее продолжал развивать этот тезис:
«Иными словами, эмоции оседают в самой отвратной материи наших локальных параметров, и скоро чувствительность измерительных инструментов достигнет таких высот, что мы сможем точно определять эмоциональный источник этих химических маркеров. Короче говоря, мы будем иметь возможность определять состав: слизи, в которой присутствуют следы зависти, образцов пота, в котором наличествует свидетельство нашего гнева, кучки экскрементов, которая может быть истолкована как любовь».
Извращенное остроумие этих рассуждений вызвало у Уилла улыбку — особенно позабавила последняя фраза, мысль за мыслью восходящая к кульминации в неизбежном столкновении возвышенного и низменного. Неужели Хьюго и в самом деле говорил это ученикам? Если так, подумал Уилл, то зрелище, вероятно, было захватывающее — увидеть, как до них доходит суть услышанного.
Затем следовали два с половиной вымаранных абзаца, после чего Хьюго повел свою аргументацию в еще более невероятном направлении. Язык становился все ироничнее.
«Как мы должны понимать и толковать эти добрые вести? — писал он. — Это курьезное соответствие между эмоциями, перед которыми мы преклоняемся, и выделениями из нашего организма? Может быть, передавая эти химические маркеры в живую и чувствительную матрицу мира, которую мы не отказываем себе в удовольствии называть нейтральной, мы оказываем на нее влияние такого рода, о каком еще не догадались ни наши ученые, ни наши философы? И более того, потребляя заново в виде еды продукты этой теперь уже нечистой реальности, не продолжаем ли мы и цикл эмоционального потребления, пусть и на уровне, который в настоящий момент не может быть инструментально зафиксирован; иными словами, не лакомимся ли мы, так сказать, салатом, приправленным чужими эмоциями?
Давайте же признаем, что наши тела по меньшей мере представляют собой нечто вроде рыночной площади, на которой эмоции есть и средство платежа и потребляемый товар. А если мы позволим себе более смелый взгляд, представим, что территория, которую мы назвали нашей внутренней жизнью, неким образом (каковой мы пока не в состоянии проанализировать или определить количественно) влияет на наш так называемый внешний, или наружный, мир, влияет столь малозаметно, но так всепроникающе, что различие между тем и другим, которое зависит от четкого определения не наделенного разумом материального мира и нас, его мыслящих, подверженных эмоциям властелинов, становится более чем сомнительным. Возможно, грядущий вызов состоит не в том, что "основа расшаталась", как выразил это Йейтс, а в том, что стираются границы. Все, что составляло определяемое завистью проявление наших человеческих качеств (наших интимных, внутренних "я"), на самом деле есть публичное зрелище, которое проявляется так универсально и так обыденно, что мы никогда не сможем отойти на достаточное расстояние, чтобы отделиться от того самого бульона, в котором варимся».
«Странные мысли», — подумал Уилл, кладя листы назад на бювар.
Хотя слово «духовное» было скрупулезно вымарано из текста, его воздействие сохранилось. Несмотря на ироничный юмор и чопорный лексикон, было видно, что текст написан человеком, который пытается найти путь к Божественному видению, который чувствует, хотя это и не доставляет ему удовольствия, что все его философствования — на пустом месте и пора уже их бросить. Либо так, либо он написал это мертвецки пьяным.
Уилл бездельничал уже слишком долго. Пора заняться делами, и в первую очередь повидать Фрэнни и Шервуда. Нужно рассказать им о том, что произошло в больнице, на тот случай, если Стип станет их искать. Вернувшись в гостиную, Уилл обнаружил, что Адель разговаривает по телефону — с викарием, решил он. Дожидаясь конца разговора, он взвешивал, что лучше: поговорить с Каннингхэмами по телефону или идти в деревню и разговаривать лицом к лицу. Когда Адель закончила, он уже принял решение. О таких вещах не говорят по телефону — он пойдет в деревню.
Адель сказала, что похороны назначены на половину третьего в пятницу — через четыре дня. Теперь, зная время похорон, она могла подумать о цветах, машинах и еде. Адель уже составила список тех, кого собиралась пригласить. Не хочет ли Уилл добавить кого-нибудь? Он сказал, что не сомневается: она пригласила всех, кого нужно, и если она будет заниматься делами, то он хочет на часок-другой сходить в деревню.
— А пока меня нет, я прошу вас запирать дверь, — сказал он ей.
— Зачем?
— Не хочу, чтобы в дом проникли… посторонние.
— Я тут всех знаю, — беспечно сказала Адель и, увидев, что это его не убедило, добавила: — А что тебя беспокоит?
Он предвидел этот вопрос и приготовил жалкую ложь. Он слышал, как в больнице две сестры говорили о каком-то человеке, который обманными разговорами проникает в чужие дома. Он описал Стипа, хотя и в самых общих чертах, чтобы не вызвать у нее подозрений. Уилл не был уверен, что убедил ее, но это не имело значения: если удалось посеять в ней достаточные опасения, чтобы, увидев Стипа, она не впустила его в дом, это его уже устраивало.

Глава 11

1
Он не пошел прямо в дом Каннингхэмов — заглянул в газетный киоск, чтобы купить сигареты. Пока Уилл разбирал бумаги в кабинете, Адель успела поговорить еще с кем-то, кроме викария, потому что мисс Моррис уже знала о кончине Хьюго.
— Он был превосходный человек, — сказала она. — Когда похороны?
Он сказал: в пятницу.
— Я закрою киоск. Хочу отдать последний долг. Его будет не хватать здесь, вашего отца.
Фрэнни была дома, занята по хозяйству: фартук, волосы кое-как подколоты, в руке тряпка и аэрозоль с полиролью. Она с обычной теплотой встретила Уилла, пригласила в дом, предложила кофе. Он отказался.
— Мне нужно поговорить с вами обоими, — сказал он. — Где Шервуд?
— Его нет, — ответила она. — Исчез сегодня рано утром, я еще спала.
— Такого раньше не было?
— Случалось, когда он неважно себя чувствовал. Он уходит на холмы, пропадает там целыми днями — просто гуляет. А что? Что-то случилось?
— Боюсь, много чего. Ты не присядешь?
— Что, так плохо?
— Не знаю пока, плохо ли, хорошо, — сказал он.
Фрэнни сняла передник, и они сели в кресла у холодного камина.
— Постараюсь как можно короче. — И Уилл уложил в пятиминутный рассказ все события, произошедшие в больнице.
Она коротко выразила соболезнование, узнав о смерти Хьюго, а потом молча слушала, пока он не дошел до того, какое впечатление произвело на Розу и Джекоба имя Рукенау.
— Я помню это имя, — сказала Фрэнни. — Оно есть в книге. Рукенау нанял Томаса Симеона. Но какое это имеет отношение к счастливой парочке?
— Они больше уже не счастливая парочка. — Уилл досказал оставшуюся часть истории.
Выражение ее лица с каждой минутой становилось все удивленнее.
— Он ее убил? — спросила она.
— Не знаю, мертва она или нет. Но если не мертва, это чудо.
— Боже мой. Что же теперь будет?
— Вообще-то Стип наверняка хочет закончить то, что начал. Он может дождаться темноты, может…
— Просто постучать в дверь.
Уилл кивнул.
— Ты должна взять самое необходимое и быть готовой к отъезду, как только появится Шервуд.
— Думаешь, Стип придет сюда?
— Может быть. Он уже был здесь прежде.
Фрэнни бросила взгляд на входную дверь.
— О да… — вполголоса сказала она. — Мне это все еще снится. Отец в кухне. Шер на лестнице, а у меня в руках книга, которую я не хочу отдавать…
За последние минуты она заметно побледнела.
— У меня нехорошее предчувствие, Уилл. По поводу Шервуда.
Она поднялась и сплела пальцы.
— Что, если он с ними?
— Почему ты так думаешь?
— Потому что он так и не забыл Розу. Да что там — он все это время думал о ней, я абсолютно уверена. Он признался всего раз или два, но она никогда не выходила у него из головы.
— Тем больше причин собраться и быть готовыми к отъезду, — сказал Уилл, вставая. — Я хочу, чтобы мы уехали, как только появится Шервуд.
Она направилась — Уилл за ней — в холл.
— Ты говорил, что не уверен, плохие это новости или хорошие, — заметила Фрэнни на ходу. — Мне кажется, плохие.
— Но не для меня, — сказал Уилл. — Я тридцать лет жил в тени Стипа, а теперь свободен от него.
— Если он тебя не убьет, — добавила Фрэнни.
— И все равно я буду свободен.
Она посмотрела на него.
— Неужели все так ужасно?
— Как есть, так и есть, — ответил Уилл, пожав плечами. — Знаешь, я не жалею, что повстречался с ним: благодаря ему я стал тем, кто я есть. Неужели я должен сожалеть о том, что я — это я?
— Уверена, многие сожалеют. О том, что они — это они, я хочу сказать.
— Я не из их числа. Я достиг в жизни гораздо большего, чем рассчитывал в молодости.
— А теперь?
— Теперь я должен двигаться дальше. Я чувствую, это уже происходит. Во мне начинается какое-то движение.
— Я хочу, чтобы ты мне рассказал.
— Думаю, мне не найти слова, — сказал Уилл, улыбнулся и, увидев ее недоумение, добавил: — Я… взволнован. Знаю, это странно звучит, но так оно и есть. Я боялся, что все это никогда не кончится. А теперь это происходит.
Она отвела глаза и поспешила вверх по лестнице.
— У тебя есть способы защищаться от него? — крикнула Фрэнни с лестничной площадки.
— Да, есть.
— Ты мне не скажешь?
— Да есть одна штука, — сказал он и, сунув руку в карман, прикоснулся к ножу — впервые после того, как поднял его с земли.
Пальцам передались вибрации необыкновенной истории этого клинка, и он понял, что должен убрать руку, но его плоть отказывалась повиноваться. Пальцы обхватили липкую рукоять и мгновенно стали рабами исходившего от ножа упоения. Ах, сколько зла может причинить этот нож…
Убить Стипа не составит труда — вонзить клинок глубоко в эту несчастную плоть, чтобы остановилось сердце. А если у него нет сердца, нож будет колоть и колоть, оставляя раны, пока от него не останутся одни дыры, из которых вытечет жизнь.
— Уилл? — окликнула с лестницы Фрэнни.
— Да?
— Ты меня слышишь? Я тебе кричу.
Окунувшись в жестокость ножа, он не слышал ни слова.
— Что-то не так? — откликнулся он, распахивая пиджак.
Пальцы никак не могли оторваться от рукояти, костяшки побелели.
— Я хочу выпить чашку чая, — крикнула Фрэнни.
Контраст был такой нелепый — нож в его руке весь в соках Розы и желание Фрэнни выпить чашку чая, — что Уилл вырвался из воспоминаний. Он расцепил пальцы и запахнул пиджак, словно захлопнул ящик Пандоры.
— Я заварю, — сказал он и направился на кухню.
От каждого шага по телу расходились волны боли.
Поначалу он не понял почему. И, только вымыв руки под холодной водой, сообразил, что его беспокоят шрамы, оставленные медведицей, словно организм в наказание за то, что Уилл не дал ему насладиться клинком, вспомнил о старых болячках.
Он понял, что нужно быть осторожнее. С ножом придется держать ухо востро. Если он когда им и воспользуется, последствия могут быть серьезными.
Уилл вымыл руки и занялся приготовлением чая, слыша, как возится наверху Фрэнни. Он принес в ее жизнь угрозу катастрофы, но, судя по уверенному поведению Фрэнни, она не ждала особых неприятностей. Фрэнни, как и он, была меченой. Меченым был и Шервуд. Может, не так сильно, как он, но, с другой стороны, кто знает? Если бы Шервуд не пал жертвой Розы, то, может быть, его состояние с возрастом улучшилось бы и Фрэнни была бы свободна от своих обязанностей перед ним. Может, встретила бы кого-нибудь. Вышла замуж. Жила бы счастливой жизнью, более полной, чем определила ей судьба.
Он наливал в эмалированный чайник кипяток, когда услышал, как открылась и закрылась парадная дверь.
— Это ты, Шервуд? — раздался сверху голос Фрэнни.
Уилл не заявил о себе — притаился на кухне. Фрэнни спускалась по лестнице.
— Я начала беспокоиться.
Шервуд пробормотал в ответ что-то — Уилл не разобрал.
— Вид у тебя ужасный, — сказала Фрэнни. — Что случилось, черт возьми?
— Ничего…
— Шервуд?
— Просто я себя неважно чувствую, — сказал он. — Пойду к себе — лягу.
— Нет. Мы должны уехать.
— Я никуда не поеду.
— Шервуд, мы должны уехать. Стип возвращается.
— Нас он не тронет. Ему нужен Уи…
Он остановился на полуслове и посмотрел в сторону кухонной двери, где появился Уилл.
— Что — Роза все еще жива? — спросил Уилл.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал Шервуд. — Фрэнни, о чем это он? Нам никуда не нужно уезжать. Уилл пришел, чтобы, как всегда, доставить неприятности.
— Кто тебе это сказал?
— Это очевидно, — ответил Шервуд, глядя в пол, а не сестре в глаза. — Он всегда этим занимался.
— Где она, Шервуд? — спросил Уилл. — Он ее похоронил?
— Нет! — закричал Шервуд. — Это моя женщина, и она жива!
— Где она?
— Я тебе не скажу. Ты сделаешь с ней что-нибудь плохое.
— Ничего я с ней не сделаю, — сказал Уилл, выходя из кухни.
Это движение испугало Шервуда. Он неожиданно повернулся и метнулся к двери.
— Постой! — закричала Фрэнни, но он ничего не хотел слушать.
В мгновение ока Шервуд оказался на улице. Уилл бросился следом. По дорожке к распахнутой калитке, потом налево и опять налево, Шервуд, осмотрительно избегая улицы, где его бег замедлят машины, направлялся за дом. Уилл бежал, крича ему вслед, чтобы он остановился, но тщетно. Шервуд был довольно ловок, и Уилл понимал: если он вырвется на открытое пространство, погоня будет проиграна. Но Фрэнни перехитрила брата. Она выбежала из задней двери прямо на Шервуда и ухватила его с такой силой, что он не успел высвободиться до того, как подбежал Уилл.
— Успокойся. Успокойся, — повторяла Фрэнни.
Но Шервуд, не обращая на нее внимания, яростно обрушился на Уилла.
— Зачем ты вернулся?! — закричал он. — Ты все испортил! Все!
— Ну-ка, возьми себя в руки, — резко сказала Фрэнни. — Я хочу, чтобы ты глубоко вздохнул и успокоился, а не то покалечишь кого-нибудь. Слушай… давай вернемся в дом и поговорим, как цивилизованные люди.
— Пусть сначала отпустит меня, — потребовал Шервуд.
— А ты не удерешь? — спросила Фрэнни.
— Не удеру, — горько ответил Шервуд.
— Обещаешь?
— Я не ребенок, Фрэнни! Если я сказал, что не убегу, значит, не убегу.
Уилл отпустил его. То же самое сделала и Фрэнни. Шервуд не шелохнулся.
— Довольны? — мрачно сказал, он и, ссутулившись, поплелся в дом.
2
Они наконец оказались в доме, и Уилл предоставил Фрэнни задавать вопросы. Что касается Шервуда, то Уилл для него враг, и если вопросы будет задавать он, ответов не дождешься. Фрэнни начала с пересказа сокращенной версии того, что узнала от Уилла. Шервуд все это время молчал, уставившись в пол, но когда она сказала, что Хьюго убили Стип и Макги — что Фрэнни проницательно замалчивала (сначала просто сказав, что Хьюго мертв) почти до конца своего монолога, — Шервуд не мог скрыть потрясения. Разговаривая в прошлый раз с Уиллом, он сказал, что симпатизировал Хьюго, и теперь занервничал, а когда Фрэнни рассказала об участии в этом Розы, глаза у Шервуда стали влажные.
— Я только хотел спасти ее от Стипа. Она беспомощна, — вымолвил он наконец.
Теперь он смотрел на сестру, в глазах блестели слезы.
— Зачем ему убивать ее, если она не пыталась освободиться? Она ведь и не хочет ничего другого.
— Может, нам удастся ей помочь, — сказал Уилл. — Где она?
Шервуд снова повесил голову.
— По крайней мере, расскажи нам, что случилось, — мягко попросила Фрэнни.
— Я встретил ее несколько дней назад в холмах, когда гулял там. Она сказала, что ищет меня, что ей нужна моя помощь. Она спросила, не могу ли я найти для нее какое-нибудь место, где можно спать: ведь Суда больше нет. Я знал, что ее нужно опасаться, но мне не было страшно. Я так часто представлял себе, что снова ее увижу. Воображал, что встречу ее именно так, как и случилось, — там, под солнцем. Она казалась такой одинокой. И совсем не изменилась. И она сказала, что счастлива снова видеть меня. Это как встреча со старым другом, сказала она, и еще она надеется, что я чувствую то же самое. Я ответил, что так и есть. Сказал, что могу снять для нее номер в гостинице в Скиптоне, но она ответила: нет, Стип отказывается останавливаться в гостиницах, опасается, что кто-нибудь может запереть дверь, пока он спит. Я не понимаю, что это значит, но так она сказала. До этого она ни разу не упомянула Стипа, и я почувствовал разочарование. Я думал, может, она вернулась одна. Но по тому, как она просила меня, я видел, что она его боится. И тогда я сказал, что знаю одно место, куда они могут пойти. И отвел ее туда.
— А ты видел Стипа? — спросила Фрэнни.
— Потом уже видел.
— Он тебе не угрожал?
— Нет. Вел себя тихо, и вид у него был больной. Я ему почти сочувствовал. Я видел его всего раз.
— А сегодня утром? — спросил Уилл.
— Сегодня утром я его не видел.
— Но ты видел Розу.
— Я ее слышал, но не видел. Она лежала в темноте. И сказала, чтобы я уходил.
— Как она говорила?
— Слабым голосом. Но не похожим на голос умирающей. Она бы попросила меня о помощи, если бы умирала.
— Но не в том случае, если бы понимала, что уже слишком поздно, — сказал Уилл.
— Не говори так, — оборвал его Шервуд. — Ты две минуты назад сказал, что мы можем ей помочь.
— Я ни в чем не могу быть уверен, пока не увижу ее, — ответил Уилл.
— Где она, Шер? — спросила Фрэнни.
Шервуд снова смотрел в пол.
— Да бога ради, ничего мы ей не сделаем. Ну, в чем дело?
— Я… просто… ни с кем не хочу ее делить, — тихо проговорил Шервуд. — Она была моей маленькой тайной. Мне хочется, чтобы так и оставалось.
— Значит, пусть она умирает, — раздраженно сказал Уилл. — Ты ведь ни с кем не хочешь ее делить. Хочешь, чтобы она умерла?
Шервуд отрицательно покачал головой.
— Нет, — пробормотал он и добавил еще тише: — Я провожу вас к ней.

Глава 12

Счастье всегда вызывало у Джекоба желание испытать нечто противоположное. Пребывая в блаженном состоянии после очередной удачной резни, Стип неизменно отправлялся в какой-нибудь культурный центр, чтобы посмотреть трагедию, а еще лучше — оперу, чтобы всколыхнуть те чувства, которые он обычно держал под спудом. Затем он предавался страстям, как: излечившийся алкоголик, оставленный среди бочек бренди, запах которого он вдыхает до беспамятства.
Но, в отличие от счастья, отчаяние требовало чего-то подобного. Когда он, как теперь, был поглощен этим чувством, его природа толкала Стипа на поиски чего-то похожего. Другие искали для ран исцеления. А он хотел одного: натирать их солью снова и снова.
До этого дня у него под рукой всегда было целебное средство. Когда отчаяние становилось невыносимым, Роза отводила его от края пропасти и восстанавливала равновесие. Чаще всего ее лекарством был секс — сиськи-письки, как она это называла в игривом настроении. Но сегодня Роза сама была причиной его отчаяния. Она умирала от его руки, и рана оказалась слишком глубока — неисцелима. Он уложил ее в темноте ветхого домишки и, по ее просьбе, оставил одну.
— Я не хочу, чтобы ты был рядом, — сказала она. — Убирайся с глаз моих.
И он ушел. Прочь из деревни, вверх по склону холма. Он искал место, где его отчаяние усилится. Ноги сами знали, куда его нести: в рощу, где этот проклятый мальчишка показывал ему видения. Стип знал: там он найдет пищу для своего отчаяния. Как он жалел, что его нога ступила когда-то на этот клочок земли — не было на планете другого места, которое вызывало у него такое горькое чувство. Задним умом он понимал: первая его ошибка заключалась в том, что он дал нож Уиллу. А вторая? В том, что он не убил мальчишку, когда понял, что тот — проводник. Что за странное сочувствие снизошло на него в ту ночь — отпустил этого выродка живым, зная, что голова Уилла наполнена украденными воспоминаниями?
Но даже и эта глупость не стоила бы ему так дорого, если б мальчишка не вырос гомосеком. А тот взял и вырос. А поскольку его не волновала проблема продолжения рода, он стал куда более сильным врагом… нет, не врагом, чем-то позамысловатее… Вот если бы он женился и стал отцом… Стип всегда чувствовал себя неловко в компании гомосексуалистов, но при этом испытывал к ним, почти против воли, симпатию. Как и он, они вынуждены сочинять самих себя, как и он, они поглядывали на свое племя словно со стороны. Но он бы с удовольствием посмотрел на уничтожение всего клана, если б это могло воспрепятствовать его встрече с Уиллом.
В пятидесяти ярдах перед рощей он остановился и, оторвав взгляд от ботинок, огляделся. Приближалась осень, он ощущал в воздухе ее ранящий дух. В это время года он часто уходил гулять, прерывая свои труды на неделю-другую, чтобы обследовать английскую глубинку. Невзирая на экономические бедствия, страна хранила свои святыни — путнику нужно лишь смотреть во все глаза. Он долгие годы бродил по Англии из конца в конец, общаясь с духами еретиков и поэтов; ходил прямыми дорогами, по которым ушли последователи Бёме, и слышал, как они саму землю называют ликом Божьим; он слонялся по Малверн-Хиллс, где Ленгленду было видение о Петре-пахаре; шагал по склонам курганов, где в усыпальницах из земли и бронзы покоились языческие вожди. Не у всех этих мест было благородное прошлое. Некоторые имели скорбную историю. Поля и рощи, где верующие умирали за Христа. Алдхам-Коммон, где был сожжен Роуланд Тейлор, добрый приходской священник из Хадлея, его костер сложили из веток живой изгороди, которая все еще зеленела здесь. И Колчестер, где дюжина или более душ были сожжены в одном костре за грех молитвы. Бывал он и в менее известных местах, которые нашел только потому, что слушал внимательно, как муха у рта умирающего. В местах, где неизвестные мужчины и женщины погибли из-за любви или за веру. Или за то и другое. Он часто завидовал мертвецам. Стоя как-то в сентябре на вспаханном поле и слушая карканье ворон из крон худосочных деревьев, он подумал о простодушии тех, чей прах смешан с грязью, прилипшей к его ботинкам, и пожалел, что не родился с более незатейливым сердцем.
Он больше не посетит эти места — ни этой осенью и никогда. Его жизнь, курьезный пример стабильности, менялась — с каждым днем, с каждым часом. Он, конечно, заткнет рот Рабджонсу, но это не исправит положения. Роза все равно умрет, а он останется один на один со своим отчаянием и станет погружаться в него все глубже и глубже. А поскольку уже никто не сможет замедлить это падение, он остановится лишь тогда, когда падать дальше будет некуда. И тогда он погибнет, скорее всего от своей собственной руки, и его видение мертвой земли будет передано в другие, менее достойные руки.
«Это не имеет значения», — подумал он, снова зашагав в сторону рощи.
Многие люди служили тем же идеалам, хотя и не подозревали об этом. Он в свое время имел сомнительное удовольствие встречаться с целым сонмом таких людей. Среди них было несколько спятивших военных, множество душевнобольных, несколько человек, точно знавших, как называется творимое ими зло и просто получавших от этого удовольствие. Но большинство — и говорить с ними было куда интереснее, чем с остальными, — ни в коей мере не были жестокими лично, они сидели в своих офисах, словно вежливые бухгалтеры, организуя погромы и этнические чистки в фискальных и политических целях. У них могли быть разные характеры, но все они были его союзники и, ведомые амбициями, являлись истребителями видов в той же мере, что и он. Одни делали это ради прибыли, другие — во имя свободы, третьи — просто потому, что могли это делать. Их причины по большому счету его не волновали. Важны были не причины, а последствия. Он хотел, чтобы мир пришел в упадок, чтобы семья вымирала за семьей, племя за племенем, от огромных до крохотных, и для достижения этой цели всегда были нужны автократы и технократы. Но если они оказывались неразборчивы в средствах, грубы и часто не осознавали, какой ущерб наносят, он вел свою борьбу против жизни с величайшей точностью: изучал жертвы, как наемный убийца, знакомился с их привычками и убежищами. Из тех, кого он приговаривал к смерти, спастись удавалось немногим. Он не знал чувства получше того, которое испытывал, сидя рядом с жертвой, записывая в дневник подробности ее смерти и зная, что, когда тлен сожрет труп, только у него останется свидетельство того, как канул в вечность этот вид.
Вот этого уже никогда не будет. И этого. И этого.
Он уже дошел до края рощи. Порыв ветра зашелестел в кронах деревьев, переворачивая на земле солнечные монетки. Он осторожно вошел в лесок, и в это время налетел новый порыв ветра, сорвавший несколько первых листьев. Он направился прямо к тому месту, где в ту далекую зиму сидели птицы. В развилке ветвей осталось весеннее гнездо, заброшенное за ненадобностью (птенцы уже стали на крыло), но все еще целое. Стоя на том месте, куда упали птицы, он с отталкивающей легкостью вспомнил видения, которые заставил его вытерпеть Рабджонс…
Симеон, залитый солнечным светом, за день до смерти отказывался ответить на зов хозяина, даже в отчаянии сохраняя красноречие. А потом та же сцена мгновение спустя. Мертвый Симеон под деревьями, его телом уже полакомились…
Стип испустил тихий стон, прижал ладони к глазам, стараясь прогнать эту сцену. Но она не уходила, пульсировала под его веками, словно он видел ее впервые во всех жестоких подробностях: следы когтей на щеке и лбу Томаса, оставленные птицами, которые выклевали ему глаза; помет у него на бедре — это опорожнился какой-то зверь, обнюхивая тело: золотая кудряшка в паху, странным образом уцелевшая, тогда как мужское достоинство, произраставшее из этого места, было оторвано, осталось кровавое месиво, но тот хохолок сохранился.
Он не думал, что, убив проводника, избавится от усиливающейся боли. Теперь он пребывал в рабстве, которое поглотит его окончательно. Но когда он сдастся на милость победителя, то сделает это в здравом уме. Среди его мыслей не будет чужаков, устремляющихся туда, где его скорби саднят сильнее всего. Он умрет в одиночестве в чреве своего отчаяния, и никто не узнает, какими были его последние мысли.
Пора было идти. Он достаточно долго откладывал этот миг, боясь собственной слабости. Ему хотелось бы, спускаясь по склону холма, держать в руке нож, который был знаком с ремеслом резни даже лучше, чем он, Джекоб. Но это не так уж важно. Убийство — старое искусство, более старое, чем ковка лезвий. Он найдет средство для свершения деяния, прежде чем его настигнет этот миг. Веревка. Молоток. Подушка.
А если откажут эти инструменты, у него всегда остаются его руки. Да, пожалуй, руки лучше всего. Это честно и просто, и, как и его ошибка, будет связано с деянием, плоть против плоти. Ему доставляла удовольствие безукоризненность этого решения, а в нынешнем его состоянии от маленьких удовольствий, каким бы способом они ни доставались, отказываться не стоит.

Глава 13

После смерти Делберта Доннели в Бернт-Йарли не было мясной лавки, а после разрушения Суда не осталось и самих Доннели. Его дочь Марджори с семьей переехала в Истдейл, а вдова отправилась в Литам Сент-Аннс вести светский образ жизни. Лавка поменяла нескольких владельцев — в ней размещалась парикмахерская, потом комиссионный магазин, потом овощной, а теперь там опять была парикмахерская. А вот дом Доннели так и не был продан. И не по каким-то сомнительным причинам (никто не говорил, что Делберт бродит по голому полу, чавкая пирожками со свининой), просто дом был уродливый, неприглядный, к тому же за него просили слишком высокую цену. Но для покупателя, желающею уединения, это было идеальное приобретение: дом окружали заросли бирючины высотой в семь футов, когда-то бывшие предметом гордости и радости Делберта. Кое-кто говорил, что если бы он уделял своей внешности столько внимания, сколько живой изгороди, то был бы первым красавцем в Йоркшире. Что ж, Делберт теперь под землей на кладбище выглядел, вероятно, еще непригляднее, чем обычно, а его изгородь буйно разрослась.
— Как ты догадался привести сюда Розу? — спросила Фрэнни Шервуда, когда он толкнул калитку.
Он виновато посмотрел на сестру.
— Я заглядывал сюда время от времени, с тех пор как дом опустел.
— Зачем?
— Не знаю. Чтобы побыть наедине с самим собой.
— Значит, все время, когда я думала, что ты гуляешь в холмах, ты был здесь?
— Не всегда. Но часто. — Он ускорил шаг, обгоняя Фрэнни и Уилла. — Я должен войти без вас. Не хочу, чтобы вы ее напугали.
— Фрэнни в любом случае должна остаться здесь, — сказал Уилл. — Но один ты туда не пойдешь. Там может быть Стип.
— Тогда мы пойдем туда втроем, — сказала Фрэнни. — И никаких «но», «и» и «если».
Сказав это, она зашагала по гравийной дорожке к входной двери — мужчинам оставалось лишь догонять ее. Дверь оказалась открытой, и внутри было относительно светло. Источником света являлось не электричество, а две зияющие дыры в крыше. Большая, шириной футов в шесть, образовалась после бурь, бушевавших в прошлом феврале. Порывы ветра, достигавшие скорости девяноста миль, сорвали шиферные листы, а ледяные дожди раздолбили доски в труху. Теперь дневной свет попадал внутрь.
— Где она? — шепотом спросил Уилл у Шервуда.
— В столовой, — ответил тот, кивая в сторону коридора.
Там было три двери, но Уиллу не пришлось гадать. Из-за самой дальней раздался голос Розы. Он прозвучал слабо, но сомневаться в том, какие чувства передавал этот голос, не приходилось.
— Не приближайтесь ко мне. Я не хочу, чтобы кто-то ко мне приближался.
— Это не Джекоб, — сказал Уилл, подходя к двери и распахивая ее.
На окне были ставни, почти закрытые, и в комнате царил полумрак. Но он сразу увидел ее, она полулежала спиной к стене справа от камина. Вокруг валялись мешки. Она села, когда он вошел, хотя далось ей это с трудом.
— Шервуд? — сказала Роза.
— Нет, Уилл.
— Я раньше так ясно слышала. Значит, он пока тебя не нашел?
— Пока не нашел. Но я готов к встрече.
— Не обманывай себя. Он тебя убьет.
— И к этому я тоже готов.
— Глупо, — пробормотала она, покачав головой. — Я слышала женский голос…
— Это Фрэнни. Сестра Шервуда.
— Позови ее сюда, — попросила Роза. — Мне нужна помощь.
— Я тебе помогу.
— Нет, не поможешь. Нужно, чтобы это сделала женщина. Позови ее.
Уилл вышел в коридор. Шервуд стоял рядом с дверью — весь нетерпение.
— Она зовет Фрэнни, — сказал Уилл.
— Но я…
— Она так хочет. — И Уилл обратился к Фрэнни: — Она говорит, ей нужна помощь. Не думаю, что она позволит нам отвезти ее к доктору. Но постарайся ее убедить.
У Фрэнни это не вызвало энтузиазма, но, поколебавшись несколько мгновений, она скользнула в комнату мимо Шервуда и Уилла.
— Она умрет? — спросил Шервуд очень тихо.
— Не знаю, — ответил Уилл. — Она прожила долгую жизнь. Может быть, пришло время.
— Я не дам ей умереть, — сказал Шервуд.
Фрэнни вернулась к двери.
— Мне нужны марля и бинты. Шервуд, сходи домой, принеси что найдешь. В доме водопровод еще работает?
— Да, — сказал Шервуд.
— Не пробовала убедить ее показаться врачу? — спросил Уилл.
— Это бесполезно. И потом, не думаю, что врач сможет ей помочь.
— Что, так плохо?
— Дело не в том, что плохо. Странно. Я таких ран в жизни не видела. — По ее телу прошла дрожь. — Не знаю, смогу ли заставить себя прикоснуться к ней еще раз.
Она бросила взгляд на Шервуда.
— Ну, ты идешь?
Он был похож на собаку, которую выгоняют с кухни, на ходу оглядывался через плечо, чтобы ничего не пропустить. Наконец добрался до парадной двери и вышел.
— И что мы будем делать, когда ее забинтуем? — поинтересовалась Фрэнни.
— Позволь мне поговорить с ней.
— Она сказала, что не хочет видеть ни тебя, ни Шервуда.
— Придется ей потерпеть, — сказал Уилл. — Извини.
Фрэнни пропустила его, и Уилл шагнул в комнату. Там теперь было темнее, чем несколько минут назад. И теплее. Оба эти изменения, предположил он, вызваны действиями Розы. Поначалу он даже не увидел ее — такой плотной стала тень у камина. В темноте он пытался сообразить, где она, но тут услышал ее голос:
— Уходи.
По голосу он определил ее местонахождение. Роза переместилась на четыре или пять ярдов, в самый дальний от двери угол комнаты. Ставни, находившиеся слева от нее, по-прежнему были приоткрыты, но дневной свет доходил лишь до подоконника — дальнейшее его проникновение останавливали испускаемые ею миазмы.
— Нам нужно поговорить, — сказал Уилл.
— О чем?
— Что я могу для тебя сделать? — спросил он самым примирительным тоном, на какой только был способен.
— Я убила твоего отца, — тихо сказала она. — А ты хочешь мне помочь? Ты мне простишь мою подозрительность?
— Ты находилась под влиянием Стипа, — сказал Уилл, делая осторожный шаг в ее сторону.
Но и этого шага оказалось достаточно, чтобы атмосфера вокруг него сгустилась. Хотя он во все глаза смотрел в тот угол, где была она, мрак напоминал фотографию, сделанную при недостаточном освещении: серое зернистое пятно.
— Под влиянием Стипа? Я? — Она рассмеялась в темноте. — Раскинь мозгами. Я ему нужна больше, чем он мне.
— Правда?
— Чистая правда. Он без меня свихнется. Если уже не свихнулся. Я помогала ему стоять на твердой земле.
Уилл, пока она говорила, почти вдвое сократил расстояние между ними, но при этом по-прежнему ее не видел.
— На твоем месте я бы не подходила ближе, — предупредила Роза.
— Почему?
— Я распадаюсь на части. Видел, как распускают вязанье? Тебе здесь сейчас опасно находиться.
— А Фрэнни?
— С ней ничего не будет. Женщины не столь к этому чувствительны. Если ей удастся меня запечатать, может, я еще и проживу дня два.
— Но ты не поправишься?
— Я не хочу поправляться! Я хочу найти путь назад, к Рукенау, там я буду счастлива… — Она издала протяжный судорожный вздох. — Ты спрашивал, что можешь сделать для меня.
— Да…
— Отвези меня к нему.
— Ты знаешь, где он?
— На острове.
— На каком острове?
— Думаю, я этого никогда не знала. Но ты ведь знаешь, где он…
— Нет, не знаю.
— Но в саду…
— Я блефовал.
Из угла комнаты послышался звук движения, и в лицо Уилла ударила теплая волна. Он почувствовал легкую тошноту и мучительное искушение отступить к двери. Но поборол это желание, а темнота перед ним в это время рассеялась, и он стал видеть Розу. Она была похожа на призрак того, чем была раньше. Прежде роскошные волосы ниспадали по обе стороны лица, глаза запали. Руками она зажимала рану, но не могла скрыть ее необычность. Он увидел на ее пальцах пылинки какого-то светлого вещества, одни отливали золотом, другие осели на ее теле, приклеились к грудям, третьи взлетали, как искры над костром, и, истощаясь в полете, исчезали.
— Значит, ты не можешь доставить меня к Рукенау? — уточнила она.
— Прямо к нему я тебя доставить не могу, — признался Уилл, — Но это не значит…
— Очередная ложь…
— У меня не было выбора.
— Все вы одинаковы.
— Он хотел меня убить.
— Невелика потеря, — ехидно сказала она. — Одним лжецом больше, одним меньше. Уходи!
— Выслушай меня…
— Я услышала все, что хотела, — отрезала она, отворачиваясь.
Уилл машинально двинулся к ней, собираясь еще раз воззвать к ее разуму. Она краем глаза уловила его движение и, вероятно решив, что он наступает на нее с недобрыми намерениями, резко развернулась. В это мгновение яркие пятнышки на ее руках ожили. Они словно обезумели и через мгновение слились в одну яркую нить, устремившуюся прочь от ее тела. Она летела с такой скоростью, что Уилл не успел увернуться, и, задев его плечо, эта нить змеей взлетела к потолку. Контакт был мимолетный, но достаточный, чтобы Уилл потерял равновесие. Он пошатнулся, ноги настолько ослабели, что не могли удержать тело. Он упал на колени, испытывая какую-то эйфорию, источником которой было то место, где нить коснулась его плоти. Он почувствовал или вообразил, что почувствовал, как энергия этой нити распространяется по телу, проходя по сухожилиям, нервам, костному мозгу, высвечивает их; кровь заиграла, чувства обострились…
Теперь он видел нить на потолке — там она опять разделилась (словно ожерелье крохотных жемчужин, которые, сорвавшись с основы, опровергали закон тяготения) и затрещала. Эти жемчужины разлетелись во всех направлениях, те, что послабее, разорвались в одно мгновение, более сильные сначала ударились о стену, а потом погасли.
Уилл смотрел на них, как на метеоритный дождь, запрокинув голову и широко раскрыв рот. И только когда все они погасли, он снова перевел взгляд на их источник. Роза отступила в свой угол, но глаза Уилла под воздействием сияния обрели необъяснимую силу: за мгновение до того, как сияние прекратилось, он увидел Розу так, как не видел никогда прежде. Внутри ее он созерцал существо из полированной тени — темное, лоснящееся и изменчивое. Существо, удерживаемое под контролем благодаря всему тому, чем она стала за прошедшие годы, как картина, настолько испорченная накопившейся на ней грязью и рукой неумелого реставратора, что ее красота стала невидимой. И с той же несомненностью, с какой его разоблачающий взгляд различил самую ее суть, взгляд Розы в свою очередь увидел в нем что-то необыкновенное.
— Скажи мне, — проговорила она, понизив голос, — когда ты стал лисом?
— Я? — переспросил он.
— Он шевелится в тебе, — ответила Роза, вглядываясь в него. — Я его отчетливо вижу.
Он опустил взгляд на свое тело, отчасти предполагая, что сила, исходившая от нее, вызвала в нем какие-то перемены. Нелепица, конечно: он видел все ту же бледную потную плоть. Еще больше его разочаровало, что остатки света рассеиваются. Он чувствовал, как его покидает этот дар, и уже оплакивал его.
— Стип был прав насчет тебя, — сказала она. — Ну ты и типчик. В тебе так трепыхается призрак, а ты еще не сошел с ума.
— Кто тебе сказал, что я не схожу с ума? — спросил Уилл, вспоминая нелеший путь, который и сделал его владельцем этого призрака. — Ты знаешь, что я вижу что-то в тебе?
— Если видишь, то отвернись, — сказала Роза.
— Не хочу. Оно прекрасно.
Полированное существо все еще оставалось видимым, но уже исчезало; его нездешнее изящество растворялось в израненной плоти Розы.
— Боже мой, — пробормотал Уилл. — Я только теперь понял. Я уже видел его прежде. Это тело, что внутри тебя.
Несколько мгновений она молчала, словно не могла решить, имеет ли смысл дать втянуть себя в этот разговор. Но это оказалось сильнее ее.
— Где видел? — спросила она.
— На картине Томаса Симеона. Он назвал его нилотик.
Ее пробрала дрожь при звуках этого слова.
— Нилотик? — переспросила Роза. — Что это такое?
— Это означает «живущий на Ниле».
— Я никогда… — Она тряхнула головой и начала снова: — Я помню остров, но не на реке. По крайней мере, не на этой реке. На Амазонке, да. Мы со Стипом были на Амазонке — убивали там бабочек. Но на Ниле… никогда… — Голос ее становился все глуше, и остатки ее второго «я» исчезли из вида. — И все же… в том, что та говоришь, есть истина. Что-то движется во мне, как в тебе движется лис…
— И ты хочешь знать, что это такое.
— Это знает только Рукенау. Ты отведешь меня к нему? Ты лис. Ты найдешь его по запаху.
— И ты думаешь, он объяснит?
— Я думаю, если он не сможет, то не сможет никто.

 

Фрэнни сидела на нижней ступеньке лестницы, читала пожелтевшую и сильно помятую газету, которую нашла в одной из комнат.
— Как она? — спросила Фрэнни.
Он оперся о дверной косяк — ноги все еще подгибались от слабости.
— Она хочет найти Рукенау. Больше ни о чем не желает думать.
— А где он?
— Если он вообще существует, то где-то на Гебридах, как сказано в книге. Но она не знает, на каком острове.
— Хочешь, чтобы мы отвезли ее туда?
— Не мы — я. Если ты сможешь сделать перевязку, я заберу ее отсюда.
Фрэнни сложила газету, швырнула на пыльный пол.
— А что, по-твоему, есть на этом острове?
— В худшем случае — много птиц. В лучшем? В лучшем — Рукенау. И Домус Мунди, уж бог его знает, что это такое.
— И значит, ты предлагаешь, чтобы я оставалась здесь, пока ты будешь его искать? — сказала Фрэнни с улыбкой. — Нет, Уилл. Это и моя судьба. Я присутствовала, когда все это начиналось. И я увижу, как оно кончится.
Уилл не успел ответить — входная дверь распахнулась, и вошел Шервуд с пакетом.
— Я скупил все бинты, какие смог найти, — сказал он, передавая пакет Фрэнни.
— Хорошо, — сказал Уилл. — План, значит, такой. Я возвращаюсь в дом отца и говорю Адели, что должен уехать…
— Куда это ты собрался? — насторожился Шервуд.
— Фрэнни тебе объяснит, — ответил Уилл, молча уговаривая свои все еще слабые ноги двигаться.
Он прошел мимо Шервуда к выходу.
— Пожалуйста, скорее, — сказала Фрэнни. — Я не хочу быть здесь, когда…
— Можешь не говорить, — отозвался Уилл. — Обещаю, я не задержусь.
Он, прихрамывая, вышел из двери и направился по тропинке на улицу. Хотелось побежать босиком. Или обнаженным. Когда-то именно так он и представлял себя на пути к Джекобу в здании Суда: он идет, и огонь в нем превращает снег в пар. Но по пути домой он скрывал желания мальчика и лиса. Их время придет. Но пока еще рано.

Глава 14

1
Адель была не одна. Перед домом стояла сверкающая машина, а в доме находился ее хозяин — энергичный, даже веселый тип по имени Морис Шиллинг, владелец похоронной конторы. Уилл отвел Адель в сторону и сказал, что должен уехать на день-другой. Она, конечно, хотела узнать, куда он направляется. Он старался лгать как можно меньше. Заболела одна его знакомая, и он поедет в Шотландию — посмотрит, что может для нее сделать.
— Но к похоронам ты вернешься? — спросила Адель.
Уилл пообещал вернуться.
— Мне неловко оставлять вас одну.
— Ну, если человеку нужна помощь, — сказала Адель, — то ты должен ехать. Я тут сама со всем управлюсь.
Он отпустил ее к мистеру Шиллингу, а сам пошел наверх — одеться. Он сидел на кровати, зашнуровывая ботинки, и бросил случайный взгляд в окно как раз в ту минуту, когда солнце пробилось сквозь тучи и позолотило склон холма. Он оставил шнурки и уставился в окно, дух его воспарил при виде этой красоты. Это не сон о жизни, подумал он, не теория, не фотография. Это сама жизнь. И что бы ни случилось дальше, у нас был этот момент — у меня и солнца. Потом тучи снова сомкнулись, и золото исчезло. Уилл принялся зашнуровывать ботинки, собирать вещи, чувствуя, что его глаза влажны от благодарности за дарованные ему откровения. Видения в Беркли, визиты лиса, прикосновения нити Розы — каждое было своего рода пробуждением, словно он вышел из комы с жаждой познания, которую невозможно насытить единственной трансформацией. Сколько раз придется ему пробуждаться, пока он не обретет все знания, доступные человеку? Десяток? Сотню? Или это может продолжаться бесконечно, этот подъем духа, кожа с его снов начнет опадать, но под нею будут обнаруживаться лишь новые и новые сны.
Внизу мистер Шиллинг все еще вел беседу о цветах, гробах и ценах. Уилл не стал прерывать их переговоры (Адель умела торговаться), проскользнул в кабинет отца, чтобы захватить атлас. Все книги большого размера лежали на отдельной полке, так что долго искать не пришлось. Это было все то же потрепанное издание, которое он помнил с детства, — атлас доставали каждый раз, когда Уиллу нужно было делать домашнее задание по географии. Большая его часть уже устарела. Границы передвинулись, города были переименованы или уничтожены. Но Внешние Гебриды, конечно, остались на месте. Если за них когда-то и велась война, то мирные договоры были подписаны не одно столетие назад. Острова не имели особого значения — скопление цветных точек на бумажном море.
Довольный находкой, он выскользнул из кабинета и, сняв с вешалки у двери кожаную куртку, вышел из дома, слыша песнопения мистера Шиллинга об удобствах гроба с мягкой обивкой.
2
— Тебе нечего опасаться, — сказала Роза, когда Фрэнни вернулась к ней с бинтами.
Однако интуиция говорила совсем другое. Удушающее тепло, колючий воздух, то, как звук испытываемой Розой боли отдавался в досках пола, — все вместе создавало впечатление, будто над ней висит невидимый грозовой фронт, и никакие слова Розы не могли убедить Фрэнни, будто ей нечего опасаться вблизи этой женщины. Страх подгонял ее. Она сказала Розе, чтобы та пальцами сжала рану, потом приложила к ней, как к обычной ране, марлю и закрепила ее кусками пластыря длиной около фута. После этого она замотала тело женщины бинтом, хотя и понимала, что это до нелепости лишнее. Фрэнни уже заканчивала, когда Роза положила руку на ее плечо и произнесла слово, которое Фрэнни больше всего боялась услышать.
— Стип.
— О боже, — сказала Фрэнни, глядя на свою пациентку. — Где?
Глаза у Розы были закрыты, но глазные яблоки двигались под веками.
— Его еще нет здесь, — сказала она. — Пока. Но он возвращается. Я это чувствую.
— Тогда нам нужно уходить.
— Не бойся его, — сказала Роза, и ее веки взметнулись. — Зачем доставлять ему такое удовольствие?
— Потому что мне страшно, — призналась Фрэнни.
Во рту у нее вдруг пересохло, сердце громко застучало.
— Но он такое нелепое существо, — сказала Роза. — Всегда был таким. Знаешь, в прежние времена он бывал галантным и благородным. Иногда даже любящим. Но по большей части — мелочным и занудным.
Несмотря на охватившую ее тревогу, Фрэнни не смогла удержаться и задала напрашивающийся вопрос:
— Почему же ты оставалась с ним столько времени, если он такое ничтожество?
— Потому что мне больно разделяться с ним, — ответила Роза. — Всегда менее мучительно остаться, чем уйти.
«Не такой уж необычный ответ», — подумала Фрэнни.
Она слышала такое от многих женщин.
— Но теперь ты уходишь, — сказала она. — Мы уходим. И пошел он к черту.
— Он пойдет следом, — отозвалась Роза.
— Пойдет, так пойдет. — Фрэнни направилась к двери. — Но сейчас я не хочу с ним встречаться.
— Ты хочешь, чтобы здесь был Уилл.
— Да, я…
— Ты думаешь, он тебя спасет?
— Может быть.
— Ему это не по силам. Поверь мне. Он не сможет. Он ближе Джекобу, чем сам это понимает.
Фрэнни, дойдя до двери, развернулась.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что они — части друг друга. Он не может спасти тебя от Джекоба, потому что и себя не может спасти.
Переварить это в настоящий момент Фрэнни было непросто, но над этими словами стоило подумать.
— Я Уилла не брошу, если ты это имеешь в виду.
— Просто не полагайся на него, — предупредила Роза. — Только и всего.
— Не буду.
Она открыла дверь и отправилась на поиски Шервуда. Он сидел на ступеньке крыльца, обдирая кору с прутика. Она не стала его звать — кто знает, может, Стип где-то рядом, — а пошла к нему, чтобы вывести из полузабытья. Фрэнни прикоснулась к брату и увидела красные круги у него вокруг глаз.
— Что с тобой? — спросила она.
— Роза умирает? — Тыльной стороной ладони он вытер сопли.
— Ничего, выживет, — ответила Фрэнни.
— Нет, — сказал Шервуд. — Я это нутром чувствую. Я ее потеряю.
— Что это ты рассопливился? — пожурила Фрэнни.
Она забрала у него ободранный прутик и выбросила, ухватила Шервуда за руку и подняла на ноги.
— Роза думает, что Стип где-то поблизости.
— О господи.
Он бросил взгляд в сторону улицы. Фрэнни уже успела туда посмотреть — там было пусто. По крайней мере, пока.
— Может, нам лучше выйти через заднюю дверь, — предложил Шервуд. — Там сад и калитка, через которую можно попасть на Капперс-лейн.
— Неплохая мысль, — одобрила Фрэнни, и они вместе вернулись в дом, прошли по коридору туда, где стояла Роза.
— Мы выходим через…
— Я слышала, — сказала Роза.
Шервуд через кухню уже добрался до задней двери и теперь пытался ее открыть. Дверь заело. Он осыпал ее проклятиями, пинал, пробовал снова. Пинки помогли или проклятия, но дверь открылась, хотя петли громко запротестовали, а прогнившее дерево у ручки грозило рассыпаться. За дверью была зеленая стена — кусты и деревья, которые прежде были маленьким раем семейства Доннели, а теперь превратились в джунгли. Фрэнни не стала медлить. Она устремилась в эту чащу, продираясь сквозь нее, поднимая неторопливые облачка семян. Роза на нетвердых ногах, хрипло дыша, двинулась следом.
— Я вижу калитку! — крикнула Фрэнни Шервуду.
Она была в пяти-шести шагах от нее, когда Роза сказала:
— Мои мешки! Я оставила мои мешки.
— Забудь о них! — посоветовала Фрэнни.
— Не могу, — ответила Роза, повернулась и пошла назад к дому. — В них моя жизнь.
— Я их притащу, — сказал Шервуд, радуясь, что от него может быть польза.
Он устремился к дому, а Фрэнни крикнула вслед, чтобы он поторапливался.
Когда он исчез, наступило какое-то странное спокойствие. Две женщины казались такими маленькими среди окружавших их подсолнухов и гортензий, в пышных розовых бутонах жужжали пчелы, на платане верещали дрозды. На несколько мгновений они нашли здесь прибежище и чувствовали себя в безопасности.
— Я подумала… — сказала Роза.
Фрэнни повернулась к ней. Роза, не мигая, смотрела на солнце.
— Что?
— Может, лучше просто лечь здесь и умереть. — По лицу Розы блуждала улыбка. — Лучше не знать… Лучше даже не спрашивать…
Она уцепилась руками за бинты и потянула.
— Лучше истечь…
— Не надо! Бога ради! — Фрэнни оторвала ее руки от бинтов. — Ты не должна этого делать.
Роза не отводила глаз от солнца.
— Не должна? — переспросила она.
— Не должна, — подтвердила Фрэнни.
Роза пожала плечами, словно ее попытка сорвать бинты была всего лишь минутным капризом, и опустила руки.
— Обещай, что больше не будешь этого делать, — потребовала Фрэнни.
Роза кивнула. Непосредственное выражение ее лица было почти детским.
«Господи, до чего она странное существо, — подумала Фрэнни. — То в страх вгоняет, мечет громы и молнии, то с сарказмом говорит о родстве Джекоба и Уилла, а то — сама невинность, дитя, жалующееся, когда его наказывают. И все это проявления истинной Розы, каждое по-своему указывает на то, кем была эта женщина в жизни; хотя, вероятно, самое подлинное "я" Розы находится под бинтами, стремится истечь…»
Только теперь, когда с этой маленькой слабостью было покончено, мысли Фрэнни вернулись к Шервуду. Что он копается, черт возьми? Сказав Розе, чтобы оставалась на месте, Фрэнни направилась в дом, на ходу окликая Шервуда. Ответа не последовало. Она пересекла кухню, вошла в коридор. Входная дверь все еще была открыта. Ни снизу, ни сверху не доносилось ни звука.
А потом он вдруг появился перед ней, вышел, едва не падая, из комнаты Розы, глаза широко раскрыта, рот распахнут.
Шервуд испустил тихий стон. Следом за ним шел Стип, сжимая руками его шею. Они появились так неожиданно, что потрясенная Фрэнни отшатнулась в ужасе.
— А ну, отпусти его! — закричала она на Стипа.
При звуках ее пронзительного голоса каменное выражение на лице Джекоба словно треснуло, и он, к немалому ее удивлению, отпустил Шервуда. Стон затих, и Шервуд — ноги под ним подкосились — стал падать лицом вперед. Фрэнни не смогла его удержать, и он упал, распростерся на полу, увлекая ее за собой — она хлопнулась на колени рядом.
Только теперь Стип заговорил.
— Это не он, — сказал он тихо.
Фрэнни подняла на него взгляд, виновато подумав (несмотря на ужас и смятение, охватившие ее), что в ее памяти сохранился другой Стип. Он не был тем дьяволом отталкивающей наружности, какого она воображала, когда вспоминала того, кому передала дневник. Он был красив.
— Кто вы такие? — сказал Стип, глядя на брата и сестру.
— Уилла здесь нет, — ответила Фрэнни. — Он уехал.
— О господи… — пробормотал Стип, отступив по коридору.
Он отошел, может быть, ярда на три, когда Роза произнесла:
— Еще одна ошибка?
Фрэнни не стала оборачиваться. Все ее внимание было приковано к Шервуду, который по-прежнему лежал на полу и ловил ртом воздух. Она подвела руку под его голову и слегка приподняла ее.
— Как ты? — спросила она.
Он уставился на нее, губы двигались, пытаясь ответить, но ему это не удавалось. Он снова и снова облизывал губы, потом попытался еще раз, но не смог выдавить ни звука.
— Ну, ничего, — сказала Фрэнни. — Все будет в порядке. Сейчас мы с тобой выйдем на свежий воздух.
Даже теперь она полагала, что ее вмешательство спасло брата. Крови на нем не было, никаких следов нападения. Просто нужно увести его из этого ужасного места туда, где подсолнухи и розы. Стип не станет их задерживать. Он обознался в темной комнате, решил, что перед ним Уилл. Теперь он понял свою ошибку и не станет их преследовать.
— Ну, — сказала она Шервуду, — давай вставать.
Она вытащила руку из-под брата и подвела под него обе, чтобы помочь Шервуду сесть. Но он лежал, устремив взгляд на ее лицо и облизывая губы.
— Шервуд, — сказала Фрэнни, предпринимая еще одну попытку.
Теперь она почувствовала, как дрожь прошла по его телу. И в эту же минуту он перестал дышать.
— Шервуд! — Она стала его трясти. — Не надо.
Вытащила из-под него руки, открыла ему рот, собираясь делать искусственное дыхание. Роза что-то говорила у нее за спиной, но Фрэнни не слышала. Да и не хотела слышать сейчас. Она прижалась ртом к его губам и сделала выдох, нагнетая воздух в его легкие. Потом надавила ему на грудь, чтобы вышел воздух, снова выдохнула. Фрэнни повторяла это снова и снова. Но в нем не было признаков жизни. Ни малейших. Его несчастное тело просто перестало жить.
— Это невозможно, — сказала Фрэнни, поднимая голову.
Глаза жгло, но слезы еще не подошли. Она четко видела убийцу Шервуда: он стоял в коридоре на том же месте, куда отступил. Будь у нее в руке пистолет, она выстрелила бы ему в сердце.
— Ты сволочь, — сказала Фрэнни голосом, похожим на рычание. — Ты его убил. Ты его убил.
Стип не ответил. Он просто смотрел на нее пустым взглядом, и это только подстегнуло ее. Перешагнув через тело Шервуда, Фрэнни двинулась к Стипу, но тут Роза схватила ее за руку.
— Не делай этого… — попросила она, отталкивая ее назад, к кухне.
— Он убил его…
— И тебя убьет, — сказала Роза. — И тогда вы оба будете мертвы, и чего ты этим добьешься?
Фрэнни сейчас не хотела слушать доводы разума. Она попыталась вырвать руку, но Роза, несмотря на рану, не отпускала ее. Наступило мгновение жуткой тишины, когда все замерли. Потом послышался звук шагов по гравию, и мгновение спустя в дверях возник Уилл. Стип ленивым движением повернулся в его сторону.
— Не подходи, — крикнула Фрэнни Уиллу. — Он…
Она никак не могла произнести эти слова.
— …убил Шервуда.
Взгляд Уилла переместился с лица Стипа на тело Шервуда, потом снова на Стипа. Одновременно он сунул руку в карман и демонстративно вытащил нож.
— Мы уходим, — очень тихо сказала Роза Фрэнни. — Мы тут ничего не сможем сделать… Давай… предоставим это мальчикам?
Фрэнни не хотела уходить. Не хотела оставлять Шервуда, лежавшего на полу с остекленевшими глазами. Она хотела закрыть их и положить его куда-нибудь, по крайней мере укрыть. Но в глубине души она знала, что Роза права ей нет места в той сцене, что должна разыграться в коридоре. Уилл уже сказал, насколько приватный у него разговор со Стипом, даже если это разговор со смертельным исходом. Фрэнни нехотя позволила Розе взять ее под руку и повести к задней двери, а оттуда — в разросшийся сад.
Пчелы, конечно, по-прежнему гудели в пышных цветочных клумбах. Мелодичное пение дроздов, как и раньше, доносилось с платана. И конечно, все было иначе, чем три минуты назад, и уже никогда не будет прежним.

Глава 15

Все очень просто. Шервуд, бедняга Шервуд, умер, лежал, распростертый, на полу, а его убийца стоял перед Уиллом, и в руке Уилла был нож, дрожавший от нетерпения быть пущенным в дело. Нож не испытывал никаких угрызений в связи с тем, что прежде его владельцем был Стип. Он хотел одного: чтобы его пустили в дело. Немедленно, сейчас же! И пусть плоть, в которую он вонзится, принадлежит человеку, который относится к ней как к святыне. Имело значение одно: сверкать и блистать сталью, делая дело; подняться и упасть; и опять подняться с красным лезвием.
— Ты пришел, чтобы вернуть мне нож? — спросил Стип.
Уилл с трудом подыскивал слова: его ум был занят желанием ножа показать свое мастерство. Как он, нож, срежет уши и нос Стипа, сведет всю его красоту к кровавому месиву. Он еще видит тебя? Вырежи ему глаза! Его крики утомляют тебя? Отрежь ему язык!
Это были ужасные мысли, омерзительные мысли. Уилл не хотел их. Но они возвращались.
Стип лежит на спине, обнаженный. А нож вскрывает ему грудь — один взмах, другой, обнажилось бьющееся сердце. Ты хочешь взять его соски на память? Пожалуйста. Может, кое-что еще, более интимное? Закуску для лиса…
Уилл даже не успел осознать, что делает, как его рука взметнулась вверх, и нож в ней восторженно запел. Еще секунда — и он бы до костей содрал кожу с лица Стипа, если бы тот не схватился за лезвие рукой. Ах, как он вонзился в плоть — даже в плоть Стипа. Идеально очерченные губы Джекоба искривились от боли, а между его идеальными зубами прорвалось шипение; тихое шипение перешло в выдох — он выдыхал последнюю толику воздуха.
Уилл попытался вырвать нож из руки Стипа. Лезвие наверняка должно было рассечь его ладонь и освободиться. Кромки слишком острые — не удержать. Но клинок оставался на месте. Уилл дернул сильнее. По-прежнему никакого движения. Он потянул, но Стип держал крепко.
Взгляд Уилла переметнулся с ножа на лицо врага Стип с того момента, как выдохнул, задерживал дыхание. Он смотрел на Уилла, рот приоткрыт, словно он собирался заговорить.
Потом он, конечно, вздохнул. Но это было не обычное дыхание, не простой забор воздуха. Стип повторял то, что случилось на холме тридцать лет назад, но только на этот раз хозяином положения был он, распуская по ниточке окружающий мир. И этот мир исчез в мгновение ока, пол, казалось, распался под их ногами, и Стип с Уиллом словно зависли над бархатной бесконечностью, соединенные одним только клинком.
— Я хочу, чтобы ты разделил это со мной, — вполголоса сказал Стип, словно речь шла о хорошем вине и он приглашал Уилла выпить из его бокала.
Темнота под их ногами сгущалась; роился прах, отступал и наступал. Но в остальном вокруг них была темнота. И наверху — темнота. Ни туч, ни звезд, ни луны.
— Где мы? — выдохнул Уилл, снова переводя взгляд на Стипа.
Лицо Джекоба уже не было таким монолитным, как прежде. Ровная кожа лба и щек стала зернистой, а мрак за его спиной, казалось, сочится из глаз.
— Ты меня слышишь? — спросил Уилл.
Но лицо, на которое он смотрел, продолжало терять целостность. И теперь, хотя Уилл и знал, что это только видение, в нем стала нарастать паника. Что, если Стип бросит его здесь, в этой пустоте?
— Останься, — услышал он собственный голос, словно говорил ребенок, который боится остаться один в темноте. — Пожалуйста, останься…
— Чего ты боишься? — спросил Стип.
Темнота почти полностью окутала его лицо.
— Можешь мне сказать.
— Я не хочу потеряться, — ответил Уилл.
— Тут ни я и никто другой тебе не поможет, — сказал Стип. — Если только мы не найдем дорогу к Господу. А это довольно трудно в такой сумятице. В этой отвратительной сумятице.
Хотя его образ практически исчез, голос сохранился, мягкий и вкрадчивый.
— Ты прислушайся к этому шуму…
— Не уходи.
— Прислушайся, — повторил Стип.
Уилл слышал шум, о котором он говорил. Это был не какой-то единичный звук — тысяча, тысяча тысяч звуков, устремившихся на него одновременно отовсюду. Он не был назойливым, как не был приятным или музыкальным. Он был непреходящим. А его источник? Он тоже находился во всех направлениях. Прилив множества бледных неразличимых форм, ползущих к нему. Нет, не ползущих — рождающихся. Существа тужились и извергали из себя младенцев, которые уже в миг рождения раскидывали ноги, чтобы быть осемененными, и, прежде чем их пары-осеменители откатывались от них, начинали тужиться, чтобы извергнуть из себя новое поколение. И так без конца, без конца в омерзительных множествах, их перемешивающиеся писки, вздохи и рыдания и создавали тот шум, который, по словам Стипа, заглушил Бога.
Уиллу нетрудно было понять, что происходит перед ним. Именно это и видел Стип, глядя на живых тварей. Не их красоту, исключительность, а убийственную, оглушающую плодовитость. Плоть, которая порождает плоть, шум, который порождает шум. Понять это было нетрудно, потому что в самые темные мгновения Уиллу приходили те же мысли. Он видел, как человеческий прилив накатывает на любимые им виды тварей (на животных, слишком диких или слишком мудрых, чтобы идти на компромисс с агрессором), и желал, чтобы чума поразила каждое человеческое чрево. Слышал этот шум и желал легкой смерти всем этим орущим глоткам. А иногда даже нелегкой. Он понимал. О боже, он понимал.
— Ты все еще там? — спросил он Стипа.
— Еще здесь… — откликнулся тот.
— Пусть оно сгинет.
— Именно это я и пытался сделать все прошедшие годы, — ответил Стип.
Поднимающийся прилив жизни почти захлестнул их, всё рождающиеся и рождающиеся формы суетились у ног Уилла.
— Хватит, — сказал Уилл.
— Теперь ты понимаешь мою точку зрения?
— Да.
— Громче.
— Да! Понимаю. Вполне.
Этого признания оказалось достаточно, чтобы ужас прекратился. Прилив отступил, а еще через мгновение исчез, и Уилл снова остался висеть в темноте.
— Здесь лучше? — спросил Стип. — В такой тишине у нас есть надежда узнать, кто же мы такие. Тут нельзя ошибиться. Тут всё — само совершенство. Ничто не отвлекает нас от Бога.
— И ты хочешь, чтобы весь мир стал таким? — пробормотал Уилл. — Пустым?
— Не пустым. Очищенным.
— Готовым к тому, чтобы начаться снова?
— Ну уж нет.
— Но он начнется, Стип. Ты можешь вынудить всех спрятаться на какое-то время, но непременно пропустишь какой-нибудь уголок, забудешь приподнять какой-нибудь камень. И жизнь вернется. Может быть, не в человеческой форме. Может, в более совершенной. Но это будет жизнь, Джекоб. Ты не можешь убить весь мир.
— Я сведу его к одному лепестку, — весело ответил Джекоб.
Уилл услышал насмешку в его голосе.
— И там будет Бог. Точно. Я увижу Его. Так я пойму, для чего был создан.
Его лицо снова стало обретать прежнюю форму. Появился широкий бледный лоб над сосредоточенными встревоженными глазами, великолепный нос, еще более великолепный рот.
— А что, если ты ошибаешься? — спросил Уилл. — Что, если Бог хотел, чтобы мир наполнился жизнью? Десятками тысяч разновидностей лютиков? Миллионом видов жуков? Ни одна живая тварь не похожа на другую. Что, если так? Что, если ты — враг Бога, Джекоб? Что, если ты… Дьявол, только не знаешь об этом?
— Я бы знал. Хотя я пока и не вижу Его, Бог живет во мне.
— Что ж, — сказал Уилл, — Бог живет и во мне.
И эти слова, хотя они еще ни разу не срывались с его языка, были истиной. Бог теперь был в нем. И всегда был. В глазах Стипа светился гнев библейского пророка, но в Уилле тоже обитало Божество, пусть Оно и говорило устами лиса и любило жизнь, — Уилл даже не догадывался, что ее можно так сильно любить. Божество, которое за прошедшие годы являлось ему в бесчисленном разнообразии форм. Да, некоторые из них были жалкие, но некоторые — блистательные. Слепой белый медведь на горе мусора; двое детей в разрисованных масках, улыбающийся Патрик, спящий Патрик, Патрик, говорящий о любви. Камелии на подоконнике и небеса Африки. Его Бог был там, повсюду, приглашал его постичь душу вещей.
Почувствовав, как в Уилле нарастает уверенность, Стип привел единственный оставшийся у него аргумент.
— Я поселил в тебе жажду смерти, — сказал он. — Поэтому ты принадлежишь мне. Мы оба можем жалеть об этом, но так оно и есть.
Как мог Уилл отрицать это, если нож все еще был у него в руке? Отведя взгляд от лица Стипа, он нашел глазами оружие, следуя от плеча Стипа вдоль его руки до кулака, который по-прежнему сжимал клинок, потом дальше — к своей руке, вцепившейся в рукоятку.
И тогда, увидев нож, он отпустил его. Сделать это было просто. Вред от этого ножа не станет больше из-за Уилла — ни на одну рану.
Последствия его поступка проявились мгновенно. Темнота тут же исчезла, и вокруг возник материальный мир: коридор, тело, лестница, ведущая к проломленной крыше, через которую проникал солнечный свет.
А перед ним — Стип, который смотрел на него со странным выражением лица. Потом по его телу прошла дрожь, и пальцы чуть разжались, отпуская клинок, и тот выпал из его руки. Нож глубоко врезался в его плоть, и рана сочилась, но не кровью, а тем же веществом, что истекало из тела Розы. Рана была меньше, а потому оказались тоньше и нити, но жидкость имела тот же яркий оттенок. Нити неторопливо обтекали пальцы Стипа, и Уилл машинально протянул руку, чтобы прикоснуться к ним. Нити почувствовали его и потянулись навстречу. Он слышал, как Стип запрещает им делать это, но слишком поздно. Контакт уже произошел. Он снова почувствовал, как эта материя проходит в него и насквозь. Но на этот раз он был готов к тем откровениям, которые она обещает, и материя его не разочаровала. Лицо перед ним разоблачилось, его плоть выдала тайну, скрытую под ней. Он заранее знал ее. Та же странная красота, какую он увидел в Розе, была и внутри Стипа: нилотик, нечто, высеченное из вечности.
— Что такое сделал Рукенау с вами двумя? — спросил он вполголоса.
Существо внутри Стипа смотрело на Уилла, оно было похоже на пленника, отчаянно стремящегося к свободе.
— Скажи мне, — настаивал Уилл.
Но существо молчало. И при этом хотело говорить; Уилл видел это желание в его глазах — оно жаждало рассказать свою историю.
— Попробуй, — сказал он.
Оно наклонило к нему голову. Их рты оказались в трех-четырех дюймах друг от друга, но существо ничего не говорило.
«Да и не могло сказать», — подумал Уилл.
Пленник слишком долго молчал и теперь не мог так быстро обрести голос. Но пока они так близко друг к другу, пока глаза смотрят в глаза, Уилл не хотел упускать шанс. Он подался вперед еще на дюйм, и нилотик, поняв, что сейчас произойдет, улыбнулся. И тогда Уилл поцеловал его в губы — легонько, почтительно.
Существо ответило на поцелуй, прижав свой прохладный рот ко рту Уилла.
В следующий момент, как и в случае с Розой, нить света вырвалась из него и исчезла. И тут же опустился занавес, закрывая то, что под ним, и лицо, которое целовал Уилл, оказалось лицом Стипа.
Джекоб оттолкнул его от себя с криком отвращения, словно он несколько мгновений разделял с Уиллом его транс и только теперь понял, что было освящено силой внутри его. Он подался назад, приник к стене, крепко сжав в кулак раненую руку, чтобы предотвратить ток этой предательской жидкости. Тыльной стороной ладони он тер губы. Замешательство и сомнения исчезли. Вперившись в Уилла безумным от ярости взглядом, он нагнулся и поднял нож, лежавший между ними. Уилл понял, что больше разговоров не будет. Стип не станет рассуждать о Боге и прощении. Он хочет одного: убить человека, который только что его поцеловал.
Уилл, хотя и знал, что надежды на примирение нет, неторопливо отступал к двери, разглядывая Стипа. Их следующая встреча закончится смертью одного из них — сейчас, вероятнее всего, ему представился последний шанс посмотреть на человека, стать братом которого он желал с такой страстью. Поцелуй, которым они обменялись, ничего не значил для человека, уверенного в себе. Но Стип в себе никогда не был уверен. Как и многие из тех, кого наблюдал и желал Уилл за свою жизнь, Стип жил в страхе, что его выведут на чистую воду и тогда обнаружится, что его мужские достоинства — всего лишь убийственная фикция, пшик, за которым скрывается куда более странная душа.
Больше смотреть Уилл не мог, еще пять секунд — и нож вонзится в его горло. Он развернулся и покинул дом, прошел по дорожке на улицу. Стип не последовал за ним. Уилл решил, что он какое-то время будет взвешивать «за» и «против», приводя мысли в убийственный порядок, и только после этого пустится в последнюю погоню.
Непременно пустится. Уилл поцеловал пребывающий в Стипе дух, а ни одна оболочка не сможет простить такого рода преступление. Она, эта оболочка, придет к нему с ножом в руке. В этом не было ни малейших сомнений.
Назад: Часть V ОН НАЗЫВАЕТ ТАЙНУ
Дальше: Часть VI ОН ВХОДИТ В ДОМ МИРА