* * *
Генеральная репетиция была плоха, но не так, как предвидел Каллоуэй. Она была неизмеримо хуже. Реплики оказались наполовину забытыми, выходы перепутанными, все комические эпизоды выглядели надуманными и ходульными, игра была то вялой, то тяжеловесной. Казалось, что новая "Двенадцатая ночь" будет длиться не меньше года. В середине третьего акта Каллоуэй взглянул на часы и подумал о том, что не урезанная ни в одном месте постановка "Макбета" (с антрактами) к этому времени уже закончилась бы.
Он сидел в партере, обхватив ладонями низко опущенную голову, и с тоской думал о том, что же ему еще сделать, чтобы придать своему творению хоть сколько-нибудь приемлемый вид. Не первый раз во время работы над этой постановкой он чувствовал свое бессилие перед проблемами с составом исполнителей. Реплики и монологи можно было выучить, мизансцены отрепетировать, выходы повторять до тех пор, пока они не врежутся в память. Но плохой актер есть плохой актер. Он мог бы до Судного дня налаживать неудававшуюся игру, но не сумел бы ничего поделать с медвежьим слухом Дианы Дюваль.
Она проявляла поистине акробатическое мастерство, избегая всякого намека на внутренний смысл своей роли, уклоняясь от каждой возможности расшевелить зрительный зал и игнорируя все нюансы, заложенные в характере ее персонажа. Она была героически непреклонна в противостоянии любым попыткам Каллоуэя создать на сцене цельный и живой образ. Ее Виола была призраком мыльной оперы, еще менее одушевленным и более плоским, чем бутафорские ограды в саду Оливии.
Критики должны были растерзать ее.
Хуже того, она должна была разочаровать Литчфилда. К своему удивлению, Каллоуэй не мог забыть его старомодной риторики. Он даже признавался себе в том, что было бы стыдно подвести Литчфилда, ожидавшего увидеть в его "Двенадцатой ночи" лебединую песню своего любимого Элизиума. Это ему казалось почти неблагодарностью.
О тяжелом бремени режиссера он знал задолго до того, как стал серьезно изучать свое ремесло. Его первый наставник из Актерского Центра (которого все называли Наш Возлюбленный Учитель) с самого начала говорил ему:
— На земле нет более одинокого существа, чем режиссер. Он знает все достоинства и недостатки своего творения — или должен знать, если хоть чего-нибудь стоит. Но он должен хранить эту информацию при себе и никогда не переставать улыбаться.
В то время это не казалось невыполнимым.
— Твоя главная задача состоит не в том, чтобы добиться успеха, — говорил Возлюбленный Учитель, — а в том, чтобы научиться не падать в грязь лицом.
Дельный совет, как выяснилось позже. Каллоуэй часто вспоминал своего гуру, поблескивавшего очками и улыбавшегося жестокой, циничной улыбкой. Ни один человек на земле не любил театр с такой страстью, с какой любил его Возлюбленный Учитель, и никто не ставил его претензии так низко, как он.
* * *
Был уже почти час ночи, когда они покончили с этой злосчастной репетицией и, расстроенные неудачей, стали расходиться по домам. Каллоуэй не хотел проводить этот вечер в компании: его не прельщала перспектива долгих возлияний, излияний в любви к искусству и массажа собственного или чужого эго. Его мрачной подавленности не рассеяли бы ни женщины, ни вино, ни что-либо другое. Он старался не смотреть на Диану и избегал ее взглядов. Все его едкие замечания, выговоренные ей в присутствии трупы, пропали даром. Она играла хуже и хуже.
В фойе он встретил Телльюлу; несмотря на время, довольно позднее для пожилой леди, она стояла и задумчиво смотрела в окно.
— Вы запрете двери? — спросил он, скорее из необходимости что-нибудь сказать, чем из любопытства.
— Я всегда запираю их на ночь, — ответила она.
Ей было далеко за семьдесят: возраст, едва ли располагающий к перемене образа жизни, А вопрос о ее увольнении был уже чисто академическим — разве нет? Каллоуэй боялся подумать о том, как она воспримет закрытие театра. Ее слабое сердце могло не выдержать этого известия. Разве Хаммерсмит не говорил ему, что Телльюла здесь работала еще, когда была пятнадцатилетней девочкой?
— Ну, спокойной ночи, Телльюла.
Она, как всегда, чуть заметно кивнула. Затем взяла Каллоуэя за руку.
— Да?
— Мистер Литчфилд… — начала она.
— Что мистер Литчфилд?
— Ему не понравилась репетиция.
— Он был здесь вечером?
— О да, — ответила она таким тоном, словно только слабоумный мог подумать иначе. — Конечно, он был здесь.
— Я его не видел.
— Ну… это все равно. Ему не понравилась репетиция.
Каллоуэй постарался сдержаться и не вспылить.
— Ничего не поделаешь.
— Он очень близко к сердцу принимает вашу постановку.
— Я это понял, — сказал Каллоуэй, избегая укоризненного взгляда Телльюлы. Он и без ее помощи знал, что эта ночь будет для него бессонной.
Он высвободил руку и пошел к двери. Телльюла не пыталась остановить его. Она только сказала:
— Вам нужно было повидаться с Констанцией.
Констанция? Где он мог слышать это имя? Ну конечно, жена Литчфилда.
— Она была прелестной Виолой.
Нет, он слишком устал, чтобы выражать соболезнования из-за смерти той актрисы — ведь она же умерла, не так ли? Разве Литчфилд не сказал, что она умерла?
— Прелестной, — повторила Телльюла.
— Спокойной ночи, Телльюла. Завтра увидимся.
Старая карга не ответила. Что ж, если она обиделась на его бесцеремонность, то это ее дело. Он оставил ее наедине со своими жалобами и вышел на улицу.
Была холодная ноябрьская ночь. Воздух не освежал:
пахло недавно уложенным асфальтом, дул пронизывающий, колючий ветер. Каллоуэй поднял воротник пиджака и нырнул в темноту.
Телльюла устало побрела в партер театра, где прошла вся ее жизнь. Его стены были такими же ветхими и обреченными, как она сама. В этом не было ничего неестественного: судьбы зданий и людей мало чем отличаются друг от друга. Но Элизиум должен был умереть, как и жил, достойно и славно.
Она благоговейно отдернула красную штору, закрывавшую портреты в коридоре. Берримор, Ирвинг — великие имена, великие актеры. Пожалуй, немного потускневшие краски, но в памяти такие лица никогда не увядают. На самом почетном месте, в последнем в ряду за шторой висел портрет Констанции Литчфилд. Прекрасные, незабвенно прекрасные черты: неповторимое анатомическое чудо.
Конечно, она была слишком молода для Литчфилда, и это стало частью их трагедии. Ее супруг, который был вдвое старше ее, мог дать своей непревзойденной красавице все, что она желала: славу, деньги, высокое положение в обществе. Все, кроме того, что ей больше всего требовалось: самой жизни.
Она умерла, когда ей еще не исполнилось и двадцати лет, — рак груди. Кончина была такой внезапной, что в нее до сих пор было трудно поверить.
Вспоминая об этом утерянном таланте, Телльюла почувствовала, как у нее на глаза стали наворачиваться слезы. Так много ролей могла бы оживить Констанция, если бы только сама не ушла из жизни. Клеопатра, Гедда, Розалина, Электа…
Увы, ничему этому не суждено было сбыться. Она исчезла во мраке, угасла, как свеча, опрокинутая порывом ветра, и после нее в жизни не было ни радости, ни света, ни тепла. С тех пор дни стали такими тоскливыми, что иногда под вечер хотелось заснуть и больше никогда не просыпаться.
Теперь она уже плакала, прижимая ладони к сморщенным глазам. И — о, Боже! — кто-то подошел к ней сзади, может быть, мистер Каллоуэй вернулся за чем-нибудь, а она стояла здесь, жалкая, и не могла вытереть слезы, которые текли и текли по щекам, как у какой-нибудь старой глупой женщины — ведь именно старой и глупой женщиной он считал ее. Молодой и сильный, что он знал о тоске по ушедшим годам, о горечи невосполнимых утрат? Когда-нибудь он испытает это. Нет, не когда-нибудь — скорее, чем думает.
— Телли, — сказал кто-то.
Она знала, кто это был. Ричард Уалден Литчфилд. Она обернулась и увидела его стоявшим в шести футах от нее, такого же подтянутого и стройного, как и раньше. Он был на двадцать лет старше ее, но возраст, казалось, совсем не изменил его. Ей стало стыдно за свои слезы.
— Телли, — мягко сказал он. — Я знаю, уже довольно поздно, но, по-моему, ты хочешь сказать: "здравствуйте".
— Здравствуйте!
Пелена слез медленно спала, и она увидела спутницу Литчфилда, уважительно державшуюся в двух шагах позади него. Та выступила из его тени, и Телльюла не могла не узнать ее неповторимо прекрасных черт. Время оборвалось, остатки смысла покинули этот мир. И внезапно из творившегося вокруг хаоса блеснул маленький лучик надежды, предназначавшийся для Телльюлы: внезапно она перестала чувствовать себя такой старой и обреченной, как прежде. Ибо почему же она не должна была доверять собственным глазам?
Перед ней стояла Констанция, по-прежнему блистательная и юная. Она приветливо улыбалась Телльюле.
Дорогая мертвая Констанция!
* * *
Репетиция была назначена на девять тридцать следующего утра. Диана, как обычно, опоздала на полчаса. Выглядела она так, будто не спала всю ночь.
— Простите, я задержалась, — бросила она, безжалостно коверкая открытые гласные.
Каллоуэй не чувствовал в себе желания броситься перед ней на колени.
— У нас завтра премьера, — процедил он, — а мы только и делаем, что дожидаемся тебя.
— Неужели? — спросила она, польщенная, но старавшаяся казаться удивленной и огорченной. Даже это ей не удавалось.
— О'кей, начинаем с первой сцены, — вздохнув, объявил Каллоуэй. — Пожалуйста, все возьмите тексты и ручки. Я сделал сокращения в нескольких диалогах и хочу, чтобы мы к обеду отрепетировали их. Рьен, ты подготовил свой экземпляр?
Рьен сверился с бумагами и, как следовало предполагать, смущенно извинившись, отрицательно замотал головой.
— Ладно, все равно приступаем. Предупреждаю, сегодня нам предстоит напряженная работа. Вчерашняя репетиция была крайне неудачной, нам нужно многое исправить. Заранее прошу прощения, если буду не слишком вежливым.
Он пытался сдерживать себя. Они тоже. И все-таки не было конца взаимным упрекам, спорам, обидам, даже оскорблениям. Каллоуэй с большим удовольствием согласился бы висеть вниз головой на трапеции, чем руководить четырнадцатью уставшими людьми, две третьих из которых не понимали, что от них хотят, а остальные были попросту неспособны выполнить требуемое. У Каллоуэя сдавали нервы.
Хуже всего было то, что у него все время было такое чувство, будто за ним наблюдают, хотя зрительный зал был абсолютно пуст. Он подумал, что Литчфилд мог смотреть за репетицией сквозь какую-нибудь потайную щелку, но затем посчитал эту мысль первым признаком развивающейся паранойи.
Наконец обед.
Каллоуэй знал, где найти Диану, и был готов к предстоящей сцене. Обвинения, слезы, уверения в любви, снова слезы, примирение. Шаблонный вариант.
Он постучал в дверь ее гримерной.
— Кто там?
Плакала она или говорила, не отнимая ото рта стакана с чем-нибудь тонизирующим?
— Я.
— Что тебе?
— Могу я войти?
— Войди.
Она держала в одной руке бутылку водки (хорошей водки), а в другой стакан. Слез еще не было.
— От меня нет никакого толка, да? — сказала она, как только он закрыл за собой дверь. Ее глаза умоляли его, чтобы он что-нибудь возразил.
— Ну, не будь такой глупенькой, — уклончиво проговорил он.
— Никогда не понимала Шекспира, — надулась она, как если бы в этом была вина великого барда. — Все эти слова, о которые можно сломать язык.
Буря приближалась и вскоре должна была разразиться.
— Не волнуйся, все идет правильно, — солгал он, обняв ее одной рукой. — Тебе просто нужно немного времени.
Ее лицо помрачнело.
— Завтра премьера, — медленно произнесла она. Этому замечанию трудно было что-нибудь противопоставить.
— Меня разорвут на части, да?
Он хотел ответить отрицательно, но у него не повернулся язык.
— Да. Если только…
— И я больше никогда не получу работы, да? Мне говорил Гарри, этот безмозглый недоделанный еврей: "Прекрасно для твоей репутации", — сказал он. Мне не помешает хорошая затрещина, он так сказал. Ему-то что? Получит свои проклятые десять процентов и оставит меня с ребенком. Выходит, я одна буду выглядеть такой круглой дурой, да?
При мысли о том, что она будет выглядеть круглой дурой, грянула буря. На этот раз не какой-нибудь легкий дождик — настоящий ураган, скоро перешедший в безутешные рыдания. Он делал все, что мог, но успокоить ее было трудно. Она плакала так горько и обильно, что его слова просто тонули в ее слезах. Поэтому он нежно поцеловал ее, как поступил бы любой приличный режиссер, и — чудо из чудес! — его уловка как будто удалась. Тогда он проявил немного большую активность, чем прежде: его руки задержались на ее груди, скользнули под блузку, нащупали соски, зажали между большими и указательными пальцами.
Это сработало безупречно. В грозовых тучах забрезжили первые лучи солнца: она вздохнула, расстегнула ремень на его брюках и позволила высушить последние капли недавнего дождя. Его пальцы нашарили кружевную тесемку ее трусиков и с достаточной настойчивостью стали проникать дальше. Упала бутылка водки, опрокинутая ее неосторожным движением, и залила разбросанные по столу бумаги, они даже не услышали стука стекла о дерево.
Затем отворилась проклятая незапертая дверь, и дуновение сквозняка сразу остудило их пыл.
Каллоуэй уже почти обернулся, но вовремя сообразил, какое зрелище представлял бы собой, и вместо этого уставился в зеркало, висевшее за спиной Дианы. Оттуда на него смотрело невозмутимое лицо Литчфилда.
— Простите, что не постучал.
В его ровном голосе не было ни доли замешательства. Каллоуэй поспешно натянул брюки, застегнул ремень и обернулся, мысленно проклиная свои горящие щеки.
— Да… это было бы вежливо, — выдавил он из себя.
— Еще раз примите мои извинения. Я хотел переговорить, — он перевел взгляд на Диану, — с вашей кинозвездой.
Каллоуэй почти физически ощутил, как что-то возликовало в душе Дианы. Его охватило недоумение: неужели Литчфилд отказался от своего прежнего мнения о ней? Неужели он пришел сюда как пристыженный поклонник, готовый припасть к ногам величайшей актрисы?
— Я был бы очень благодарен, если бы мне позволили поговорить с леди, — продолжил тот вкрадчивым голосом.
— Видите ли, мы…
— Разумеется, — перебила Диана. — Но только через пару секунд, хорошо?
Она мгновенно овладела ситуацией. Слезы были забыты.
— Я подожду в коридоре, — сказал Литчфилд, покидая гримерную.
За ним еще не закрылась дверь, а Диана уже стояла перед зеркалом и вытирала черные подтеки туши под глазами.
— Приятно иметь хоть одного доброжелателя, — проворковала она. — Ты не знаешь, кто он?
— Его зовут Литчфилд, — сказал Каллоуэй. — Он очень переживает за этот театр.
— Может быть, он хочет предложить мне что-нибудь?
— Сомневаюсь.
— Ох, не будь таким занудой, Теренс, — недовольно проворчала она. — Тебе просто не нравится, когда на меня обращают внимание. Разве нет?
— Извини, каюсь.
Она придирчиво осмотрела себя.
— Как я выгляжу? — спросила она.
— Превосходно.
— Прости за недавнее.
— Недавнее?
— Ты знаешь, за что.
— Ах… да, конечно.
— Увидимся внизу, ладно?
Его бесцеремонно выставляли за дверь. Присутствие любовника и советчика уже не требовалось.
— В коридоре было прохладно. Литчфилд терпеливо дожидался, прислонившись к стене. Свет здесь был довольно ярким, и он стоял ближе, чем в предыдущий вечер. Каллоуэй все еще не мог полностью разглядеть лицо под широкополой шляпой. Но что-то в его чертах — какая странная мысль! — показалось ему искусственным, не настоящим. Была какая-то нескоординированность в движениях мышц, когда тот говорил.
— Она еще не совсем готова, — сказал Каллоуэй.
— Замечательная женщина, — промурлыкал Литчфилд.
— Да.
— Я не виню вас…
— М-м.
— Но все-таки она не актриса.
— Литчфилд, вы ведь не собираетесь мешать мне? Я вам этого не позволю.
— Можете расстаться со своими опасениями.
Явное удовольствие, которое Литчфилд получал от его замешательства, сделало Каллоуэя менее почтительным к своему собеседнику, чем прежде.
— Если вы ее хоть немного расстроите…
— У нас общие интересы, Теренс. Я не хочу ничего, кроме удачи для вашей постановки, поверьте мне. Неужели вы думаете, что в сложившейся ситуации я рискнул бы чем-нибудь встревожить вашу Первую леди? Я буду кроток, как козочка, Теренс.
— Во всяком случае, — последовал откровенный ответ, — вы не похожи на козочку.
Улыбка, скользнувшая по губам Литчфилда, была скорее условностью, чем проявлением каких-либо чувств.
Спускаясь по лестнице, Каллоуэй крепко сжимал зубы и никак не мог объяснить себе причину своего беспокойства.
* * *
Диана отошла от зеркала, готовая сыграть свою роль.
— Можете войти, мистер Литчфилд, — объявила она.
Тот появился в дверях прежде, чем она успела договорить.
— Миссис Дюваль, — почтительно поклонившись, сказал он (она улыбнулась: какие старомодные любезности), — вы не простите мою недавнюю неучтивость?
Она взглянула на него коровьими глазами: мужчины всегда таяли от ее взгляда.
— Мистер Каллоуэй… — начала она.
— Очень настойчивый молодой человек, полагаю.
— Да.
— Надеюсь, он не слишком докучает своей Первой леди?
Диана немного нахмурилась, на переносице проступила едва заметная зигзагообразная складка.
— Боюсь, да.
— Профессионалу это непозволительно, — сказал Литчфилд. — Но, прошу простить меня, его пылкость вполне объяснима.
Она придвинулась к лампе возле зеркала, зная, что яркий свет особенно выгоден для ее черных волос.
— Ну, мистер Литчфилд, что я могу сделать для вас?
— Честно говоря, у меня очень деликатное дело, — сказал Литчфилд. — Горько признать, но — как бы получше выразиться? — ваш талант не совсем идеально соответствует характеру этой постановки. В вашем стиле игры не хватает нужной тонкости.
Последовало напряженное молчание, в продолжение которого Диана сопела носом и обдумывала значение только что сказанных слов. Затем она двинулась к двери. Ей не понравилось то, как началась эта сцена. Она ожидала поклонника, а вместо него получила критика.
— Уходите, — проговорила она бесцветным голосом.
— Миссис Дюваль…
— Вы меня слышали.
— Вы ведь не подходите на роль Виолы, разве нет? — продолжал Литчфилд, как если бы кинозвезда ничего не сказала.
— Вас это не касается, — бросила она.
— Но это так. Я видел репетиции. Вы были вялы и неубедительны. Все комические эпизоды казались пошлыми, а сцена соединения — ни одно сердце не смогло бы выдержать ее — сделанной из какого-то тяжелого и грубого металла. Да, там была прямо-таки свинцовая тяжеловесность.
— Спасибо, я не нуждаюсь в вашем мнении.
— У вас нет стиля…
— Заткнитесь.
— Нет стиля и нет вкуса. Уверен, на экранах телевизоров вы — само очарование, но сцена требует особой правдивости. И души, которой вам, честно говоря, не хватает.
Игра уже выходила за все дозволенные рамки. Диана хотела ударить непрошеного гостя, но не находила подходящего повода. Она не могла воспринимать всерьез этого престарелого позера. Он был даже не из мелодрамы, а из музыкальной комедии — со своими тонкими серыми перчатками и со своим тонким серым галстуком. Безмозглый, озлобленный клоун, что он понимал в искусстве?
— Убирайтесь вон или я позову менеджера, — сказала она.
Но он встал между ней и дверью.
Сцена изнасилования? Вот какую пьесу они играли? Неужели он сгорает от страсти к ней? Боже, упаси.
— Моя жена, — улыбнувшись, произнес он, — играет Виолу…
— Я рада за нее.
— …И она чувствует, что сможет вдохнуть в эту роль немного больше жизни, чем вы.
— У нас завтра премьера, — неожиданно для себя проговорила она, как будто защищая свое присутствие в постановке. Какого черта она пыталась оправдываться перед ним, после того как услышала от него все эти ужасные вещи? Может быть, потому что была немного испугана. Его дыхание, уже довольно близкое к ней, пахло дорогим шоколадом.
— Она знает роль наизусть.
— Эта роль принадлежит мне. И я исполню ее. Я исполню ее, даже если буду самой плохой Виолой за всю историю театра, договорились?
Она старалась сохранять самообладание, но это было нелегко. Что-то в нем заставляло ее нервничать. Нет, она боялась не насилия, но все-таки чего-то боялась.
— Увы, я уже обещал эту роль своей жене.
— Что? — она изумилась его самонадеянности.
— И эту роль будет играть Констанция.
Услышав имя соперницы, она рассмеялась. В конце концов это могло быть комедией высочайшего класса. Чем-нибудь из Шеридана или Уальда, запутанным и хитроумным. Но он говорил с такой непоколебимой уверенностью: "Эту роль будет играть Констанция", как если бы все дело было уже обдумано и решено.
— Я не собираюсь больше дискутировать с вами. Поэтому, если вашей жене угодно играть Виолу, то ей придется играть ее на улице. На паршивой улице, ясно?
— У нее завтра премьера.
— Вы глухой, тупой или то и другое?
Внутренний голос твердил ей, чтобы она не теряла самоконтроля, не переигрывала, не выходила из рамок сценического действия. Какими бы последствиями оно ни обернулось.
Он шагнул к ней, и лампа, висевшая возле зеркала, высветила лицо под широкополой шляпой. До сих пор у нее не было возможности внимательно разглядеть его, теперь она увидела глубоко врезанные линии вокруг его глаз и рта. Они не были складками кожи, в этом она не сомневалась. Он носил накладки из латекса, и они были плохо приклеены. У нее руки зачесались от желания сорвать их и открыть его настоящее лицо.
Конечно. Вот оно что. Сцена, которую она играла, называлась "Срывание маски".
— А ну, поглядим, на кого вы похожи, — произнесла она, и, прежде чем он перестал улыбаться, ее рука коснулась его щеки. В самый последний момент у нее мелькнула мысль, что именно этого он и добивался, но уже было поздно извиняться или сожалеть о содеянном. Ее пальцы нащупали край маски и потянули за него. Диана вздрогнула.
Тонкая полоска латекса соскочила и обнажила истинную физиономию ее гостя. Диана попыталась броситься прочь, но его рука крепко ухватила ее за волосы. Все, что она могла, — это лишь смотреть в его лицо, полностью лишенное какого-либо кожного покрытия. С него кое-где свисали сухие волокна мышц, под подбородком виднелись остатки бороды, но все прочее давно истлело. Лицо большей частью состояло из кости, покрытой пятнами грязи и плесени.
— Я не был, — отчетливо проговорил череп, — бальзамирован. В отличие от Констанции.
Диана никак не отреагировала на это объяснение. Она ни единым звуком не выразила протеста, несомненно требовавшегося в данной сцене. У нее хватило сил только на то, чтобы хрипло застонать, когда его рука сжалась еще крепче и отклонила назад ее голову.
— Рано или поздно мы все должны делать выбор, — сказал Литчфилд, и его дыхание сейчас не пахло шоколадом, а разило гнилью.
Она не совсем поняла.
— Мертвым нужно быть более разборчивыми, чем живым. Мы не можем тратить наше дыхание на что-либо меньшее, чем самое чистое наслаждение. Я полагаю, тебе не нужно искусство. Не нужно? Да?
Она согласно закивала головой, моля Бога о том, чтобы это было ожидаемым ответом.
— Тебе нужна жизнь тела, а не жизнь воображения. И ты можешь получить ее.
— Да… благодарю… тебя.
— Если ты так хочешь, то получишь ее.
Внезапно он плотно обхватил ее голову и прижался беззубым ртом к ее губам. Она попыталась закричать, но ее дыхания не хватило даже на стон.
* * *
Рьен нашел Диану лежавшей на полу своей гримерной, когда время уже близилось к двум. Понять случившееся было трудно. У нее не оказалось ран ни на голове, ни на теле, не была она и мертвой в полном смысле слова. Складывалось впечатление, что она впала в нечто похожее на кому. Возможно, поскользнулась и ударилась обо что-то затылком. Во всяком случае, она была без сознания.
До премьеры оставалось несколько часов, а Виола очутилась в реанимационном отделении местной больницы.
— Чем быстрее это заведение пойдет с молотка, тем лучше, — сказал Хаммерсмит. Он пил во время рабочего дня, чего раньше Каллоуэй не замечал за ним. На его столе стояли бутылки виски и полупустой стакан. Темные круги от стакана были отпечатаны на счетах и деловых письмах. У Хаммерсмита тряслись руки.
— Что слышно из больницы?
— Она прекрасная женщина, — сказал менеджер, глядя в стакан.
Каллоуэй мог поклясться, что он был на грани слез.
— Хаммерсмит! Как она?
— Она в коме. И состояние не меняется.
— Полагаю, это уже кое-что.
Хаммерсмит хмуро посмотрел на Каллоуэя.
— Сопляк, — сказал он. — Крутил с ней шашни, да? Воображал себя черт знает кем? Ну, так я скажу тебе что-то. Диана Дюваль стоит дюжины таких, как ты. Дюжины!
— Вот почему вы позволили продолжать работу над постановкой, Хаммерсмит? Потому что увидели ее и захотели прибрать к своим липким ручонкам?
— Тебе не понять. Ты думаешь не головой, а кое-чем другим. — Казалось его глубоко оскорбило то, как Каллоуэй интерпретировал его восхищение Дианой ла Дюваль.
— Ладно, пусть по-вашему. Так или иначе, у нас нет Виолы.
— Вот почему я отменяю премьеру, — сказал Хаммерсмит, растягивая слова, чтобы продлить удовольствие от них.
Это должно было случиться. Без Дианы Дюваль не могло быть никакой "Двенадцатой ночи". И такой исход, возможно, был наилучшим.
Раздался стук в дверь.
— Кого там черти принесли? — устало проговорил Хаммерсмит. — Войдите.
Это был Литчфилд, Каллоуэй почти обрадовался, увидев его странное лицо с пугающими шрамами. Правда, он хотел бы задать ему несколько вопросов о его разговоре с Дианой, закончившемся ее нынешним состоянием, но в присутствии Хаммерсмита нужно было остерегаться голословных обвинений. Кроме того, если бы Литчфилд пытался причинить какой-нибудь вред Диане, то разве появился бы здесь так скоро и с такой улыбающейся физиономией?
— Кто вы? — спросил Хаммерсмит.
— Ричард Уалден Литчфилд.
— Я вас не знаю.
— Старый приверженец Элизиума, если позволите.
— Ох, Господи.
— Он стал моим основным делом…
— Что вам нужно? — прервал Хаммерсмит, раздраженный его неторопливой манерой говорить.
— Я слышал, что постановке грозит опасность, — невозмутимо ответил Литчфилд.
— Не грозит, — потеребив нижнюю губу, сказал Хаммерсмит. — Не грозит, потому что никакой постановки не будет. Она отменена.
— Вот как?
Литчфилд перевел взгляд на Каллоуэя.
— Это решение принято с вашего согласия? — спросил он.
— Его согласия здесь не нужно. Я обладаю исключительным правом отменять постановки, если такая необходимость продиктована обстоятельствами. Это записано в его контракте. Театр закрыт с сегодняшнего вечера и больше никогда не откроется.
— Театр не будет закрыт.
— Что?
Хаммерсмит встал из-за стола, и Каллоуэй понял, что еще не видел его во весь рост. Он был очень маленьким, почти лилипутом.
— Мы будем играть "Двенадцатую ночь", как объявлено в афишах, — промурлыкал Литчфилд. — Моя жена милостиво согласилась исполнять роль Виолы вместо миссис Дюваль.
Хаммерсмит захохотал хриплым смехом мясника. Однако в следующее мгновение он осекся, потому что в кабинете появился запах лаванды, и перед тремя мужчинами предстала Констанция Литчфилд, облаченная в роскошный черный наряд. Мех и шелка ее вечернего туалета торжественно переливались на свету. Она выглядела такой же прекрасной, как и в день своей смерти, даже у Хаммерсмита захватило дух, когда он взглянул на нее.
— Наша новая Виола, — объявил Литчфилд.
Прошло две или три минуты, прежде чем Хаммерсмиту удалось совладать с собой.
— Эта женщина не может вступить в труппу за полдня до премьеры.
— А почему бы и нет? — произнес Каллоуэй, не сводивший глаз с женщины. Литчфилд оказался счастливчиком: Констанция была головокружительно красива. Внезапно он стал бояться, что она повернется и уйдет.
Затем она заговорила. Это были строки из первой сцены четвертого акта:
Коль счастье наше так обречено
Зависеть от одежд, принадлежащих
Не мне, то не обнимешь ты меня,
Покуда место, время и фортуна
Не отдадут мне права быть Виолой.
Голос был легким и музыкальным; казалось, он звучал во всем ее теле, наполняя каждое слово жаром глубокой страсти.
И лицо. С какой тонкой и экономной выразительностью ее подвижные, удивительно живые черты передавали внутренний смысл поэтических строк!
Она была очаровательна. Ее чары не могли не околдовать их.
— Превосходно, — сказал Хаммерсмит. — Но в нашем деле существуют определенные правила и порядки. Она включена в состав исполнителей?
— Нет, — ответил Литчфилд.
— Вот видите, ваша просьба невыполнима. Профсоюзы строго следят за подобными вещами. С нас сдерут шкуру.
— Вам-то что, Хаммерсмит? — сказал Каллоуэй. — Какое вам дело? После того, как снесут Элизиум, вашей ноги уже не будет ни в одном театре.
— Моя жена видела репетиции и изучила все особенности этой постановки. Лучшей Виолы вам не найти.
— Она была бы восхитительна, — все еще не сводя глаз с Констанции, подхватил Каллоуэй.
— Каллоуэй, вы рискуете испортить отношения с профсоюзами, — проворчал Хаммерсмит.
— Это не ваши трудности.
— Вы правы, мне нет никакого дела до того, что будет с театром. Но если о замене кто-нибудь пронюхает, премьера не состоится.
— Хаммерсмит! Дайте ей шанс. Дайте шанс всем нам. Если премьера не состоится, то я уже никогда не буду нуждаться в профсоюзах.
Хаммерсмит вновь опустился на стул.
— К вам никто не придет, вы это понимаете? Диана Дюваль была кинозвездой, ради нее зрители сидели бы и слушали всю вашу чепуху. Но никому неизвестная актриса?.. Это будут ваши похороны. Готовьте их сами, если так хотите. Я умываю руки. И запомните, Каллоуэй, вы один будете во всем виноваты. Надеюсь, с вас живьем сдерут кожу.
— Благодарю вас, — сказал Литчфилд. — Очень мило с вашей стороны.
Хаммерсмит начал разбирать на столе бумаги, стеснявшие бутылку и стакан. Аудиенция была окончена, его больше не интересовали эти легкомысленные бабочки и их мелкие проблемы.
— Убирайтесь, — процедил он. — Убирайтесь прочь.
* * *
— У меня есть две или три просьбы, — сказал Литчфилд, когда они вышли из офиса. — Они касаются условий, при которых моя жена согласна выступать.
— Условий чего?
— Обстановки, удобной для Констанции. Я бы хотел, чтобы лампы над сценой горели вполнакала. Она просто не привыкла играть при таком ярком свете.
— Очень хорошо.
— И еще я бы попросил вас восстановить огни рампы.
— Рампы?
— Я понимаю, это немного старомодно, но с ними она чувствует себя уверенней.
— Такое освещение будет ослеплять актеров, — сказал Каллоуэй. — Они не будут видеть зрительного зала.
— Тем не менее… я вынужден настаивать.
— О'кей.
— И третье. Все сцены, в которых обыгрываются поцелуи, объятия и другие прикосновения к Виоле, должны быть исправлены так, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.
— Любой?
— Любой.
— Но, Господи! Почему?
— Моя жена не нуждается в излишней драматизации, Теренс. Она предпочитает не отвлекать внимание от работы сердца.
Эта странная интонация в слове "сердца". Работы сердца. Каллоуэй поймал взгляд Констанции. Ее глаза, казалось, благословляли его.
— Нужно ли представить труппе новую Виолу?
— Почему нет?
Трио переступило порог театра.
* * *
Установить осветительную аппаратуру и исправить эпизоды, предусматривающие физическое соприкосновение актеров, было делом несложным. И, хотя почти все исполнители поначалу не испытывали дружеских чувств к своей новой партнерше, ее скромная манера держаться и природное обаяние вскоре покорили их. Кроме того, ее присутствие означало, что представление все-таки состоится.
* * *
Без пяти шесть Каллоуэй объявил перерыв и назначил на восемь часов начало костюмированной генеральной репетиции. Актеры расходились группами, оживленно обсуждавшими новую постановку. То, что вчера казалось грубым и неуклюжим, сегодня выглядело довольно неплохо. Разумеется, многое еще предстояло отточить и подправить: некоторые технические неувязки, плохо сидевшие костюмы, отдельные режиссерские недочеты. Однако успех был уже практически обеспечен. Это чувствовали и актеры. Даже Эд Каннингхем снизошел до пары комплиментов.
* * *
Литчфилд застал Телльюлу стоявшей у окна в комнате отдыха.
— Сегодня вечером…
— Да, сэр.
— Только не надо ничего бояться.
— Я не боюсь, — ответила Телльюла.
Что за мысль? Как будто она и так…
— Будет немного жалко расставаться. И не тебе одной.
— Я знаю.
— Я понимаю тебя. Ты любишь этот театр так же, как и я. Но ведь тебе известен парадокс нашей профессии. Играть жизнь… ах, Телли, какая это удивительная вещь! Знаешь, иногда мне даже интересно, как долго я еще смогу поддерживать эту иллюзию.
— Ваше представление замечательно, — сказала она.
— Ты и вправду так думаешь?
Он и в самом деле обрадовался: до сих пор у него еще были сомнения в успехе своей имитации. Ему ведь нужно было постоянно сравнивать себя с настоящими, живыми людьми. Благодарный за похвалу, он коснулся ее плеча.
— Телльюла, ты хотела бы умереть?
— Это больно?
— Едва ли.
— Тогда я была бы счастлива.
— Да будет так, Телли.
Он прильнул к ее губам, и она, не переставая улыбаться, умерла. Он уложил ее на софу и ее ключом запер за собой дверь. Она должна была остыть в этой прохладной комнате и подняться на ноги к приходу зрителей.
* * *
В пятнадцать минут седьмого перед Элизиумом остановилось такси, и из него вышла Диана Дюваль. Был холодный ноябрьский вечер, но она не ощущала дискомфорта. Сегодня ее ничего не могло огорчить. Ни темнота, ни холод.
Никем не замеченная, она прошла мимо афиш, на которых были отпечатаны ее лицо и имя, поднялась по лестнице и отворила дверь в гримерную. Объект ее страсти был погружен в густое облако табачного дыма.
— Терри.
Через порог комнаты она переступила только тогда, когда убедилась в том, что ее появление было в достаточной мере осознано. Он побледнел, и поэтому она немного надула губы, что было нелегким делом. Мышцы лица почти не слушались, но она приложила некоторые усилия и все-таки добилась удовлетворительного эффекта.
Каллоуэй не сразу смог найти какие-либо слова. Диана выглядела больной, тут не было двух мнений, и если она покинула больницу, чтобы принять участие в костюмированной генеральной репетиции, то он должен был отговорить ее от этого. На ней не было косметики, ее волосы нуждались в немалом количестве шампуня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она закрыла дверь.
— У меня есть одно незаконченное дело.
— Послушай… Я должен кое-что сказать тебе… (Господи, ему вовсе не хотелось быть таким непорядочным человеком, но…) Видишь ли, мы нашли тебе замену. Я хочу сказать — замену в постановке. (Она непонимающе смотрела на него. Торопясь договорить, он путался в словах и терял мысли). Мы думали, что тебя не будет. То есть, не всегда, конечно, а только на премьере. Что потом ты вернешься…
— Не беспокойся, — сказала она.
У него медленно начала отвисать челюсть.
— Не беспокойся?
— Мне-то какое дело?
— Но ты же, говоришь, вернулась, чтобы закончить…
Он осекся. Она расстегивала верхние пуговицы платья. У него мелькнула мысль, что она решила разыграть его. Нет, у нее не могло быть серьезных намерений! Секс? Сейчас?..
— За последние несколько часов я многое передумала, — сказала она, вынув руки из рукавов, спустив платье и переступив через него; на ней был белый лифчик, крючки на застежке которого она, заломив локти, безуспешно пыталась рассоединить. — И решила, что театр меня мало волнует. Ты поможешь мне или нет?
Она повернулась и подставила ему спину. Он автоматически разъединил крючки, хотя еще не осознал, хотел ли это делать. Впрочем, его желания будто и не играли роли. Она вернулась, чтобы закончить то, на чем их прервали, — вот так просто… И несмотря на какие-то хриплые звуки в горле, несмотря на какой-то остекленевший взгляд, она все еще оставалась очень привлекательной женщиной. Она вновь повернулась, и Каллоуэй увидел ее грудь — более бледную, чем та, что была в его памяти, но такую же соблазнительную. Ему сразу стало неудобно от тесноты в брюках, и ее телодвижения только усугубляли неловкость его положения: ее руки раздвигали бедра, как на самых непристойных стриптизах в Сохо, поглаживали между ног…
— Не беспокойся за меня, — сказала она. — Я уже все решила. Все, что я по-настоящему хочу…
Она отняла руки от живота и приложила ладони к его лицу. Они были холодными как лед.
— Все, что я по-настоящему хочу, это ты. Я не могу заниматься и сексом, и сценой… У каждого в жизни наступает время, когда нужно принимать решения.
Она облизнула губы. Они остались такими же сухими, как и прежде, точно у нее на языке не было ни капли влаги.
— Этот случай заставил меня задуматься о том, чего я действительно хочу. И если честно, — она расстегнула ремень на его брюках, — то меня не волнует…
Теперь молния.
— …ни эта, ни любая другая паршивая пьеса.
Брюки упали на пол.
— Я покажу тебе, что меня по-настоящему волнует.
Она дотронулась до его трусов. От холода ее рук прикосновение казалось особенно сексуальным. Он улыбнулся и закрыл глаза. Она опустила его трусы до лодыжек и встала перед ним на колени.
Она умела делать то, что собиралась делать. Ее губы почему-то были суше, чем обычно, язык царапал его плоть, но ощущения, которые она в нем порождала, могли кого угодно свести с ума. Блаженствуя, он даже не замечал, насколько глубоко она вбирала его, возбуждая все больше и больше. Глубоко и медленно, затем все быстрее и, когда уже почти наступал оргазм, снова медленнее, пока не проходила потребность в нем. Он был в полной ее власти.
Желая посмотреть за ее работой, он открыл глаза. Она была сосредоточена и серьезна.
— Господи, — выдохнул он, — как хорошо.
Она не ответила, продолжая безмолвно трудиться над ним. Она даже не издавала своих обычных звуков: ни удовлетворенного посапывания, ни тяжелых вздохов. Просто всасывала и отпускала его плоть — в абсолютной тишине.
На какое-то время он задержал дыхание. У него — не в голове, а где-то в животе — мелькнула неожиданная мысль. Ее голова все так же покачивалась, губы были плотно прижаты к его коже. Прошло полминуты, минута, полторы. Но теперь он уже был полон дикого, тошнотворного ужаса.
Она не дышала. Ее ноздри были неподвижны, и ее работа так удавалась ей именно потому, что она ни разу не остановилась, чтобы вдохнуть или выдохнуть воздух.
Тело Каллоуэя одеревенело, а то, что было напряжено, стало быстро вянуть и морщиться. Она не переставала трудиться, но ее неутомимые движения могли утвердить его только лишь в этой дикой мысли: она мертва.
Она держала его губами, своими холодными губами, и была мертва. Вот зачем она вернулась — покинула больничный морг и вернулась сюда. Она не заботилась ни о пьесе, ни о своей профессии, а только хотела закончить то, что начала несколько часов тому назад. Вот какой акт она предпочла: один лишь этот акт. Она выбрала роль, которую собиралась исполнять до бесконечности.
Каллоуэй не мог пошевелиться, как и не мог не смотреть на голову трупа, трудившегося между его ног.
Затем она, казалось, почувствовала его ужас. Ее глаза открылись и взглянули на него. Как мог он принять этот взгляд за взгляд живого человека? Она оставила в покое рудимент его мужского достоинства.
— Что такое? — спросила она голосом, в котором уже не было ни одной живой нотки.
— Ты… не… дышишь.
Ее лицо превратилось в безжизненную маску. Она встала с колен.
— Ох, дорогой, — уже отбросив всякое притворство, сказала она. — Эта роль мне не удалась, да?
У нее был голос привидения: тонкий, бесцветный. Кожа, восхищавшая его своей бледностью, при повторном рассмотрении оказалась белой, как воск.
— Ты умерла? — спросил он.
— Боюсь, да. Два часа назад, во сне. Но мне нужно было прийти, Терри: слишком много незаконченного… Я сделала выбор, и ты должен быть доволен. Ты ведь доволен, да?
Она направилась к дамской сумочке, которую оставила возле зеркала. Каллоуэй беспомощно посмотрел на дверь. Его тело не подчинялось ему. Кроме того, на лодыжках были спущенные брюки. Два шага — и он растянулся бы на полу.
Она вновь повернулась к нему, держа в руке что-то блестящее и острое. Он, как ни старался, никак не мог сфокусировать зрение на этом сверкающем, ярком, лучистом… Но чем бы это ни было, оно предназначалось для него.
* * *
С тех пор, как в 1934 году построили новый крематорий, на кладбище не прекращались осквернения могил. В поисках несуществующих драгоценностей гробы выкапывались и вскрывались, надгробия переворачивались и разбивались, на плитах постоянно появлялись бутылочные осколки и нецензурные надписи. За памятниками и оградами почти никто не ухаживал. Сменилось уже несколько поколений, и теперь здесь разве что изредка можно было встретить человека, у которого поблизости был похоронен какой-нибудь родственник и при этом хватало смелости ходить по мрачным аллеям кладбища, изуродованного следами алчности и вандализма.
Конечно, так было не всегда. На мраморных фасадах уцелевших викторианских мавзолеев здесь красовались имена некогда знаменитых и влиятельных людей. Основателей города, местных предпринимателей и аристократов, которыми раньше гордился каждый горожанин. Здесь была погребена и актриса Констанция Литчфилд ("Покойся, пока не наступят день и не рассеются тени"), могила которой содержалась в уникальном порядке благодаря заботам какого-то таинственного поклонника.
В эту ночь никто не рассматривал надгробий, не читал эпитафий — для влюбленных было слишком холодно. Никто не видел, как Шарлотта Хенкок отворила дверь своего склепа и два голубя захлопали крыльями, приветствуя ее появление на залитой лунным светом дорожке. С ней был ее муж Жерар, умерший тринадцатью годами раньше и потому не сохранившийся так хорошо, как она. К ним присоединились похороненные неподалеку Джозеф Жарден с семейством, Анна Снелл, Ларио Флетчер, братья Питчкок, за ними последовали и другие. В углу кладбища Альфред Краушо (капитан 17-го уланского полка) помогал своей горячо любимой супруге Эмме встать с ее погребального ложа. Мелькали лица, сдавленные тяжестью могильных плит, — были ли среди них Кетти Рейнольдс со своим ребенком, который прожил всего один день и которого она держала на руках, или Мартин ван дёр Линде ("Да не умрет память о праведных"), чья жена пропала без вести во время позапрошлой войны. Роза и Селина Голдфинг, блиставшие в лучших театрах мира, и Томас Джерри, и…
Слишком много имен, чтобы всех упомянуть. Слишком много скорбных отметин времени, чтобы все описать. Достаточно сказать, что они восстали: в остатках своих креповых костюмов, с лицами, так не похожими на фотографии, глядевшие с памятников. И еще то, что все они вышли через главные ворота кладбища и, мягко ступая по сухой земле пустыря, направились к Элизиуму. Вдали по дороге проносились автомобили. В небе гудел реактивный самолет. Заглядевшись на его бортовые огни, один из братьев Питчкок оступился, упал и сломал челюсть. Его осторожно подняли и, беззлобно посмеиваясь, повели дальше. Ничего страшного не произошло, а что же за воскресенье без нескольких дружеских улыбок?
Итак, представление продолжалось:
Коль музыкой питается любовь,
То, музыкант, игра! — до пресыщенья,
Чтоб навсегда мой голод утолить…
Каллоуэя за кулисами так и не нашли. Однако Рьен получил указание от Хаммерсмита (через вездесущего Литчфилда) начинать спектакль без режиссера.
— Должно быть, он в директорской ложе, — сказал Литчфилд. — Да, кажется, я вижу его там.
— Он улыбается? — спросил Эдди Каннингхем.
— У него улыбка до самых ушей.
— Значит, только что от Дианы.
Все засмеялись. В этот вечер смех почти не умолкал. Спектакль явно удавался, и, хотя недавно установленные огни рампы мешали разглядеть зрителей, каждый чувствовал доброжелательную атмосферу в зале. Со сцены актеры возвращались окрыленными.
— Мистер Литчфилд, ваши друзья преобразили эту богадельню, — добавил Эдди. — Жаль, не могу разглядеть партера, но, по-моему, в нем еще не было столько улыбающихся лиц.
* * *
Акт первый, сцена вторая: уже одно появление Констанции Литчфилд в роли Виолы вызвало гром аплодисментов. И каких аплодисментов! Точно тысячи барабанных палочек разом обрушились на тугую кожу каких-то гулких ударных инструментов. Настоящий шквал рукоплесканий!
И, Боже, как она играла! Как и предполагала — с полной самоотдачей, всем сердцем вжившись в роль, не нуждаясь ни в объятиях, ни в поцелуях, ни в прочей театральной бутафории и одним мановением руки заменяя сотню иных многозначительных жестов. После первой сцены каждый ее выход сопровождался все тем же градом аплодисментов, вслед за которыми зрительный зал погружался в напряженное и почтительное молчание.
За кулисами вся труппа наслаждалась предчувствием успеха. Успеха, вырванного из лап почти неминуемой катастрофы.
О, эти аплодисменты! Громче! Еще громче!
* * *
Сидя в своем офисе, Хаммерсмит смутно различал порывы восторженных рукоплесканий, то и дело доносившихся из театра.
Его губы в восьмой раз приникли к краю стакана, когда слева отворилась дверь. На мгновение скосив глаза, он признал Каллоуэя. "Пришел извиняться", — допивая порцию бренди, подумал Хаммерсмит.
— Ну, чего тебе?
Ответа не последовало. Краем глаза Хаммерсмит заметил широкую улыбку на лице посетителя. Самодовольную и неуместную в присутствии скорбящего человека.
— Полагаю, ты слышал?
И снова усмешка.
— Она умерла, — начиная плакать, проговорил Хаммерсмит. — Несколько часов назад, не приходя в сознание. Я уже сказал труппе. Едва ли стоило — ни слова соболезнования.
Эта новость, казалось, не поразила Каллоуэя. Неужели этому ублюдку не было никакого дела до нее? Неужели он не понимал, что наступил конец света? Умерла женщина. Умерла в гримерной Элизиума. Теперь будет официальное расследование, будут проверять все счета и бумаги: они раскроют многое, слишком многое.
Не глядя на Каллоуэя, он в очередной раз плеснул бренди на дно стакана.
— С твоей карьерой все кончено, сынок. Можешь поверить, ты хлебнешь горя не меньше, чем я. Да, можешь мне поверить.
Каллоуэй по-прежнему молчал.
— Тебя это не волнует? — спросил Хаммерсмит.
Некоторое время стояла полная тишина, а потом Каллоуэй ответил:
— Мне наплевать.
— Ах, вот как. Где же твоя любовь к искусству? Все вы, выскочки, сдаетесь после первого же хорошего удара. Нет, ты не выскочка, а неудачник. Если ты еще этого не знаешь, то я тебе объясню…
Он посмотрел на Каллоуэя. Его глаза были затуманены алкоголем и фокусировались с большим трудом, но он сразу все понял.
Каллоуэй, этот грязный педераст, был голым от пояса и ниже. На нем были ботинки и носки, но не было ни брюк, ни трусов. И этот эксгибиционизм был бы комичным, если бы не выражение его лица. Он явно лишился рассудка: вытаращенные глаза беспокойно озирались, изо рта и носа текла то ли слюна, то ли какая-то пена, а язык вывалился наружу, как у загнанной собаки.
Хаммерсмит водрузил очки на нос и увидел то, что представляло собой наихудшее зрелище. Сорочка Каллоуэя была залита кровью, след которой вел к левой стороне шеи. Из уха торчали маникюрные ножницы Дианы Дюваль. Они были загнаны так глубоко, что напоминали заводной ключ в голове механической куклы. Несомненно, Каллоуэй был мертв.
И все же стоял, говорил, ходил.
Из театра донесся новый взрыв аплодисментов, приглушенных расстоянием и стенами. Там находился мир, из которого Хаммерсмит всегда чувствовал себя исключенным. Когда-то он пробовал стать актером, и Господь знает, сколько усилий от него потребовалось, чтобы сыграть пару своих ролей, окончившихся полным провалом. Гораздо больше ему был послушен сухой язык деловых бумаг, который он и использовал для того, чтобы оставаться как можно ближе к сцене.
Аплодисменты ненадолго стихли, и Каллоуэй стал медленно приближаться к нему. Хаммерсмит отпрянул от стола, но тот успел ухватить его за галстук.
— Филистер, — процедил Каллоуэй и сломал ему шею, прежде чем грянул новый взрыв аплодисментов.
…то не обнимешь ты меня,
Покуда место, время и Фортуна
Не отдадут мне права быть Виолой.
В устах Констанции каждая строка звучала как открытие. Как если бы "Двенадцатая ночь" была написана только вчера и роль Виолы предназначалась специально для Констанции Литчфилд. Актеры, игравшие вместе с ней, были в душе потрясены ее талантом.
Весь последний акт зрители буквально не дышали, о чем можно было судить по их напряженному и неослабевающему вниманию.
Наконец Герцог произнес:
Дай мне твою руку,
Хочу тебя поближе рассмотреть.
На репетиции это приглашение игнорировалось: тогда никто не прикасался к Виоле и, тем более, не брал ее за руку. Однако в пылу представления все наложенные табу оказались забытыми. Захваченный игрой, актер потянулся к Констанции. И она, в свою очередь поддавшись порыву чувств, протянула ему руку.
Сидевший в директорской ложе Литчфилд прошептал "нет", но его приказ не был услышан. Герцог обеими руками взял ладонь Констанции. Жизнь и смерть соединились под бутафорским небом Элизиума.
Ее рука была холодна, как лед. В ее венах не было ни капли крови.
Но здесь и сейчас она была ничем не хуже живой руки.
Живой и мертвая, в эту минуту они были равны, и никто не смог бы разнять их.
Литчфилд выдохнул и позволил себе улыбнуться. Он слишком боялся, что это прикосновение разрушит чары искусства. Однако Дионис сегодня не покидал его. Все должно было кончиться хорошо: он уже отчетливо ощущал удачу.
Действие близилось к финалу. Мальволио, оставшись в одиночестве, произносил свои последние слова:
Все кончено, игра завершена,
Но развлекать мы будем вас, как прежде.
Свет погас, опустился занавес. Партер разразился яростными овациями. Актеры, довольные успехом, собрались на сцене и взялись за руки. Занавес поднялся: аплодисменты грянули с удвоенной силой.
В ложу Литчфилда вошел Каллоуэй. Он уже был одет. Ни на шее, ни на сорочке не осталось ни одного пятна крови.
— Ну, у нас блестящий успех, — сказал мертвый режиссер Элизиума. — Жаль, что труппу придется распустить.
— Жаль, — согласился оживший труп.
На сцене актеры закричали и ободряюще замахали руками. Они приглашали Каллоуэя предстать перед публикой.
Он положил ладонь на плечо Литчфилда.
— Вы не составите мне компанию, сэр?
— Нет, нет, я не могу.
— Вы обязаны пойти со мной. Этот триумф принадлежит вам так же, как и мне.
Поколебавшись, Литчфилд кивнул, и они покинули ложу.
* * *
Очнувшись, Телльюла принялась за работу. Она чувствовала себя лучше, чем прежде. Вместе с жизнью исчезла боль в пояснице, не осталось даже невралгии, мучившей ее все последние годы. Теперь у нее не дрожали руки, и поэтому она с первого раза зажгла спичку, которую поднесла к вороху старых афиш.
* * *
Раздался крик, перекрывший даже гром аплодисментов:
— Замечательно, дорогие мои, замечательно!
Это был голос Дианы. Они его узнали, еще не видя ее. Она пробиралась из партера к сцене.
— Безмозглая стерва. Она привлекает к себе внимание, — сказал Эдди Каннингхем.
— Шлюха, — сказал Каллоуэй.
Диана подошла к краю сцены и, пытаясь взобраться на нее, схватилась за раскаленный металл рампы. Лампы горели уже давно, она не могла не обжечься.
— Ради Бога, остановите ее, — взмолился Эдди.
Диана не обращала внимания на то, что у нее с ладоней начала слезать кожа: только улыбалась и упорно лезла вверх. В воздухе запахло горелым мясом. Актеры отпрянули, триумф был забыт.
Кто-то завопил:
— Выключите свет!
Огни рампы погасли. Диана упала навзничь, ее руки дымились. В труппе кто-то свалился в обморок, кто-то побежал к боковому выходу, едва сдерживая рвотные спазмы. Из глубины театра доносился треск огня, но ни один актер не слышал его.
Свет больше не ослеплял их, и они увидели зрительный зал. Все ряды были заполнены. Кто-то привстал, закричал "Браво!", и снова грянули аплодисменты. Но актеры уже не гордились ими.
Даже со сцены было видно, что среди зрителей не было ни живых мужчин, ни живых женщин, ни живых детей. Некоторые размахивали платками, держа их в полуистлевших руках, но большинство просто хлопали и стучали костями о кости.
Каллоуэй улыбался и благодарно кланялся. За пятнадцать лет работы в театре он еще ни разу не видел такой восторженной публики.
Констанция и Ричард Литчфилд взялись за руки и стали спускаться со сцены навстречу восхищенным взглядам своих поклонников, а живые актеры в ужасе бросились за кулисы.
Но там уже вовсю плясали языки пламени.
* * *
Пожар бушевал почти всю ночь. И хотя пожарные делали все, что от них зависело, к четырем часам утра с Элизиумом было покончено.
В развалинах были найдены останки нескольких человек, состояние которых не позволяло рассчитывать на безошибочное опознание. Позже, сверившись с записями в книгах различных дантистов, следствие предположило, что один труп принадлежал Жилю Хаммерсмиту (администратору театра), другой — Рьену Ксавье (сценическому менеджеру), и еще один, как ни поразительно, Диане Дюваль. "Исполнительница главной роли в фильме "Дитя любви" погибла во время пожара" — писали газеты. Через неделю о ней забыли.
Не выжил никто. Некоторые тела просто не были обнаружены.
Они стояли у автострады и смотрели на машины, уносившиеся в ночь.
С виду они ничем не отличались от живых мужчин и женщин. Но разве не в том и заключалось их искусство? Разве не научились они имитировать жизнь так, что она ни в чем не уступала настоящей? Или даже в чем-то превосходила ее? Если так, то именно это должно было привлечь к ним новых зрителей, ожидавших их в тишине кладбищ. И кто же, если не расставшиеся с этим миром, мог по достоинству оценить их умение воплощать давно забытые чувства и страсти?
Мертвые. Ведь развлечения им были нужнее, чем живым. Нужнее, но не доступнее.
Странствующие актеры, стоявшие у дороги и изредка попадавшие в луч проезжавшего автомобиля, не устраивали представлений за деньги. Таково было первое же требование Литчфилда. Служение Аполлону должно было остаться в прошлом.
— Итак, какую дорогу мы выберем? — спросил он. — На север или на юг?
— На север, — сказал Эдди. — Моя мать похоронена в Глазго. Она никогда не видела меня на сцене.
— Значит, на север, — сказал Литчфилд. — Ну, пойдем, подыщем какой-нибудь транспорт?
И он повел труппу к ресторану с автостоянкой, огни которого виднелись вдалеке.
— Не сомневаюсь, какой-нибудь водитель найдет для нас немного места, — добавил он.
— Для всех? — поинтересовался Каллоуэй.
— Нам ведь подойдет и грузовик. Странники не должны быть слишком привередливыми, — ответил Литчфилд. — А мы теперь стали бродягами, бродячими актерами.
— Мы можем угнать какую-нибудь машину, — сказала Телльюла.
— Зачем заниматься воровством, когда нет такой необходимости? — улыбнулся Литчфилд. — Мы с Констанцией пойдем вперед и найдем какого-нибудь отзывчивого шофера.
Он взял свою жену за руку.
— Перед красотой не многие смогут устоять, — сказал он.
— А что нам делать, если кто-нибудь вдруг заговорит с нами? — нервничая, спросил Эдди. Он еще не привык к своей новой роли и постоянно хотел, чтобы его приободряли.
Литчфилд повернулся к труппе и воскликнул:
— Как что делать? Разумеется, играть жизнь! Играть жизнь и улыбаться!
В горах, в городах
Лишь в Югославии Мик понял, какого политического фанатика выбрал себе в любовники. Разумеется, его предупреждали. Один голубой из Бата говорил ему, что Джуд был неукротим, как Аттила, но тот человек как раз недавно расстался с Джудом, и Мик посчитал, что в этом сравнении сказалась его собственная озлобленность.
Если бы он прислушался! Тогда бы ему не пришлось колесить в этом тесном, как гроб, "фольксвагене" по бесконечным дорогам Югославии и обсуждать взгляды Джуда на проблему советской экспансии. Иисус, до чего же тот был утомителен! Он не говорил, а читал лекции. В Италии он проповедовали то, как коммунисты пытались сорвать избирательную кампанию. Теперь, в Югославии, Джуд вновь загорелся этой темой. Мик был готов схватить молоток и размозжить ему голову.
Не то чтобы он был во всем не согласен с Джудом. Многие его доводы (те, что доходили до Мика) казались вполне резонными. Но во многом ли он сам разбирался? Он был учителем танцев. А Джуд был журналистом, профессиональным всезнайкой. И, как большинство журналистов, с которыми встречался Мик, считал своим долгом судить обо всем на свете. Особенно о политике: о том болоте, в котором легче всего увязнуть, а потом проклинать свою жизнь. Самый кошмар заключался в том, что, если верить Джуду, политика была везде. Искусство было политикой. Секс был политикой. Религия, торговля, разведение кроликов, домашние обеды и ужины в ресторанах — все было политикой.
Иисус, это было занудно и утомительно.
Хуже всего, что Джуд не замечал (или не хотел замечать), насколько утомлял Мика. Не глядя на его унылую физиономию, он все говорил и говорил. И его рассуждения удлинялись с каждой милей, которую они проезжали.
В конце концов Мик решил, что Джуд был самовлюбленным ублюдком, с которым нужно расстаться, как только закончится их медовый месяц.
Лишь к концу их путешествия, этого бесцельного вояжа по необозримому кладбищу западноевропейской культуры, Джуд понял, какого беспросветного тупицу обрел в лице Мика. Этот парень совершенно не интересовался ни экономикой, ни политикой стран, по которым они проезжали. Он проявлял полнейшее равнодушие к сложной предвыборной ситуации в Италии и зевал — да, зевал! — когда его пытались (безуспешно) вызвать на разговор о русской угрозе, нависшей над западным миром. Приходилось признать горький факт: Мик был самым заурядным педиком; ни одно другое слово к нему больше не подходило; да, он пребывал в своем сонном мирке, заполненном фресками раннего Ренессанса и югославскими иконами, но не понимал губительных противоречий старой европейской культуры и не хотел вникать в причины ее упадка. Его суждения были так же не глубоки, как его блеклые глаза. Он был полнейшим интеллектуальным ничтожеством.
Загубленный медовый месяц.
* * *
Шоссе из Белграда в Нови-Пазар было, по югославским стандартам, неплохим. Относительно прямое, оно не было сплошь изуродовано трещинами и рытвинами, как дороги, по которым они до сих пор ездили. Городок Нови-Пазар стоял в долине реки Раска, к югу от города, носившего название той же реки. Эта область была не особенно популярна среди туристов. Несмотря на сравнительно хорошую дорогу, она не отличалась слишком большой доступностью и не изобиловала благоустроенными местами для отдыха; однако Мик решил во что бы то ни стало посмотреть монастырь в Сопокани, находившийся к западу от этого городка, и в горячем споре одержал победу.
Путешествие оказалось безрадостным. По обе стороны дороги тянулись однообразные серые поля. Засуха, продолжавшаяся во время всего этого жаркого лета, сказывалась на большинстве пастбищ и деревень. У немногих прохожих, мелькавших на обочине, были, как правило, нахмуренные и унылые лица. Даже лица детей выглядели по-взрослому суровыми; их брови были такими же тяжелыми, как и зной, повисший над долиной.
Еще в Белграде выложив все, что думали друг о друге, они большую часть пути проехали молча; однако прямая дорога, как и все прямые дороги, требовала какого-нибудь разговора. Такова особенность всех долгих поездок на автомобиле: чем легче им править, тем большей разрядки требуют ничем не занятые мысли путешественников. Какая же разрядка лучше, чем ссора?
— Что за дьявол тебя потянул в этот проклятый монастырь? — наконец проговорил Джуд.
Это был несомненный вызов.
— Мы проехали столько дорог…
Мик старался сохранять разговорный тон. Он не был расположен к распрям.
— Чтобы взглянуть на своих паршивых девственниц, да?
Мик достал путеводитель и, следя как мог за голосом, прочитал: "…здесь невозможно не залюбоваться величайшими творениями сербского изобразительного искусства, включающими такой признанный современными критиками шедевр школы Раска, как "Сон Невинной Девы".
Молчание.
Затем Джуд сказал:
— Мне осточертели церкви.
— Это шедевр.
— Если верить твоей дерьмовой брошюрке, они все шедевры.
Мик почувствовал, что теряет самообладание.
— Самое большее — два с половиной часа…
— Говорю тебе, хватит с меня церквей. Меня тошнит от их запаха. От протухшего фимиама, от прокисшего пота, от…
— Всего лишь небольшой крюк. А потом мы вернемся на эту дорогу, и ты сможешь прочитать мне еще одну лекцию о положении фермеров в Сандзаке.
— Полагаю, мы можем говорить на любую нормальную тему, обходясь без всей этой чепухи о дерьмовых сербских шедеврах…
— Останови машину!
— Что?
— Останови машину!
Джуд подрулил к обочине. Мик вышел из "фольксвагена".
Шоссе было раскаленным, но дул слабый ветерок. Он всей грудью вобрал воздух и, сделав несколько шагов, встал посреди дороги. Не было видно ни пешеходов, ни других машин. Никого, в обоих направлениях. Слева простирались широкие поля, а за ними в полуденном зное плавали вершины далеких гор. В заросшем кювете краснели бутоны дикого мака. Мик подошел к краю дороги, нагнулся и сорвал один из них.
За его спиной хлопнула дверца "фольксвагена".
— Почему мы должны останавливаться из-за тебя? — громко спросил Джуд. Судя по тону, он все еще надеялся вызвать ссору. Умолял о ней.
Мик стоял, поигрывая маковым стеблем с набухшей коробочкой. Лепестки осыпались и теперь крупными алыми каплями лежали на сером асфальте.
— Я задал тебе вопрос, — снова сказал Джуд.
Мик оглянулся. Джуд, мрачно хмурясь, стоял у автомобиля. Злобный, но смазливый; о да, его лицо заставляло рыдать от отчаяния немало женщин, когда они узнавали, что он был голубым. Густые черные усы (всегда в идеальной форме) и глаза, в которые можно было смотреть вечно, ни разу не встречая одного и того же оттенка. Мику стало даже немного тошно оттого, что такой чудесный мужчина мог быть таким бесчувственным дерьмом.
Разглядывая привлекательного паренька, который стоял у края дороги и надувал губы, Джуд презрительно усмехнулся. Его тоже не восхищало поведение спутника. То, что было допустимо для шестнадцатилетней девочки, в двадцать пять лет, по меньшей мере, вызывало недоверие.
Мик отбросил цветок и вытащил нижнюю часть майки из джинсов. Поочередно обнажились подтянутый живот и худая плоская грудь. Затем показалась взъерошенная голова. Он улыбнулся и откинул майку в сторону. Мик посмотрел на его торс. Аккуратный, не слишком мускулистый. Шрам от аппендицита над поясом узких потертых "Левайсов". На шее висела небольшая, но ярко блестевшая на солнце золотая цепочка. Неожиданно для себя Джуд снисходительно улыбнулся: мир частично был восстановлен.
Мик расстегивал ремень.
— Хочешь трахнуться? — не переставая улыбаться, спросил он.
— Бесполезно, — последовал ответ, хотя и не на тот вопрос.
— Что бесполезно?
— Мы не подходим друг другу.
— Может, на свежем воздухе попробуем?
Он расстегнул зиппер и повернулся к пшеничному полю, расстилавшемуся за дорогой.
Джуд смотрел, как Мик прокладывал путь в колыхавшемся море. Его загорелая спина была одного цвета с колосьями и поэтому почти сливалась с ними. Он предлагал ему довольно опасную игру — тут был не Сан-Франциско и даже не степи Хемпстеда. Нервничая, Джуд взглянул на дорогу. Все так же безлюдна в обоих направлениях. А Мик, то и дело оборачиваясь, все шел в глубь этого поля; уходя, он разгребал руками золотистые волны, точно погружался в воды какого-то волшебного залива. Какого черта!.. Рядом никого не было, никто не мог увидеть их. Здесь были только горы, безмолвно плавившиеся на полуденном солнце, да какая-то потерявшаяся собака, которая сидела у края дороги и поджидала своего хозяина.
Джуд пошел вслед за Миком, на ходу расстегивая рубашку. На протоптанной полосе лежали колосья пшеницы — поваленные, как деревья под ногами великана. Они были как один повержены на землю, и Джуд, все также улыбаясь, мог представить панику, охватившую их маленький мирок. Он не хотел причинять им зла, но как они могли узнать об этом? Пожалуй, он растоптал сотни жизней — спелых зерен, жуков, личинок, гусениц, — прежде чем добрался до стерни, где на подстилке из свежего жнивья лежал Мик, уже совсем обнаженный.
Любовью они занимались с наслаждением, равным для обоих. Им было упоительно хорошо, когда они так близко ощущали друг друга, обмениваясь страстными поцелуями, все крепче свивались руками и ногами в узел, который только оргазм мог развязать. Разгоряченные, они слышали тарахтение трактора, проехавшего по дороге; но были слишком поглощены своими телами, чтобы обратить внимание на него.
Возвращаясь к "фольксвагену", они на ходу отряхивались от пшеничных усов и оба блаженно улыбались. Перемирие было установлено если не навсегда, то, по меньшей мере, на несколько часов.
В машине можно было изжариться заживо, и они опустили стекла, чтобы проветрить салон прежде, чем продолжать путь в Нови-Пазар. Часы показывали половину четвертого, впереди было не меньше часа быстрой езды.
Мик сел справа и проговорил:
— Забудем о монастыре, а?
Джуд вздохнул.
— Мне казалось…
— Я не вынесу еще одной невинной девы.
Они оба рассмеялись. Затем поцеловались, снова ощутив друг друга на вкус: смесь слюны и соленый привкус семени.
* * *
Следующий день выдался солнечным, но не особенно жарким. Голубое небо постепенно затягивалось тонкой облачной дымкой, не затенявшей ярких лучей дневного света. Свежий утренний воздух щекотал ноздри, как запах эфира или мяты.
Вацлав Джеловсек смотрел на голубей, круживших над главной площадью города. На площади устанавливалось множество различных приспособлений как гражданского характера, так и военных. В воздухе витали эманации того деловитого возбуждения, которое — он это знал — чувствовали все мужчины, женщины и дети Пополака и которое не могло не передаваться голубям. Вот почему они подлетали так близко, взмывали вверх, опускались и сновали между большими колесами деревянных блоков; они знали, что сегодня им не причинят никакого вреда.
Он снова взглянул на небо. Облачная дымка понемногу сгущалась: не самые идеальные условия для празднества. В его мыслях промелькнуло выражение, которое он слышал от одного знакомого англичанина: "витать головой в облаках". Насколько он понимал, это означало — мечтать о чем-то несбыточном, жить туманными сновидениями. Он криво усмехнулся. Да, Запад не знал об облаках ничего, кроме того, что они приносят сны и бесплодные мечтания. Пожалуй, Западу не помешало бы увидеть сегодняшнее зрелище, чтобы внести дополнительный смысл в свою поговорку.
Здесь, в горах, она получала самое первородное значение. Все-таки неплохо было сказано.
Головой в облаках.
На площадь недавно прибыл первый отряд людей. Двое или трое болели и не смогли прийти, но им тотчас нашлась замена. Да с какой готовностью! С какими широкими улыбками запасные, услышав свои имена и номера, вышли из строя, чтобы занять пустующее место в уже формировавшейся конечности! Чудеса организованности в каждом кубическом ярде пространства. У каждого человека — свое положение и свое дело. Ни суеты, ни криков: все голоса не громче взволнованного шепота. Он восхищенно наблюдал за их слаженной и быстрой работой, за отточенными движениями рук с веревками и ремнями.
Впереди был долгий и славный день. Вацлав сегодня встал за полчаса до рассвета, пил кофе из импортных пластиковых стаканов, обсуждал метеорологические сводки из Митровицы и смотрел, как на беззвездном небе занималась алая заря. Количество выпитого кофе сейчас перевалило за шестую порцию, а часовая стрелка еще не достигла семичасовой отметки. Метцинджер, стоявший по ту сторону площади, выглядел таким же усталым и возбужденным, как и сам Вацлав.
Они вместе наблюдали за тем, как розовел восток. Однако затем разошлись и не должны были подходить друг к другу до тех пор, пока не кончится состязание. Как никак Метцинджер был из Подуево. В предстоящей битве ему надлежало поддерживать свой собственный город. Конечно, завтра им можно будет переговорить о том, что с ними приключилось, но сегодня они должны вести себя, как два незнакомых человека. Сегодня они были только патриотами, исполненными решимости одержать победу над противником.
Вот и воздвигнута, к обоюдному удовлетворению Метцинджера и Вацлава, новая нога Пополака. Все страховочные узлы тщательно подогнаны, нога высится над площадью, отбрасывая тень на фасад городской ратуши.
Вацлав отхлебнул остывшего кофе и позволил себе улыбнуться. Что за дни, что за дни! Великие свершения, развивающиеся знамена и это неповторимое зрелище, один вид которого мог бы лишить жизни многих людей. Вот они, деяния, достойные неба.
Ах, какие золотые дни.
На главной площади Подуево царило не меньшее оживление.
Может быть, здесь торжественность, сопутствующая ежегодному празднеству, была смешана с печалью, но это было понятно. Весной ушла из жизни Нита Габрилович, всеми почитаемая предводительница города. Она умерла в девяносто четыре года, лишив горожан своих технических знаний и организаторского таланта. Шестьдесят лет она готовила эти состязания, с каждым разом увеличивая и усовершенствуя свое колоссальное творение. И теперь ее не стало.
Разумеется, без нее порядок тоже не нарушался. Люди были слишком дисциплинированны, чтобы не подчиняться приказам. Тем не менее, в половине восьмого сооружение еще только близилось к середине. Дочь Ниты, руководившая этим, явно не имела достаточного опыта. Она была не совсем решительна в своих действиях, а для того, чтобы правильно расставить людей по местам — сплотить их в единое целое, — нужно было быть наполовину пророком, наполовину цирковым укротителем. Может быть, через два или три года, одержав по крайней мере пару побед, дочь Ниты Габрилович приобрела бы необходимые навыки. Однако сегодня Подуево опаздывал: то и дело происходили неувязки со страховочными ремнями; в отличие от предыдущих лет, горожане нервничали, обменивались неуверенными взглядами.
Лишь в восемь часов Подуево сделал первый шаг по направлению к тому месту, где его уже ждал соперник.
Скоро должен был прозвучать условный сигнал к началу битвы.
* * *
Мик проснулся ровно в семь, хотя в непритязательном номере отеля "Белград" будильника не было. Лежа в своей постели, он слышал ровное дыхание Джуда, доносившееся с двуспальной кровати, стоявшей поперек комнаты. Сквозь тонкие шторы пробивался мутный утренний свет, не побуждавший к ранней поездке. После нескольких минут взирания на облупившийся потолок и не менее длительного разглядывания грубо слепленного распятия на противоположной стене Мик, наконец, встал и подошел к окну. Он был прав: день выдался пасмурным. Под серыми облаками громоздились невзрачные крыши Нови-Пазара. За крышами высились блеклые вершины гор. По их склонам ползли вверх сине-зеленые кроны деревьев. Там был лес. Единственное место, обладавшее хоть какой-нибудь притягательностью в этом захолустье.
Сегодня можно было поехать на юг, в Косовску Митровицу. Кажется, там должен быть музей? Или рынок? А оттуда они могли спуститься в долину реки Ибар, по дороге, окруженной горами. Да, горы: сегодня он решил посмотреть горы.
Было пятнадцать минут девятого.
* * *
В девять Пополак и Подуево величественно выходили на рубежи атаки.
Вацлав Джеловсек приложил ладонь козырьком ко лбу и изучающе оглядел небо. Оно было затянуто облаками, но на западе виднелись голубые просветы; под ними ярко блестели горы. День был не самым удачным для состязания, хотя и вполне приемлемым.
* * *
Мик и Джуд позавтракали ветчиной с яичницей и несколькими чашками хорошего черного кофе. Облака над Нови-Пазаром уже рассеялись, и они, воспрянув духом, собрались в путь. Косовска Митровица до обеда, а после, возможно, горная крепость в Цвекаке.
В половине десятого они покинули Нови-Пазар и поехали по шоссе Србсвак на юг, в долину реки Ибар. Дорога не из лучших, но даже выбоины и неровности асфальта не могли испортить нового дня.
Не считая отдельных пешеходов, шоссе было пустым. По обе стороны высились волнистые, поросшие густым лесом горы. Из фауны встречались только редкие птицы. Затем исчезли даже пешеходы, а сельскохозяйственные фермы, мимо которых они иногда проезжали, казались запертыми и безлюдными. В одном дворе они увидели черных поросят — их никто не кормил. На веревках сушилось выстиранное белье; прачек же словно не было.
Поначалу отсутствие человеческих контактов действовало освежающе, но по мере приближения полудня уже становилось немного не по себе.
— Мик, разве мы не должны были увидеть знак поворота на Митровицу?
Он пригляделся к карте.
— Может быть…
— …мы едем не той дорогой.
— Если бы знак был, то я бы его увидел. По-моему, нам нужно свернуть с этой дороги и взять немного южнее. Тогда мы спустимся в долину даже ближе к Митровице, чем думали.
— Как мы свернем с этой чертовой дороги?
— Мы проехали пару поворотов…
— Там были только разбитые грунтовки.
— Ну, либо они, либо то, что имеем.
Джуд поджал губы.
— Сигарету? — спросил он.
— Закончились милю назад.
Впереди горы поднимались непреодолимой стеной. Там не было ни одного признака жизни: ни струйки дыма из трубы, ни голосов, ни звука работающих машин.
Затем:
— Вон!
Поворот, явный поворот. Правда, не основная дорога. Скорее, просто разбитая колея, вроде двух предыдущих. И все же, это было лучше, чем перспектива бесконечного петляния по горным склонам.
— Наше путешествие превращается в какое-то проклятое сафари, — мрачно бросил Джуд, когда "фольксваген" запрыгал по кочкам и ухабам.
— Где же твоя жажда приключений?
— Забыл взять с собой.
Они начали взбираться вверх. Эта дорога тоже неотвратимо вела в горы. На капоте машины замелькали тени сомкнувшихся над ними древесных крон. Внезапно всюду запели птицы — праздно и оптимистично. Запахло хвоей и сырой землей. Впереди на дорогу выскочила лиса. Лениво взглянув на приближающийся автомобиль, она неспешно продолжила свой путь и скрылась среди деревьев.
Мик подумал, что они правильно сделали, свернув с того унылого и нескончаемого шоссе. Вскоре можно было остановиться и размять ноги, а потом найти какой-нибудь спуск в долину.
Два человека находились в часе езды от Пополака.
Сам город полностью опустел. В нем не осталось даже больных и стариков: никто не хотел пропускать сегодняшнего зрелища. Дети, незанятые взрослые, калеки, слепые и беременные женщины — все уже собрались в условленном месте. Конечно, таков был обычай: его соблюдение не требовало применения каких-либо принудительных мер. Сегодняшнее состязание стоило того, чтобы его увидеть.
В сражении должны были участвовать все: город против города. Так было всегда.
Поэтому города вышли в горы. К полудню все жители Пополака и Подуево, собравшись в ущелье, ожидали начала битвы.
Десятки тысяч сердец колотились все быстрее и быстрее. Десятки тысяч тел натужно, но согласованно сгибались и выпрямлялись — города выступали на исходные позиции. Две громадные тени этих тел ложились на кроны деревьев, на дороги и горные склоны; ступки выдавливали белый сок из травы; под ногами гибли звери, в труху сминались кустарники и пни. Земля дрожала от тяжелых шагов. Эхо разносилось далеко в горах.
В колоссальном теле Подуево все заметней проявлялись некоторые технические неувязки. Город уже немного прихрамывал на одну из своих циклопических ног. Воины, составлявшие ее, напрягали все силы, чтобы выправить крен исполинского торса: на них ложилась вся тяжесть города и вся ответственность за него. Тем не менее, сказывались недостатки в их подготовке, которой прежде руководила сама Нита Габрилович. Воины уже изнемогали от усталости.
Они остановили машину.
— Слышал?
Мик покачал головой. Его слух не отличался особенной остротой. Подростком он слишком часто ходил на рок-концерты.
Джуд выбрался из автомобиля.
Птицы, казалось, немного угомонились. Звук, который он слышал в салоне, повторился. Это был какой-то необычный звук: скорее, похожий на колебание почвы под ногами.
Может быть, отдаленный гром?
Нет, слишком ритмично. Вот и опять, словно нечто огромное ворочалось под склонами гор. И снова, где-то под ногами…
Бум.
Теперь и Мик услышал. Он перегнулся через окно машины.
— Это где-то впереди. Я тоже слышу.
Джуд кивнул.
Бум.
Вновь прокатился подземный гром.
— Что за дьявольщина? — недовольно проговорил Мик.
— Что бы это ни было, я хочу взглянуть…
Джуд, улыбаясь, забрался обратно в "фольксваген".
— Похоже на пушки, — заводя машину, сказал он. — На большие пушки.
Приложив к глазам русский полевой бинокль, Вацлав Джеловсек наблюдал за сигнальщиком. Тот поднял руку с пистолетом, ствол которого окутался маленьким облачком белого дыма. Через пару секунд из долины донесся звук выстрела.
Состязание началось.
Он перевел взгляд на двух исполинов. Головы в облаках — или почти в облаках. Они представляли собой потрясающее, незабываемое зрелище. Вот оба города вздрогнули, готовясь выйти навстречу друг другу и вступить в ритуальную битву.
Один из них, Подуево, держался менее уверенно. Перед тем как поднять левую ногу и сделать первый шаг, он чуть заметно поколебался. Ничего серьезного, просто небольшие трудности с координацией мускулов. Через пару шагов город должен был приноровиться к ритму движения, еще через пару его обитатели должны были заработать как одно неразделимое целое, чтобы вскоре показать могущество их великана, шедшего к своему двойнику как к отражению в зеркале.
Выстрел вспугнул стаи птиц, сидевших на деревьях. Они дружно и шумно взмыли над долиной, словно в честь предстоявшего великого сражения.
— Ты слышал выстрел? — спросил Джуд.
Мик кивнул.
— Военные маневры?.. — Джуд широко улыбнулся.
Он уже видел заголовки на первых полосах газет — эксклюзивные репортажи о секретных войсковых учениях в глубине югославской территории. Может быть, русские танки на каком-то своем полигоне, надежно скрытом от взглядов Запада. В случае удачи, он мог стать почтовым голубком этой новости.
Бум.
Бум.
В воздух поднялось множество птиц. Гром стал слышен отчетливее.
Он походил на орудийные залпы.
— Это за следующей горой… — сказал Джуд.
— По-моему, нам лучше вернуться.
— Мне необходимо посмотреть.
— А мне нет. Нас там не ждут.
— Ну и что? И почему ты так думаешь?
— Нас все равно не пустят. Может быть, депортируют. Не знаю, мне просто кажется…
Бум.
— Я должен посмотреть.
Он еще не договорил этих слов, когда послышались первые вопли.
Вопли издавал Подуево: даже не вопли, а жуткий предсмертный вой. Погиб один из людей, составлявших его слабую левую ногу — погиб, надорвавшись от тяжести, которую нес на себе, — и смерть тут же стала распространяться по всему сооружению. Человек, потерявший опору, не выдерживал сам и падал, сминаемый давившими на него телами. Болезнь была подобна раковой опухоли, но развивалась в течение секунд. Вся колоссальная система покачнулась и начала заваливаться набок.
Великолепный шедевр, созданный жителями Подуево из собственной плоти и крови, падал, как исполинская многоэтажная башня.
С левого бока на него сыпались изувеченные человеческие останки. Падая, Подуево на лету рассыпался на части.
Громадная голова, только что касавшаяся облаков, все больше откидывалась назад. Мертвые падали, увлекая за собой живых. Люди хватались друг за друга. Их голоса слились в один протяжный, душераздирающий крик, взывавший о помощи к небесам, на недоступность которых они сегодня посягнули.
— Ты слышал это?
Это было несомненно человеческим, хотя и оглушительно громким и невыносимо протяжным. У Джуда что-то перевернулось в желудке. Он поглядел на бледного, как полотно Мика.
Мотор был сразу же выключен.
— Нет, — сказал Мик.
— Послушай! Ради Бога…
До них докатилась волна предсмертных стонов и стенаний, приглушенных падением чего-то очень тяжелого. Земля содрогнулась.
— Нам нужно туда, — умолял Мик.
Джуд замотал головой. Он был готов ко встрече с какими-нибудь военными соединениями — хоть по всей русской армии, дислоцированной за соседней горой, — но гул, стоявший в его ушах, был человеческим, слишком человеческим гулом голосов. Они напомнили о том, каким ему в детстве представлялся Ад: нескончаемыми, невыразимыми с помощью слов мучениями, которыми стращала его мать на тот случай, если он отступится от Христа. Это был ужас, забытый им больше чем на двадцать лет. И вот он снова был с ним — такой же сильный, как и прежде. Может быть, там, за зубчатым горизонтом, находилась сама Преисподняя, у края которой стояла его мать и звала сына испытать отведенное ему наказание.
— Если ты не хочешь вести машину, то я сам сяду за руль.
Мик выбрался из машины и выпрямился, не сводя взгляда с колеи перед ним. На какое-то мгновение в его глазах мелькнуло глуповатое, недоверчивое выражение. Затем его лицо стало еще белее, чем прежде, и он выдохнул:
— Иисус Христос…
Его голос был сдавленным приступом тошноты, подступившей к горлу.
Его любовник сидел за рулем, обхватив голову руками, все еще не в силах вырваться из своих воспоминаний.
— Джуд…
Джуд медленно поднял глаза. Впереди колея быстро темнела от несущегося навстречу машине потока — потока крови. Разум Джуда попытался как-нибудь иначе понять смысл того, что он видел через ветровое стекло. Однако других объяснений не было. Это была кровь, настоящий кровавый потоп, кровь без конца…
И почти сразу же в воздухе повеяло свежевыпотрошенными внутренностями: запахом, исходящим из глубины человеческих тел, — наполовину пряным, наполовину приторным.
Мик навалился на дверную ручку "фольксвагена". Она подалась неожиданно легко, и он, с вытаращенными глазами, обезумевшими глазами плюхнулся на правое сиденье.
— Назад, — выдавил он из себя.
Мик потянулся к ключу зажигания. Кровавая река уже плескалась под передними колесами автомобиля. Впереди весь мир был окрашен в багровые тона.
— Быстрей, назад! Отъезжай, чтоб тебя!..
Джуд не делал никаких попыток стронуть машину с места.
— Мы должны посмотреть, — неуверенно проговорил он. — Должны.
— Нам не нужно ничего, — простонал Мик, — кроме того, чтобы к дьяволу убраться отсюда. Это не наше дело…
— Авиакатастрофа…
— Нет дыма!
— Но человеческие голоса…
Все инстинкты Мика умоляли поскорей вернуться назад. Он мог прочитать об этой катастрофе в завтрашних газетах — мог посмотреть фотографии и телерепортажи. Сегодня все было слишком свежо, слишком непредсказуемо…
На том конце этой колеи могло быть все, что угодно. И кто знает, как это истекающее кровью…
— Мы должны…
Не слушая стонов Мика, Джуд завел машину. "Фольксваген" пополз вперед, навстречу багровому, пенящемуся течению.
— Нет, — неожиданно спокойно произнес Мик. — Пожалуйста, не надо…
— Мы должны, — стиснув зубы, ответил Джуд. — Должны. Должны.
Всего лишь в нескольких ярдах правее уцелевший город бросил тень на залитую кровью дорогу. Мик ничего не видел из-за слез, а Джуд, сощуривший глаза и готовившийся к зрелищу, которое ожидало их за поворотом, только смутно отметил, как что-то ненадолго застлало свет. Может быть, облако. Или стая птиц.
Если бы в этот момент он поднял глаза и немного повернулся на северо-восток, то увидел бы голову Пополака. Огромную, наклоненную вперед голову обезумевшего города, который прошествовал между горами и исчез из поля зрения. Тогда бы Джуд знал, что эта область была выше его разумения; что в этом углу Ада уже никого нельзя было исцелить. Но ни он, ни Мик не видели последнего посланного им предупреждающего знака. И отныне их судьба была решена. Как Пополак и его мертвый близнец, они были лишены рассудка и всех надежд на возвращение к жизни.
Они обогнули горный склон, и перед ними предстало то, что осталось от Подуево.
Примитивное человеческое воображение еще никогда не имело дела с подобной картиной.
Возможно, на полях сражений Европы иногда случалось быть нагроможденными друг на друга такому бесчисленному количеству трупов; но было ли среди них столько женщин и детей, связанных с мертвыми телами мужчин? Были ли когда-нибудь такие горы трупов, недавно и одновременно лишенных жизни? Да, погибали целые города, но когда они погибали из-за закона притяжения?
Зрелище было из могущественнейших. Перед его лицом разум медленно уползал в свою жалкую каморку и, захватив с собой неопровержимые улики этого жуткого и безжалостного мира, осторожно ощупывал их, пытался найти какой-нибудь незамеченный сразу изъян, где бы можно было сказать: "Этого ничего нет. Это не смерть, а сон, это просто кошмарное сновидение".
Но разум не находил ни одной трещины в стене, вставшей перед ним. Это была правда. Это была сама смерть.
Подуево рухнул.
Тридцать восемь тысяч семьсот шестьдесят пять жителей были повержены на землю и превращены в груду распадающейся, сочащейся плоти. Те, кто не погиб от удара или удушья, мучились в предсмертных судорогах. Не выжил никто, кроме дряхлых стариков, не успевших подойти к месту состязания. Эти несколько подуевцев, сгорбленных и изможденных, смотрели на гору человеческих останков и, как Мик и Джуд, старались не верить своим глазам.
Джуд первым выбрался из машины. Почва под ногами была липкой от сворачивающейся крови. Он оглядел пространство бойни. Никаких обломков или других признаков авиакатастрофы; ни огня, ни дыма, ни запаха топлива. Только лишь десятки тысяч остывающих тел, обнаженных или одетых в одинаковую серую форму: как мужчины, так и женщины и дети. На некоторых сохранились остатки каких-то кожаных сбруй с тянущимися от них многими и многими милями канатов. Чем больше он присматривался, тем отчетливее видел сложную систему узлов и петель, опутывавших и соединявших неподвижные людские тела. По какой-то причине почти все они были связаны друг с другом. Некоторые были прикреплены к плечам своих соседей, как мальчики во время игры в конный бой. Некоторые были плотно прикручены к чьим-то локтям, поясам, лодыжкам и бедрам. Были обмотанные веревками с головы до ног; с шеей, пригнутой к ступням. Все были связаны одной, хотя и многократно разорванной паутиной тросов, канатов, веревок.
Еще один выстрел.
Мик поднял глаза.
По грудам тел пробирался одинокий мужчина, одетый в серую шинель. Он держал в руке револьвер и методично пристреливал умирающих. Исполняя свой жалкий акт милосердия, медленно шел вперед, приглядываясь, в первую очередь выбирая мучившихся детей. Разряжал револьвер и заряжал снова. Разряжал и заряжал, разряжал…
Мик выскочил из машины.
Он заорал во все горло, перекрывая стоны раненых.
— Что это?
Мужчина прервал свое занятие и поднял лицо — такое же серое, как и его шинель.
— А? — он хмуро осмотрел двоих непрошеных свидетелей катастрофы.
— Что здесь произошло? — неестественно высоким голосом прокричал Мик. Он почувствовал себя лучше оттого, что мог кричать и злиться на этого человека. Может быть, он был виноват. Ему нужно было кого-то обвинить в случившемся.
— Скажите, — сквозь слезы кричал Мик. — Скажите! Ради Бога, скажите! Объясните!
Мужчина в серой шинели покачал головой. Он не разобрал ни слова из того, что кричал этот молокосос. Он понял то, что язык был английским, но больше ничего. Мик пошел ему навстречу, не переставая чувствовать на себе взгляды мертвых. Они смотрели на него снизу вверх — своими неподвижными, остекленевшими глазами, в которых застыл беззвучный и оттого еще более невыносимый крик.
Тысячи, тысячи глаз.
Он достиг мужчины, когда тот уже расстрелял почти все патроны. Его осунувшееся лицо было мокрым от слез.
Кто-то дотронулся до его ноги. Он не желал смотреть вниз, но чья-то рука все пыталась и пыталась ухватиться за его ботинок. Он опустил глаза. Под ним лежал юноша, распростертый в форме свастики. Все его суставы были вывихнуты. Из под него высовывались ноги ребенка, окровавленные и торчавшие среди других тел, как два стебля с красными лепестками.
Он хотел отнять у мужчины револьвер, но руки юноши не отпускали его. И еще больше ему захотелось найти где-нибудь пулемет, который мог бы прекратить эту бессмысленную и мучительную агонию.
Когда Мик снова посмотрел вперед, человек в серой шинели уже поднимал револьвер.
— Джуд! — заорал он, но его вопль был заглушен выстрелом револьвера, направленного в рот мужчины.
Последнюю пулю тот оставил для себя. Его затылок лопнул, как разбитое яйцо, и, все еще держа дуло во рту, он рухнул на другие тела.
— Мы должны… — начал Мик, хотя сам не знал, к кому обращался. — Мы должны…
Что он собирался делать. Что они должны были делать в этой ситуации?
— Мы должны…
К нему подошел Джуд.
— Помочь, — сказал он.
— Да. Мы должны позвать на помощь. Мы должны…
— Пошли…
Да. Вот что нужно было сделать. Пусть из трусости, пусть под любым предлогом, но они должны были как можно скорее оставить это поле битвы с его окровавленными, протянутыми к ним руками.
— Нужно сообщить властям. Найти какой-нибудь город. Позвать на помощь…
— Священников, — сказал Мик. — Им нужны священники.
Джуд мрачно усмехнулся. Подобная мысль показалась ему совершенно абсурдной. Здесь потребовалась бы целая армия исповедников с брандспойтами, поливающими святой водой, и мощными динамиками для благословений.
Они отвернулись от этого чудовищного зрелища и, поддерживая друг друга, стали пробираться к машине.
Она оказалась занятой.
За рулем сидел Вацлав Джеловсек. Он пытался завести двигатель. Один поворот ключа! Второй. С третьего раза зажигание сработало, и из-под задних колес вырвались комья липкой, бурой грязи. Разворачивая "фольксваген", Вацлав увидел двух англичан, бегущих к автомобилю и размахивающих руками. Сейчас они ничего не значили — он не хотел быть похитителем машин, но ему нужно было выполнять свою работу. Он был судьей сегодняшнего состязания и нес ответственность за всех его участников. Один из этих героических городов уже рухнул. Он должен был сделать все возможное, чтобы не дать Пополаку последовать за своим собратом. Второго великана нужно было догнать и урезонить. Успокоить любыми словами и обещаниями. Во что бы то ни стало образумить его и не допустить второй такой же катастрофы.
Мик все еще бежал за "фольксвагеном" и во все горло кричал ему вслед. Похититель не обращал внимания, полностью сосредоточившись на маневрировании по скользкой дороге. Мик быстро отставал. Автомобиль набирал скорость. Взбешенный, но сбившийся с дыхания, Мик остановился посреди дороги и уперся ладонями в колени. У него не было сил даже для того, чтобы дать волю своей ярости.
— Ублюдок, — выругался Джуд.
Мик поднял голову. Автомобиль уже скрылся из виду.
— Сволочь. Не умеет даже рулить как следует.
— Мы… поймать… мы должны поймать его, — тяжело дыша, выдавил из себя Мик.
— Как?
— Догнать… Бегом… Пешком…
— У нас нет даже карты… Она осталась в машине.
— Иисус… Христос… Всемогущий.
Они медленно побрели вниз по колее, прочь от этого поля.
Через несколько метров течение стало мелеть. До основной дороги дотягивалось только несколько тоненьких ручейков. Следуя за красными отпечатками протекторов, Мик и Джуд вышли на распутье.
Шоссе на Србовак было пустым в обоих направлениях. Отпечатки шин поворачивали налево.
— Он направился в горы, — сказал Джуд, тупо уставившийся в сине-зеленый пейзаж с издевательски искусно вплетенной в него лентой дороги. — Он сошел с ума!
— Будем возвращаться прежним путем?
— Нам придется идти до утра.
— Подсядем к кому-нибудь.
Джуд покачал головой: его лицо выражало усталость и потерянность.
— Мик, ты еще не понял? Они все знали о происходящем. Все люди с ферм — они убрались к чертям подальше, как только сюда пришли эти сумасшедшие. Готов держать пари на что угодно, на дороге не будет ни одной машины. Разве что встретится парочка таких же безмозглых туристов, как мы с тобой, но ни один турист не затормозит рядом с нами. Посмотри на себя.
Он был прав. Они выглядели, как два мясника — по пояс залитые кровью. Их лица были перепачканы подтеками пота, глаза — безумно вытаращены.
— Нам придется пойти за ним, — сказал Джуд.
Он махнул рукой в сторону гор. Солнце уже скрылось за ними, и склоны быстро темнели.
Мик вздрогнул. Так или иначе, им предстояло провести ночь на дороге. И ему было все равно, куда идти, если это увеличивало расстояние между ним и смертью у него за спиной.
Пополак был недвижим. Паника сменилась тупым, равнодушным приятием мира таким, каким он предстал сегодня. Тысячи людей, накрепко привязанных друг к другу и выстроенных в один живой организм, позволили согласию безумия восторжествовать над спокойным голосом разума. Они сплотились в один мозг, одну мысль, одно желание; в течение нескольких секунд стали бездушной тканью ожившего гиганта, образ которого так удачно воссоздали. Все их хрупкие личные чувства были сокрушены могучим потоком общей воли — не страстями, правящими толпой, а телепатической волной, превратившей тысячи голосов в одно слитное повеление.
И этот голос скомандовал: "Иди!"
Этот властный голос сказал: "Я хочу никогда не видеть этого страшного зрелища".
Пополак повернулся и, ступая тяжелыми полумильными шагами, направился в горы. Мужчины, женщины и дети, составлявшие тело шагающего исполина, были незрячими. Они видели глазами своего города. Думали его мыслями. Жили его желаниями. И верили в его бессмертие.
Пройдя две мили, Мик и Джуд почувствовали в воздухе запах бензина, а чуть позже увидели перевернутый "фольксваген". Его колеса торчали из глубокого кювета у левого края дороги. Странно, что он не горел.
Дверца водителя была открыта. Вацлав Джеловсек неподвижно лежал рядом. Он дышал. На его теле не было заметно никаких ран, если не считать двух или трех царапин на лице. Они осторожно вытащили похитителя из пыльного кювета и уложили на дорогу. Мик подложил ему под голову свою куртку и развязал его галстук.
Внезапно его глаза приоткрылись.
Он медленно обвел их взглядом.
— С вами все в порядке? — спросил Мик.
Какое-то время мужчина молчал. Казалось, он не понимал.
Затем:
— Англичане? — через силу произнес он.
Акцент был чудовищный, но вопрос был вполне ясен.
— Да.
— Я слышал ваши голоса. Англичане.
Он поморщился.
— Вам больно? — проговорил Джуд.
Мужчина, казалось, нашел этот вопрос забавным.
— Больно? Мне? — переспросил он, и на его лице появилась смешанная гримаса агонии и восторга.
— Я умру, — выдавил он сквозь стиснутые зубы.
— Нет, — сказал Мик. — С вами все в порядке…
Мужчина решительно замотал головой.
— Я умру, — уверенным голосом повторил он. — Я хочу умереть.
Джуд ближе наклонился к нему.
— Скажите, что нам сделать, — тихо произнес он.
Мужчина закрыл глаза. Джуд довольно бесцеремонно встряхнул его.
— Скажите нам, — забыв о сострадательном тоне, громко сказал он еще раз. — Скажите, что это было?
— Что? — не открывая глаз, проговорил мужчина. — Это было падение, вот и все. Просто падение…
— Какое падение? Кто упал?
— Город. Подуево. Мой город.
— Откуда? Из-за чего он упал?
— Из-за себя, конечно.
Ответы мужчины ничего не объясняли; вместо них одна за другой следовали какие-то загадки.
— Куда вы собирались ехать? — спросил Мик, стараясь говорить как можно менее агрессивно.
— За Пополаком, — сказал мужчина.
— За Пополаком? — спросил Джуд.
Мик начал улавливать какой-то смысл в сбивчивых словах похитителя.
— Пополак — это второй город. Такой же, как Подуево. Города-близнецы. На карте они…
— Где же сейчас этот город? — перебил его Джуд. Казалось, Вацлав Джеловсек решился открыть им всю правду. Был момент, когда он застыл между смертью с загадкой на своих губах и несколькими минутами жизни, достаточными для того, чтобы кое-что объяснить. Ему было все равно. Новое состязание уже не могло состояться.
— Они вышли на битву, — негромко произнес он. — Пополак и Подуево. Они боролись каждые десять лет…
— Боролись? — снова перебил Джуд. — Вы хотите сказать, все эти люди были убиты?
Вацлав покачал головой.
— Нет, нет. Они упали. Я же говорил.
— Ну, и как они боролись? — спросил Мик.
— Для этого они шли в горы, — последовал ответ.
Вацлав приоткрыл глаза. Лица, склонившиеся над ним, выглядели измученными и больными. Ему стало жалко этих ни в чем не повинных иностранцев. Они заслуживали того, чтобы знать истину.
— Они бились, как великаны, проговорил он. — Их строили из собственных тел, понимаете? Корпуса, мускулы кости, глаза, нос, зубы, — все делалось из мужчин и женщин.
— Он бредит, — сказал Джуд.
— Ступайте в горы, — повторил мужчина, — и увидите, это правда.
— Даже предполагая… — начал Мик.
Вацлав нетерпеливо прервал его.
— Многие века мы учились по-настоящему играть в великанов. С годами они становились все больше и больше. Каждый новый всегда превосходил своего предшественника. Его строили с помощью канатов и подпорок… В желудке была пища… испражнения выводились через специальные трубы… Самых зорких усаживали в его глаза, самых громогласных — в гортань. Вы не поверите, с каким техническим совершенством все это делалось.
— Не поверим, — вставая, сказал Джуд.
— Это образ нашей общины, — почти шепотом проговорил Вацлав. — И форма нашей жизни.
Наступило молчание. Над горными склонами медленно плыли белые облака. Дорога постепенно погружалась во мрак.
— Чудо, — добавил он с таким выражением в голосе, будто в первый раз осознал неестественность происходившего. — Случилось чудо.
Этого было достаточно. Да. Этого было вполне достаточно.
Его глаза снова закрылись, морщины на лице разгладились. Он умер.
Его смерть Мик прочувствовал острее; чем гибель тысяч людей, оставшихся позади; или лучше сказать, его смерть была ключом к боли, которую он испытал за всех них.
Он не мог решить, правду ли сказал этот человек. Его разум не знал, что делать с услышанным. Он только ощущал свою беспомощность и какую-то тоскливую жалость к самому себе.
Они стояли на дороге, молча глядя на загадочные и мрачные очертания гор.
Наступили сумерки.
Пополак уже не мог идти дальше. Каждый его мускул изнемогал от усталости. То и дело в глубине его исполинского тела кто-нибудь умирал; однако город не горевал из-за своих отмирающих клеток. Если мертвые находились вблизи наружного слоя, то их отвязывали и сбрасывали на землю.
Великан не был способен испытывать жалость. Он знал только одну цель и собирался идти к ней, пока были силы.
Закат солнца Пополак проводил, сидя на одном из крутых склонов и поддерживая руками свою огромную голову.
На небе засияли звезды. Сгущалась тьма, бережно обволакивавшая незажившие раны этого страшного дня и дававшая отдых глазам, которые видели слишком много.
Пополак снова встал на ноги и, сотрясая шагами почву, двинулся в путь. Он должен был идти, сколько мог, а потом спуститься в какую-нибудь долину и найти в ней свою могилу.
Мик хотел похоронить угонщика. Однако Джуд сказал, что с приездом полиции это погребение будет выглядеть довольно подозрительно. И кроме того, разве не абсурдно было заниматься с одним трупом, когда всего лишь в миле от них лежали тысячи неприбранных тел?
Они оставили мертвого лежать рядом с перевернутой машиной и скова тронулись в путь.
Становилось холодно, хотелось есть. Однако те дома, мимо которых они проходили, были наглухо заперты и не подавали никаких признаков жизни.
— Что он имел в виду? — устало проговорил Мик, когда они стояли возле очередной запертой двери.
— Он говорил метафорами…
— И про великанов?
— И про великанов. Троцкистская белиберда, — продолжал настаивать Джуд.
— Мне так не кажется, — повторил Мик и пошел обратно к дороге.
— У тебя есть иная точка зрения? — оставаясь на прежнем месте, с вызовом спросил Джуд.
— Он не был похож на человека, сочиняющего речи заранее.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что вокруг нас бродят какие-то великаны? Ради Бога, опомнись!
Мик повернулся к Джуду. В сумерках трудно было разглядеть выражение его лица. Однако голос был твердым и уверенным.
— Да. Я думаю, он говорил правду.
— Абсурдно! Абсурдно и смешно! Нет!
В этот момент Джуд ненавидел Мика. Ненавидел за его наивность, за готовность поверить в любой вымысел, если тот окружен некоторым ореолом романтичности. Господи! Поверить даже в такую нелепую выдумку…
— Нет, — повторил он. — Нет. Нет. Нет.
Небо было ярко-синим. Очертания гор под ним слились в один черный зубчатый контур.
— Я замерз, как собака, — сказал из темноты Мик. — Ты пойдешь со мной или останешься здесь?
— На этой дороге мы ничего не найдем! — крикнул Джуд.
— Возвращаться уже поздно.
— Там только горы, и все!
— Поступай, как знаешь. Я пошел.
Его шаги стали удаляться во мраке.
Немного поколебавшись, Джуд последовал за ним.
Ночь была безоблачной и холодной. Они шли, подняв воротники и сжав пальцы ног в ботинках. Небо над ними сияло крупными немигающими звездами. Глаз мог составить из них столько причудливых сочетаний, сколько хватило бы терпения. Через некоторое время они обнялись. Им было легче идти, поддерживая и согревая друг друга.
Часам к одиннадцати они увидели свет, горевший в далеком окне.
Женщина, открывшая дверь, не улыбалась, но поняла их состояние и впустила в дом. Было бессмысленно рассказывать этой старой крестьянке или ее одноногому мужу о том, что они сегодня видели. В каменном коттедже не было ни телефона, ни признаков имеющихся транспортных средств, и поэтому даже если бы они нашли какой-нибудь способ поведать о случившемся, то все равно ничего не смогли бы предпринять.
Мимикой и жестами они кое-как показали, что проголодались и устали. Затем попробовали объяснить, что заблудились, — и проклинали себя за оставленный в "фольксвагене" разговорник. Едва ли она поняла что-нибудь из их слов, но усадила возле печи, на которую поставила кастрюлю.
Они съели по большой тарелке несоленого горохового супа и улыбками поблагодарили женщину. Ее муж сидел рядом, не проявляя ни малейшего желания заговорить с гостями или хотя бы взглянуть на них.
Сытная еда подействовала. Они немного воспрянули духом.
Теперь им предстояло выспаться, а утром отправиться в обратную дорогу. К следующему вечеру тела, лежащие на поле, будут прибраны, пересчитаны, уложены в гробы и отправлены к родственникам. Воздух будет заполнен гулом моторов, который наконец заглушит стоны, еще звучавшие в их ушах. Будут кружить вертолеты, будут суетиться санитары и полицейские. Будет все, что сопутствует большим катастрофам, случающимся в цивилизованном обществе.
А потом все это будет приятно вспомнить. Все-таки, часть истории: конечно, трагедия, но ее можно объяснить, отнести к какой-нибудь схеме и жить дальше. Все будет хорошо. Скорей бы утро.
Вскоре усталость сразила их. Они заснули прямо за столом, уронив головы на скрещенные руки. Рядом остались пустые тарелки и недоеденные ломти хлеба.
Они ничего не чувствовали. Они провалились в темноту без сновидений и мыслей.
Затем начался грохот.
Где-то под землей. Глухие ритмичные удары, как будто какой-то титан медленно подбирался все ближе и ближе.
Женщина разбудила мужа. Разбудила, зажгла лампу и подошла к двери. Ночное небо было усеяно звездами. Вокруг высились черные горы.
Гром не утихал. Удар и через полминуты новый, с каждым разом становившийся все громче.
Муж и жена стояли рядом и прислушивались к гулкому эху, прокатывавшемуся по горным склонам. Гремело где-то недалеко, но молний не было.
Только тяжелые удары…
Бум…
Бум…
От них сотрясалась земля. Из дверного косяка сыпалась пыль, дребезжали оконные стекла.
Бум…
Бум…
Они не знали, что это было, но во всяком случае бежать из дома не собирались. Каким бы жалким укрытием ни был их коттедж, находиться в нем не казалось опасней, чем в ближнем лесу. Как они могли узнать, под каким деревом остановиться, чтобы их не задела гроза? Нет, лучше было ждать: ждать и смотреть.
У женщины было плохое зрение, и она не совсем поверила своим глазам, когда одна из черных гор вдруг стала вырастать, постепенно заслоняя звезды. Но ее муж видел это: невообразимо огромную голову, которая в темноте казалась еще более огромной — превосходившей даже сами горы.
Выпустив костыли, он упал на колени и зашептал молитвы. Его искусственная нога вывернулась из кожаных ремней.
Его жена завыла: ни одно из известных им слов не могло остановить это чудовище, возникшее из мрака и надвигавшееся на них.
Проснувшись, Мик нечаянно смахнул со стола тарелку и лампу.
Они разбились.
Проснулся Джуд.
Крик за дверью затих. Женщина бросилась бежать в лес. Любое дерево было лучше, чем это зрелище. Ее муж продолжал дрожащими губами повторять молитвы, но великан все вырастал и вырастал. Вот поднялась его громадная нога…
Бум…
Коттедж заходил ходуном. Запрыгала посуда в шкафу, зеркало сорвалось с крючка и вдребезги разбилось.
Любовники знали этот гром: эти подземные удары.
Мик схватил Джуда за плечо.
— Вот видишь? — прохрипел он. — Видишь? Видишь?
В его хрипе слышались истерические нотки. Опрокинув стул, он кинулся к двери. По дороге выругался. Выбежал на крыльцо…
Бум…
Грохот был оглушительным. Со звоном лопались оконные стекла. Трещали балки под крышей.
Джуд догнал любовника у двери. Старик лежал ничком, пальцами судорожно сжимая комья сухой земли.
Мик, подняв голову, смотрел в небо. Джуд посмотрел туда, куда был устремлен его взгляд.
В одном месте звезд не было. Там была кромешная тьма в форме огромного человека, нависшего над горами. Отчетливо выделялись контуры.
Он казался слишком широким. У него были неестественно толстые — не как у человека — ноги и чересчур короткие руки. Может быть, они выглядели так по сравнению с торсом.
Затем он поднял свою исполинскую ступню и опустил на землю, сделав шаг в направлении дома.
Бум…
Крыша коттеджа покачнулась. Все, что говорил угонщик, оказалось правдой. Пополак был и городом, и великаном. И шел, перешагивая через горы…
Их глаза быстро освоились с темнотой, и они уже могли различить ужасающие подробности в строении этого монстра. Несомненно, он был шедевром инженерной мысли: человек, созданный из людей. Или лучше сказать, бесполый гигант, сделанный из живых мужчин, женщин и детей. Все жители Пополака были в нем безжалостно плотно прижаты друг к другу. Их тела и суставы были так крепко скованы в одно целое, что человеческие кости почти ломались от напряжения.
Уже можно было увидеть безукоризненно рассчитанную конструкцию этого исполина: продумано было расположение центра тяжести; как соответствовали слоноподобные ноги громадному весу туловища; как низко к плечам была посажена голова — оптимально для движений и с минимальной нагрузкой на шею.
Несмотря на диспропорции, он был ужасающе человекоподобен. Поверхность составляли полностью обнаженные люди, которые блестели при свете звезд, как одно огромное человеческое тело. Были скопированы даже мускулы, хотя и упрощенно. Можно было разглядеть, как умело все люди были подогнаны друг к другу; с какой акробатической виртуозностью работали те, из кого был сделаны суставы рук и ног, позвонки и сухожилия.
Он наклонил голову, и они увидели его лицо.
Щеки из человеческих тел; глубокие глазные впадины, из которых глядели человеческие головы, образующие глазное яблоко; широкий нос и рот, то открывавшийся, то закрывавшийся — мышцы, расположенные в челюсти, сжимались и разжимались. И из этого рта, зубы которого были сделаны из обритых детских голов, гремела какая-то идиотская песенка.
Пополак шествовал по горам и пел во все горло.
Было ли хоть когда-нибудь в Европе зрелище, подобное этому?
Не в силах сдвинуться с места, Мик и Джуд смотрели, как великан приближался к ним.
Старик обмочился. Бормоча мольбы и молитвы, он пополз к деревьям. За ним волочилась искусственна нога, застрявшая в штанине.
Пополак был уже в двух шагах от коттеджа. Отчетливо виднелись бледные, изможденные, обливающиеся потом лица; их ритмично сгибающиеся и разгибающиеся тела. Некоторые были уже мертвы, они затрудняли его движения, но он шел и шел вперед.
Бум…
Сделав всего один шаг, он подступил к коттеджу ближе, чем можно было ожидать.
Мик видел, как поднималась его громадная ступня. Видел людей — коренастых и крепких — в лодыжке и стопе. Многие были мертвы. Подошва выглядела сплошным месивом из человеческой плоти и канатов, перетершихся от долгой ходьбы.
Нога опустилась. Раздался грохот.
Коттедж разлетелся в щепки. Взметнулось облако пыли; одним из обломков убило Джуда, но Мик не замечал этого.
Пополак заслонил собой все небо. В какой-то момент казалось, что он переполнил собой весь мир — и небо, и землю. Его уже нельзя было охватить одним взглядом: взгляд начинал метаться в пространстве, но даже тогда разум отказывался осознать его истинные размеры.
Одна его нога прочно стояла посреди обломков коттеджа, а другая уже двигалась, делая новый шаг.
Мик воспользовался своим шансом. Испустив душераздирающий вопль, он опрометью бросился к этой громадной ступне. Она уже поднималась в воздух, когда он, задыхаясь, добежал до нее. В последнюю секунду ему удалось, подпрыгнув, ухватиться то ли за обрывки каната, то ли за чьи-то волосы, то ли за саму плоть — удалось ухватиться за это уходящее чудо и стать его частью. Быть с ним, служить ему или умереть вместе с ним, — все это было лучше, чем жить без него.
Мик взобрался на ступню и нашел на ней безопасное место. Взвыв в экстазе от своей удачи, он увидел, как земля стала быстро уходить вниз. Там, внизу, осталось изувеченное тело Джуда, но ему было все равно. Он уже забыл и о нем, и о любви, и о сексе, и о своей жизни.
Все это уже ничего не значило. Вообще ничего. Бум-Бум… Пополак шел. Гул его шагов удалялся на восток.