Глава 8
Он стоял на заполненной людьми улице Санкт-Петербурга, и если у него еще не перехватило дыхание от холода, то это должно было случиться от открывшегося зрелища: перед ним был дворец Еропкина, стены которого поднимались кверху на сорок футов. Сооружение сверкало в свете факелов и костров, горевших повсюду. Они были жаркие, эти огни, но из дворца не выступило ни капли воды, потому что жар огня не мог преодолеть студеный воздух.
Он оглянулся на толпу, напиравшую на ограждение из гусаров, которые сдерживали самых смелых ударами сапога и угрозами. Боже милостивый, как они воняют сегодня. Зловонные тела, зловонные одежды.
— Чернь, — пробормотал он.
Слева от Уилла уродливая девчонка с похожим на репу лицом вопила, сидя на плечах отца, под носом у нее замерзли сопли. Справа крутился в пляске пьяница с грязной клочковатой бородой, за его руку цеплялась женщина еще более жалкого вида.
— Ненавижу этих людей, — сказал над его ухом чей-то голос. — Вернемся сюда позже, когда все успокоится.
Он оглянулся на говорившего и увидел Розу с порозовевшим от холода точеным лицом, обрамленным меховым капюшоном. Ах, как она прекрасна сегодня, когда в ее глазах мелькают языки пламени.
— Пожалуйста, Джекоб, — сказала она и потянула его за рукав, как потерявшаяся маленькая девочка, зная, что это действует почти безотказно. — Сегодня мы можем сделать ребеночка, Джекоб. Правда, я чувствую, что можем.
Она была совсем близко, и он уловил ее дыхание: аромат французских духов не смог бы с ним сравниться. Даже здесь, в тисках ледяной зимы, вокруг нее пахло весной.
— Положи руку мне на живот, Джекоб, — сказала она и потянула его за руку. — Разве он не теплый?
Он был теплый.
— Ты не думаешь, что сегодня мы сможем сотворить новую жизнь?
— Может быть, — сказал он.
— Так давай уйдем от этих животных. Пожалуйста, Джекоб. Пожалуйста.
Ах, она могла быть убедительной, когда у нее было это игривое настроение. А ему, честно говоря, нравилось ей подыгрывать.
— Ты говоришь: животных?
— Они ничем не лучше, — ответила она презрительно.
— Ты бы хотела, чтобы они умерли?
— Все до единого.
— Все-все?
— Кроме нас с тобой. А из нашей любви родится новая раса идеальных людей, чтобы мир стал таким, каким его хотел видеть Бог.
Услышав это, он не мог сдержаться и поцеловал ее, хотя улицы Санкт-Петербурга не были похожи на улицы Парижа или Лондона, и любое проявление чувств, в особенности таких, неизбежно должно было вызвать порицание. Но ему было все равно. Она его вторая половина, без нее он не был бы самим собой. Он взял ее прекрасное лицо в ладони, прижался губами к ее губам, ее дыхание благоуханным призраком парило между их лицами. Слова, несомые этим дыханием, все еще удивляли его, хотя он слышал их бессчетное количество раз.
— Я тебя люблю, — сказала она. — И буду любить, пока жива.
Он поцеловал ее снова, зная, что на них смотрят завистливые глаза, но оставаясь к этому безразличным. Пусть толпа глазеет, пусть кудахчут, покачивая головами. За всю свою бесполезную жизнь они не испытают того, что он чувствует сейчас с Розой: высочайшее единение душ.
В разгар поцелуя шум толпы стих, а потом умолк. Он открыл глаза. Они больше не стояли на краю улицы у заграждений — теперь они были на пороге дворца. Дорога у них за спиной опустела. За время одного вздоха прошло полночи. Теперь уже было далеко за полночь.
— И никто за нами не будет подглядывать? — спросила Роза.
— Я заплатил всем стражникам, чтобы они пошли и напились до бесчувствия, — сказал он. — У нас есть четыре часа, до того как с утра пораньше снова придут зеваки таращиться на все это. Мы можем заниматься здесь чем хотим.
Она сбросила с головы капюшон и провела по волосам — они волнами рассыпались по плечам.
— А здесь есть спальня? — спросила она.
Он улыбнулся.
— О да, тут есть спальня. И большая кровать с балдахином. И все это высечено изо льда.
— Отведи меня туда, — сказала она, беря его руку.
И они пошли по дворцу — через приемную с камином и прекрасной мебелью, через огромную бальную залу со сверкающими сталактитовыми люстрами, через гардеробную, где стоял ледяной шкаф, набитый плащами, шляпами и туфлями, вырезанными изо льда.
— Это невероятно, — сказал Джекоб, поворачиваясь к входной двери. — Я имею в виду то, как отражается свет.
Хотя прошли они уже далеко внутрь, факелы вокруг дворца горели все так же ярко, сверкая сквозь прозрачные стены. Любой другой смотрел бы на это, раскрыв рот от изумления, но Джекоб пребывал в расстроенных чувствах. Что-то в этом дворце вызвало в нем смутное воспоминание, которое он даже не мог как следует описать.
— Я уже был в похожем месте, — сказал он Розе.
— В другом ледяном дворце?
— Нет, во дворце, который внутри сияет так же, как и снаружи.
Она несколько мгновений обдумывала его слова.
— Да, я видела такое место, — сказала Роза, отошла в сторону и провела ладонью по ледяной стене. — Только там все было сделано не изо льда. Уверена, что нет…
— Из чего же тогда?
Она нахмурила лоб.
— Не знаю. Иногда пытаюсь вспомнить и теряюсь.
— И я тоже.
— Почему так?
— Может, Рукенау постарался?
Услышав это имя, Роза плюнула на пол.
— Не говори о нем.
— Но это связано с ним, детка, — сказал Стип. — Клянусь тебе.
— Не хочу о нем слышать, Джекоб.
И Роза поспешила прочь. Ее юбки шуршали по ледяному полу.
Он пошел следом, говоря, что не скажет больше ни слова о Рукенау, если это ее так тревожит. Роза рассердилась (ее гнев всегда был внезапным, а иногда и жестоким), но Джекоб готов был утешить ее не только ради своего спокойствия, но и ради нее самой. Как только он уложит ее в постель, его поцелуи растопят эту злость. С легкостью. Он откроет ее теплое тело холодному воздуху и вылижет ее плоть так, что она захлебнется рыданиями. Ее тело в состоянии выдержать мороз. Роза, конечно, жаловалась на холод и требовала, чтобы он купил ей меха, иначе она замерзнет, но это сплошное притворство. Она слышала, как другие женщины требовали того же у своих мужей, и играла в эту вздорную игру. И так же, как ее женская природа заставляла ее надувать губы, топать ножкой и убегать от него, устраивая скандал на пустом месте, так и его природа требовала, чтобы он пускался за ней следом, останавливал и в конце концов брал (силой, если было необходимо), пока она не признавала, что единственными его ошибками были ошибки любви и что она обожает его за них. Это была нелепая канитель, и они оба это знали. Но если они хотели называться мужем и женой, то должны были разыгрывать эти ритуалы так, словно все происходило само собой. И, по правде говоря, нередко так оно и было. Как в этот раз, когда он поймал ее и крепко прижал к себе, убеждая не капризничать, иначе ему придется оттрахать ее самым жестоким образом. Она извивалась в его объятиях, но попыток вырваться и убежать не делала. Только повторяла: будь жестоким, самым что ни на есть жестоким…
— Я тебя не боюсь, Джекоб Стип, — говорила она. — Ни тебя, ни твоего хера.
— Что ж, это хорошо, — сказал он, взял ее на руки и понес в спальню.
Кровать была точной копией настоящей, вплоть до вмятины на подушке, словно кто-то нечувствительный к холоду, выспавшись, только-только с нее поднялся. Джекоб осторожно положил Розу, ее волосы разметались по припушенной снегом подушке, и стал расстегивать на ней одежду. Она, кажется, уже простила ему упоминание Рукенау. А возможно, просто забыла об этом, охваченная желанием почувствовать в себе плоть Стипа, таким же неожиданным, как и гнев, а подчас и таким же жестоким.
Он обнажил ее груди, приник губами к соску, втянул его в свой жаркий рот. Она задрожала от удовольствия, прижала к себе его голову. Стала стаскивать с него рубашку. Он был жестким, как кровать, на которой они лежали. Отбросив неясности, задрал на ней юбку, нашел место, куда стремился его член, и сунул туда пальцы, нашептывая ей в ухо, что она лучшая сучка во всем христианском мире и заслуживает, чтобы с ней обращались соответствующим образом. Она обхватила его лицо ладонями и попросила, чтобы он сделал с ней все самое худшее. После таких слов он извлек из нее пальцы и пустил в дело член, сделав это так резко, что ее жалобный крик огласил стеклянные своды.
Он не спешил, хотя она и просила его ускорить события. Приближаясь к концу, он навалился на нее всей тяжестью своего тела. Он был уже близок к завершению, ее крики наслаждения возвращались к нему, отраженные от потолка и стен, и тут его снова настигло ощущение, которое он испытал в коридоре: он уже был в каком-то месте, с которым этот дворец, несмотря на все его великолепие, не мог сравниться.
— Так ярко, — сказал он, снова видя перед собой сияние.
— Что ярко? — выдохнула Роза.
— Чем глубже мы уходим, тем ярче оно становится…
— Посмотри на меня, — сказала она. — Джекоб! Посмотри на меня!
Он продолжал двигаться механически, но его эрекция больше не могла служить ее наслаждению и даже его собственному, она лишь подпитывала видение. Чем выше он поднимался, тем ярче горел огонь, и возникало ощущение, что когда он прольет свое семя, то окажется в самой сердцевине этого величия. Женщина извивалась под ним, но он не обращал на нее внимания, просто качал и качал, а свет становился все ярче, а с ним росла и его надежда, что он понемногу вспомнит это место, назовет его, поймет.
Этот момент был уже близок. Зарево узнавания обретало определенность. Еще несколько секунд, еще несколько заходов в ее чрево, и откровение снизойдет на него.
Но тут она оттолкнула его изо всех сил. Он сопротивлялся, желая досмотреть до конца, но она не собиралась ему потакать. Какими бы громкими ни были ее стоны и рыдания, она только играла в покорность (так же, как в потерявшуюся девочку или воспылавшую страстью жену), а теперь, желая избавиться от него, полагалась только на свою силу. Едва ли не с презрением она вытолкнула его из своего лона, сбросила с себя на студеную кровать. И вместо того чтобы пролить семя в высшей точке откровения, он побрызгал слабыми струйками, а ее бешеный отпор не позволил уловить видение, нисходившее на него.
— Опять ты думал про Рукенау! — закричала она, соскальзывая с кровати и засовывая груди в корсаж. — Я ведь тебя предупреждала. Я говорила, что не буду в этом участвовать!
Джекоб закрыл глаза, надеясь хоть мельком увидеть то, что от него ускользнуло. Он подошел так близко, очень близко. Но видение исчезло, словно погасший в небе фейерверк.
И в темноте — звук воды, льющейся на него. Он открыл глаза и понял, что лежит в ванне, а ледяная вода продолжает молотить по его черепу.
— Господи… — пробормотал он, неуверенно поднял руку и выключил воду.
Потом, дрожа и прерывисто дыша, он лежал в спадающей воде. Что с ним, черт побери, такое? Сначала сны внутри снов. Теперь видения внутри видений? Либо у него нервный срыв, что по меньшей мере отвратительно, либо… А что — либо? Что Господин Лис прав? Возможно ли такое? Существует ли хоть малейшая вероятность того, что, кем бы ни было это животное — симптомом или духом, — оно изрекало некую метафизическую истину, и все, что находилось в его черепной коробке, как русская матрешка, в свою очередь было и где-то еще. Или скорее, что воспоминания его разума, содержавшие картинки со Стипом и лисом с окровавленной мордой, парадоксальным образом являются частью чужих воспоминаний. Стип знакомит его с собственной мифологией, в которой лис с окровавленной мордой возводится в дворянское достоинство.
— Ну, хорошо, — сказал он животному, не в силах продолжать этот спор. — Предположим, ради душевного спокойствия и мира я соглашусь с тем, что ты говоришь. Означает ли это, что мне больше не нужно думать об этой сучке Розе? Потому что… ты уж меня извини, но это никак не укладывается в мои представления о веселенькой ночке и вихре удовольствий. Ты меня слушаешь?
Ответа от лиса не последовало. Уилл поднялся на ноги, взял полотенце и намотал на свое дрожащее тело. Вода все еще капала с него, но он поплелся на лестничную площадку. Там было пусто. Он спустился по лестнице. Ни в архиве, ни в фотолаборатории, ни в кухне никого не было. Лис исчез.
Он сел за кухонный стол, где все еще стоял пакет молока, из которого он только что пил. И вдруг на него ни с того ни с сего напал беззвучный смех. Это было нелепо: он провел ночь, обмениваясь метафизическими мудростями с лисом, чья единственная цель, похоже, состояла в том, чтобы втемяшить в его, Уилла, голову мысль о том, что он, лис, реален. Что ж, он своего добился. Спал ли он или снился кому-то, Стип ли был в его голове или он в голове Стипа, был ли лис мифом, шуткой или покусанным блохами доказательством его, Уилла, безумия, все это составляло часть путешествия, которое он вынужден был совершить независимо от своего желания. Принятие этого факта странным образом успокаивало. Он исходил столько диких мест за свою жизнь и в итоге потерял веру в путешествия. Но возможно, все они были предприняты для того, чтобы он вернулся домой и подготовился к путешествию, о котором и помыслить не мог, пока не разочаровался во всех, уже совершенных.
Он допил молоко и (продолжая улыбаться самому себе при мысли об абсурдности и простоте происходящего) пошел в кровать. Простыни были настоящей роскошью после ледяной постели во дворце Еропкина, и, натянув одеяло, он погрузился в спокойный сон.
Глава 9
С веранды того, что когда-то было резиденцией португальского военачальника в оманском Сохаре, Джекобу открывался великолепный вид через залив на Джаск и вдоль берега — на Ормузский пролив. С тех пор как завоеватели оставили страну, миновали века, и скромный особняк пришел в запустение. Тем не менее они с Розой чувствовали себя здесь вполне комфортно в течение последних двадцати двух дней. Хотя город после империалистических завоеваний был заброшен, в нем осталась одна достопримечательность. По улицам бродила группа трансвеститов, которых здесь называли ксанитами. Они утверждали, что одержимы духами малых женских божеств. Роза обычно чувствовала себя лучше в присутствии мужчин, делавших вид, что они принадлежат к ее полу, и, узнав об этих людях, потребовала, чтобы Стип вместе с нею отправился на их поиски — ведь она шла ему навстречу в последнее время и была рядом, когда он устраивал бойню. Ему предстояло перенести в дневник записи, которые он наскоро делал на месте забоя, но он согласился пойти с ней, напомнив, что когда он возобновит работу, чтобы завершить свой великий труд, то будет рассчитывать на ее помощь. В последнее время дела его шли неплохо. За прошедшие семь месяцев дюжина стопроцентных ликвидаций видов, хотя восемь из них были всего лишь маловажными формами южноамериканских насекомых, но его молох перемалывал всех. А теперь нужно сделать их легендой.
Но сегодня его успехи казались такими далекими. Он не прикасался к чернилам: пальцы слишком сильно дрожали. Он мог только думать об Уилле Рабджонсе.
— Какого черта ты, будто одержимый, все время о нем думаешь? — спросила Роза, увидев Джекоба, который со скорбным видом сидел на веранде.
— Все наоборот. Я о нем очень долго даже не вспоминал. Но он постоянно думал обо мне.
— Помнится, ты где-то читал, что он убит? — сказала она, беря дольку мандарина с его отставленной тарелки и выедая ее до горькой корочки.
— Не убит. На него напал медведь.
— Ах, да. Он делает фотографии мертвых животных. У тебя есть его книга. — Она отшвырнула мандариновую корку и взяла другую дольку. — Это наверняка твое влияние.
— Несомненно, — отозвался Джекоб.
Эта мысль не доставила ему удовольствия.
— Беда в том, что влияние — вещь двусторонняя.
— Значит, ты подумываешь о том, чтобы стать фотографом? — усмехнулась она.
Джекоб смерил ее таким взглядом, что корочка показалась Розе сладкой.
— Я не хочу, чтобы он присутствовал в моих мыслях, — сказал Джекоб. — А он там. Поверь мне.
— Я тебе верю, — ответила Роза и после паузы добавила: — Позволь мне спросить… Как он туда попал?
— Между ним и мной есть нечто, о чем я тебе никогда не говорил.
— В ту ночь на холме? — спросила она как-то вяло.
— Да.
— И что ты с ним сделал?
— Вопрос в том, что он сделал со мной…
— И что же это было? Расскажи, пожалуйста.
— Он медиум, Роза. Он заглянул глубоко в мою душу. Глубже, чем мне хочется заглядывать туда самому. Он повел меня к Томасу…
— О господи, — устало сказала Роза.
— Только не закатывай свои паршивые глазки!
— Хорошо-хорошо, успокойся. Мы легко можем разобраться с мальчишкой.
— Он уже больше не мальчишка.
— По нашим меркам, он еще дитя, — заметила Роза своим самым ласковым голосом.
Она подошла к стулу Джекоба, слегка развела его колени и опустилась между ними на корточки, с нежностью на него глядя.
— Ты иногда делаешь из мухи слона. Ну, хорошо, порыскал он у тебя в голове…
— Санкт-Петербург, — сказал Джекоб. — Он вспоминал Санкт-Петербург. Нас во дворце. И это было не просто воспоминание. Он словно пытался отыскать во мне слабину.
— Не помню, чтобы у тебя в ту ночь была какая-то слабина, — проворковала Роза.
Ее лесть не успокоила его.
— Не хочу, чтобы он и дальше был соглядатаем.
— Давай убьем его, — предложила Роза. — Ты знаешь, где он сейчас?
Джекоб покачал головой, на его лице появилось почти суеверное выражение.
— Ну, найти его будет не трудно — в чем проблема? Нужно просто вернуться в Англию и начать поиски с того места, где мы впервые его увидели. Как называлась эта вонючая дыра?
— Бернт-Йарли.
— Да, конечно. Это там Бартоломеус построил свой идиотский Суд.
Она устремила взгляд куда-то перед собой, глаза у нее заблестели.
— Ну и носище у него был — как у ястреба. Просто боже мой.
— Да, выглядел он карикатурно, — согласился Джекоб.
— Но с такой нежностью относился ко всему живому. Как этот мальчик.
— В Уильяме Рабджонсе нет ничего нежного, — пробормотал Стип.
— Правда? А как же фотографии в его книге?
— Какая это нежность. Это вина. И толика извращенности. У этого человека жестокое сердце. И я хочу, чтобы оно остановилось.
— Я сделаю это сама, — сказала Роза. — С удовольствием.
— Нет. Это придется сделать мне.
— Как скажешь, любимый. Давай сделаем это и забудем о нем. Ты можешь включить его в одну из своих книжиц, когда он будет мертв и исчезнет.
Она взяла его последний дневник и стала листать, пока не нашла чистую страницу.
— Вот сюда. Уилл Рабджонс. Ликвидирован.
— Ликвидирован, — пробормотал Стип и улыбнулся.
Да. Ликвидирован. Ликвидирован. Ликвидирован. Это было похоже на мантру: пустота, куда уйдет мысль, уйдет жизнь.
— Я, пожалуй, пойду попрощаюсь, — сказала Роза и, оставив Джекоба на веранде, отправилась в город, чтобы провести последний час в компании ксанитов.
Она вернулась в особняк, не сомневаясь, что найдет Джекоба в раздумьях на том же стуле. Однако Роза ошиблась. За время ее отсутствия он не только собрал вещи, но и вызвал машину, которая ждала у калитки и должна была доставить их по побережью в Мускат — первый отрезок пути назад, в Бернт-Йарли.
Глава 10
1
Уилл спал как убитый до начала десятого, но проснулся с удивительно ясной головой. Он встал и несколько секунд соображал, стоит ли принять душ. Наконец с вызовом включил холодную воду и шагнул под струи. Никаких видений не последовало, и, выдержав минуту этого мазохизма, он добавил немного горячей воды и стал растирать тело губкой.
Он вытерся, оделся и за второй чашкой кофе позвонил Адрианне. На звонок гнусавым голосом ответил Глен.
— У меня какая-то аллергия, — сказал он, — Постоянно течет из носа. Ты хочешь поговорить с Адрианной?
— Если можно.
— Не получится, потому что ее здесь нет. Она поехала узнать насчет работы.
— Где?
— В департаменте развития города. На вечеринке у Патрика я познакомился с этой женщиной — она сказала, что у нее есть вакансия, и вот Адрианна поехала.
— Тогда я перезвоню позже, — сказал Уилл. — А ты лечись от своей аллергии.
Потом он позвонил Патрику, который первым делом спросил:
— Как ты себя чувствуешь с утра?
— Вполне. Спасибо.
— Никаких сожалений? Черт, этого я и боялся. Вся эта затея была обречена на провал.
Уиллу потребовалась минута или две, чтобы убедить Патрика, что если никто не выпал в осадок или из окна — это еще не значит, что вечеринка не удалась. Патрик неохотно согласился, сказал, что по утрам, когда он сидит среди мусора, у него паршивое настроение, но в прежние времена вечеринка даже не считалась состоявшейся, если кто-то не трахнулся в ванной под восторженный хор из «Аиды», исполняемый остальными гостями.
— Видимо, я пропустил тот конкретный вечер, — сказал Уилл, но Патрик ответил, что они там были оба, а тощая память Уилла совсем высохла, пока он стоял на солнце, делая семейные портреты буйвола.
— Поехали дальше… — попросил Уилл.
— Ты хотел знать, как найти Бетлинн, — напомнил Патрик.
— Да, пожалуйста.
— Она живет в Беркли, на Сирус-стрит.
Уилл записал, как туда добраться, снова выслушал предупреждение не пытаться ей сначала позвонить, потому что она, услышав его голос, наверняка бросит трубку.
— Она не любит негативную атмосферу вокруг себя, — объяснил Патрик.
— А я — мистер Негатив?
— Посмотри правде в глаза, мой милый, никто, глядя в твои книги, не думает: ах, на какой прекрасной планете мы живем. На самом деле — и послушай, Уилл, я не хочу, чтобы ты возбухал по этому поводу, — Бетлинн взглянула на одну из твоих книг и сказала, чтобы я не держал ее в своей квартире.
— Что-что она сделала?
— Я тебе сказал, чтобы ты не сходил с ума. Она так считает. Она видит вещи в свете плохих и хороших вибраций.
— Так значит, в Кастро имело место сожжение книг.
— Нет, Уилл…
— Что еще пошло в огонь? «Голый завтрак»? «Король Лир»? Уж в «Лире»-то точно плохие вибрации, старина, так что лучше выбрось его от греха подальше!
— Замолчи, Уилл, — мягко сказал Патрик. — Я же не сказал, что согласился с ней. Я просто говорю тебе, что у нее в голове. И если ты и в самом деле хочешь с ней помириться, тебе придется принять это.
— О'кей, — сказал Уилл, немного успокаиваясь. — Я постараюсь быть пай-мальчиком. Может, предложу ей сделать книгу о подсолнухах, чтобы компенсировать плохие вибрации. Большие желтые подсолнухи на каждой странице, а внизу — цитата из «Бхагавадгиты».
— Ты можешь поступить и хуже, мой дорогой, — заметил Патрик. — Людям теперь нужен путеводный свет.
«Что ж, в моих фотографиях есть свет», — подумал Уилл, вспоминая, как они мерцали у ног лиса — глаза загнанных зверей и кости, которыми они стали и которые белели у него на виду.
В его фотографиях много света. Только Бетлинн не станет размышлять над иллюминацией такого рода.
2
Позже, когда такси везло его к мосту, он оглянулся на окутанные туманом холмы в солнечной дымке и впервые за много лет подумал, как чудесно приспособлен для жизни этот город. Одно из немногих оставшихся на земле мест, где человеческий эксперимент все еще продолжается в условиях подчеркнутой цивилизованности.
— Вы не местный? — спросил водитель.
— Нет, местный. А что?
— Вы все время оглядываетесь, будто никогда не видели город прежде.
— Такое сегодня ощущение, — сказал Уилл, и этими словами настолько сбил с толку водителя, что тот на протяжении всего пути и рта не раскрыл.
Но как бы это ни звучало, его слова соответствовали действительности. У него было ощущение, что глаза видят четче, чем когда бы то ни было. Как в буквальном, так и в переносном смысле. Он не только с кристальной ясностью видел городской пейзаж, он получал удовольствие от созерцания тех мест, которых прежде даже не замечал. Куда бы Уилл ни смотрел, всюду он улавливал нюансы цвета, радовавшие глаз. В кедровых деревьях, в витринах магазинов, в потрескавшейся кожаной обивке сиденья. И на тротуаре мелькали лица, каких он больше никогда не увидит, и каждое из них было прекрасно. Он не знал почему, но ему казалось, что большую часть жизни он смотрел на мир сквозь грязный объектив и так привык к этому, что теперь, когда стекло вдруг очистилось, это стало для него откровением. Не это ли имел в виду лис, говоря о простой благодати бытия?
Он решил выйти из машины в двух кварталах от дома Бетлинн, отчасти для того, чтобы насладиться этим ощущением перед встречей с нею, а отчасти для того, чтобы подготовить примирительную речь. Но, сделав первый шаг, он забыл о второй цели. Салон такси ограничивал его жадный взгляд. Теперь, когда он стоял на тротуаре, мир устремлялся от него во все стороны и одновременно возвращался к нему, накренившись, чтобы показать свои чудеса. Над головой плыли облака, которые ветер наделил рюшами и мишурой, ветхие доски дома на другой стороне улицы радовали глаз удивительным рисунком отшелушившейся краски. Стайка голубей, расклевав кусок брошенной им пышки, исполнила изящный танец, то вспархивая, то приземляясь, потом птицы поднялись в воздух и, красиво работая крыльями, полетели прочь.
Нет, в таком виде он не мог предстать перед Бетлинн, но если она правильно поймет улыбку, которую он не мог согнать с лица, то, может быть, его состояние и не покажется ей неприличным. Если она и в самом деле так чувствительна, как говорит Патрик, то должна понять: его эйфория подлинная. Хотя сосредоточиться на таком простом деле, как пройти два квартала до ее дома, было нелегко. Куда бы Уилл ни посмотрел, все его отвлекало. Стена, крыша, отражение в окне — все требовало, чтобы он остановился и смотрел. Сколько дней, недель, месяцев своей жизни он ждал в промоине или на ветвях дерева на другом континенте, чтобы увидеть то, что хотел запечатлеть на пленке, и как часто уходил из засады с пустыми руками — тогда как все это время здесь, на улицах в десяти милях от его дома, существовало это немыслимое великолепие, сгоравшее от желания быть увиденным? И если бы он потратил все это время на то, чтобы заставить камеру видеть глазами, которыми видел сейчас, — передал бы ей хоть крохотную частицу того, что доступно его зрению, — разве не обратил бы он к добру каждого, кто увидел бы его фотографии? Разве не удивились бы люди, разве не сказали бы: неужели это наш мир? А поняв, что так и есть, разве не стали бы они его защитниками?
Господи, ну почему лис не открыл ему глаза пятнадцать лет назад, чтобы он не тратил время понапрасну?
Почти час ушел у него на то, чтобы пройти два квартала до крыльца скромного бунгало Бетлинн, но, когда он преодолел это расстояние, здравый смысл вернулся к нему, и он готов был перестать улыбаться и изображать раскаявшегося грешника. Но она не сразу ответила на стук, а он восхищенно изучал замысловатые трещины на ступеньках. Наконец она открыла дверь, Уилл поднял к ней лицо, на котором застыла глуповатая ухмылка.
— Чего вы хотите? — спросила Бетлинн.
— Я пришел извиниться, — пробормотал Уилл.
— Правда?
Выражение ее лица не обещало ничего хорошего.
— Я разглядывал… трещины в ступеньке на вашем крыльце, — сказал он, пытаясь объяснить свою улыбку.
Она вгляделась в него пристальнее.
— Вы здоровы?
— Да… и нет, — ответил он.
Она смотрела на него с выражением, которое Уилл не мог понять. Явно заметила что-то — но совсем не то, что он хорошо почистил зубы сегодня утром. И что бы это ни было — его аура, вибрации, — она, казалось, доверилась тому, что чувствовала.
— Мы можем побеседовать в доме.
Сделав шаг назад, Бетлинн пригласила его войти.
Глава 11
Внутри было совсем не похоже на то, что он ожидал увидеть. Здесь не было ни астрологических карт, ни кадил для благовоний, ни целебных кристаллов на столе. В большой комнате, куда Бетлинн его провела, почти отсутствовала мебель, но царила атмосфера уюта. На стенах спокойных бежевых тонов не висело ничего, кроме единственной семейной фотографии. Еще одним украшением оказалась ваза с камелиями на подоконнике. Окно было приоткрыто, и легкий ветерок приносил аромат их лепестков.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала Бетлинн. — Хотите что-нибудь выпить?
— Немного воды было бы здорово. Спасибо.
Она пошла за водой, оставив его устраиваться на удобном диване. Не успел он сделать это, как огромный полосатый кот прыгнул на подлокотник (легкость, с которой он это сделал, не соответствовала его размерам) и заурчал в предвкушении ласки.
— Бог мой, какой ты красавец, — сказал Уилл.
Кот подставил голову под его руку и прижался к ладони.
— Чингис, не приставай, — сказала Бетлинн, вернувшаяся с водой.
— Чингис — в смысле Чингисхан?
Бетлинн кивнула.
— Бич христианского мира. — Она поставила стакан Уилла на стол и отпила из своего. — Язычник до мозга костей.
— Кот или хан?
— Оба, — сказала Бетлинн. — Не обольщайтесь. Он ко всем так пристает.
— Очень мило с его стороны. Слушайте, что касается вечеринки у Пата… Виноват. Я иногда впадаю в такие настроения — всё не по мне. Приношу свои извинения.
— Одного вполне достаточно, — сказала Бетлинн, и голос ее был теплее, чем слова. — Мы все составляем представление о человеке. Я, признаюсь, составила свое о вас, и оно не было более лестным, чем ваше обо мне.
— Из-за моих фотографий?
— И некоторых статей. Может быть, вас выставили в ложном свете, но должна сказать, что, судя по статьям, вы казались законченным пессимистом.
— Нет, меня не выставили в ложном свете… Я стал таким… из-за того, что видел…
Хотя он изо всех сил старался согнать с лица идиотскую улыбку, которую увидела Бетлинн, открыв дверь, она снова появилась. Даже в этой просто убранной комнате его глаза находили откровения. Солнечный луч на стене, цветы на подоконнике, кот на коленях — все сияло, мерцало, переливалось разными цветами. Он силился держать себя в руках, чтобы не оборвать нить разговора с Бетлинн и чтобы не начать, как малый ребенок, рассказывать о том, что открывалось и открывалось его глазам.
— Я знаю, вы, вероятно, думаете, что многое из того, чем я занимаюсь с Патриком, — сентиментальная чушь, — говорила Бетлинн, — но целительство для меня не бизнес, это мое призвание. Я делаю то, что делаю, потому что хочу помогать людям.
— Вы думаете, в ваших силах их исцелить?
— Нет. В медицинском смысле — нет. У него вирусная инфекция. Я не могу сделать так, чтобы вирус ужаснулся и погиб. Но я могу наладить отношения больного Патрика со здоровым. С тем Патриком, который никогда не заболеет, потому что он часть чего-то, неподвластного болезни.
— Часть Бога?
— Если хотите, можете использовать это слово, — сказала Бетлинн. — Для меня оно немного отдает чем-то ветхозаветным.
— Но вы имеете в виду Бога.
— Да, я имею в виду Бога.
— А Патрик знает, что происходит? Или думает, что он на пути к выздоровлению?
— Не нужно спрашивать об этом у меня. Вы знаете его гораздо лучше. Он очень умный человек. И если он болен, это еще не значит, что он обманывает себя.
— При всем уважении, — заметил Уилл, — я спрашивал не об этом.
— Если вы спрашиваете, лгала ли я ему, отвечаю: нет. Я никогда не обещала, что он выйдет из этой передряги живым. Но он может выйти и выйдет цельным.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что когда он найдет себя в вечности, то не будет бояться смерти. Он будет принимать ее как должное. Как часть процесса. Ни больше ни меньше.
— Если это часть процесса, то какое имеет значение, видел он мои фотографии или нет?
— Я все время думала, когда мы дойдем до этого, — сказала Бетлинн, откидываясь на спинку стула. — Я просто… не считала, что они оказывают на него положительное влияние, только и всего. Сейчас он очень чувствителен, реагирует на любое влияние, плохое или хорошее. Ваши фотографии оказывают очень мощное воздействие, тут нет сомнений. Они меня едва не загипнотизировали, когда я увидела их впервые. Я бы даже сказала, что они представляют собой некую форму магии.
— Это всего лишь фотографии животных, — сказал Уилл.
— Гораздо больше, чем просто фотографии. И если вы меня простите за эти слова, хотя, возможно, и нет… и гораздо меньше.
В другой день, в ином душевном состоянии Уилл, вероятно, ринулся бы защищать свои работы. Но сейчас он слушал с некоторой отстраненностью.
— Вы не согласны? — спросила Бетлинн.
— Что касается магии — да, согласен.
— Когда я говорю о магии, я не имею в виду нечто сказочное. Я говорю о воздействии, изменяющем мир. Ведь ваше искусство ставит перед собой именно такие задачи? На мой взгляд, это попытка инициировать изменения — попытка ошибочная, но абсолютно искренняя. Вы, конечно, можете сказать, что любое искусство ставит перед собой такую цель. Может, так оно и есть, но вы знаете силы, с которыми заигрываете. Вы в поисках чего-то более действенного, чем фотографирование Золотых ворот. Иными словами, я думаю, у вас инстинкты шамана. Вы хотите быть посредником, каналом, чтобы передавать племени некое видение, которое человек не в силах охватить собственным взором… Возможно, это божественное видение, возможно — сатанинское, я не уверена, что вы понимаете разницу. Вам мои слова внушают доверие или вы просто сидите и думаете, что я говорю слишком много?
— Я вовсе так не думаю, — сказал Уилл.
— С вами кто-нибудь говорил об этом?
— Да. Один человек. Когда я был мальчишкой. Он был…
— Молчите, — перебила Бетлинн, быстро поднимая руку перед собой, словно отталкивая информацию. — Я бы предпочла, чтобы вы не делились со мной этим.
— Почему?
Она встала и подошла к окну, легким касанием отщипнула увядший лист с камелии.
— Чем меньше я знаю о том, что вами движет, тем лучше для всех, кто в этом заинтересован, — ответила она с деланым равнодушием. — У меня достаточно своих призраков, чтобы позаимствовать еще и ваши. Так бывает, Уилл. Это как вирус.
Не слишком удачная аналогия.
— Неужели все так плохо? — спросил Уилл.
— Думаю, вы сейчас пребываете в необыкновенном состоянии. Я смотрю на вас и вижу человека, способного творить великое добро или… — Она пожала плечами. — Возможно, я упрощаю. Может, это не вопрос добра и зла.
Она оглянулась на него, на ее лице застыла маска невозмутимости, словно она не хотела, чтобы он разгадал ее истинные чувства.
— Вы клубок противоречий, Уилл. Думаю, это можно сказать о многих геях. Они хотят чего-то отличного от того, чему их учили, и это… я не знаю подходящего слова… это каким-то образом пятнает их.
Она внимательно смотрела на Уилла, продолжая сохранять маску на лице.
— Но с вами происходит нечто другое. Говоря по правде, я не знаю, что вижу, когда смотрю на вас, и из-за этого нервничаю. Может быть, вы святой, Уилл. Но я почему-то сомневаюсь в этом. Что бы ни двигало вами… Если быть до конца откровенной, что бы ни двигало вами, оно пугает меня.
— Пожалуй, стоит закончить этот разговор прямо сейчас, — сказал Уилл, снимая с колен Чингиса и вставая. — Пока вы не начали изгонять из меня дьявола.
Она усмехнулась, но не слишком уверенно.
— Я, безусловно, рада была поговорить с вами, — сказала она подчеркнуто вежливо, тем самым давая понять, что больше ничего не раскроет.
— Вы продолжите работать с Патриком?
— Конечно, — сказала она, провожая Уилла к двери. — Не думали же вы, что я оставлю его из-за того, что мы обменялись несколькими нелицеприятными словами? Моя обязанность в том, чтобы делать то, что в моих силах. Не только ради него — ради себя. Я совершаю собственное путешествие. Вот почему меня немного выбивает из колеи, когда я встречаю кого-нибудь вроде вас.
Они дошли до двери.
— Желаю удачи, — сказала она, пожимая ему руку. — Возможно, мы скоро встретимся.
С этими словами Бетлинн выпроводила Уилла на крыльцо и, не дожидаясь ответа, закрыла дверь.
Глава 12
1
Большую часть обратного пути он шел пешком. Это заняло почти пять часов. Уилл подкрепился шоколадками «Херши» и пышками, запивая их молоком из пакета. Или он постепенно привыкал к тому, что видел теперь, или его мозг (возможно, ради его же блага) научился отбрасывать часть информации, которую получал. Какой бы ни была причина, Уилл не чувствовал потребности останавливаться, он делал мысленные снимки того, что привлекало его внимание, и шел дальше. Из разговора с Бетлинн он узнал гораздо больше, чем надеялся, а по дороге снова и снова прокручивал услышанное. Есть в Патрике некая божественная часть, которая никогда не заболеет и не умрет, или нет, Бетлинн искренна в своем убеждении, и если эта вероятность утешает Патрика (она говорила об этом, накладывая еду в кошачью миску), то от нее нет никакого вреда. То, что Бетлинн сказала об Уилле, другое дело. Похоже, она интуитивно вынесла о нем суждение, основываясь отчасти на том, что слышала от Патрика, отчасти на его статьях, которые прочла, отчасти на работах. Уилл — человек с темным сердцем, решила она, человек, который хочет и других запятнать этой темнотой. Пока все понятно. Права она или нет, в этом нет ничего такого, что не мог бы объяснить разумный индивид, не лишенный воображения. Но в ее теории было и кое-что еще, и Уилл подозревал, что этим она не собирается с ним делиться. Он невежда шаман — это, по крайней мере, она смогла ему сказать. Он инициировал перемены, вызывал видения. И почему?
Потому что кто-то в прошлом (кто-то, кого она даже не позволила ему назвать) посеял семя.
А этим кто-то мог быть только Джекоб Стип. Что бы ни сделал Джекоб, доброе или злое, он был первым человеком в жизни Уилла, который дал ему — пусть всего на несколько часов — ощущение, что он не похож на других. Что он не жалкая замена погибшего брата, не ком глины рядом с ангелом Натаниэлем, а избранное дитя. Сколько раз за три десятка лет, что прошли с той ночи на вершине холма, он посещал тот зимний лес, сколько раз оружие пело в его руке, когда он подбирался к своим жертвам? И видел, как течет их кровь? И слышал, как Джекоб у него за спиной шепчет ему на ухо:
— Предположим, они были последние, самые последние?
Его жизнь до этого дня была лишь развернутым примечанием к той встрече — попыткой получить какую-то идиотскую компенсацию за те маленькие убийства, что он совершил с подачи Стипа. Точнее, за чистую радость от идеи создать свой мир по такому принципу.
Если в нем и было скрытое желание стать чем-то больше, чем просто свидетелем вымирания (как сказала Бетлинн, инициатором изменений), то лишь потому, что Стип внедрил в него это желание. Сделал он это намеренно или нет — совсем другой вопрос. Может быть, это посвящение должно было превратить его в подобие того человека, которым он стал? Или Джекоб желал сделать из ребенка убийцу, и этот процесс просто был приостановлен, и получилось нечто размазанное, незаконченное, неясное даже для самого Уилла? Скорее всего, он никогда этого не узнает. И тут его история совпадала с историей большинства людей, которые в этот день бродили по Фолсому, Полку и Маркету. Люди, чьи матери и отцы (какими бы любящими, какими бы свободомыслящими они ни были) никогда не поймут их так, как понимали своих гетеросексуальных детей, потому что сыновья-геи оказались генетическим тупиком. Люди, которые будут вынуждены создавать семьи с друзьями, любовниками, примадоннами. Люди, которые плохо или хорошо, но сотворили себя сами, создали стили и мифологии и то и дело отказывались от них с непреходящим нетерпением душ, обреченных никогда не найти то, что их бы устроило. Если в этом и была печаль, то была и какая-то нечестивая радость.
Он почти жалел, что Стипа нет рядом и он не может показать ему все эти виды. Не может пригласить в «Гештальт» и угостить пивом.
2
Когда Уилл добрался домой, было почти шесть часов. На автоответчике он нашел три послания — одно от Дрю, одно от Адрианны, одно от Патрика, который сообщал, что у него только что состоялся «занимательный» разговор с Бетлинн.
«Я не мог понять, понравился ты ей или нет, но впечатление ты на нее точно произвел. И она несколько раз подчеркнула, что между мной и ею нет никакого разлада. Так что ты хорошо поработал, дружище. Я знаю, как трудно тебе было это сделать. Но спасибо. Для меня это важно».
Прослушав автоответчик, Уилл пошел смыть пот, насухо вытерся полотенцем, пошел в спальню и лег. Несмотря на усталость, он испытывал радость от физического комфорта, какого не знал много месяцев, а может, и лет, еще до событий в Бальтазаре. Мышцы слегка подрагивали, а в голове было едва ли не благоговейное спокойствие.
Он казался себе настолько спокойным, что тут же пришла извращенная мысль, нарушившая это состояние.
— Где ты, лис? — позвал он очень тихо.
В пустом доме слышались звуки усыхающего дерева, как в любом деревянном доме, но в этом потрескивании не было ничего, что указывало бы на присутствие лиса. Ни цоканья когтей по половицам, ни ударов хвоста о стену.
— Я знаю, ты где-то здесь.
Это было так. Он верил в это. Лис дважды проходил по границе между миром сна и миром бодрствования, и теперь Уилл готов был присоединиться к нему в этом месте и посмотреть, какой оттуда открывается вид. Но сначала животное должно заявить о себе.
— Перестань скромничать, — сказал Уилл. — Мы с тобой как нитка с иголкой.
Он сел.
— Я хочу быть с тобой. Звучит сексуально. Может, так оно и есть.
Он закрыл глаза и попытался вызвать перед глазами образ лиса, не поднимая век. Его отливающий матовым блеском мех, блестящие зубы, самоуверенность и бахвальство. Этот лис его, Уилла? Сначала его мучитель, потом его правдоруб, поедатель членов и мастер bons mots.
— Где ты, черт тебя побери? — спрашивал Уилл.
Но лис не появлялся.
«Что ж, — подумал он, — вот идеальный маленький парадокс».
Он столько времени отвергал мудрость лиса и когда наконец пришел к пониманию того, какое место занимает этот зверь в его жизни, он взял и исчез.
Уилл встал с кровати, чтобы попытать счастья в другой комнате, как вдруг зазвонил телефон. Он услышал голос Дрю.
— Что с тобой случилось? — спросил тот. — Я звоню и звоню.
— Я ездил в Беркли — бил поклоны Бетлинн. Потом шел назад пешком, это было так здорово. А теперь говорю с тобой, и это еще замечательнее.
— У тебя приподнятое настроение, приятель. Принимал что-нибудь?
— Нет. Просто мне хорошо.
— Как насчет сегодняшней ночи — готов оттянуться?
— В каком смысле?
— В том, что я приду к тебе, мы запрем дверь и займемся любовью по-серьезному.
— С удовольствием.
— Ты ел?
— Шоколад и пончики.
— Вот почему у тебя выросли крылья. Сахарный кайф. Я принесу что-нибудь поесть. Устроим вечер любви.
— Это что-то декадентское.
— Так оно и будет. Гарантирую. Я буду через час.
— Это значит — через два.
— Как хорошо ты меня знаешь, — сказал Дрю.
— Нет-нет, мне еще столько нужно узнать, — выдохнул Уилл.
— Например?
— Например, какое ты делаешь лицо, когда я тебя трахаю так, что ты забываешь, как маму звали.
Адрианна перезвонила, когда он готовил себе ритуальный мартини. Уилл спросил, как у нее прошло собеседование. «Хреново», — ответила она. Не успела она войти в офис этой конторы, как поняла, что свихнется, проработав тут неделю.
— Когда мы торчим где-нибудь в болоте и нас кусают насекомые, я мечтаю о хорошей, чистой работе в хорошем офисе с видом на Бей-бридж. Но сегодня я поняла: мне это не подходит. Все очень просто. Кончится тем, что я размозжу кому-нибудь голову пишущей машинкой. Так что не знаю. В конечном счете я найду что-нибудь, что меня устроит, но с тобой это все равно не сравнится. Что там у тебя звякает?
— Делаю мартини.
— А это навевает воспоминания, — вздохнула она и добавила: — Помнишь, ты говорил в Бальтазаре о том, что чувствуешь, когда все надоедает. Теперь я понимаю, что ты чувствуешь.
— Это пройдет, — сказал он. — Найдешь еще что-нибудь.
— Ага, значит, депрессия прошла? И кто же причина таких перемен? Дрю?
— Не совсем…
— Он умеет напиваться, а я всегда считала это хорошим знаком. О черт, опаздываю на обед. — Она крикнула Глену, что уже идет, и прошептала в трубку: — Мы обедаем с этим струнным квартетом. Клянусь, если они за супом начнут рассуждать о четырехголосном складе, я его брошу. Пока, моя радость.
Закончив разговор, он понес мартини в архив и наконец подобрал фотографии, разбросанные на полу, — он откладывал это с тех пор, как Господин Лис вызвал в них призрачную жизнь. Это было обычное дело, но, как и многое, что он видел и делал сегодня, оно показалось ему важным, словно исполненным скрытого смысла. А может, не такого уж скрытого. Здесь, с этих фотографий, началось посвящение в тайны его нового существования. Они тогда были, так сказать, картой территории, которую он собирался исследовать. Теперь эту карту можно убрать. Путешествие началось.
Собрав фотографии, он поднялся в ванную побриться и там, в зеркале, получил подтверждение того, что ощущения, которые он испытал внизу, существуют на самом деле. Он не помнил лица, которое смотрело на него из зеркала. Нет, физиономия была его, это точно (скулы, шрамы, морщины), но смотрел он на себя (а потому и оглядывался назад) немного по-другому, а для мужчины «немного» означает все, если речь идет о том, что он видит. Перед ним было редчайшее существо во вселенной: огромное животное, которое до этого было слишком далеко от него, оставалось невидимым за ближней рощей, за холмом. На самом деле он, вероятно, только делал вид, что поиски эти нелегкие, — просто страх мешал их вести. Теперь ему хотелось узнать почему. В этом не было ничего ужасного. Мальчик стал мужчиной, волосы поседели, а кожа огрубела, потому что слишком долго подвергалась воздействию полуденных лучей.
Он подумал о лисе, который расхваливал блага гетеросексуальности, говорил о своих детях, которые производили на свет своих детей, а те — своих. Уиллу не суждено найти утешение в потомстве. У него не будет отпрыска, который унесет это лицо в вечность. Его вид состоит из одной особи.
«Предположим, что этот был последний».
Что ж, так оно и есть. И в этой мысли было что-то пронзительное и мощное, в мысли жить, умереть и исчезнуть в жаре собственного очистительного огня.
«Да будет так», — сказал он и начал бриться.
Глава 13
Дрю опоздал всего на тридцать пять минут, что было более очевидным свидетельством его энтузиазма по поводу грядущих радостей, чем нарумяненные щеки и штаны в обтяжку. Он притащил не меньше шести пакетов с продуктами — сначала из магазина в такси, потом из такси до парадной двери. Уилл предложил помощь, но Дрю сказал, что не доверяет ему (он обязательно заглянет внутрь), поцеловал его в щеку, сдерживая страсть, сказал, чтобы он отправлялся смотреть телевизор, а он сам все приготовит. Уилл, не привыкший, чтобы им помыкали, был совершенно очарован и безропотно подчинился.
Телевизор не показывал ничего такого, что привлекло бы его внимание дольше, чем на двадцать секунд. Он смотрел, почти убрав громкость и надеясь расшифровать звуки подготовки на кухне и в спальне наверху, как ребенок, пытающийся через оберточную бумагу угадать, что же за рождественский подарок он получил. Наконец Дрю вернулся. Он принял душ (волосы все еще были прилизаны) и надел более соблазнительную одежду: свободный, но хорошо скроенный жилет, из которого торчали его мощные руки и плечи, бежевые льняные брюки на завязках, которые словно специально были сшиты для облегченного доступа.
— Идем со мной, — сказал он и повел Уилла вверх по лестнице.
К этому времени за окном уже стемнело, и спальня освещалась несколькими продуманно расставленными свечами. Кровать оказалась расстелена и обложена всеми имеющимися в доме подушками, а на свежих белых простынях, устилавших пол, Дрю разложил привезенную из магазина снедь.
— Тут еды достаточно, чтобы накормить пять тысяч человек. И без всяких чудес, — сказал Уилл.
Дрю засиял.
— Излишества, если не злоупотреблять ими, полезны для здоровья, — сказал он, обнимая Уилла за талию. — Это хорошо для души. И потом, мы это заслужили.
— Неужели?
— Ну, ты-то точно. Я здесь всего лишь мальчик-раб. На эту ночь в твоем полном распоряжении.
Уилл прижался ртом к щеке Дрю, потом ко лбу, подбородку, губам.
— Сначала пир, — возразил мальчик-раб. — Я купил груши, персики, клубнику, чернику, киви (винограда нет, это клише), немного холодных омаров, немного креветок, бри, шардоне и, конечно, хлеб, шоколадный мусс, морковный пирог. Да, если хочешь, есть великолепная говядина, а к ней острая горчица. Что я пропустил? — Он оглядел разложенную еду. — Наверняка имеется что-то еще.
— Мы найдем, — сказал Уилл.
Этим они и занялись. Возлегли среди еды, как римляне, и стали есть, целоваться, потом поели еще и разделись, поели еще. Тек сок, рты были полны, аппетит утолялся и рос. Вино слегка ударило им в голову, и беседа потекла свободно. Дрю изливал душу, рассказывая о своих разочарованиях последнего десятилетия. Его повествование не было исполнено жалости к самому себе. Он остроумно и иронично описывал, как умерялись его амбиции, короче говоря, как он хотел иметь весь мир у своих ног, а оказался банкротом с пивным животом.
— Не думаю, что геи добры по отношению друг к другу, — заметил он ни с того ни с сего посреди рассказа. — А следовало бы быть повнимательнее. Ведь мы все заодно? Но как послушаешь, что говорят в баре, — свихнуться можно. «Я ненавижу черных». Или: «Я ненавижу атлетов». Или: «Я ненавижу трансвеститов, потому что они безмозглые тупицы». И я думаю: какого черта весь мир нас ненавидит?..
— Но не в Сан-Франциско.
— Это же гетто. И потому не в счет. Я приезжаю в Колорадо, и моя семейка достает меня денно и нощно, талдычит о том, что Господь хочет, чтобы я был нормальным, и если я не одумаюсь, то отправлюсь прямиком в ад.
— И что ты им отвечаешь?
— Вы с таким же успехом можете убеждать меня перестать дышать, потому что я гей вот здесь, — он ткнул себя пальцем в грудь, — душой и сердцем. Знаешь, чего я хочу?
— Чего?
— Я бы хотел, чтобы моя родня могла увидеть меня и тебя вот сейчас. Как мы бездельничаем, разговариваем, никого из себя не корчим. — Он помолчал, глядя в пол. — Ты счастлив?
— Вот сейчас?
— Да.
— Конечно.
— И я счастлив. Думаю, счастливее я никогда не был. А память у меня длинная. — Он рассмеялся. — Я помню, как увидел тебя в первый раз.
— Нет, не помнишь.
Дрю поднял на него взгляд, нежный и протестующий.
— Нет-нет, я помню, — сказал он. — Это было у Льюиса. Он давал бранч, и я пришел с Тимоти. Ты помнишь Тимоти?
— Смутно.
— Такой здоровенный старый трансвестит. Он взял меня под свое крылышко. Он привел меня с собой («Это малютка Дрю Данвуди из Мухосранска, что в Колорадо»), наверное, чтобы похвастаться. А я так нервничал, потому что там были все эти королевы, завсегдатаи вечеринок, которые знали всех и каждого…
— Или говорили, что знают всех и каждого.
— Верно. Они так часто сыпали именами, словно град шел, и время от времени кто-нибудь оценивающе поглядывал на меня, словно я кусок мяса. Я помню, ты опоздал.
— Вот оно что, — сказал Уилл. — Значит, привычку опаздывать ты перенял у меня.
— Я все у тебя перенял. Все, что хотел. Ты дарил мне свое внимание, словно ничто другое не имело значения. До того момента я не был уверен, что останусь. Думал, это все не для меня. Я чужой здесь, среди этих людей. Собирался следующим самолетом улететь домой и сделать предложение Мелиссе Митчелл, которая тут же вышла бы за меня и позволила бы делать у нее за спиной все, что мне взбредет в голову. Так я планировал, если здесь у меня ничего не получится. Но ты заставил меня поменять решение.
Уилл нежно погладил Дрю по лицу.
— Нет, — сказал он.
— Да, — ответил Дрю. — Может, тебе запомнилось это по-другому, но ты ведь не был в моей голове. Именно это и произошло. Мы даже в постель улеглись не сразу. Тимоти этак презрительно сказал, что ты плохой парень.
— Правда?
— Он сказал, ну, я не помню точно, что ты псих, что ты англичанин, что ты зажатый, что ты показушник.
— Я-то как раз не был зажатый. Остальные — может быть.
— Как бы там ни было, ты мне не позвонил, а я тебе звонить боялся, чтобы не разозлить Тимоти. Я вроде как зависел от него. Он оплатил мой билет, я жил в его квартире. А потом ты позвонил.
— А остальное — уже история.
— Не иронизируй. У нас были прекрасные моменты.
— Это я помню.
— И конечно, когда мы расстались, вернуться в Колорадо я уже не мог. Я был на крючке.
— А что сталось с Мелиссой?
— Ха. Тебе это понравится. Она вышла замуж за того парня, с которым мы дрочили друг другу, когда учились в школе.
— Так у нее склонность к гомикам, — сказал Уилл, слегка изменив позу, и Дрю снова прижался к нему.
— Может быть. Я иногда вижусь с ней, когда приезжаю домой. Ее детишки ходят в ту же школу, что и дети моего брата, и мы сталкиваемся, когда я прихожу за ними. Она все еще хорошо выглядит. Вот…
Он запрокинул голову и поцеловал Уилла в подбородок.
— Это история моей жизни.
Уилл крепче прижал его к себе.
— А что случилось с Тимоти? — спросил он. — Мы перед ним в долгу.
— Ну, он умер вот уже лет семь или восемь. Кажется, когда он заболел, его любовник бросил его, и он умер в одиночестве. Я узнал об этом после Рождества, а он умер на День благодарения. Его похоронили в Монтерее. Я езжу туда время от времени. Кладу цветы на могилу. Говорю, что все еще думаю о нем.
— Это хорошо. Ты хороший человек, ты это знаешь?
— А это важно?
— Да, я начинаю думать, что важно.
Потом они занимались любовью. Нет, это было не горячечное, не знающее никаких преград соитие их первой любви, как восемнадцать лет назад, и не слегка боязливая встреча, как несколько ночей назад. На сей раз они сошлись не в соревновании и не в трюкачестве, они сошлись как любовники. Неторопливо отдавались своей чувственности, с ленивой непринужденностью обмениваясь поцелуями и прикосновениями, но воспаляясь с каждой минутой. Каждый по-своему становился все более требовательным, каждый по-своему — более уступчивым. Они играли, возносясь на гребень волны и падая вниз, настойчиво двигаясь к пункту назначения, который они обсудили и запланировали. Уилл не трахал, никого в течение четырех лет, а Дрю, хотя прежде и был жаден до секса, дал зарок им не заниматься, поскольку это сопряжено с таким риском. Данное действо никогда, даже в менее сложные времена, не было естественным, несмотря на все разговоры фермеров со Среднего Запада про слюну и немного похоти. Это было сознательное, обусловленное страстью деяние, в особенности в разгар чумы, когда под рукой нужно было держать презерватив и смазку, а избавиться от слабой, но одолевавшей тебя тревоги (как и от эрекции) было невозможно. И вот теперь они нежно совокуплялись в гнезде из подушек и к удовольствию обоих.
Когда они закончили, Дрю отправился в душ. Мистер Чистюля — так называл его Уилл. Это не было чем-то новым: Дрю нужно было немедленно отмыться от последствий секса, когда тот заканчивался. Он говорил, что в нем живет церковный служка, на что Уилл отвечал: «Только что был англичанин. Сколько же в тебе разных людей?»
Дрю, рассмеявшись, отправился в ванную и закрыл дверь. Уилл слышал приглушенные звуки душа, плеск струй по плитке на полу, потом звук изменился — вода ударяла по плечам и спине Дрю. Он прокричал что-то, но Уилл не разобрал слов. Он потянулся, испытывая двойную роскошь усталости и сытости, сознание помутилось.
«Мне бы тоже нужно помыться, — подумал он, — я весь сальный, потный и вонючий. Дрю не ляжет со мной в постель, пока я не помоюсь».
Поэтому он изо всех сил боролся со сном, хотя это было нелегко. Два раза Уилл погружался в неглубокую дремоту. В первый раз он проснулся, когда душ выключился и Дрю стал напевать что-то немелодичное, вытираясь полотенцем. Во второй раз — услышав, что Дрю топает вниз по лестнице.
— Я пошел попить, — крикнул он. — Тебе что-нибудь надо?
Уилл, преодолевая головокружение, сел. Зевнул и посмотрел на преступника у себя между ног. «Пришлось тебе потрудиться?» — сказал он, взяв член в руку и помахав им туда-сюда. Потом сбросил ноги с кровати, перевернув одну из свечей. «Мать твою», — пробормотал он, наклоняясь, чтобы поставить ее на место. Запах погасшего фитиля резко ударил в ноздри. Когда Уилл выпрямился, комната запульсировала. Решив, что сделал это слишком быстро, он закрыл глаза. Белые пятна бились и под веками. Он вдруг ощутил приступ тошноты. Постоял, покачиваясь, в изножье кровати, ожидая, когда это ощущение пройдет, но оно, напротив, усилилось, волны тошноты поднимались из желудка. Он снова открыл глаза и двинулся к холлу, не желая закончить вечер, заблевав комнату, в которой он только что с такой нежностью занимался любовью. Он отошел от кровати не больше чем на ярд, как от боли в желудке сложился пополам. Упал на колени среди остатков пиршества, все его чувства обострились. Он ощущал запах подгнивающих фруктов, которые были свежими три часа назад, сыра, сметаны, которая теперь начала сворачиваться, словно жар этой комнаты и того, что в ней происходило, ускоряли гниение. Дурной запах был слишком силен. Его начало рвать, живот схватило судорогой, белые точки загорались перед глазами, затопляли комнату…
И в разгар этого сияния возникли образы прошедшего дня: небо, стена, Бетлинн; Дрю одетый, Дрю обнаженный; кот, цветы, мост — все это прокручивалось перед ним, как фрагмент фильма, который кто-то швырнул в пекло его головы, в этот мерцающий белый огонь, находившийся в конце всего.
«Господи, помоги мне», — попытался он сказать, уже больше не опасаясь, что в таком состоянии его увидит Дрю, теперь он хотел, чтобы Дрю пришел и погасил этот огонь…
Он поднял голову и сквозь свет посмотрел прищуренными глазами на дверь. Дрю не было видно. Уилл пополз к лестничной площадке, по пути перевернув две из трех оставшихся свечей. Пожар в его голове продолжал бушевать, вспыхивали и пожирались огнем воспоминания, похожие на крылышки мотыльков, мельтешащие, мельтешащие…
…воды Залива, подгоняемые ветром; цветы на окне Бетлинн Рейхле; вспотевшее, искаженное страстью лицо Дрю…
А потом огонь вдруг погас, его не стало в одну секунду. Он стоял на коленях в трех или четырех ярдах от двери; темнота была серой, свет — серым, еда, среди которой он стоял на коленях, лишилась цвета, его руки, ноги, член и живот — все лишилось цвета, все посерело. Это было странно приятно после приступа болезни — оказаться в прохладной камере и лишиться органов чувств. Его разум, полагал Уилл, просто пришел к выводу, что ему достаточно, и отключил все, кроме минимума внешних воздействий. Запахи гнили и свернувшейся сметаны больше его не волновали, даже липкие остатки еды вокруг не трогали.
Тошнота тоже отступила, но он не хотел рисковать и решил не двигаться, пока не придет уверенность, что она прошла совсем. Поэтому Уилл оставался на том месте, где оказался, когда это прошло, — стоял на коленях в свете единственной свечи. Он подумал, что очень скоро сюда поднимется Дрю. Увидит Уилла и пожалеет его, подойдет, утешит, обнимет. Ему нужно только проявить терпение. Он умел быть терпеливым. Он мог сидеть, не меняя позы, в течение нескольких часов. Это нетрудно. Нужно только ровно дышать и выбросить из головы бесполезные мысли. Изгнать их и ждать.
И вот — пожалуйста. На стене появилась тень. Дрю уже поднимался по лестнице. Тридцать секунд — и он будет на лестничной площадке, еще мгновение — и он поможет Уиллу вернуться в нормальное состояние. Вот он идет со стаканом воды в руке, брюки едва держатся на бедрах, тело испещрено следами поцелуев, оставленными Уиллом. Кожа вокруг сосков покраснела. Отметины от зубов на шее и щеках, аккуратные, как швы портного. Лицо в пятнах. Дрю поднял голову — ах, как медленно (в этом сером мире все происходило неспешно), — посмотрел в сторону двери, и на его лице появилось недоуменное выражение. Он, казалось, не мог разглядеть лица Уилла во мраке, а если и мог, то ему было непонятно, что же он видит. Но запах блевотины он почувствовал — это было ясно. На его лице появилось выражение отвращения, обеспокоившее Уилла. Он не хотел, чтобы его спаситель смотрел на него таким взглядом. Ему хотелось сострадания, нежности.
Дрю помедлил. Теперь он смотрел в открытую дверь. Отвращение перешло в страх. Его дыхание участилось, а когда он заговорил («Уилл?» — сказал он), голос был едва слышен.
«Черт бы тебя подрал, — подумал Уилл, — не стой ты там. Входи сюда. Да бога ради, тут нечего бояться. Входи».
Но Дрю стоял, не двигаясь. Уилл, разочарованный, оперся рукой об пол, попав в собственную жижу, и поднялся. Он попытался произнести имя Дрю, но из горла вырвался какой-то гнусный звук, скорее похожий на лай.
Дрю выпустил стакан из рук — он разбился у его ног.
— Господи! — крикнул он и бросился вниз по лестнице.
«Что это еще за ерунда?» — подумал Уилл.
Ему нужна помощь, а Дрю куда-то удирал. Он, пошатываясь, двинулся к двери, пытаясь снова позвать Дрю, но горло опять подвело. Ему удалось только добраться до лестничной площадки, до света, где Дрю мог его увидеть. Однако ноги были не надежнее, чем голосовые связки. У двери они подогнулись, и Уилл свалился бы в битое стекло, если б не схватился за косяк. Он развернулся и поплелся на площадку, вдруг осознав, что в этот неподходящий момент его безмозглый член снова стоит торчком, ударяя его по животу.
И теперь в свете, проливающемся на лестничную площадку из холла внизу, Дрю увидел своего преследователя.
— Господи Иисусе, — сказал он, страх на его лице перешел в недоумение, и он выдохнул: — Уилл?
На этот раз Уиллу удалось произнести одно слово:
— Да.
Дрю тряхнул головой.
— Что это за игры? — сказал он. — Ты меня напугал.
Босыми ногами Уилл стоял на битом стекле, но ему было все равно. Нужно остановить Дрю, не дать ему уйти. Он ухватился за перила и начал трудный путь к лестнице. Тело не слушалось, мышцы словно пытались переориентироваться. Ему хотелось снова упасть на колени, чтобы облегчить движение, хотелось двигаться быстрее в погоне за животным, которое было перед ним. Он терпелив. Он ждал в тени, пока жертва не обнаружила себя. Теперь пришло время погони…
— Прекрати, Уилл, — говорил Дрю. — Бога ради! Я серьезно!
От страха голос его стал пронзительным. Это было комично, и Уилл рассмеялся. Коротким резким смешком. Скорее собачье тявканье, а не смех.
Этот звук Дрю уже не мог вынести. Остатки мужества покинули его, и он попятился вниз по лестнице, крича что-то неразборчивое и хватая пиджак. Он был босиком и без рубашки, но это его не волновало — он хотел поскорее выбраться из дома, все остальное — мелочи. Уилл был теперь на верхней ступеньке и начал спускаться. Но осколки стекла в подошвах причиняли мучительную боль, и, миновав две ступеньки (и понимая, что не в состоянии настигнуть добычу), он сел. Дрю тем временем пытался отпереть дверь. И только когда она распахнулась и Дрю увидел перед собой улицу, он повернулся и крикнул:
— Иди ты в задницу, Уилл Рабджонс!
И он исчез, растворился в ночи.
Уилл несколько минут посидел на ступеньке, наслаждаясь порывами прохладного ветерка через открытую дверь. Гусиная кожа ничуть не уменьшила его эрекцию. Член покачивался между ног, напоминая, что для многих наслаждения ночи только начинаются. А если для других, то почему бы и не для него?
Глава 14
1
На Фолсоме был клуб «Кающийся грешник». В свои лучшие времена в середине семидесятых он назывался «Змеиный зуб» и был для Сан-Франциско тем же, что «Шахтный ствол» для Нью-Йорка: клуб, где ничто не verboten, если есть желание. В буйные ночи, двигаясь по улицам Кастро, серьезная толпа кожаных ребят пересчитывала храмы наслаждений на костяшках одного грязноватого кулака, и «Зуб» неизменно оказывался одним из пяти. Чака и Жан Пьера, владельцев клуба, давно уже не было на свете, они умерли с разницей в три недели в первые годы после прихода чумы, и некоторое время помещение пустовало, словно в память о людях, которые ушли. Но в 1987 году «Сыновья Приапа», группа онанистов, которые возвели мастурбацию в статус уважаемого занятия, заняли здание, чтобы по понедельникам проводить там вечерние сеансы групповой мастурбации. Призраки, обитавшие в здании, улыбались, видя это, потому что слухи о царящей здесь атмосфере способствовали быстрому увеличению числа «сыновей». Они организовали второй сеанс на неделе, по четвергам, а когда оказалось, что клуб не вмещает всех желающих, то и третий. В мгновение ока здание превратилось в храм, посвященный демократии пятерни. В четверговые и пятничные сборища постепенно проник элемент фетишизма (понедельничные проходили без всякой экзотики), а вскоре вожди «сыновей» превратились в бизнесменов, взяли здание в аренду и оказались во главе самого успешного секс-клуба в Сан-Франциско. Чак и Жан Пьер гордились бы, знай они, что происходит. Так появился «Кающийся грешник».
2
Нельзя сказать, что клуб был переполнен. По вторникам там обычно было тихо, и этот день не стал исключением. Всего-то три десятка посетителей бродили по залам «Грешника» среди кирпичных стен, или болтали за стойкой бара с соками (в отличие от задних помещений здесь проводились безалкогольные вечеринки), или лениво сидели в телевизионной гостиной, где показывали порнофильмы, вызывавшие чисто исторический интерес, и ничто не предвещало, что этот день чем-то запомнится.
Около половины двенадцатого в холле появился человек, чью внешность по-разному описывали люди, которые впоследствии рассказывали о событиях этого вечера. Приятной наружности, при этом наружности человека бывалого, повидавшего мир. Волосы прилизанные или редкие, в зависимости от того, кто рассказывал. Глаза темные, глубоко посаженные или невидимые за солнечными очками, опять же, смотря кто рассказывал. Никто толком не запомнил, во что он был одет. (Но он не был голым, в отличие от нескольких клиентов-эксгибиционистов, в этом сходились все.) Но и не был одет для какого-то определенного развития событий. Он не был ни кожаным парнем, ни гомосексуалом-проституткой, не косил ни под работягу, ни под полицейского. У него не было ни весла, ни хлыста. Узнав все это, слушатель известной разновидности неизбежно спрашивал: «Так какого же черта ему было надо?» На что рассказчики все как один отвечали: секса. Впрочем, не все как один. Более претенциозные могли бы ответить: телесных радостей, более грубые — мяса. Но смысл был один — этот человек (который за полтора часа поднял такую мощную волну, что в течение одного дня эта история вошла в местную мифологию) воплощал собой дух «Кающегося грешника»: существо, охваченное вожделением, готовое совокупляться с любым, кто смог бы соответствовать ярости его желаний. В этом шпажном братстве нашлось всего трое или четверо членов, готовых ответить на его вызов, и — вовсе не случайно — они были единственными гуляками в тот вечер, кто впоследствии ничего не рассказывал о пережитом. Они хранили молчание и свои фантазии, предоставляя другим болтать о том, чего они не видели и не слышали. Откровенно говоря, не более шести человек из всех остались сторонними наблюдателями. Как это частенько случалось в стародавние времена, а теперь стало редкостью, одно ничем не стесненное воображение в толпе стало сигналом к общему раскрепощению. Люди, которые прежде приходили в клуб только смотреть, в эту ночь осмелились на прикосновения и даже на большее. Завязались два романа, и оба успешные; четверо подхватили лобковых вшей, а один утверждал, что заработал гонорею, потеряв контроль над собой на обтруханном диване в телевизионной гостиной.
Что касается человека, который стал инициатором этой оргии, то он приходил и уходил несколько раз, а совокупления продолжались до самого закрытия. Несколько человек утверждали, что он заговаривал с ними, хотя и ничего не сказал. Один заявлял, что знает его, что это бывшая порнозвезда, что он отошел от дел и переехал в Орегон. Согласно этой версии, он вернулся в свои охотничьи угодья по сентиментальным причинам, чтобы затем скрыться в глуши, которая всегда забирает профессионалов секса.
Отчасти так оно и было. Человек исчез и больше никогда не возвращался, хотя все тридцать клиентов, которые были в «Кающемся грешнике» той ночью, невзирая на лобковых вшей и гонорею, пришли сюда опять (большинство на следующий же вечер) в надежде снова его увидеть. Когда он не появился, несколько человек поставили себе цель непременно обнаружить его в какой-нибудь другой дыре, но человека, которого ты видел в желтоватом свете тусклой лампы в некоем тайном месте, не так легко узнать при свете дня. Чем больше они думали и говорили о нем, тем более расплывчатыми становились их воспоминания, и неделю спустя после этого события не нашлось бы и двух свидетелей, которые сошлись бы в подробностях.
Что касается самого этого человека, то для него события того вечера остались словно в тумане, и он был благодарен за это Господу.
3
После встречи на лестнице Дрю унесся к себе домой и, вскрыв пачку сигарет, которую он держал на всякий случай (хотя видит Бог, он и представить себе не мог такого случая), сидел и курил до головокружения, размышляя о том, что ему пришлось пережить. Время от времени из его глаз текли слезы или его охватывал такой приступ дрожи, что приходилось подтягивать колени к подбородку. Он знал, что до завтрашнего утра бесполезно пытаться дать трезвую оценку тому, что случилось, и на то были причины: прежде чем отправиться к Уиллу, он принял таблетку экстази (по крайней мере, ему сказали, что это экстази), чтобы усилить ощущения. В начале вечера, до того как таблетка начала действовать, он испытывал некоторое чувство вины из-за того, что не сказал о таблетке Уиллу, но он с таким апломбом выдавал себя за человека, для которого наркотики остались в прошлом, что опасался испортить вечер, сказав правду. Потом благодаря экстази напряжение спало, и чувство вины исчезло вместе с потребностью ее загладить.
Так что же случилось потом? Какая-то отрава в таблетке внезапно начала действовать, и его стало колбасить. Это точно.
У него случился какой-то дурной кайф. Но этот ответ был половинчатым, по крайней мере так подсказывала интуиция. Дурные кайфы бывали у него и раньше. И не раз. Он видел, как размягчаются стены, взрываются жуки, летает одежда. Но сегодняшнее видение чем-то отличалось от прежних, вот только в данный момент он и сказать толком не мог — чем. Может быть, завтра он сумеет это выразить: ему показалось, будто Уилл в заговоре с ядом в его крови и дополняет психоз в венах Дрю собственным безумием. И завтра он, может быть, поймет, почему, когда человек, с которым он только что занимался любовью, вышел из спальни с опущенной головой, обливаясь потом, и вдруг на мгновение (нет, больше, чем на мгновение) лицо его исказилось, белки глаз исчезли, а зубы стали острыми, как гвозди. Почему, короче говоря, Уилл потерял сходство с человеком и на несколько секунд в его обличье появилось что-то звериное? Слишком дикое, чтобы назвать его собакой, но недостаточно — чтобы волком. На какое-то мгновение он стал похож на лиса, который заходится от смеха в предвкушении замышляемой проказы.
Глава 15
1
Хьюго никогда не был сентиментальным. Неотъемлемая обязанность философа состояла, по его утверждению, в том, чтобы отвергнуть дешевые эмоции и оценивать реальность, забыв о чувствах, которые мешают объективности. Это не означало, что время от времени он не проявлял слабость. Когда — теперь уже двенадцать лет тому назад — Элеонор оставила его, он обнаружил, что подвержен воздействию всякого рода пустозвонства, которое в любое другое время совершенно его не трогало. Он стал остро осознавать, как сильно поп-культура пропитана томлением песни о любви и сердечной утрате на радио, истории трагических несовпадений характеров в мыльных операх, за просмотром которых он заставал Адель по вечерам. Да что говорить — даже люди его уровня отдавали дань таким тривиальностям. Мужчины и женщины его возраста и репутации изучали семиотику рыцарского романа. Такие явления ужасали его, а то, что он сам. готов им поддаться, вызывало оторопь. А потому он еще сильнее ожесточал свое сердце против бывшей жены. Когда она в следующем январе (ушла она в июле) предложила помириться, он ответил отказом, испытывая отвращение, которое в немалой степени подпитывалось злостью на собственную слабость. Любовные песни оставили на его сердце шрамы, и он ненавидел себя за это. Он никогда больше не будет ранимым.
Но память по-прежнему восставала против доводов разума. Когда каждый год в конце августа появлялись первые признаки осени — холод по вечерам, дымный запах в воздухе, — он вспоминал, как они жили с Элеонор в их лучшие годы. Как он гордился тем, что она рядом, как был счастлив, когда появились плоды их супружества, когда он стал отцом двух сыновей, которые, как он думал, вырастут и будут его боготворить. В первые годы их брака они сидели бок о бок с Элеонор по вечерам, планируя свою жизнь. Он получит кафедру в одном из престижных университетов, будет пару дней в неделю читать лекции, а в остальное время писать книги, которые изменят направление западной мысли. Она тем временем будет воспитывать их сыновей, а потом — когда дети станут духовно независимы (что произойдет довольно быстро при родителях с такой сильной волей), — она вернется к области своих интересов, а именно — к генеалогии. Она тоже, вполне вероятно, напишет книгу и получит свою долю славы.
Такова была мечта. А потом погиб Натаниэль, и в один день все их планы пошли прахом. Нервы Элеонор, которые и без того никуда не годились, требовали все больше и больше лекарств; книги, которые собирался написать Хьюго, никак не могли найти путь из его головы на бумагу. А переезд из Манчестера (казавшийся тогда блестящим рациональным решением) принес новый урожай неприятностей. Худшей была первая осень, тут сомнений не было. Хотя и позднее случались плохие времена, именно безумие того октября и ноября лишили его оптимизма. Натаниэль, в котором воплотились все добродетели родителей (сострадательность и изящество Элеонор, жесткий прагматизм и верность истине Хьюго), умер. А Уилл стал бедокуром, его выходки и скрытность только усиливали уверенность Элеонор в том, что все лучшее покинуло этот мир, а потому нет ничего плохого в том, что она доводит себя до прострации.
Мрачные воспоминания, о чем ни думай. И все же, когда он размышлял об Элеонор (а делал он это часто), сентиментальные песни по-прежнему находили путь к его сердцу, и он ощущал прежнюю тоску в горле и в груди. Нет, он не хотел ее возвращения (после ухода жены он устроил свою жизнь, и довольно неплохо, хотя и на свой, неромантический лад), но годы, что они прожили вместе, — плохие, хорошие, никакие — ушли в прошлое, и теперь, вызывая перед мысленным взором ее лицо, он одновременно вспоминал и золотой век, когда покорение самых высоких вершин еще казалось возможным. И тогда против своего желания он томился. Не по этой женщине, и не по годам, прожитым с нею, и, конечно, не по оставшемуся сыну, а по тому Хьюго, который когда-то настолько владел собой, что верил в собственную значимость.
Теперь с этим было покончено. Он не изменит мир мысли блестяще сформулированными тезисами. Он даже не в силах изменить выражение лиц своих учеников, которые сидят перед ним на занятиях: тупомордые молодые бездельники, которых не может воспламенить его искра; да он больше и не пытался это сделать. Он перестал читать работы своих коллег (все равно большинство их книг были неудобоваримой жвачкой), и книги, что когда-то были его библиями, в особенности Хайдеггер и Витгенштейн, лежали без дела. Он их исчерпал. А точнее, исчерпал свое взаимодействие с ними. Дело было не в том, что они больше ничему не могли его научить, просто у него не осталось к этому интереса. Философия не сделала его ни на йоту счастливее. Как и многое в жизни, прежде она виделась чем-то важным (хранилищем смысла и просвещения), но на поверку оказалась пустышкой.
По этой причине после ухода Элеонор он не вернулся в Манчестер: у него не было никакого желания тревожить могилы ученых мужей, чтобы накопать материал на какую-нибудь жалкую книгу. Другой причиной была Адель. Ее муж Дональд умер от сожравшего его рака за два года до ухода Элеонор, и во вдовстве эта женщина стала гораздо более внимательной, чем прежде, к нуждам хозяйства Рабджонса. Хьюго нравились ее простые манеры, простая кухня, простые эмоции, и хотя ее увядшая красота не могла сравниться с красотой Элеонор, он без всяких колебаний соблазнил ее. Возможно, «соблазнил» — слишком сильное слово. Она терпеть не могла всякого рода хитрости, и он в конечном счете уложил ее в свою постель, сказав напрямик, что ему нужно женское тепло, а ей наверняка не хватает общества мужчины. Она время от времени повторяла, что ей нужен человек, к которому она могла бы приклониться, в особенности холодными ночами. В ту неделю, когда происходил этот разговор, стоял лютый холод, и Хьюго не преминул указать ей на это. Она соблазнительно улыбнулась ему пухлым, в ямочках, лицом — и они легли вместе. Такое жизненное устройство постепенно вошло в норму. Дома она спала четыре ночи в неделю, но по средам, пятницам и субботам оставалась у Хьюго. Когда завершился бракоразводный процесс с Элеонор, он даже предложил Адели выйти за него замуж, но она, к его удивлению, сказала, что и так вполне счастлива. У нее было достаточно мужей — хватит на одну жизнь, сказала она. Так они не связаны друг с другом, и это к лучшему.
2
Проходили дни, не оставляя никакого следа, и, несмотря на разочарования, Хьюго стал чувствовать себя в Бернт-Йарли совсем как дома — он прежде и предположить не мог, что так будет. Он не особенно любил природу (теоретически природа у него возражений не вызывала, а на практике была отвратительной и зловонной), но ему нравился сельскохозяйственный цикл, хотя в душе Хьюго был горожанин. Поля вспахивались, засеивались, обрабатывались, с них снимался урожай; рождался, выхаживался, забивался и съедался скот. Он запустил дом, который теперь был слишком велик для него. Его не волновало, что канавы нужно прокопать заново, что оконные рамы прогнили. Когда кто-нибудь в пивной говорил, что стена сада перед домом частично обрушилась, он отвечал, что рад этому: теперь овцы могут приходить туда и пастись.
Он знал, что в деревне его всё больше считают не в своем уме, но ничего не делал, чтобы восстановить репутацию. В прежние времена в том, что касалось костюмов и другой одежды, он был настоящим павлином. Теперь же просто надевал то, что попадалось под руку, и нередко получались весьма замысловатые сочетания. В людных местах вроде паба из-за глухоты (он стал глуховат на левое ухо и гораздо сильнее на правое) он не говорил, а кричал, что лишь усиливало впечатление человека немного не в себе. Он мог часами сидеть в пабе, непрерывно попивая бренди, высказывая свое мнение по любому вопросу; послушать его в разгар ожесточенных споров — ни за что не скажешь, что перед тобой человек, разуверившийся в мире. Он горячо рассуждал о политике (под давлением Хьюго все еще называл себя марксистом), религии (конечно, это опиум для народа), расах, разоружении или французах, его умение спорить по-прежнему было на высоте и позволяло выигрывать два из трех раундов, даже если ему приходилось отстаивать позицию, в которую он не верил, а так оно и было в большинстве случаев.
Уилл — вот единственная тема, на которую он отказывался говорить, хотя репутация Уилла, конечно, укрепилась, а потому люди проявляли к нему интерес. Очень редко, если Хьюго на три-четыре порции бренди перебирал свою норму, он давал уклончивый ответ на чей-нибудь вопрос, но люди, хорошо его знавшие, скоро поняли, что отец не гордится собственным чадом. Те, у кого была хорошая память, знали почему. Мальчишка Рабджонс был замешан, пожалуй, в самом мрачном эпизоде в истории Бернт-Йарли. Спустя двадцать лет дочь Делберта Доннели в первое воскресенье каждого месяца все еще возлагала цветы на могилу отца, а вознаграждение за сведения, которые могли бы привести к аресту убийц (обещанное мясным бароном из Галифакса, у которого Делберт покупал пироги и сосиски), все еще ожидало информатора. В день своей гибели, как рассказывали, Делберт был добрым самаритянином, разыскивал в метель сбежавшего ребенка, который, по мнению тех, кто еще продолжал размышлять об этом таинственном происшествии, каким-то образом пособничал убийцам. Конечно, ничего так и не было доказано, но любой, кто следил за восхождением Уилла Рабджонса на вершину славы, отмечал извращенность его работ. Никто в деревне, кроме разве что Хьюго, никогда бы не использовал этого слова — «извращенность». Они бы сказали: «маленько странноватые», или «немного не того», или — если впадали в суеверное настроение — «дьявольское наваждение». Шляться по миру, как это делал он, чтобы выискивать умирающих животных и фотографировать их, — нет, в этом определенно было что-то нехорошее или нездоровое. Для тех, кому было не все равно, это стало еще одним подтверждением того, что Уильям Рабджонс, мужчина и мальчишка, был порченый. Такой порченый, что его отец даже не хотел признавать своего отцовства.
Но молчание Хьюго вовсе не означало, что он не думает об Уилле. Хотя он редко говорил с сыном, а когда это случалось, разговор не отличался теплотой, тайны той зимы, со времени которой прошли уже почти три десятилетия (и участие его сына во всех этих событиях), с каждым годом злили его все больше, и на то была причина, в которой он никому ни за что не признался бы. Философия его предала, любовь предала, амбиции предали, и теперь ему светил один луч надежды — неизвестное. Оно, конечно, было повсюду. В новых физических открытиях, в болезнях, в глазах соседа. Но самое близкое столкновение с неизвестным состоялось в ту горестную ночь много лет назад. Если б он тогда понял, что происходит нечто экстраординарное, то присмотрелся бы повнимательнее, запомнил бы признаки, чтобы впоследствии найти путь к нему. Но он в то время был слишком занят другим — он трудился над тем, чтобы быть Хьюго, а потому ни на что не обращал внимания. И только теперь, когда все эти сопутствующие обстоятельства отпали, он увидел мерцающую тайну, холодную, далекую и неизменную, как звезда.
В «Ньюсуик» он прочел интервью, в котором его сын на вопрос, какие качества он больше всего в себе ценит, ответил: терпение.
«Это у него от меня, — подумал Хьюго. — Я умею ждать».
Именно так он теперь, не в Манчестере, проводил дни. Сидел в своем кабинете и курил французские сигареты — ждал. Когда приходила Адель с чаем или сэндвичем, он делал вид, что занят бумагами, погружен в какую-то глубокую мысль, но как только она уходила, снова принимался смотреть в окно, разглядывал тени от облаков на холмах за домом. Он не знал точно, чего ждет, но доверял своему разуму и был уверен, что поймет, когда это наступит.
Глава 16
То лето было влажным, дожди в начале августа шли не переставая, отчего большая часть урожая полегла, молотьбу пришлось начать раньше времени. Теперь, за неделю до сентября, поля все еще были залиты водой, и уцелевшее после потопа сено гнило в снопах.
— Для таких, как вы, это хоть бы что, — сказал в тот вечер в пабе Кен Мидлтон, которому принадлежал самый большой надел посевной земли в долине; слова его были обращены к Хьюго. — Вам не нужно думать о таких вещах, в отличие от нас, трудяг.
— Мыслители и есть самые настоящие трудяги, Кеннет, — возразил Хьюго. — Просто у нас пот не течет от работы.
— Дело не только в дожде, — вступил в разговор Мэтью Солс. — Тут все одно к одному.
Солс был собутыльником Мидлтона; и в лучшие времена это было мрачное сочетание.
— Даже мой старик говорит, что все идет прахом.
Хьюго уже попался в начале года — такими же речами его донимал Джефри, папаша Мэтью. Хьюго тогда согласился (хотя внутренний голос подсказывал, что делать этого не надо) сопровождать Адель на Летнюю ярмарку, где она выставила на ежегодный конкурс свой маринованный лук. Участвовала в конкурсе и жена Джефри, и, пока женщины болтали между собой (сохраняя естественную сдержанность конкуренток), Хьюго должен был выносить старика Солса. Без малейшей провокации со стороны Хьюго тот разразился монологом на тему убийства, сопровождая свое мрачное выступление подробностями недавнего убийства в Ньюкасле одного ребенка другим. Мир теперь стал совсем, совсем другим, снова и снова повторял он. То, что раньше невозможно было представить, теперь стало обыденностью. Мир стал совсем другим.
— Знаете, в чем беда вашего старика, Мэтью? — спросил Хьюго.
— У него крыша съехала, — вставил Мидлтон.
— Вот это совершенно верно, — сказал Хьюго. — Но я думал о другом.
Он допил бренди и поставил стакан на стойку бара.
— Он стар. А старики любят думать, что все идет к концу. С такой мыслью легче умирать.
Мэтью не ответил. Он просто сидел, уставясь в свое пиво. Но Мидлтон спросил:
— Говорите по собственному опыту?
Хьюго улыбнулся.
— Думаю, я протяну еще несколько лет, — сказал он. — Ну что ж, джентльмены, у меня это последний на сегодня стакан. Может, встретимся завтра.
Он, конечно, лгал. Ему не нужны были еще несколько лет, чтобы понять, как смотрит на мир отец Мэтью. Он чувствовал, как в нем формируется такой взгляд. Дурные новости доставляли ему какую-то мрачную радость. Какой человек в здравом уме, знающий, что жить ему осталось недолго, будет желать миру в свое отсутствие благополучия и процветания? Возможно, его прогнозы были бы иными, будь у него внуки, тогда среди этого потопа и эпидемии убийств он бы нашел повод для оптимизма. Но Натаниэль, который наверняка подарил бы ему превосходных внуков и внучек, вот уже тридцать лет был мертв, а с Уилла что взять — гомосексуалист. Зачем надеяться на лучшее для мира, в котором после его смерти не останется ни одного человека, которого бы он любил.
Конечно, он получал удовольствие, разыгрывая пророка Апокалипсиса. Тем вечером он шел домой пружинящей походкой (а он всегда шел пешком, даже зимой: слишком любил бренди и нередко перебирал, а потому не рисковал садиться за руль), так как разговор в пабе был не слишком оптимистичным. Размахивая тростью, которую он брал с собой больше для шика, чем для опоры, он вышел из света фонарей и двинулся по темной дороге — до дома оставалась еще миля. Он не испытывал беспокойства, шагая в темноте. Тут не было ни разбойников, ни грабителей, которые напали бы на идущего в одиночестве подвыпившего джентльмена. Да он вообще редко кого здесь встречал, на этой дороге.
Но нынешний вечер стал исключением. Пройдя где-то треть мили, он увидел двух человек — мужчину и женщину, которые шли ему навстречу. Хотя вечер был безлунный, звезды светили ярко, и он уже с двадцати ярдов понял, что их не знает. Может, это туристы, которые вышли подышать ночным воздухом? Беглецы из города, для которых зрелище темных холмов и звездного неба — нечто необыкновенное?
Но чем ближе он подходил, тем громче говорил ему внутренний голос: развернись и беги назад. Он сказал себе: не будь старым дураком. Пожелаешь доброго вечера, когда с ними поравняешься, только и всего. Он ускорил шаг и уже собирался заговорить, когда мужчина — в серебристом свете он выглядел поразительно — сказал:
— Хьюго? Это вы?
— Да, это я, — сказал Хьюго. — Мы разве…
— Мы заходили в дом, — подхватила женщина, — искали вас, но не нашли…
— И отправились на поиски, — продолжил мужчина.
— Мы знакомы? — спросил Хьюго.
— Были когда-то давно, — ответил мужчина.
На вид ему было тридцать два или тридцать три, но что-то в его внешности говорило Хьюго, что это только из-за игры света.
— Вы, случайно, не были моим учеником?
— Нет, и близко не лежало, — ответил мужчина.
— Что ж, тогда я просто теряюсь, — сказал Хьюго, начиная испытывать беспокойство.
— Мы знаем вашего сына, — объяснила женщина, — Уилла.
— Вот как. Тогда желаю вам удачи, — сухо сказал он. — Хорошая ночь.
И с этими словами двинулся прочь.
— Где он? — спросила женщина, когда Хьюго прошел мимо.
— Не знаю, — ответил он, не оборачиваясь. — Он может быть где угодно. Он не сидит на месте. Если вы его друзья, то должны знать, какой он непоседа.
— Постойте! — сказал мужчина и, оставив подружку, двинулся за Хьюго.
В его манерах не было ничего агрессивного, но Хьюго крепче сжал трость на случай, если придется защищаться.
— Если бы вы могли нам помочь…
— Помочь?..
Хьюго повернулся, предпочитая спровадить незнакомца, стоя к нему лицом, чем слышать шаги у себя за спиной.
— …найти Уилла, — сказал мужчина как-то слишком развязно.
«Экая мерзость, — подумал Хьюго, — что за панибратство у нынешних молодых. Американское влияние, это точно. Минуты не поговорили — и уже дружки-приятели. Просто отвратительно».
— Если хотите написать ему письмо, — сказал Хьюго, — я бы посоветовал сделать это через его издателей.
— Вы его отец…
— Это мое горе, — отрезал Хьюго. — Но если вы его почитатели…
— Да, почитатели, — сказала женщина.
— …то должен вас предупредить: лучше вам не встречаться с ним во плоти, чтобы не разочароваться.
— Мы знаем, что он из себя представляет, — сказал мужчина. — Мы все знаем, что он из себя представляет, Хьюго. А вы и я в особенности.
Этого умозаключения о некоем сходстве между ними Хьюго просто не мог вынести. Он помахал тростью перед лицом нахала.
— Нам абсолютно нечего сказать друг другу, — выпалил он. — А теперь оставьте меня в покое.
Он стал отступать назад, предполагая, что собеседник бросится за ним. Но мужчина просто стоял, держа руки в карманах, и смотрел, как Хьюго пятится.
— Чего вы боитесь? — спросил он.
— Абсолютно ничего, — ответил Хьюго.
— Ну уж этому я ни за что не поверю. Вы философ. И должны разбираться в таких вещах.
— Никакой я не философ, — ответил Хьюго, не поддаваясь на лесть. — Я третьеразрядный учитель третьеразрядных учеников, которых ничуть не интересует то, что я пытаюсь им внушить. Это моя судьба, а поскольку я мог бы принести и больше вреда, то я горжусь тем, что делаю. Моя жена живет в Париже с мужчиной, который в два раза младше меня, мой любимый сын умер вот уже тридцать лет назад, а другой — самовлюбленный педераст, чье самомнение превосходит все его достижения. Понятно? Вы удовлетворены? Я ясно излагаю? Короче говоря, теперь я могу идти?!
— Ах, — тихо сказала женщина, — я так вам сочувствую.
— Почему?
— Вы потеряли ребенка, — сказала она. — Мы сами потеряли нескольких. Мы с Джекобом. От такой утраты невозможно оправиться.
— С Джекобом? — пробормотал Хьюго и в ту же секунду понял, с кем разговаривает.
На него нахлынула волна чувств, в которых он не мог разобраться.
— Да, это мы, — вполголоса сказал мужчина, увидев, что их узнали.
«Облегчение, — подумал Хьюго. — Вот что я чувствую — облегчение. Ожидание кончилось. Тайна здесь, передо мной, или, по крайней мере, средства к ее открытию».
— А это, конечно, Роза, — сказал Стип.
Роза сделала комический реверанс.
— Ну так что, будем друзьями, Хьюго?
— Я… не знаю.
— О, я понимаю, что вы думаете. Вы думаете о Делберте Доннели. Это ее рук дело, и я не буду вводить вас в заблуждение. Она иногда может быть жестокой, даже опасной, если разозлится. Но мы понесли за это наказание. Мы провели тридцать лет в глуши, не зная, где на следующий день преклоним главу.
— Так почему вы решили вернуться? — спросил Хьюго.
— У нас были на то причины, — ответил Джекоб.
— Скажи ему, — добавила Роза. — Мы вернулись за Уиллом.
— Я не могу…
— Да, мы знаем, — сказал Джекоб, — вы с ним не разговариваете, и он вам безразличен.
— Верно.
— Что ж… будем надеяться, что вы ему не так безразличны, как он вам.
— Это что значит?
— Будем надеяться, что он поспешит к вам, когда узнает, что вы попали в беду.
— Надеюсь, это не угроза, — сказал Хьюго. — Потому что если это…
Удар застал его врасплох. Он не заметил ни блеска в глазах Стипа, никакого другого намека (пусть самого слабого) на то, что вежливая болтовня закончилась. Только что он улыбался, был сама вежливость, а в следующее мгновение нанес Хьюго такой удар, что тот отлетел на пять ярдов.
— Не делай этого.
— Заткнись, — сказал Джекоб и, направившись туда, где лежал Хьюго, подобрал трость, которой тот размахивал две минуты назад.
Пока Хьюго стонал у его ног, Джекоб рассмотрел трость, проведя рукой от одного ее конца до другого. Потом поднял над головой и обрушил на Хьюго — раз, другой, третий. За первым ударом последовал мучительный крик, за вторым — стон, за третьим — тишина.
— Ты его, случайно, не убил? — спросила Роза, подходя к Джекобу.
— Нет, конечно, я его не убил, — ответил тот, бросая трость рядом с ее хозяином. — Я хочу, чтобы он еще немного продержался.
Он присел на корточки рядом с лежащим без сознания человеком. С озабоченностью, которой мог бы посрамить любого врача, протянул руку и тыльной стороной ладони коснулся щеки Хьюго.
— Вы со мной, мой друг? — сказал он и потер щеку. — Хьюго, вы меня слышите?
Хьюго жалобно застонал.
— Будем считать, что это «да», хорошо? — спросил Джекоб.
Ответом ему был стон.
— План, значит, такой, — сказал Джекоб. — Мы скоро уйдем отсюда, и если не пригласим кого-нибудь вам помочь, то шансы, что вы умрете еще до рассвета, выше среднего. Вы понимаете, что я говорю? Кивните, если понимаете.
Хьюго едва заметно кивнул.
— Превосходно. Значит, все зависит от вас. Вы хотите умереть здесь, под звездами? Думаю, никто не пойдет этой дорогой до завтрашнего утра, так что это место будет принадлежать только вам.
Хьюго попытался что-то сказать.
— Извините, но я вас не понимаю. Что вы сказали?
Хьюго издал едва слышное рыдание.
— Ах, вот оно что… вы плачете. Роза, он плачет.
. — Он не хочет оставаться здесь в одиночестве. Это ваша мужская беда, — посетовала Роза. — Вы часто становитесь словно малые дети.
Джекоб снова обратился к Хьюго:
— Вы это слышали? Она думает, будто мы малые дети. Она в этом мало смыслит. Она не знает, что нам приходится переживать. Вы не хотите оставаться здесь в одиночестве. Вы хотите, чтобы мы нашли телефон и позвонили кому-нибудь, чтобы за вами пришли?
Хьюго кивнул.
— Я это сделаю, мой друг, — сказал он. — Но в ответ и вы должны мне кое-что пообещать. Я хочу, чтобы вы ни единым словом не обмолвились об этом Уиллу. Вы меня понимаете? Если он приедет к вам и вы скажете ему что-нибудь о нас, то ваши нынешние чувства — паника, одиночество — покажутся детскими игрушками по сравнению с тем, что мы с вами сделаем. Вы меня слышите? Детскими игрушками. Кивните, если поняли.
Хьюго кивнул.
— Прекрасно. Можете больше не думать об этом. Он… как вы его назвали? Самовлюбленный педераст? Вы явно не слишком большой его поклонник. Тогда как я… я ему предан. По-своему. Разве не странно? Я, конечно, не видел его тридцать лет, так что, возможно, мои чувства изменились…
Его голос замер. Он вздохнул и встал.
— Лежите и не двигайтесь, — посоветовала Роза. — Возможно, у вас сломаны ребра — вы же не хотите проткнуть себе легкие.
Она повернулась к Джекобу.
— Ну, ты идешь?
— Да. — Он посмотрел прямо в глаза Хьюго. — Наслаждайтесь звездами.
Глава 17
1
На следующее утро после любовного приступа Уилл проснулся на полу в гостиной, куда, очевидно, скатился с дивана и где устроил гнездо из одежды, которую сбросил ночью. Чувствовал он себя хуже некуда. Все тело болело, даже зубы и язык. Глаза горели в глазницах. Он поднялся — ноги держали не слишком надежно — и поплелся в ванную. Там Уилл сполоснул лицо холодной водой и посмотрел на себя в зеркало. Спокойствие и ясность, которые стали для него таким откровением накануне, исчезли. Лицо, на которое он смотрел, было неприглядно: бледная кожа, красные круги вокруг глаз, опухшие губы. Что он устроил? Уилл смутно помнил какие-то препирательства с Дрю, но понятия не имел, о чем шла речь, а тем более как все разрешилось, если только разрешилось. Он явно пустился во все тяжкие, и, судя по состоянию тела, гулянка была та еще. У него были царапины на спине и груди, следы укусов на плечах. А еще более очевидные свидетельства обнаружились между ног — член и мошонка были такими красными и кровоточащими, словно их терли наждаком.
— Вопрос номер один, — сказал он, разглядывая свой пах, — что за хренью мы занимались? И вопрос номер два кому, черт бы его драл, нужно приносить извинения?
Когда он решился наконец войти в спальню, его взгляду, конечно же, предстал хаос. В воздухе стоял запах тронутой гнилью пищи, застоялой блевотины, на полу был разбросан мусор.
Он стоял в дверях, разглядывая следы пиршества, и осколки мучительных воспоминаний о том, как закончилось празднество, складывались в его голове в нечто цельное. Вчера он полз на четвереньках по этому мусору? И блевал, как обожравшийся римлянин. Уилл вышел на лестничную площадку, где увидел кровь и битое стекло, — он порезал ногу, пробираясь сюда..
Что случилось потом? Мозг не хотел вспоминать. Уилл не искал ответы в своей памяти, он оставил эти фрагменты с мусором там, где они были, и, закрыв дверь в спальню, пошел в ванную. В этом была некая система, подумал он: спишь, пробуждаешься, принимаешь душ, пробуждаешься снова, будто цикл ежедневных дел использовал в своих целях Господин Лис. Хитроумный трюк: с помощью безопаснейших ритуалов домашней жизни вынудить его раскрыть свои мысли. Принятие душа оказалось делом довольно непростым: мыло и вода находили на его коже ссадины, которых он не заметил. Но, помывшись, Уилл почувствовал себя лучше. Он вытирался, когда услышал резкий стук в дверь. Обмотав полотенце вокруг бедер, он пошел к лестнице, стараясь не наступить на осколки. Стук повторился, и он услышал голос Адрианны:
— Эй, Уилл! Уилл? Ты дома?
— Я дома, — сказал он, открывая дверь.
— Твой телефон не работает. Я звонила беспрерывно целый час. Можно войти? — Она оглядела его. — Ну, парень, кажется, ты погулял.
Он пошел на кухню, она следом.
— Что у тебя со спиной? — спросила она. — Нет-нет, можешь не отвечать.
— Ты хочешь кофе или?..
— Я приготовлю. Тебе нужно позвонить в Англию.
— Зачем?
— Что-то случилось с твоим отцом. Он жив, но что-то с ним случилось. Мне они не захотели рассказать.
— Кто тебе не захотел рассказать?
— Твои агенты в Нью-Йорке. Тебя, судя по всему, кто-то ищет. И этот кто-то позвонил им, они попытались найти тебя, но не смогли, поэтому позвонили мне, но и я не смогла тебя найти…
Она продолжала говорить, а Уилл вышел в гостиную, где обнаружил, что телефон отключен. Дело рук Дрю, чтобы никто не помешал им во время любовных утех. Уилл вставил шнур в розетку.
— Ты не знаешь, кто звонил?
— Кто-то по имени Адель.
— Адель?
— Слушаю.
— Это Уилл.
— Боже мой. Боже мой, Уилл. Я пыталась связаться с тобой…
— Да, я…
— Он в ужасном состоянии. Просто в ужасном.
— Что с ним случилось?
— Мы толком не знаем. То есть кто-то пытался его убить — это все, что нам известно.
— В Манчестере?
— Нет-нет, здесь. В полумиле от дома.
— Господи.
— Его безжалостно избили. У него сотрясение. Сломаны ребра и рука.
— Полиция знает, чьих это рук дело?
— Нет, но я думаю, сам он знает, только не говорит. Это странно. И это пугает меня… очень. Что, если тот, кто это сделал… — Ее голос потонул в рыданиях. — Кто это сделал, вернется… я просто не знаю, к кому еще обратиться… поэтому… я знаю, вы с ним давно не разговаривали… но, я думаю, ты должен его увидеть…
То, что она имела в виду, было совершенно очевидно, хотя она и не облекла это в слова она боялась, что Хьюго не выживет.
— Я приеду, — сказал Уилл.
— Приедешь?
— Конечно.
— Это замечательно. — Такая перспектива ее обрадовала. — Я понимаю, это может показаться эгоистичным с моей стороны, но ты снимаешь такой груз с моих плеч.
— Тут нет никакого эгоизма, — сказал Уилл. — Я сейчас же начну собираться, а как только прилечу в Лондон, позвоню вам.
— Сказать ему?
— Что я буду? Нет, думаю, не надо. Может, он и не захочет меня видеть. Пусть это будет сюрприз.
На этом разговор закончился. Уилл вкратце пересказал Адрианне то, что узнал, и попросил ее заказать билеты на самолет — ближайший рейс любой авиакомпании. Оставив ее на телефоне внизу, он пошел наверх собираться. Это, конечно, означало, что он должен вернуться в кавардак спальни, что не предвещало особого удовольствия. Он завернул остатки еды в простыни, на которых они пиршествовали с Дрю, засунул все это в пластиковые мешки и вынес на лестничную площадку, чтобы потом унести вниз. Затем открыл окно, чтобы проветрить помещение, и, вытащив из шкафа чемоданы, стал складывать вещи.
Адрианна заказала билет на рейс из Сан-Франциско на вечер. Уилл должен был прилететь в аэропорт Хитроу на следующий день около полудня.
— Если не возражаешь, я бы хотела, пока тебя не будет, прийти и посмотреть те фотографии, что ты сорвал…
— «Чахоточники»?
— Да. Я знаю, ты думаешь, я спятила. Но из этих фотографий можно сделать книгу. Или по меньшей мере выставку.
— Бога ради. Сейчас я не хочу видеть ни одной фотографии. Они все твои.
— Ну, это, пожалуй, чересчур.
— Именно так я себя и чувствую — чересчур.
— Есть причины?
Тема была слишком серьезная, чтобы объяснять, даже если бы у него нашлись слова, в чем он сильно сомневался.
— Давай поговорим об этом, когда я вернусь, — сказал он.
— Ты надолго?
Уилл пожал плечами.
— Не знаю. Если он умирает, дождусь конца. Ведь это моя обязанность?
— Странный вопрос.
— Да. У нас странные отношения. Не забывай, мы десять лет не разговаривали.
— Но ты о нем говорил.
— Нет, не говорил.
— Поверь мне, Уилл, говорил. Обычно это были небрежные замечания, но я составила о нем достаточно полное представление.
— А знаешь, это чертовски интересная мысль. Я должен снять его. Сделать что-то такое, что сохранит его для последующих поколений.
— Человек, который был отцом Уилла Рабджонса.
— Нет-нет, — сказал Уилл, возвращаясь за камерой. — Это был не Хьюго.
А когда Адрианна спросила, кто же был его отцом, черт побери, если не Хьюго, Уилл, конечно, не ответил.
2
Перед отъездом в аэропорт он заехал к Дрю и Патрику. Перед этим несколько раз звонил Дрю, но тот не брал трубку, поэтому он взял такси и поехал к нему домой в Кумберленд. Сквозь прутья калитки он увидел на дорожке велосипед Дрю — почти стопроцентное доказательство, что хозяин дома, но сколько Уилл ни нажимал на кнопку звонка, никто не ответил. Он был готов к такому развитию событий — привез записку, которую сунул между калиткой и кирпичом. Всего три-четыре строчки, в которых он сообщал Дрю, что должен неожиданно вылететь в Англию и надеется на скорую встречу. После этого он вернулся в такси, которое должно было отвезти его на Кастро к Патрику. Здесь на звонок ответили, но не Патрик, а Рафаэль, который бешено чихал, глаза налились кровью.
— Аллергия? — спросил Уилл.
— Нет, — ответил Рафаэль. — Пат только что приехал из больницы. Плохие новости.
— Это Уилл? — раздался голос Патрика из гостиной.
— Прошу, — вполголоса сказал Рафаэль и исчез в кухне, продолжая чихать.
Патрик сидел перед окном (где же еще?), хотя города не было видно из-за тумана.
— Пододвинь стул, — сказал Патрик, и он так и сделал. — Вид испортился, ну да черт с ним.
— Рафаэль сказал, ты был в больнице.
— Я ведь познакомил тебя на вечеринке с моим доктором? Франком Уэбстером? Такой невысокий с пузом. Злоупотребляет одеколоном. Так вот, сегодня утром я ездил к нему, и он сказал напрямик: он сделал все, что было в его силах. Я слабею, и он ничем не может мне помочь.
Из кухни донесся новый залп чиханий.
— Господи боже мой, бедняга Рафаэль. Стоит ему расстроиться, как он начинает чихать. Это продлится несколько часов. Я с ним и всей его семьей (у него три брата и три сестры) ездил на похороны его матушки, так они все чихают. Я ни слова не расслышал из того, что говорил священник.
Это все больше становилось похоже на одну из историй Патрика.
«Ну и слава богу», — подумал Уилл, потому что на лице Патрика появилась улыбка.
— Ты помнишь того хорошенького французика, с которым встречался Льюис? Мариуса? Ты с ним как-то раз перепихнулся.
— Ничего я не перепихнулся.
— Значит, ты был один такой. Но дело не в этом. Он начинал чихать, как только кончит. И чихал, и чихал, и чихал. Он у Льюиса чихнул и свалился с лестницы. Клянусь тебе.
— Ужасно.
— Ты мне не веришь.
— Ни одному слову.
Пат с ухмылкой посмотрел на Уилла.
— Итак, — сказал он, — чему я обязан удовольствию видеть тебя?
— Ты мне рассказывал о Уэбстере.
— Это может подождать. У тебя такое целеустремленное выражение лица. Что произошло?
— Мне нужно лететь в Англию. Самолет сегодня вечером.
— Неожиданно.
— У отца проблемы. Кто-то его избил.
— В день преступления ты был здесь, — сказал Патрик. — Я готов подтвердить твое алиби под присягой.
— Его серьезно избили, Пат.
— Насколько?
— Не знаю. Выясню, когда прилечу. Вот такая у меня история. А теперь вернемся к Уэбстеру.
Патрик вздохнул.
— У меня с ним сегодня состоялся откровенный разговор. Он очень старался. Если появляются какие-то новые средства, мы всегда в курсе. Но… — Он пожал плечами. — Видимо, мы исчерпали все возможности.
Он снова посмотрел на Уилла.
— Дело дрянь, Уилл. Болезнь. Мы все на это насмотрелись и знаем, как оно бывает. Но со мной этого не случится.
Судя по всему, Патрик был готов сражаться до конца, но в его голосе сквозило, что он смирился с поражением.
— Пару ночей назад мне приснился сон. Я был в лесу, в темном лесу. И совсем раздетый. Но ничего сексуального. Просто раздетый. И я знал, что все эти штуки ползут на меня. Некоторые нацелились на мои глаза. Другие — на мою кожу. Каждый хотел получить кусочек. Проснувшись, я подумал: не допущу, чтобы это случилось. Не буду сидеть и смотреть, как меня разбирают на кусочки.
— Ты говорил об этом с Бетлинн?
— О разговоре с Франком — нет. У меня встреча с ней завтра днем. — Он откинул голову на подголовник и закрыл глаза. — Тебе будет приятно узнать: мы много говорили о тебе. До знакомства с тобой она тебя всегда так точно чувствовала. Теперь от нее не будет пользы. Как и от всех, кто без толку пытался сообразить, что тобою движет.
— Ну, это не такая уж тайна, — сказал Уилл.
— В ближайшее время, — лениво заметил Патрик, — мне будет ослепительное откровение о тебе, и все сразу встанет на свои места. Почему мы оставались вместе. Почему расстались.
Он открыл один глаз и, прищурившись, посмотрел на Уилла.
— Ты, кстати, был вчера в «Кающемся грешнике»?
Уилл не был уверен.
— Может быть, — сказал он. — А что?
— Приятель Джека сказал, что видел, как ты выходил оттуда, и вид у тебя был такой, будто ты только что сильно напроказил. Я, конечно, защитил твою честь. Но ведь это был ты?
— Откровенно говоря, не помню.
— Ой-ой, что-то я не часто слышу такие слова в последнее время. Все стали такие чистые и трезвые. Значит, не помнишь? Уилл, ты ископаемое. Хомо Кастро образца тысяча девятьсот семьдесят пятого года. — Уилл рассмеялся. — Примитивная обезьяна с прущим наружу либидо и постоянно масляным выражением лица.
— Да, случались безумные ночки.
— Определенно случались, — грустно сказал Патрик. — Но я не хочу повторения. А ты?
— Честно?
— Честно. Со мной такое случалось, и это было здорово. Но сейчас все прошло. По крайней мере, для меня. Теперь я образую связи с чем-то другим.
— И как ты себя при этом чувствуешь?
Глаза Патрика снова были закрыты, голос звучал ровно.
— Замечательно, — сказал он. — Иногда я чувствую, что Бог где-то рядом. Подле меня.
Он замолчал — такое молчание обычно предваряет нечто важное. Уилл тоже молчал — ждал, что дальше. Наконец Патрик сказал:
— У меня есть план, Уилл.
— Какой?
— План на тот случай, если болезнь совсем меня одолеет.
И снова молчание. Уилл ждал.
— Я хочу, чтобы ты был здесь, Уилл, — сказал Патрик. — Хочу умереть, глядя на тебя. И чтобы ты смотрел на меня.
— Тогда так оно и будет.
— А может, и нет, — сказал Патрик ровным и спокойным голосом, но за опущенными веками собирались слезы и бежали по щекам. — Ты можешь оказаться где-нибудь в центре Серенгети. Кто знает? Может, ты все еще будешь в Англии.
— Не буду…
— Ш-ш-ш. Позволь мне договорить. Я не хочу, чтобы кто-то тебе рассказывал, что тут было и чего не было, а ты не знал, верить или нет. Поэтому я хочу, чтобы ты знал: я собираюсь умереть так же, как жил. С удобствами. В здравом уме. Джек меня поддерживает. И конечно, Рафаэль. И, как я уже сказал, я хочу, чтобы и ты был здесь.
Он замолчал, вытер слезы со щек тыльной стороной ладоней и продолжал говорить в той же сдержанной манере:
— Но если тебя не будет… Если случится какая-то неувязка, если Рафаэль и Джек попадут в какую-нибудь историю… Мы пытаемся закрыть все юридические проблемы, чтобы ничего такого не случилось, но вероятность все равно остается… Я хочу быть уверенным, что ты все это разрулишь. Ты дока в таких делах. Тебя на мякине не проведешь.
— Я сделаю все, чтобы не было никаких проблем, не волнуйся.
— Хорошо. Ты снимаешь гору с моих плеч. — Не открывая глаз, он протянул руку и безошибочно нащупал руку Уилла. — Ну как я держусь?
— Великолепно.
— Не люблю плакс.
— Тебе можно.
Последовала пауза. Теперь, когда вопрос был решен, уже не такая мучительная.
— Ты прав, — сказал наконец Патрик. — Мне можно.
Уилл бросил взгляд на часы.
— Мне пора, — сказал он.
— Ступай, милый. Ступай. Я не буду вставать, если не возражаешь. Я чувствую слабость.
Уилл подошел и обнял его прямо на стуле.
— Я тебя люблю, — сказал он.
— И я тебя. — Он вцепился в руки Уилла и с силой сжал их. — Ты ведь это знаешь. То есть для тебя это не пустые слова?
— Да, знаю.
— Жаль, что так мало времени, Уилл…
— И мне жаль, — сказал Уилл. — Мне о многом нужно тебе рассказать, но боюсь опоздать на самолет.
— Нет, Уилл, я хочу сказать, мне жаль, что так мало времени мы пробыли вместе. Жаль, что не узнали друг друга лучше.
— У нас еще будет время.
Пат еще секунду не выпускал рук Уилла.
— Недостаточно.
Он неохотно разжал пальцы и отпустил его.